Ландыши для дивы
И в этом королевстве кривых зеркал и шатких декораций безраздельно царствовала Ирина Львовна Серебрякова. Она не просто входила в зал на репетицию – она являлась, облаченная в тренировочный халат из струящегося псевдо-шелка, который с определенного ракурса и при тусклом свете мог сойти за мантию королевы Елизаветы. Пятьдесят? Шестьдесят? Цифры были столь же нерелевантны, как и бюджет на новые декорации. Ее истинный возраст измерялся высотой и сложностью сооружения на голове – башни из пепельно-блондинистых волос, которая, казалось, бросала вызов законам физики и здравому смыслу. Голубые глаза, способные в миг превратиться из томных озер в ледяные торосы, сейчас с привычным снисходительным презрением окидывали сцену, где Олег Борисович Марков, новый баритон, с антитеатральной аккуратностью раскладывал ноты. Он выглядел как учёный-лингвист, случайно забредший на съемки водевиля. Высокий, худощавый, в безупречно отглаженных, но демонстративно скромных брюках и рубашке с идеальными стрелками на рукаве. Его темные волосы были причесаны с математической точностью, а очки в тонкой металлической оправе он поправлял указательным пальцем с сосредоточенностью хирурга. Спокойствие его было не флегмой, а скорее глубоководным течением – мощным, невидимым и невероятно холодным для тех, кто рисковал в него нырнуть. Его голос – бархатный, теплый, с глубиной старого коньяка – был главным парадоксом: он выходил из этого воплощения сдержанности и звучал как откровение.
Театр трещал по швам громче, чем костюмы на статистах. Постановку «Летучей мыши» вытягивали на кредитах директора (мечтавшего о былой славе), слезах бухгалтера (видевшего пропасть) и святом терпении режиссера (мечтавшего о любой другой работе). Финансовый апогей выразился в единственной роскоши: платье для Розалинды, то есть для Ирины Львовны. И вот оно, это нечто, уже царило на манекене в углу репетиционного зала: сливовый шелк, струившийся как дорогое вино, кружева, пенящиеся как шампанское в руках неопытного официанта, стразы, ловившие каждый лучик тусклой лампочки – материализованный символ ее божественности. Костюм же графа Айзенштайна, Олега Борисовича, был сшит из того, что нашли на дне костюмерного сундука времен «Цыганского барона». Локти лоснились, как лысина суфлера, фрак висел без былого лоска, а галстук-бабочка напоминал грустного мотылька, прибитого дождем к витрине. Для Ирины Львовны это был не просто костюм конкурента. Это был плевок в лицо ее статусу, капля дешевого клея на ее троне. И война была объявлена. Не грубая склока, а изысканная, опереточная кампания с элементами психологической операции и легким налетом абсурда.
– Олег Борисович, голубчик, – голос Ирины Львовны зазвенел, как треснувший хрустальный бокал, нарушая тишину репетиции сцены бала. Она восседала на своем «троне» у суфлерской будки, словно ожидая подношений. – Ваш выход… Он несколько… суетлив? Не находите? Айзенштайн – граф, изящный авантюрист! Он должен являться, как бриз, несущий аромат дорогих духов и легкой аморальности! А вы… выходите, как почтальон Печкин с важной телеграммой. – Она томно махнула рукой, сверкнув кольцом размером с театральный бинокль.
Олег Борисович поднял голову, поправил очки. Его взгляд был чист и спокоен, как дистиллированная вода.
– Благодарю за столь живописную метафору, Ирина Львовна, – ответил он ровно. – Постараюсь впредь являться с ароматом бриза и аморальности, соответствующим сценическому бюджету. Почтовая суета, надеюсь, будет прощена. – Он слегка наклонил голову. Ирина Львовна фыркнула – звук, напоминающий лопнувшую мыльную пленку над болотом.
