Танец на крыше Девятого дома

Часть первая. Женщина танцует.

На балконе своей "хрущевки", что упирался прямо в бока соседней, серой, как пепел, девятиэтажки, стоял Никодим. Чашка остывшего чая забыта на перилах. Вечерний ветер, несущий запах нагретого асфальта и дальних дождей, трепал его седые пряди. И тут — движение там, наверху. На плоской крыше соседнего дома.

Она.
Та же женщина из сна. Платье сари — всплеск шафрана и пурпура на фоне свинцового неба. Босые ноги на шершавом бетоне, будто на лепестках лотоса. Она начала свой танец. Ласью. Танец, где каждое движение руки — вопрошание вселенной, поворот головы — созерцание вечности, стук босых ног — ритм самого сердца мира. Для Никодима это был гимн, написанный телом. Знаки деванагари, плывущие в воздухе. Мантра, воплощенная в пластике. Шакти, явившаяся не в Гималаях, а на крыше дома №9 по улице Трудовой Славы.
Но мир увидел иное.

"Смотри! Баба на крыше! Прыгать собралась!" — донеслось снизу, с детской площадки. Голос был молодой, звонкий и лишенный всякой тревоги, лишь жадное любопытство.
"Ой, мамочки! Прямо как в кино! Позвоните куда надо!" — завизжала другая, уже женская, с ноткой истерики.
Мираж священного танца был разбит в осколки крикливой реальности. Никодим сжал холодные перила балкона. Сердце упало куда-то в бездну. Нет. Это не прыжок. Это полет иного рода! — хотел крикнуть он, но горло сдавил ком.
Танец продолжался. Игнорируя хаос, рождавшийся внизу, словно пена у подножия скалы, она плыла в своем ритуальном одиночестве. Ласья разворачивалась во всей своей непостижимой мощи. Казалось, само пространство сгущалось вокруг нее, становясь плотнее воздуха, прозрачной водой, в которой двигалось ее тело. Ее руки, гибкие, как стебли лотоса, вычерчивали в вечереющем небе невидимые, но осязаемые для духа знаки. То была живая деванагари — не буквы на бумаге, а суть звука, вибрации, мантры, рожденной в движении. Каждый изгиб запястья, каждое положение пальцев (хаста-мудра) было словом, слогом древней молитвы, обращенной не к людям, а к самой ткани бытия.
Ее стопы, босые и сильные, отбивали на грубом бетоне не просто ритм, а пульс земли. Тха-йум-тха-йум... Звук, глухой для уха, но ощутимый Никодимом в самом сердце, в висках. Каждый удар пятки о плиту был как удар сердца Ямы-Дхармараджи, Владыки Времени и Закона, отмеряющего мгновения перед переходом. Или, быть может, это было биение сердца самой Шакти, пробуждающейся в этом забытом уголке мира.
Каждый удар – и ночь сменяет день, взмах руки – встают прекрасные города и обращаются в пыль, взгляд – загораются и гаснут звёзды…
Тело ее извивалось в бхранги — волнообразных движениях бедер и корпуса, столь характерных для индийского танца, но здесь они были не просто пластикой, а течением реки Жизни, ее вечным приливом и отливом. Каждый поворот головы, каждый взгляд, устремленный то в бесконечную даль, то вглубь собственной души (абхинайя), был полон такой сосредоточенной силы, что казалось, она видит саму основу мироздания, скрытую за серой завесой города. В ее глазах горел не безумный огонь отчаяния, а ясный свет знания, спокойный, как озеро на заре.

Она была рекой и берегом, огнем и праной, воплощенной мантрой и молчанием Абсолюта. Ее танец не требовал зрителей; он был самодостаточным актом творения и растворения, происходящим здесь и сейчас, на алтаре старой крыши. Запах шафрана, смешанный с пылью и вечерней прохладой, становился гуще, почти осязаемым, как благовония в храме. Для Никодима это был единственно реальный мир – мир танцующей Богини, чье присутствие наполняло пространство до краев, вытесняя убогость "хрущевки", крики толпы, саму угрозу повседневности. И именно в этот миг полного погружения в священное действо...

