Четыре тени
Я был одним из них. Меня звали Вася, но это не имело никакого значения. Имя – это для тех, у кого есть что-то, что можно назвать «жизнью». У меня же была только эта кухня, этот стол, и эта бесконечная, липкая, как вчерашняя блевотина, тягучая пустота, что обволакивала меня изнутри. Остальные были как всегда на месте: Старый Хрен, с лицом, словно вылепленным из старого сапога, и глазами, где, казалось, погас последний огонёк надежды, если он вообще когда-либо там горел; Чувак, который когда-то был, говорят, неплохим плотником, пока его руки не начали трястись от чего-то, что он называл «нервами», а все остальные – «белой горячкой», ну да, конечно, нервы, когда ты пьешь так, что печень давно уже не орган, а просто пористый кусок дерьма; и Козява, самый молодой, но уже с таким же потухшим взглядом, как у Чувака, только в его глазах ещё иногда проскальзывала искра безумного отчаяния, которую он быстро тушил очередной порцией пойла.
На столе стояла мутная бутыль. Самогон. Не тот, что продают в магазинах или у Петровича на Ленинской, а тот, что гонят где-то в подвалах на окраине, смердящий картошкой, гнилыми отходами и чьей-то тоской. Горло бутыли было заляпано грязью, а из этикеток - только случайно прилепившийся к своему несчастью дубовый лист. Это был напиток, который не обещал ничего, кроме забвения на несколько часов, не иначе. Напиток, который не пили, а скорее, вливали в себя, как в бездонную бочку, надеясь, что дно все-таки найдется, и ты провалишься куда-нибудь подальше от этой скучной, бесконечной действительности.
Все молчали. Никто никогда не говорил, когда мы собирались. Зачем? Слова – это для тех, у кого есть что сказать, кто еще верит в смысл, в завтра, в хоть какую-то, самую завалящуюся перспективу. У нас же было время только помолчать. У нас были только пустота в карманах и пустота в головах. И самогон был единственным, что хоть как-то заполнял эту пустоту.
Первый стакан пошёл тяжело, как глоток горячего песка. Я чувствовал, как он обжигает пищевод, как проваливается куда-то глубоко, пытаясь разбудить что-то внутри, но там, казалось, ничего уже не осталось. Только пыль и паутина, да пара сухих тараканов, как под столом. Чувак просто опрокинул свой стакан, не дрогнув ни единым мускулом на лице. Старый Хрен закашлялся, но быстро подавил приступ, словно это было нечто постыдное, словно даже кашлять здесь было неприлично. Козява просто уставился в свой стакан, как будто пытался прочесть в мутной жидкости свою судьбу, но там была только грязь от пробки, да отражение лампочки, тусклое, как его собственное будущее.
Я закрыл глаза. Зачем? Чтобы не видеть их, не видеть себя, не видеть этот стол, эту лампочку, эту бутыль. Чтобы провалиться в свой собственный колодец, где, казалось, было хоть немного тишины, хоть немного покоя. Но покоя не было. Там, в темноте, ждала та же пустота, только без запаха самогона и без тусклого света. Просто чернота, безграничная и всеобъемлющая.
Время здесь было странным. Оно не текло, оно стояло на месте, как засохшая лужа. День сменял день, или не сменял вовсе, какая разница? За окном всегда была одна и та же серость, одно и то же безвременье. Иногда просачивался звук – отдаленный лай собаки, или скрип двери, но это было так редко, так нереально, что больше походило на отголоски чужих, забытых снов. Наши сны были другими. Наши сны были просто продолжением этой кухни, только без самогона, что было еще хуже.
Мы сидели так часами. Или годами. Или веками. Разницы не было. Бутыль опустошалась, но никогда не кончалась по-настоящему. Когда она становилась пустой, кто-то из нас, обычно Чувак, просто ставил ее на пол, а через какое-то время, будто из воздуха, на столе появлялась новая. Мутная, с грязным горлом, с тем же дубовым листом, прилипшим к стеклу. Никто не задавал вопросов. Зачем? Ответы были бы еще хуже, чем эта бесконечная неопределенность.
Иногда, в самые глубокие моменты опьянения, когда самогон уже не обжигал, а просто размывал края реальности, мне казалось, что я вспоминаю что-то. Обрывки лиц, голосов, событий. Улица, на которой я жил. Женщина, которую, кажется, любил. Или думал, что любил. Работа, которую ненавидел. Но эти воспоминания были как миражи в пустыне – расплывчатые, неясные, исчезающие, стоило только попытаться ухватиться за них. И потом наступала эта же самая пустота, только с привкусом несбывшегося, с горечью чего-то потерянного, что даже и не пытался найти.