Настал момент дуэта. Прима томно потянулась, вставая с царственной медлительностью. И – о, дивное совпадение! – ее рука с полупустым стаканчиком минералки «Слеза Дивы» (единственной, которую она признавала) «случайно» задела рукав Олега Борисовича. Холодная жидкость растеклась темным пятном по скромной ткани его фрака, похожим на озеро бедствия на карте его сценического существования.
– Ай-яй-яй! – воскликнула она с мастерски отрепетированным ужасом, уставившись на пятно, как на личную обиду. – Какая досадная оплошность! Простите, дорогой! У вас же, я полагаю, нет достойной смены? Ведь ваш костюмчик… – Она многозначительно замолчала, бросив красноречивый взгляд на сияющее в углу сливовое великолепие. – …вынужден нести на себе всю тяжесть наших скромных возможностей.
Олег Борисович не дрогнул. Спокойно, как будто ожидал именно этого гидрологического эксперимента, достал из внутреннего кармана пиджака безупречно сложенный, ослепительно белый носовой платок из настоящего ирландского льна (единственная его роскошь). Тщательно, без суеты, словно проводя реставрацию ценной фрески, промокнул влагу. Затем поднял глаза на Ирину Львовну. Взгляд за стеклами очков был ясен и безмятежен, как небо после урагана, которого никто не заметил.
– Пожалуйста, не извиняйтесь, Ирина Львовна. Напротив, благодарю. Освежающий акцент как нельзя кстати в этой душной атмосфере творческих… перспектив. И как к лицу минералка… вашей непредсказуемости. – Он слегка наклонил голову, будто принимая комплимент за новый сценический прием. – Андрей, – обратился он к помощнику режиссера, юноше с вечным выражением оленя перед фарами, – будьте любезны, в моей гримерке, на вешалке слева, запасные брюки. Серые. Функциональные. Как и все в этом мире, кроме иллюзий. Принесите, пожалуйста.
«Серые. Функциональные». Слова повисли в воздухе, как приговор хорошему вкусу. Ирина Львовна почувствовала, как ее башня волос слегка накренилась от невидимого толчка.
Театральные интриги, как плесень, процветали во влажной атмосфере «Эвтерпы». Гримерка Ирины Львовны была их эпицентром. Здесь, под аккомпанемент фена и шипения утюжка для локонов, ковались планы и распускались сплетни, тонкие, как паутина, и ядовитые, как грим для бороды. Гримерша Зинаида Семеновна, женщина с лицом усталого ангела и языком, как острая бритва, была верном оруженосцем Примы.
– Он, конечно, старается, этот ваш Марков, – томно вещала Ирина Львовна, позволяя Зинаиде Семеновне наносить румяна с интенсивностью боевой раскраски. Она вращала в руках лорнет (никогда не используемый по назначению, но идеальный реквизит для демонстрации превосходства), направляя его в сторону воображаемого врага. – Но такая… пунктуальность. Такой педантизм. Это же оперетта, Зиночка! Здесь нужен огонь, импровизация, жизнь! Буффонада! А он… – она понизила голос до драматического шепота, – он репетирует, как часы, заведенные в министерстве статистики. Холодно. Без искры Божьей. Без души! – Ее вздох был шедевром скорби по утраченным идеалам искусства. – И главное, абсолютно непробиваем! Как будто его вежливость – это бронежилет!
Зинаида Семеновна кивала, нанося последний мазок тени. Ее глаза блестели. Слухи, запущенные с такой высоты, разлетались по театру со скоростью курьера, узнавшего, что в буфете остался последний пирожок. К концу дня коридоры «Эвтерпы» гудели: «Новый баритон – ходячий метроном!», «Говорят, он эмоции по шкале Рихтера измеряет!», «Слышал, он партию Айзенштайна в Excel сводит! Формулы вместо пассажей!». Старый тенор, Василий Петрович, чья карьера катилась под уклон быстрее, чем шарик в рулетке, с удовольствием поддакивал: «Да, да! Холодная рыбка! Никакого темперамента! В наше время так не пели!». Он видел в Олеге Борисовиче угрозу своему статусу «мужского голоса театра», пусть и слегка подгулявшего.
