***
Кровь, пот и бензедрин
Полночь.
Тьма за окном густая, как смола, но внутри кельи — свой ад, свой священный хаос. Воздух плотный, насыщенный терпким дымом ладана, едким перегаром дешёвого виски и чем-то ещё — резким, животным, нечеловеческим. Потом безумия. Или, может быть, святости. Разница между ними тоньше лезвия.
Я пишу.
Бумага шершавая под пальцами, чернила ложатся неровно, потому что рука дрожит. Не от страха — от электричества, что бежит по венам, от этой гремучей смеси святой воды и бензедрина, впрыснутой в кровь. Освящённый допинг. Благословлённый яд.
Меня зовут отец Игнатий.
Когда-то — давно, кажется, в другой жизни — я был Иваном Петровичем. Потом — фронтменом панк-банды «Скорпион в Чаше». Мы орали в микрофоны, разрывая глотки, мы плевали в лицо этому миру, а он отвечал нам тем же. Потом... потом было падение. Долгое, мучительное, как пост перед причастием. И — воскрешение. Или его иллюзия.
На стене — распятие.
Христос смотрит на меня пустыми глазами, и я не знаю, видит ли Он во мне кающегося грешника или нового Иуду. В углу валяется пустая бутылка из-под «Жигулёвского». На ней — наклейка, криво прилепленная моей же рукой: *«Святое Причастие. Не взбалтывать»*.
Ирония? Кощунство? Или просто правда?
Я смеюсь. Звук получается хриплым, как скрип ржавых врат в аду.
Начинается исповедь.
Но кому я исповедуюсь — Богу, бумаге или самому себе?
Кто вообще услышит этот крик в кромешной тьме?
Чёрные собаки под кроватью
Три дня. Три бесконечных, выжженных изнутри дня без сна. Глаза горят, как угли, веки тяжелы, будто отлиты из свинца, а сознание растекается по углам комнаты, как чернильная клякса. Тени на стене оживают — они шепчут, бормочут, читают наизусть стихи Бродского, но голосом моего отца. Того самого, что нашел последний приют в петле из ванного полотенца, оставив после себя лишь клочок бумаги с кривыми строчками: *«Прости, сынок, но экзистенция — дерьмо»*.
Я больше не понимаю, где заканчивается бред и начинается явь. Воздух в комнате густой, как сироп, каждый вдох дается с трудом. А под кроватью — черные собаки. Они не лают, не рычат, просто лежат там, сливаясь с мраком, и дышат. Громко, хрипло, будто в их груди работают старые мехи. Иногда их лапы скребут по полу, оставляя царапины на паркете. Но когда я заглядываю под кровать — там ничего нет. Только пыль да забытые носки.
А сегодня ночью ко мне пришел Христос.
Он сидел на краю моей кровати, в потертой кожаной куртке, затягиваясь «Беломором». Дым вился вокруг Его головы, как терновый венец из тумана. Лицо — обычное, не то чтобы красивое, не то чтобы святое. Просто лицо. С мешками под глазами и легкой щетиной.
— Ты вообще настоящий? — выдохнул я, проводя языком по разбитой губе. Опять прикусил во время припадка. Опять кровь на зубах, медная и теплая.
Он усмехнулся. Не как спаситель человечества, а как старый знакомый, который знает про тебя какую-то постыдную правду.
— А ты?
И исчез. Оставив на моей подушке три окурка и красное пятно — то ли вино, то ли кровь.
А черные собаки под кроватью заскулили в унисон.
Лезвие и откровение.
Тьма в келье густеет, как смола, пропитанная запахом воска, ладана и чего-то невысказанного — того, что всегда висит в воздухе между исповедью и причастием. Отец Матфей, мой духовник, сидит напротив, развалившись на деревянном стуле, который скрипит под его грузом, будто не выдерживает тяжести не столько тела, сколько прожитых лет. Бывший спецназовец, а ныне — последний пьяный святой нашей епархии, он держит бутылку дешевого вина так, будто это потир, а его пальцы, покрытые шрамами от разрывов и осколков, обвивают горлышко с привычной нежностью.
— Ты-ы… — протягивает он, и голос его, густой, как дым костра, заполняет пространство между нами, — одержим благодатью через край.
Он наливает мне вина в жестяную кружку с выцветшей надписью *«Спаси и Сохрани»*. Алый отблеск дрожит на металле, будто сама надпись истекает кровью. Я не пью — просто смотрю, как свет от лампады дробится в темной жидкости, создавая иллюзию глубины.