Система сработала с тупой оперативностью. Уже мигали синие "маячки" у подъезда. Уже гулко хлопали двери "газели". Скоро на крыше, рядом с танцующей богиней, возникли двое.
Первый — мужчина в деловом, но помятом костюме, без галстука. Лицо — маска профессионального спокойствия и усталости. Психолог. Он двигался осторожно, как кот, крадущийся к птице. Его голос, нарочито мягкий, медовый, пытался пробить стену священного ритма:
"Девушка... Милая... Послушайте меня. Я здесь, чтобы помочь. Видите, как много людей внизу волнуются за вас? Жизнь... она такая ценная штука. Давайте поговорим? Сойдем отсюда, чайку попьем? Там и разберемся, что вас так расстроило..." Слова его были пусты, как шелуха, и липки, как патока. Они не имели никакого отношения к космическому танцу, разворачивающемуся перед ним.
Второй — санитар. Крупный, в синей униформе, лицо бесстрастное, будто вырубленное из дерева. В его руке был шприц, наполненный жидкостью, похожей на мутное масло. Средство для быстрого успокоения. Для приземления. Он стоял чуть позади психолога, готовый к броску, как сторожевой пес. Его взгляд скользил не по изящным линиям танца, а по траектории возможного падения или рывка.
Никодим замер. Время спрессовалось. Он видел, как женщина, казалось, не замечая вторжения, завершает свой танец. Ее движения достигли апогея — плавный, невероятно сложный поворот, руки, описывающие в воздухе последнюю, совершенную мудру — жест, означающий одновременно дарение и освобождение. Ее пальцы сложились в Абхая-мудру — жест бесстрашия и защиты. И в этот миг, когда жест был завершен, а взгляд ее, наконец, оторвался от внутренних бездн и метнулся куда-то за пределы звезд...
Она исчезла.
Не прыгнула. Не шагнула в пустоту. Просто — растворилась. Вспышка ослепительного, но не обжигающего, а теплого, золотистого сияния окутала ее на мгновение. Словно солнце, пробившееся сквозь грозовую тучу, ударило точно в то место, где она стояла. И — пустота. Только легкое дрожание воздуха, как над раскаленным асфальтом, да едва уловимый, сладковато-пряный запах, мгновенно унесенный ветром.
Психолог, замерший в полушаге с протянутой рукой и застывшей сладкой улыбкой, остолбенел. Его глаза округлились, рот приоткрылся. Весь его арсенал убеждения, все сладкоречивые формулы разбились о немыслимое. Санитар дернулся вперед, инстинктивно сжимая шприц, но остановился, уставившись на пустое место. Его деревянное лицо дрогнуло, в глазах мелькнуло что-то первобытное, животное — страх перед необъяснимым.
Тишина на крыше стала гулкой, давящей. Далекий гул города внезапно вернулся, как прибой.
"Бульк... Шшш-кх... Петров?.. Петров, прием. Ну чо там? Зацепили?" — прохрипела рация на поясе полицейского, поднявшегося следом за "специалистами" и теперь застывшего в трех шагах. Его лицо, привыкшее к пьяным дебошам и бытовым ссорам, выражало лишь тупое недоумение. Он смотрел то на психолога, то на санитара, то на пустой бетон, где только что была женщина.
Полицейский медленно поднес рацию ко рту. "Хы-ы... Прием... Да хз... Нихрена не понял. Баба была... И нету. Как сквозь землю. То ли спрыгнула куда... то ли..." Он замолчал, не зная, как закончить мысль, которая не укладывалась в протокол. "...То ли глюк."– пробулькала рация – "Кончайте там, спускайтесь".
Рация ещё раз булькнула и замолчала. Наваждение рассеялось. Не женщина — сама нелепая ситуация. Напряжение спало, сменившись привычной усталостью и легким раздражением от пустой траты времени. Полицейский тяжело вздохнул, потер ладонью щетинистый подбородок. Его взгляд упал на карман куртки. Он полез туда, достал помятую пачку сигарет и зажигалку.
"Ну... ни хрена себе..." — процедил он без особых эмоций, тряхнул пачкой. "Куришь?" — кивнул он санитару, который все еще смотрел на пустое место, но уже без страха, устало и отрешённо. Кто куда, а у него ещё вся ночь впереди. Дежурство, будь оно неладно…
Санитар молча кивнул, машинально взял предложенную сигарету. Щелчок зажигалки. Два глубоких вдоха. Дым, серый и вязкий, смешался с вечерним воздухом, окончательно вытеснив призрачный аромат шафрана и неведомых цветов. Они стояли минуту, двое мужчин в униформе, глядя куда-то в сторону заката, но не видя его. Потом полицейский ткнул окурок в ржавый поддон у вентшахты.
"Пошли. Отчет писать..."
Они развернулись и пошли к люку лестницы, тяжело ступая по крыше. Сияние, жест бесстрашия, танец Шакти — все это осталось позади, как непонятный сбой в программе, как городская байка, которой никто не поверит. Психолог тоже немного постоял, потом достал из кармана служебную фляжку коньяка, глотнул и тоже пошёл вниз к спуску, поближе к грешной земле.