Олег Борисович слышал шепотки из-за кулис, ловил сочувствующие взгляды хористок. Он поправлял очки и продолжал работать с сосредоточенностью сапера, разминирующего поле. Его «холодность» на репетициях была не отсутствием огня, а концентрацией профессионала, не желавшего тратить энергию на фоновый шум. Его дуэты с хором звучали безупречно, его взаимодействие с оркестром – как отлаженный механизм. Даже дирижер, человек с нервами натянутыми, как струны контрабаса, начал кивать ему с одобрением.
Перед их ключевой сценой объяснения Ирина Львовна решила нанести удар в ближнем бою. Изображая трогательную заботу о партнере, она набросилась на Олега Борисовича, яростно поправляя воротник его скромного сценического фрака (в то время как ее платье для этой сцены, пусть и не финальное, уже победно сияло на манекене, как укор всему функциональному миру).
– Вот так, милый, – ворковала она со сладкой, как сироп из стевии, ядовитостью. – Теперь смотрится… приемлемо. Жаль, конечно, что фактура не передает всей роскоши и легкомысленности Айзенштайна. Но что поделать… – Она вздохнула, широко распахнув голубые озера, в которых плескалась фальшивая скорбь. – Бюджет. Мы все заложники его жестоких прихотей. Вы же понимаете.
Олег Борисович терпеливо стоял, как манекен для укола булавками. Когда она наконец отступила, удовлетворенно оглядывая свою работу (воротник теперь топорщился, как крылья сбитого ангела), он мягко отвел ее еще одну тянущуюся руку. Он посмотрел прямо в эти искусно подведенные озера и произнес тихо, так что слышала только она, голосом, полным искреннего, почти научного интереса:
– Благодарю за неустанную заботу, Ирина Львовна. Вы невероятно внимательны к деталям. Эта ткань… – он легонько провел кончиком пальца по рукаву своего фрака, – она, знаете ли, напоминает мне ваше верхнее "ре" на прошлой генеральной. Чуть жестковато на разрыв, но… незабываемо по своей… уникальной тембральной окраске.
Ирина Львовна отшатнулась, будто ее ткнули раскаленной кочергой в самое больное место. Ее знаменитое верхнее "ре", в последнее время действительно звучавшее с отчетливым металлическим перезвоном, напоминавшим падение подноса в столовой, было священной коровой. Все знали, все слышали, все молчали из страха или вежливости. Это было не замечание. Это было введение скальпеля под ребро ее самолюбию с последующим легким поворотом. Она побледнела так, что даже слой профессионального тонального крема Зинаиды Семеновны не смог скрыть зеленоватого оттенка. Олег Борисович вежливо улыбнулся, поправил очки (его фирменный жест, похожий на взвод курка) и спокойно пошел на сцену, оставив ее стоять среди декораций, чувствуя себя как декорация, которую вот-вот уберут на склад. Он не повышал голос. Он не гримасничал. Он просто использовал слова, как снайпер – пули: точно, на расстоянии, и всегда в самую незащищенную точку мишени, замаскированной под величие.
Премьера. Зал «Эвтерпы» был заполнен на три четверти – неслыханный успех по меркам последнего десятилетия, достигнутый, по слухам, благодаря тому, что директор раздал билеты всем своим кредиторам в надежде разжалобить их. Ирина Львовна в своем сливовом чуде сияла, как новогодняя ёлка на Красной площади. Каждый страз кричал: «Смотрите! Я – Звезда! Я – Смысл Бытия! Я стою дороже вашей годовой зарплаты!». Олег Борисович в своем скромном, слегка лоснящемся на локтях фраке выглядел элегантным, но затянутым в тень принцем из страны, где бюджет – это не ругательство. Публика аплодировала Ирине Львовне – привычно, тепло, с долей ностальгии. Олега Борисовича слушали с нарастающим, почти невежливым интересом – его баритон лился, как редкое вино, согревая, опьяняя и заставляя забыть о слегка кривых декорациях и скрипящих подмостках.