— Ты либо святой, либо скоро им станешь, — бубнит он, откидывая голову назад, и в его глазах, мутных, как ноябрьские лужи, вспыхивает что-то вроде усталой иронии. — Все настоящие святые были психами.
Перочинный нож лежит передо мной на столе, холодный и неумолимый, как приговор. Лезвие блестит тускло, будто впитало в себя весь слабый свет кельи. Я беру его в руку — пальцы сжимаются привычным движением, будто это продолжение моей плоти.
Разрез на ладони — ритуал очищения. Острота проходит сквозь кожу почти безболезненно, как будто тело уже давно смирилось с этой необходимостью. Первая капля крови тяжело падает на раскрытую страницу *«Братьев Карамазовых»*, расплываясь по буквам, превращая слова в кровавые ручьи.
Достоевский был прав.
Бог и дьявол дерутся не где-то там, в вышине или в преисподней. Они воюют здесь — в трещинах моего рассудка, в тенях, что шевелятся за спиной, когда я остаюсь один, в тихом шепоте, который доносится из-под полуночного ветра. Они сражаются в моих галлюцинациях, и я — всего лишь поле битвы, земля, пропитанная кровью и откровением.
Отец Матфей смотрит на меня, потом на книгу, потом снова на меня. Он не осуждает. Он понимает.
— Ну что, — хрипит он, поднимая свою кружку, — за святых?
Я молча прижимаю окровавленную ладонь к странице.
Ответ написан уже не чернилами.
Метамфетаминовые стигматы
Ладонь пылает. Огонь, живой и ненасытный, лижет кожу, пробирается по жилам, пульсирует в кончиках пальцев. То ли святые знамения проступают на мне, как на раскаявшемся грешнике, то ли просто химический ад того самодельного дьявольского льда, что всучил мне Серега — алтарник с трясущимися руками и глазами, в которых давно погас свет.
Бывший химик. Ныне — «блаженный Андрей», святой похабного прихода, где вместо ладана — едкий дым, а вместо молитв — бормотание под кайфом.
— Это не наркотик... — шептал он, засовывая мне в дрожащую ладонь смятый пакетик. Голос его был похож на скрип ржавых врат в забытый Богом храм. — Это... э-э-э... святые дары нового времени.
Святые дары. Да, конечно. Теперь они во мне — и я горю изнутри.
Я впиваюсь лицом в подушку, глуша собственный вой. Где-то за тонкой стеной сосед бьёт шваброй в такт моим конвульсиям.
— Заткнись, юродивый! — доносится сквозь шум крови в висках.
А я и правда похож на юродивого. На того, кто видел Бога — или того, кто Его продаёт в пакетиках. Разницы уже нет.
Пламя в ладонях разгорается.
Стигматы.
Или просто начало конца.
. Последнее причастие
Рассвет.
Бледное, дрожащее солнце поднимается над горизонтом, словно боится осветить то, что осталось от этого места. Я сижу на мшистой крыше монастыря, ноги свесил в пустоту, а в руках — бутылка. Полная. Почти. Рядом лежит пистолет — на всякий случай. Хотя какой тут может быть случай? Внизу раскинулся город, который Бог забыл, кажется, еще до того, как здесь выросли первые стены. Камни, пропитанные грехом и скорбью, улицы, вымощенные потерянными надеждами.
Тишина.
И вдруг — шорох крыльев.
Ко мне подлетает ворон. Или демон? Или просто ворон? Его глаза — две черные дыры, в которых тонет свет. Он садится на край бутылки, когти цокают по стеклу.
— *Пей*, — каркает он, и голос его похож на скрип ржавых дверей в заброшенной часовне. — *Это кровь Христова*.
Я пью. Огонь стекает по горлу, разливается в груди, прожигает душу. Где-то вдалеке воет сирена — то ли «скорая», то ли полиция, то ли последний ангел, трубящий о конце времен.
Но мне уже все равно.
---
**Эпилог: Реквием для безумца**
Когда меня нашли, я был без сознания. Но на губах — улыбка. Такая же кривая, как крест на развалинах церкви. В пальцах, сведенных судорогой, — записка.
Всего одна строчка, выведенная дрожащей рукой:
***«Бог — это не решение. Бог — это передоз. Аминь».***
---
**P.S.**
Отец Матфей, бледный, как призрак, сказал, что отправит меня «на лечение».
Но мы-то с тобой знаем правду, да?
Настоящих святых не лечат.
Их либо канонизируют.
Либо запирают в психушке.
**КОНЕЦ**
Свидетельство о публикации №225070300832