…Никодим все еще стоял на балконе. Руки его дрожали. Внизу толпа, не увидев трагедии, начинала расходиться, разочарованно переговариваясь. Крики сменились ворчанием. Синие огни погасли, машины уехали.
Но он видел. Видел танец. Видел жест Абхая. Видел сияние. И видел слепоту мира, который принял молитву за предсмертную агонию, а освобождение — за повод для сигаретного перекура.
На пустой крыше соседнего дома теперь лежал только вечерний сумрак. Но Никодим знал: божественное не ушло. Оно просто стало еще более неуловимым. Оно танцует среди нас, но увидеть его могут лишь те, кто готов смотреть не глазами полицейского протокола, а сердцем, очищенным от страха и привычки. И, быть может, в следующий раз оно явится не на крыше, а во дворе, в метро, в очереди за хлебом... и снова останется не узнанным никем, кроме тех, чьи души еще помнят язык жестов Вселенной.
А запах шафрана еще долго витал над балконом Никодима, смешиваясь с городской гарью — тихий, упрямый свидетель того, что чудо было. И этого было достаточно.


Часть вторая. Тени на Асфальте

Прошло немного времени. Неделя, от силы две. Лето наливалось жарой, запах раскаленного асфальта стал гуще, тяжелее, въедливее. Воспоминание о шафране над балконом Никодима поблекло, но не исчезло – тихий уголек уверенности в чуде. Пока город не начал шептаться. Шепот полз по дворам и подъездам, тревожный и липкий, как смола на горячем тротуаре.
Сначала – обрывки фраз у мусорных баков. Потом – короткие строчки в местной газете, затерянные среди объявлений о пропаже кошек. Наконец – сдержанные, но натянутые новости. Суть: женщины пропадали. Без шума. Без следа. Будто растворялись в серой массе будней.
Первой исчезла Анна Петровна Семенова, 58 лет. Вдова. Гардеробщица в районном ДК. Пунктуальная, тихая. Не пришла на работу в понедельник. Квартира заперта, вещи на месте. Кошелек с мелочью – на кухонном столе. В протоколе: "Признаков насилия нет. Мотивы? Добровольный уход." И лишь одна деталь, особая примета: "На шее – тонкая цепочка с маленьким серебряным колокольчиком. Носила всегда."
Затем – Ирина Владимировна Козлова, 32 года. Тренер по йоге. Энергичная, улыбчивая. Не явилась на занятие. Телефон молчал. Машина стояла у фитнес-центра. Камеры в парке "Дубки": вход в 21:15 – четкий силуэт на фоне аллеи. Выход – не зафиксирован. Лишь пустая дорожка под фонарем. В ее квартире висело ярко-оранжевое, почти шафрановое платье. "Чувствовала особенную легкость", – сказала подруга.
Третьей – Мария (Марьяна) Сергеевна Львова, 41 год. Художница. Странная, замкнутая. Пропала три дня назад. В мастерской на чердаке – незаконченная картина: золотые и пурпурные вихри, напоминающие танец. Рядом – открытый блокнот. На последней странице – ряд аккуратных, чужих знаков. Деванагари? Дворник, последний свидетель, бормотал: "Видал ее на крыше. Стояла, руками в воздухе водила... а тень от нее – длинная-предлинная –по асфальту двора, до самых ворот."
Следователь Петров – тот самый, что приехал на первый вызов, когда пропала танцовщица – сидел в кабинете. На столе – три папки. Три исчезновения. На стене – карта района, три красные булавки. Три точки. Никакой явной связи. Анна – из квартиры. Ирина – из парка. Марьяна – с крыши. Разные. Но в тишине кабинета Петров чувствовал ледяную тяжесть на затылке.
Он открыл папку Козловой. Фото улыбчивой женщины. Снимок платья. Шафрановое. Тот цвет. По спине Петрова пробежал холодок. Предчувствие. Предчувствие чего-то большого и темного, только начинающего раскидывать сети.
Потом – Львова. Фото мастерской. Золото и пурпур картины. Цвета того сари. Знаки. Он судорожно достал смартфон, набрал: "деванагари алфавит". Сходство. "Хрень", – буркнул он, но пальцы сжали телефон.
Семенова. Казалось, проще некуда. Но... колокольчик. Петров закрыл глаза. Вспомнил крышу Девятого Дома. Мгновение перед вспышкой... Ему почудился звук. Тонкий, чистый. Звон? Тогда не придал значения. Теперь он звенел в тишине.
Три женщины. Три пустоты. Три ниточки к тому вечеру: цвет, символы, звук. Совпадения висели в воздухе, как невидимые, но давящие тени.
Петров встал, подошел к окну. За стеклом – серые дома, пыльные деревья. Асфальт двора, по которому брели прохожие. И там, за углом, – крыша Девятого Дома. Пустая. Но ее громада нависала над улицей тяжело и безмолвно.
"Хреново, Петров, – проскрипел он. – Совсем хреново." Рука потянулась к пачке, но замерла. В горле встал ком – ком тревоги. Тревоги, что это только начало. Что город не увидит, не поймет, пока не станет слишком поздно.
А на балконе Никодим вдруг уловил слабый шлейф шафрана. Глаза его скользнули вниз, на асфальт двора. Фонари зажглись, отбрасывая длинные, искаженные тени. И среди них ему почудилось... движение. Призрачное, ускользающее. Неясное. Словно чья-то легкая поступь, не отбрасывающая следа. Холодок сжал сердце. Чудо было. Но что, если теперь оно ходит среди них неузнанное, оставляя лишь зияющую пустоту?