Старый Хрен однажды, в редкий момент просветления, или, скорее, провала в очередную стадию безумия, прохрипел: «Мы… мы ведь давно…» И замолчал. Все уставились на него. Даже Козява оторвался от своего стакана. Старый Хрен поперхнулся, закашлялся еще сильнее, и его глаза, обычно тусклые, на секунду вспыхнули чем-то, похожим на ужас, а потом снова погасли. Он допил свой стакан и отвернулся. Никто не стал его спрашивать. Зачем? Что бы он мог сказать? Что мы давно что? Спились? Сошли с ума? Умерли? Последнее было самым страшным, и самым логичным объяснением. Но мозг отказывался это принимать. Смерть – это же конец, правда? А это… это было что-то другое. Хуже конца. Это было бесконечное продолжение.
Я посмотрел на Чувака. Его руки тряслись, но не так, как у живого человека, а как у марионетки, которую кто-то дергает за ниточки, забыв, что спектакль уже давно закончился. Он был плотником, да. Строил дома. А теперь сидел здесь, в этой развалине, и пил, пока его тело не превратится в труху, как старый пень. Или уже превратилось? Холода не было. Голода тоже. Только эта зудящая пустота, которую самогон заливал, но не заполнял.
Козява. Он был самым молодым. Говорили, у него была девушка. И планы. Но теперь у него были только этот стол, этот самогон, и этот взгляд, полный затухающего отчаяния. Он еще пытался бороться. Иногда он начинал шептать что-то себе под нос, какие-то обрывки фраз, похожие на молитвы или проклятия. А потом замолкал. Самогон брал свое. Он брал все. Воспоминания, надежды, даже отчаяние. Оставлял только пустую оболочку, которая продолжала сидеть за столом, вливая в себя яд.
Иногда мне казалось, что мы – это те самые окурки под столом. Выкуренные, брошенные, забытые. Или сухие тараканы. Мертвые, но почему-то все еще здесь. Прилипшие к полу, к этой реальности, которая давно перестала быть реальностью, но продолжала выдавать себя за таковую.
Кто-то – кто-то неведомый – держал нас здесь. Может, это был некий космический сторож, который забыл выключить свет и запереть дверь. Или это был эксперимент. Или наказание. Или, что еще хуже, это был просто алгоритм. Бесконечный цикл, который застрял в каком-то баге, и мы, его жалкие переменные, продолжали выполнять заданную функцию – сидеть, пить, молчать, существовать в этом лимбе, который был хуже ада, потому что в аду, говорят, хоть что-то происходит. А здесь – ничего. Только бесконечное «ничего».
Очередной стакан. Самогон был уже не обжигающим, а просто теплым, как кровь, давно покинувшая жилы. Я чувствовал, как он разливается по телу, как заполняет каждую клеточку, но не жизнью, а какой-то вязкой, тягучей субстанцией, которая делала меня еще тяжелее, еще неподвижнее. Голова кружилась, но не от опьянения, а от этой бесконечной, бессмысленной карусели, которая крутилась, не сходя с места.
Мы были призраками, но не теми, что пугают живых. Мы были призраками, что мучают самих себя, запертые в своем собственном, давно умершем мире. Наша смерть была не концом, а началом бесконечного, тусклого, бессмысленного «бытия». И самым страшным было то, что мы этого не понимали. Или не хотели понимать. Потому что понимание было бы еще одной порцией боли, которую самогон уже не смог бы заглушить.
Лампочка над столом тускло мигала. Или мне это казалось. Она была единственным источником света в этой вечной тьме, и даже она, казалось, устала гореть. Старый Хрен тяжело вздохнул, его грудь издала скрипучий звук, похожий на старую дверь. Чувак уронил голову на грудь, его руки продолжали мелко дрожать. Козява закрыл глаза, и на его лице промелькнуло что-то похожее на тень улыбки, или гримасы.
Я поднял свой стакан. Мутная жидкость слегка колыхнулась. За окном была только чернота. Или ничего.
«Ну что ж, – подумал я, – продолжим. До скончания времен. Или до того, как погаснет последняя лампочка в этой чертовой вечности».
Где-то на задворках Загробного Мира, четыре старых креста уныло смотрели на закат. Подул ветер. Один из крестов заскрипел: это я, Вася, крякнув, выпил…
Свидетельство о публикации №225070300581