Настал кульминационный дуэт. Страсть, ревность, опереточная буря чувств, которую Штраус зашифровал в нотах, а актеры должны были расшифровать перед зрителем. Ирина Львовна пела мощно, бросая в зал свои коронные ноты, которые временами брали нужную высоту с усилием альпиниста, штурмующего Эверест в домашних тапочках, и с тем самым металлическим призвуком, напоминавшим дребезжание старой кастрюли. Олег Борисович отвечал ей – страстно, но с присущей ему сдержанной мощью. Его голос обволакивал, дополнял, а иногда, с убийственной вежливостью, чуть подсвечивал неровность ее фиоритур, как луч света, внезапно выхватывающий пыль на дорогой вазе. И вот, в самый пик, когда ее реплика должна была стать эмоциональным взрывом, громом среди ясного неба, Ирина Львовна сделала свой коронный номер. Она «забыла» слова. Не просто забыла – она сделала Паузу. С большой буквы. Длинную, тягучую, зияющую, как пропасть в театральном бюджете. Глаза ее широко раскрылись, изображая паническую растерянность Мими в последнем акте, но без чахотки. Оркестр захлебнулся в недоумении. Дирижер замер с палочкой в воздухе, как памятник собственному бессилию. В зале повисла тишина, наэлектризованная неловкостью и предвкушением катастрофы. Ирина Львовна смотрела на Олега Борисовича. В глубине голубых, искусно подведенных озер мерцало торжество и вызов: «Ну что, технарь? Сейчас ты споткнешься, оркестр собьется – и виноват будешь ты, бездушный робот!».
Олег Борисович не споткнулся. Он не засуетился. Он даже не изменился в лице. Он просто сделал маленький, элегантный шаг вперед. Взгляд за стеклами очков стал чуть более сосредоточенным, как у шахматиста, видящего мат в три хода. И он запел. Не ту фразу. Не спасительный куплет. Он пропел короткий, изумительно красивый, совершенно новый музыкальный пассаж. Несколько нот, взлетевших, как стая белых голубей, плавно обогнувших зияющую пропасть Паузы и мягко, безупречно логично приведших мелодию ровно к тому месту, где должен был вступить оркестр, как поезд на нужную стрелку. Это было не просто спасение ситуации. Это была импровизация уровня Моцарта, брошенная небрежно, как окурок (если бы Моцарт курил). Миниатюра гения, идеально вписавшаяся в стиль Штрауса и в контекст сцены. Это был не костыль – это был бриллиант, вправленный в оправу оперетты.
Оркестр ухватился за эту соломинку, как утопающий за бриллиантовый слиток. Публика, сначала ошарашенная, взорвалась аплодисментами. Они решили, что это гениальная режиссерская находка, фишка, изюминка! «Браво! Бис! Гениально!» – неслось из партера и с галерки. Даже кредиторы директора аплодировали, на минуту забыв о долгах.
Ирина Львовна стояла, как громом пораженная. Ее триумф, ее момент, ее Пауза – все было украдено. Украдено с такой изящной, вежливой жестокостью, что даже вскрикнуть «Подло!» было невозможно – это выглядело бы глупо и неблагодарно. Она должна была петь дальше, но голос ее дрогнул – не от волнения, а от ледяного унижения, проникшего глубже костей. Она пропела, но огонь в ее исполнении погас. Сияло только платье. Оно все еще было роскошным, но теперь казалось просто очень дорогим саваном, наброшенным на ее живые, но смертельно уязвленные амбиции.