Часть третья. Эпидемия Света

Пыль осела. После исчезновения первых четырех женщин – Анны Семеновой, Ирины Козловой, Марьяны Львовой и молодой библиотекарши Ольги – наступило тягучее, нервное затишье. Неделя. Две. Лето стояло в зените, воздух над городом колыхался маревом, асфальт плавился под колесами редких машин. Поиски, поднявшие шум, заглохли. Полиция, не найдя ни следов, ни мотивов, списала случаи на печальную статистику: "добровольный уход" (Семенова), "возможное похищение" (Козлова), "психическое расстройство" (Львова), "личные обстоятельства" (библиотекарша). Пресса переключилась на скандал в мэрии. Город, с облегчением вздохнув, попытался вернуться к своим серым будням. На детских площадках снова зазвучали голоса, во дворах застучали мячи. Казалось, кошмар отступил. Мираж. Иллюзия покоя.
Никодим все еще стоял на балконе. Чашка чая давно высохла. Запах шафрана улетучился, оставив лишь горьковатое послевкусие ожидания. Он знал – тишина обманчива. Это была пауза между тактами в грозовом симфоническом опусе. Сердце мира замерло перед новым ударом.
И удар пришел. Сначала – как далекий раскат.

Елена Дмитриевна Воронцова, 38 лет. Врач-гинеколог. Уважаема, любима пациентками. Не явилась на сложную плановую операцию. Коллеги забили тревогу. Квартира – пуста. На кухонном столе – остывший завтрак, открытая книга по аюрведе. На странице – закладка с вышитым золотой нитью... знаком Ом. В протоколе Петров, снова прибывшый на "тихий" вызов, машинально записал: "Признаков насилия нет. Версии: личный кризис?". Но его рука дрогнула, когда он увидел фото закладки. Золотая нить. Тот цвет. Холодный пот выступил на спине.
Потом – грянул гром.

Две сестры-близняшки, 19 лет, студентки консерватории. Пропали после вечерней репетиции. Оставили в гримерке сумки с нотами и мобильные. Камеры у служебного выхода зафиксировали: они вышли, смеясь, на почти пустую улицу... и в поле зрения следующей камеры не попали. Словно испарились на двадцати метрах освещенного асфальта.
На следующий день – три молодые матери, гулявшие с колясками в парке Победы. Свидетели видели, как они мирно болтали у фонтана... а через минуту у фонтана остались лишь покачивающиеся на ветру коляски с мирно сопящими младенцами. Женщин – нет. Ни крика, ни вспышки. Тишина.
Город взорвался паникой. На этот раз – оглушительной, слепой. Шесть женщин за три дня! Фертильные. Молодые. Исчезающие без следа, на глазах, как по мановению злой волшебной палочки! Полки магазинов для путешествий опустели за час. Аптеки – завалены заявками на успокоительное. Телефоны "горячих линий" полиции и мэрии – сожжены паникующими звонками. Дороги, ведущие из города, встали в многокилометровых пробках уже к вечеру второго дня. Женщины, девушки, матери с дочерьми рвались прочь. В другой город! В деревню! На дачи! Куда угодно! Ценой спасения был билет на место в поезде, в переполненной электричке, место в кузове грузовика, место в багажнике легковушки. Лишь бы уехать от невидимого жнеца, выкашивающего их город.

