Цинциннатная непрозрачность

Годовщина дня кончины Владимира Владимировича Набокова – 2 июля 1977 года, 48 лет прошло. Четыре периода обращения Юпитера. Когда Владимир прибыл на Свет Белый (конец апреля 1899 года) Юпитер был в первой трети Скорпиона, где хозяин ночной Марс – символическая смерть, испытания и комплексы. В день исхода крупная планета находилась в середине дневного дома Меркурия (Близнецы) – мышление, слово, лукавые действия.

В 1935 году – 90 лет назад – в журнале «Современные записки» начала печататься очередная книга Набокова, «Приглашение на казнь». Эпиграф:

      Comme un fou se croit Dieu
      nous nous croyons mortels.
      /Delalande.
      Discours sur les ombres/

      Подобно тому как глупец
      полагает себя богом,      
      мы считаем, что мы смертны.
      /Делаланд. «Разговоры теней»/
      (франц.)

В центре повествования заключённый Цинциннат: «Обвиненный в страшнейшем из преступлений, в гносеологической гнусности [гносеология – наука о границах познания], столь редкой и неудобосказуемой, что приходится пользоваться обиняками вроде: непроницаемость, непрозрачность, препона; приговоренный за оное преступление к смертной казни…»

Вина Цинцинната в непрозрачности, в непознаваемости для тех, кто путает себя с богами. Окружающее прозрачно для того, кто не затянут в мутные водовороты глупости и зла. Отстранение (прохождение насквозь) кажется странным, но это шаг в бессмертие. Последнее не очевидно. Бесконечность вообще не очевидна.

В предисловии к английскому изданию Набоков указывает единственного автора, влияние которого может признать, — «печальный, сумасбродный, мудрый, остроумный, волшебный и восхитительный Пьер Делаланд, выдуманный мною».

Что влияния сторонился – и это выдумал. За Делаландом проступает Паскаль. Набоков переводил и комментировал Пушкина; «Евгений Онегин» в его версии занял более 2500 страниц. Владимир Владимирович явно находился под влиянием Культуры. И науки.

Считать себя богом такая же глупость, как и полагать себя смертным. Очень интересная мысль. Набоков не был глупцом. Разного рода свидетельства его достаточно обширного окружения заставляют увериться, что Набоков был непрозрачен. Смерть для него прозрачна, потому что всей своей художественной натурой и вниманием к природному естеству он принадлежал реальности. Набоков позволял себе произвол в сочинительстве и становился натуралистом, тщательно исследуя природу, близкой частью которой были для него бабочки. Не только литератор, профессиональный лепидоптеролог. Или непрофессиональный? Справимся в биографии (https://fantlab.ru/autor4456).

«В феврале 1960 года Набокова избрали членом американского Национального института искусств и литературы. В ответ на это он послал письмо следующего содержания: "Я не могу представить, как можно принадлежать к организации, не будучи её деятельным участником, — а в моём случае любая организованная деятельность совершенно невозможна". В шестидесятых и семидесятых годах Набоков последовательно отказывался от всевозможных предлагавшихся ему почётных титулов. Он состоял лишь в Обществе лепидоптерологов (учёных-энтомологов, изучающих бабочек), регулярно платя членские взносы, но не желая, чтобы его имя значилось в списке членов общества. Набоков был энтомологом-самоучкой, однако внёс существенный вклад в развитие этой науки, открыл около 20 видов бабочек. Более 30 видов бабочек были названы в его честь или именами героев его произведений, а собранную им коллекцию (более 4324 экземпляров) после смерти писателя его жена подарила университету Лозанны».

Самоучка. И как энтомолог, и как литератор. И профессор русской литературы в Корнельском университете – 11 лет, с 1948 года. Автодидакт.

К ловцу бабочек и слов меня вернул ещё один великолепный самоучка, Иосиф Бродский, его речь перед выпускниками Мичиганского университета (Анн-Арбор, май 1988 года). Фрагмент финала исследую, стараясь различить прозрачное и непрозрачное:

«Мир, в который вы собираетесь вступить, не имеет хорошей репутации. Он лучше с географической, нежели с исторической точки зрения… не милое местечко, как вы вскоре обнаружите, и я сомневаюсь, что оно станет намного приятнее к тому времени, когда вы его покинете.
Однако это единственный мир, имеющийся в наличии… как сказал Роберт Фрост: «Лучший выход – всегда насквозь». И ещё он сказал, правда, в другом стихотворении, что «жить в обществе значит прощать». Несколькими замечаниями как раз об этом деле прохождения насквозь я хотел бы закончить.
Старайтесь не обращать внимания на тех, кто попытается сделать вашу жизнь несчастной. … Терпите их, если вы не можете их избежать, но как только избавитесь от них, забудьте о них немедленно.
… ценно только эхо. Это главный принцип любого притеснителя, спонсируется ли он государством, или руководствуется собственным я. Поэтому гоните или глушите эхо, не позволяйте событию, каким бы неприятным или значительным оно ни было, занимать больше времени, чем ему потребовалось, чтобы произойти.
То, что делают ваши неприятели, приобретает своё значение или важность от того, как вы на это реагируете. Поэтому промчитесь сквозь или мимо них, как если бы они были жёлтым, а не красным светом. Не задерживайтесь на них мысленно или вербально; не гордитесь тем, что вы простили или забыли их, – на худой конец, первым делом забудьте. Так вы избавите клетки вашего мозга от бесполезного возбуждения; так, возможно, вы даже можете спасти этих тупиц от самих себя, ибо перспектива быть забытым короче перспективы быть прощённым».