Занавес закрылся под гром оваций, большая часть которых предназначалась «потрясающему дуэту» и «гениальной импровизации нового баритона». Олег Борисович скромно кланялся, лицо его оставалось спокойным, лишь в уголках губ играла едва уловимая искорка – не торжества, а скорее удовлетворения от хорошо выполненной работы. Ирина Львовна улыбалась, как манекен в витрине дорогого магазина, но глаза были пусты и холодны, как вымерзшие озера Сибири. В ее гримерку, пропахшую духами «Бандитка» и пудрой, несли цветы – огромные корзины роз, похожие на мавзолеи. Но она сидела перед зеркалом с тройным увеличением (единственная роскошь, за которую она платила сама), смотря не на свое отражение, а на висящее на манекене платье цвета спелой, почти перезревшей сливы. Оно все еще было великолепно. Но теперь казалось просто тканью и камнями. Дорогой, но абсолютно пустой оболочкой, символом победы, которая обернулась сокрушительным поражением в самой изысканной битве.
В дверь постучали с вежливой настойчивостью. Вошел Олег Борисович. В руках он держал небольшой, аккуратный букетик ландышей. Их чистый, холодный, весенний запах неожиданно перебил тяжелый, удушливый аромат роз и духов.
– Ирина Львовна, разрешите поздравить с премьерой, – сказал он ровным голосом. – Вы были, как всегда, неподражаемы. Особенно в сцене… Паузы. Очень смелый драматический ход. Публика была потрясена. – Он поставил скромный букетик на туалетный столик, прямо перед огромной корзиной багровых роз, похожей на кровоточащую рану. Ландыши выглядели как капля росы на этой роскошной, но увядающей плоти театрального успеха.
Ирина Львовна медленно повернулась. Она чувствовала, как по щекам ползут трещины в гриме. Она хотела выкрикнуть что-то уничтожающее, бросить в него тюбик с помадой, обвинить в саботаже… Но глядя на его спокойное, незлобивое лицо, на эти предательские очки, на хрупкие белые колокольчики, она вдруг осознала всю бесплодность, всю комическую нелепость своей войны. Он не сражался с ней. Он просто… существовал на другой планете мастерства и невозмутимости. Ее арсенал интриг и амбиций оказался бесполезен против этой тихой, вежливой силы. Ее роскошь – бутафорией перед его скромной подлинностью.
– Спасибо, Олег Борисович, – выдохнула она, и в голосе не было ни привычной сладости, ни металла верхнего "ре". Только ледяная усталость и горечь осознания. – Ваш… пассаж… был неожиданным. Как выстрел из тихого переулка.
– Мелодия требовала разрешения, Ирина Львовна, – просто ответил он, поправил очки. Стекла на мгновение вспыхнули отражением ее роскошного, но вдруг такого ненужного платья. – Иногда тишина – самый громкий нотный знак. Главное – знать, чем ее заполнить. Искусством, а не пустотой. Спокойной ночи. – Он кивнул с безупречной вежливостью и вышел, не хлопнув дверью.
Ирина Львовна осталась одна с корзинами роз, ландышами и своим отражением. Она взяла один хрупкий белый колокольчик. Она посмотрела на свое лицо в зеркале, на сияющее сливовое платье позади. И впервые за долгие годы Царица «Эвтерпы» почувствовала себя не просто поверженной, а откровенно… смешной. В самом тонком, самом горьком, самом интеллектуальном смысле этого слова. Ее роскошный костюм вдруг стал театральным саркофагом для ее амбиций, а гвоздем сезона оказался не страз, а тихий, безупречный пассаж человека в скромном фраке. Ирония ситуации была столь изысканна, столь виртуозна, что даже самому взыскательному ценителю тонкого юмора пришлось бы снять перед ней шляпу. Если бы, конечно, в «Эвтерпе» еще оставались шляпы, достойные того, чтобы их снимали перед чем-то, кроме полного краха иллюзий. Аплодисменты давно стихли, но в ушах у нее все еще звенела та самая Пауза, заполненная не ее триумфом, а его гениальным бриллиантом. Это был не просто юмор. Это была трагикомедия в чистейшем, самом искрометном виде.
Свидетельство о публикации №225070200278