Власть, оглушенная масштабом и скоростью катастрофы, наконец, среагировала. С опозданием на два дня и три жизни. Город накрыли КАРАНТИНОМ. Как в кошмарном сне: колючая проволока на выездах, КПП с солдатами в полной боевой выкладке, блокпосты из грузовиков и бетонных плит. Вокзал и аэропорт закрыты, оцеплены, превращены в крепости. По опустевшим, неестественно широким проспектам поползли белые, неуклюжие фигуры в пластиковых скафандрах с респираторами. Они методично орошали тротуары, стены домов, скамейки едкими потоками дезинфектанта. Воздух загустел от химической вони, смешанной с запахом страха. Громкоговорители на столбах бубнили монотонно: "Соблюдайте спокойствие! Не покидайте жилища! Ситуация под контролем!" Контроль был жалкой фикцией.
Как контролировать призрак?

Петров, не спавший уже Бог знает какие сутки, смотрел из окна оперативного штаба, развернутого в мэрии. Его лицо было землистым, глаза впавшими. Карта города перед ним была усеяна алыми флажками, как оспинами. Система, его вера в протоколы, в логику, в мотивы – рухнула. Он видел видео с парка: женщины у фонтана – есть; камера на мгновение теряет их за проезжающим грузовиком; грузовик проезжает – женщин нет. Только пустые коляски. Ни дыма, ни вспышки. Абсолютная пустота. Он лично допрашивал перепуганного подростка, видевшего исчезновение студенток: "Они шли... смеялись... и вдруг... как будто свет золотой мелькнул? Или мне показалось? И – пусто!" Свет. Золотой свет. Петров вспомнил крышу Девятого Дома. Вспышку. Его руки задрожали. Это была не болезнь. Это было... изъятие. Целевое и непостижимое.
И тогда пришла нота абсолютного ужаса. Сводка с утреннего совещания повисла ледяной глыбой в душном воздухе штаба:
"Границы карантина... нарушены. Поступают подтвержденные данные... о случаях исчезновений... в пригороде. Поселок Солнечный... деревня Заречье... Три женщины за ночь..."
Молодой лейтенант, передавший листок Петрову, был белее мела. Петров медленно подошел к огромной карте области. Воткнул две новые красные булавки за чертой города. Они казались маленькими. Но он знал – это только начало. Эпидемия Света вырвалась на волю. Она шагнула за пределы бетонного кольца. Она пошла в мир. Быстро. Беззвучно. Неумолимо.

На своем балконе, над захлебнувшимся в панике и бессилии городом, Никодим вдруг втянул носом воздух. Сквозь вонь хлорки и страха – слабый, но неистребимый шлейф шафрана. Он посмотрел вниз, на асфальт, где метались тени медиков в скафандрах, отбрасываемые прожекторами КПП. И понял: Призыв, прозвучавший в том танце, был услышан не богами. Он был услышан самой Пустотой. И Пустота пришла собирать свою страшную жатву – семена будущего. Запах шафрана теперь был запахом Голода. Голода мира, лишенного матерей.