Прохождением насквозь и я хотел бы закончить. Посему – фрагмент финала «Приглашения на казнь». Там что-то важное, в самом конце.

                * * *

— Еще мгновение. Мне самому смешно, что у меня так позорно дрожат руки, — но остановить это или скрыть не могу, — да, они дрожат, и все тут. Мои бумаги вы уничтожите, сор выметете, бабочка ночью улетит в выбитое окно, — так что ничего не останется от меня в этих четырех стенах, уже сейчас готовых завалиться. Но теперь прах и забвение мне нипочем, я только одно чувствую — страх, страх, постыдный, напрасный…

Всего этого Цинциннат на самом деле не говорил, он молча переобувался. <…>

Цинцинната повели по каменным переходам. То спереди, то сзади выскакивало обезумевшее эхо, — рушились его убежища. Часто попадались области тьмы, оттого что перегорели лампочки. М-сье Пьер требовал, чтобы шли в ногу.

Вот присоединилось к ним несколько солдат, в собачьих масках по регламенту <…>

…прошли мимо стеклянной двери, на которой было написано: «анцелярия», и после нового периода тьмы очутились внезапно в громком от полдневного солнца дворе.

Во время всего этого путешествия Цинциннат занимался лишь тем, что старался совладать со своим захлебывающимся, рвущим, ничего знать не желающим страхом. <…> тщетно пытался переспорить свой страх, хотя и знал, что, в сущности, следует только радоваться пробуждению, близость которого чуялась в едва заметных явлениях, в особом отпечатке на принадлежностях жизни, в какой-то общей неустойчивости, в каком-то пороке всего зримого, — но солнце было все еще правдоподобно, мир еще держался, вещи еще соблюдали наружное приличие. <…>

За сквером, белая, толстая статуя была расколота надвое, — газеты писали, что молнией. <…>

От статуи капитана Сонного оставались только ноги до бедер, окруженные розами, — очевидно, ее тоже хватила гроза. Где-то впереди духовой оркестр нажаривал марш «Голубчик». Через все небо подвигались толчками белые облака, — по-моему, они повторяются, по-моему, их только три типа, по-моему, все это сетчато и с подозрительной прозеленью…
<…>

— Сам, — сказал Цинциннат.

Он взошел на помост, где, собственно, и находилась плаха, то есть покатая, гладкая дубовая колода, таких размеров, что на ней можно было свободно улечься, раскинув руки. М-сье Пьер поднялся тоже. Публика загудела.
<…>

На помост, ловко и энергично (так что Цинциннат невольно отшатнулся), вскочил заместитель управляющего городом и, небрежно поставив одну, высоко поднятую ногу на плаху (был мастер непринужденного красноречия), громко объявил:

— Горожане! Маленькое замечание. За последнее время на наших улицах наблюдается стремление некоторых лиц молодого поколения шагать так скоро, что нам, старикам, приходится сторониться и попадать в лужи. Я еще хочу сказать, что послезавтра на углу Первого бульвара и Бригадирной открывается выставка мебели, и я весьма надеюсь, что всех вас увижу там. Напоминаю также, что сегодня вечером идет с громадным успехом злободневности опера-фарс «Сократись, Сократик» [древнегреческий философ Сократ, выпив сок цикуты, с а м привел в исполнение смертный приговор себе]. <…>

С той же ловкостью скользнув промеж перекладин перил, он спрыгнул с помоста под одобрительный гул. М-сье Пьер, уже надевший белый фартук (из-под которого странно выглядывали голенища сапог), тщательно вытирал руки полотенцем, спокойно и благожелательно поглядывая по сторонам. Как только заместитель управляющего кончил, он бросил полотенце ассистентам и шагнул к Цинциннату.

(Закачались и замерли черные квадратные морды фотографов.)

— Никакого волнения, никаких капризов, пожалуйста, — проговорил м-сье Пьер. — Прежде всего нам нужно снять рубашечку.

— Сам, — сказал Цинциннат.

— Вот так. Примите рубашечку. Теперь я покажу, как нужно лечь.

М-сье Пьер пал на плаху. В публике прошел гул.

— Понятно? — спросил м-сье Пьер, вскочив и оправляя фартук (сзади разошлось, Родриг помог завязать). — Хорошо-с. Приступим. Свет немножко яркий… Если бы можно… Вот так, спасибо. Еще, может быть, капельку… Превосходно! Теперь я попрошу тебя лечь.

— Сам, сам, — сказал Цинциннат и ничком лег, как ему показывали, но тотчас закрыл руками затылок.
<…>

…с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, — подумал: зачем я тут? отчего так лежу? — и задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.

Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, — только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. <…>

Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа <…> летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.

                * * *

Цинциннат не богом себя возомнил, направился к тем, кто подобен ему в различении прозрачного и плотного. Плоть — реальность. Законы, установления, предрассудки и безумия любых сообществ, коллективно потерявших разум, прозрачны для следующего естеству, а не стадным инстинктам.

Различить бы!…

«Свет немножко яркий… Если бы можно… Вот так, спасибо. Еще, может быть, капельку… Превосходно!»

Словно кино снимают.

Замерли черные квадратные морды камер.

Сеанс окончен.


Рецензии