Часть четвертая. Жатва Пустоты

Эпидемия Света (ЭС) стала дыханием апокалипсиса. Она не расползалась – она вспыхивала. Как звезды на черном бархате ночи, загорались очаги по всей планете. Город, где началось все с танца на крыше Девятого Дома, был лишь первой искрой в гигантском костре человечества. Счет похищенных перевалил за сотни тысяч. Молодые, зрелые, только вступившие в пору деторождения – они исчезали. В метро Токио, на рисовых полях Вьетнама, в небоскребах Нью-Йорка, в саклях горных аулов. Золотистая вспышка – и пустота. Ни крика, ни сопротивления. Только легкий, призрачный запах шафрана, мгновенно растворяющийся в смраде паники. Пустые коляски качались под ветром на бульварах Парижа. Немые школьные парты стояли в классах Берлина. Застыли конвейеры текстильных фабрик Бангладеш.
Власти? Они превратились в жалких кукольников на тонущем корабле. Глобальный карантин рассыпался, как карточный домик, под напором всеобщего бегства, которое лишь ускорило распространение ЭС. Армии топтались у рухнувших заграждений, медики в скафандрах, ставших символом беспомощности, метались по опустевшим городам, опрыскивая тротуары, на которых уже не осталось следов женских туфель. Саммиты G20 порождали лишь горы никчемных резолюций. Ученые ломали головы над «золотистыми фотонными аномалиями» и «локальными пространственно-временными разломами», не приближаясь к пониманию. ЭС была невидима, неосязаема, неостановима. Она была вызовом, брошенным самой Пустотой. И человечество проигрывало всухую.
И тогда рухнули не только границы, но и разум. Страх, липкий и всепоглощающий, сменился безумием. Люди, лишенные будущего в самом своем биологическом ядре, ухватились за прошлое – за веру. Но вера эта не стала якорем спасения. Она превратилась в кнут и меч.
Храмы, мечети, синагоги, пагоды, костелы – все наполнилось до отказа. Не молитвой о спасении, а воплем обвинения. Это было не единение перед лицом ужаса. Это был Великий Раскол, доведенный до точки кипения крови.
Одни увидели в ЭС Божью кару: "Грехопадение! Разврат! Гомосексуализм и феминизм прогневали Господа! Чистилище началось с тех, кто дарует жизнь, но забыл о смирении!" Проповедники с горящими глазами, слюной, брызжущей с губ, клеймили "распутниц", будто их уже не было, будто они сами виноваты в своем исчезновении. По улицам городов поползли крестные ходы, но не смиренные, а яростные, с факелами и самодельными дубинками. Они громили клиники планирования семьи, книжные полки с феминистской литературой, кафе, где когда-то смеялись женщины. "Очищение!" – хрипели они. "Покайтесь, прежде чем Пустота заберет и вас!"
Другие узрели гнев Старых Богов: "Шива Натараджа танцует Танец Разрушения! Кали жаждет жертв! Мы забыли древние пути, и нас настигла Карма!" Последователи восточных культов, охваченные экстазом отчаяния, пытались задобрить божества кровавыми подношениями (скот, а потом и люди, заподозренные в колдовстве) и истерическими ритуалами. Рынки были завалены амулетами, мантрами на скорую руку, "защитными" узорами хной, наносимыми на животы мужчин – тщетные попытки отвести взгляд Пустоты.
Третьи завыли о восстании машин или инопланетном заговоре: "Искусственный Интеллект похищает матерей, чтобы лишить нас будущего! Серые берут яйцеклетки для своих чудовищных опытов!" Теории заговора цвели махровым цветом, питаясь безграничной подозрительностью. Технические специалисты, ученые, даже просто люди в очках становились объектами линчевания.
Четвертые же, самые отчаявшиеся, стали поклоняться самой Пустоте: возникли культы Не-Бытия. Их адепты, облаченные в черное, проводили мрачные медитации на опустевших родильных кроватях, призывая "Милость Забвения", стремясь слиться с той самой Светлой Пустотой, что забирает женщин. Они видели в ЭС не кару, а высшую милость, избавление от бренного мира.
Ненависть закипала на улицах. "Правоверные" громили "идолопоклонников". "Кающиеся" гнали "колдунов". Сторонники "теории заговора" стреляли в "религиозных фанатиков". Города, уже обезображенные пустующими витринами детских магазинов и закрытыми кафе, покрылись баррикадами, следами погромов и пожаров. Воздух гудел не только от проповедей через мегафоны, но и от выстрелов, взрывов, криков ненависти. Мир, потерявший матерей и дочерей, сестер и возлюбленных, не сплотился в горе. Он рвал себя на части в припадке коллективного безумия. Запах шафрана теперь перебивался вонью гари, крови и безнадеги.
На экранах, еще работающих, новости показывали кошмарную мозаику: горящий храм в Иерусалиме, где столкнулись три религиозные группы; толпа в Дели, забивающая камнями "колдунью", обвиненную в наведении ЭС; шествие в Рио с плакатами "Бог ненавидит феминисток!"; бункер какого-то телепроповедника в США, откуда он вещал о "конце вавилонской блудницы" и призывал к "очистительной войне". Человечество, атакованное непостижимой Пустотой, решило достойно встретить гибель – устроив себе кровавую, братоубийственную оргию самоуничтожения. Мировая бойня, рожденная не политикой, а метафизическим ужасом и религиозным безумием, была на пороге.
Над всем этим, как призрак, витал слабый, неуловимый аромат шафрана. И где-то в своем убежище, Никодим, глядя на экран, где фанатики рвали друг друга на части под знаменами разных богов, понимал страшную иронию: Призыв с крыши Девятого Дома, обращенный к Вечности, был услышан. Но ответила не Богиня. Ответила сама Бездна. И ее жатва была не только женщинами. Она пожирала саму душу человечества. Мир стал гигантской крышей Девятого Дома, где вместо священного танца – безумная, кровавая пляска самоистребления. Пустота нарастала, беззвучная и всепоглощающая, готовая принять в себя все.

Часть пятая. Возвращение

Тишина пришла неожиданно. Не как затишье перед бурей, а как нисхождение иного мира на обугленные края этого. Апокалипсис, раскручивавшийся в безумном вихре фанатизма и страха, вдруг… замер. Как будто невидимая рука коснулась маховика истории, и сталь запела на неслышной ноте покоя.
Сначала – шепот. Сквозь треск горящих баррикад, сквозь вопли проповедников, несущих последнюю правду с дубиной в руке, пробивался робкий слух: «Она вернулась. Марьяна. Сидит в мастерской, смотрит в окно…» «Видели Ирину… у фитнес-центра. Стоит. Как статуя из света…» Считали бредом. Галлюцинацией отчаяния. Петров, в душном бункере штаба, где карты мира были исколоты алыми флажками как ножевые раны, хрипло бросил: «Проверить! Бред сивой кобылы!»
Но шепот превратился в гул. Через день. Через два. И затем они пришли. Не вернулись – именно пришли. Как вода, прорвавшая наконец истончившуюся плотину реальности. Они материализовались там, где когда-то исчезли: на порогах домов, заваленных тревожными листовками; на парковых аллеях, где теперь валялись обломки алтарей; у станков бездушных заводов; на плоских крышах, откуда начинался этот странный путь. Без предупреждения. Без спроса. Просто шагнули из незримой двери, распахнутой в самой ткани бытия.
Их лица были знакомы до боли. Анна Семенова в своем вечном скромном платьице. Ирина Козлова – гибкая и сильная, как лоза. Марьяна Львова с вечной тенью загадки в уголках губ. Похожие на себя и одновременно непохожие.
Они двигались сквозь хаос мира легкой, небрежной поступью, от которой замирало сердце. Их окружала аура невозмутимого покоя, плотная и звенящая, как чистый хрусталь. Беснующиеся толпы фанатиков – крестоносцы последнего часа с пляшущими отблесками огня на лицах, шиваиты с трезубцами, занесенными для священной бойни, сектанты, выкрикивающие проклятия сквозь пену у рта, – расступались. Не от страха. От невозможности приблизиться. Их ярость гасла, как свеча на ветру, за несколько шагов до невидимого поля спокойствия, что излучала каждая вернувшаяся. Они проходили, словно не замечая кошмара, оставляя за собой остолбеневших людей, у которых из рук выпадали дубины, а из глаз текли слезы непонятного, щемящего очищения.
В Лос-Анджелесе обезумевшая толпа «кающихся», подогреваемая визгом проповедника с мегафоном, ринулась на группу вернувшихся медсестер в белых халатах, уже невинных, но ослепительных в своей новой сути. Одна из женщин, та, что была похожа на Ирину Козлову, даже не повернула головы. Она лишь слегка отвела руку – ладонью вниз, небрежным жестом, каким отмахиваются от назойливой мошкары. И толпа замерла. Ярость смыло, словно грязную пену с поверхности озера. Осталось лишь ошеломленное безмолвие и странный, незнакомый мир в душе.
Но самым сильным был Свет. Он жил в их глазах. Не метафора – самая что ни на есть плоть реальности. В Берлине, где страх перед неведомым пересилил даже приказы, солдаты в изодранной камуфляжной форме подняли дрожащие автоматы. «Демоны! Вернулись за нашими душами!» – пронеслось по строю. Приказ был ясен: огонь! Пальцы сжали холодную сталь автоматов. И тогда женщины повернули головы. И посмотрели. Не с ненавистью, не с мольбой. С тем самым бездонным, всепонимающим светом, что лился из их очей, как рассвет из-за черных гор. Пальцы разжались. Автоматы застучали о брусчатку. «Я… не могу, господин оберст», – прошептал юный ефрейтор, и его лицо, заросшее грязью и страхом, было мокрым от слез. Не от страха. От узнавания. «В их глазах… там… там правда». Ни один выстрел не разорвал тишины. Свет в их взгляде превращал саму идею насилия в немыслимый, постыдный абсурд. Он был Высшей Истиной, перед которой меркли все человеческие правды и кривды.
Они говорили редко. Слова были редкими самоцветами, смысл которых ускользал, но отзывался эхом в самой глубине души:
«Там нет стен. Только… Переливы», – сказала Анна Семенова, глядя на решетку своего запертого балкона.
«Мы были Тканью. Теперь мы – Узор», – произнесла Ирина Козлова, касаясь пальцем спортивного коврика в пустой студии.
«Вы слышали Песнь Безмолвия? Она… завершила круг», – прошептала Марьяна Львова, ловя каплю дождя на ладони у открытого окна своей чердачной мастерской.
Мир не затих. Он рухнул на колени. Фанатики замерли с открытыми ртами, их праведный гнев растворился в благоговейном ужасе и стыде. Солдаты бросали оружие не как побежденные, а как освобожденные от ненужного, постыдного груза. Мужчины смотрели на вернувшихся жен и матерей с немым вопросом в глазах – как обнять солнце? Как прикоснуться к вечности, обернувшейся плотью? Только дети, чистые сосуды, тянулись к ним без страха, и женщины брали их на руки, озаряя пространство улыбкой, похожей на первый луч утра – безличной, всеобъемлющей, несущей невыразимое тепло иного бытия.
Грохот войны, проповеди, проклятия – все смолкло. Воцарилась оглушительная тишина изумленного сердца. Мир замер, наблюдая, как по его ранам, по его грязи и пеплу ступают эти молчаливые посланницы иного измерения. Они не спорили. Не воевали. Они просто были. И их Бытие, их тихий, нерушимый Свет перекраивал саму реальность, делая вчерашний кошмар немыслимым сном.
На балконе своей хрущевки, над двором, где еще вчера горели мусорные баки и гремели проклятия, Никодим стоял, не дыша. Внизу, у песочницы, где валялись обломки игрушек, сидела Она. Та самая. В сари цвета шафрана и вечернего пурпура. Не танцевала. Просто сидела. Смотрела на двух малышей, копошившихся в песке – детей, чьи матери, наверное, тоже вернулись из Межмирья. Ее знакомый, безмерный свет окутывал двор мягким сиянием. Мимо, сгорбившись, шел человек – бывший «очиститель», с пустыми глазами и битой, бесцельно волочащейся по земле. Он увидел Ее. Замер. Поднял голову. Взгляд их встретился. И бита выпала из его ослабевших пальцев с глухим стуком. Он не упал на колени. Он просто… остановился. Замер, как вкопанный. И в его потухших, озлобленных глазах Никодим увидел то же самое, что и у солдата в Берлине: ослепительную вспышку узнавания Высшей Истины, перед которой вся его злоба рассыпалась в жалкий, ничтожный прах.
И тогда уголек в душе Никодима, тлевший все эти страшные дни, не просто разгорелся – он вспыхнул ясным, чистым пламенем. Жатва Пустоты оказалась не концом. Она была… Посвящением. Возвращением не просто женщин, но Вестников. Носителей иного Закона, иного Света. Мир не погибал в огне. Он мучительно перерождался, и повитухами этого нового, невообразимого мира были Они. Тихие. Светящиеся. Неприступные. И бесконечно чужие. Танец, начатый на крыше Девятого Дома, теперь длился повсюду. В каждом дворе. В каждом взгляде. И его следующим, непостижимым движением должно было стать… Молчание, громче любых слов, или Слово, которое изменит все. Никодим ждал. Весь мир, затаив дыхание в немой молитве, ждал. Свет вернулся. И теперь он должен был заговорить.

Эпилог. Танец Мироздания

Прошли годы. Не десятилетия – целые эпохи, сжатые в тугую пружину человеческого пробуждения. Возвращение Вестниц стало не концом истории, а семенем. Семенем, упавшим в выжженную войной почву мира и проросшим Древом Нового Века.
Женщины, вернувшиеся из Межмирья, не стали богинями на пьедесталах. Они стали мостами. Мостами между прежним миром страха и новым – созидания. Они вышли замуж, встретились со своими мужьями – уже не с растерянностью, а с тихим, глубоким пониманием, что прежние формы любви преображены, как гусеница – в бабочку. Их союзы были не страстью и не привычкой, а сознательным со-творчеством. И плодами этих союзов стали Дети.
Они рождались обычными младенцами, но их глаза... Их глаза с первых дней лучились тем самым внутренним Светом, что горел в глазах матерей. Нежным, ясным, всепонимающим. Они не плакали от страха, а улыбались миру, как старому другу. Они росли, они расцветали. Их ум был острым и всеобъемлющим, как луч света, направленный в суть вещей. Их души – открытыми и мудрыми, как древние океаны. Их называли просто – Дети Света.
Именно они повели за собой. Не властью меча или догмы, а естественным сиянием истины. Они не боролись со старым миром – они просто строили новый рядом. Их руками (и руками вдохновленных ими миллионов) поднимались не просто города, а Храмы Знания и Гармонии. Кристаллические купола обсерваторий, где изучали не только звезды, но и музыку сфер. Башни биолабораторий, где расшифровывали язык ДНК как поэзию творения. Просторные залы медитаций, где ученый в белом халате сидел рядом с бывшим солдатом, вместе постигая единство материи и духа через созерцание квантовых вихрей.
Наука перестала быть служанкой войны или алчности. Она слилась с духовным поиском в единый Светоч Познания. Физики говорили о "божественной гармонии уравнений", а поэты слагали оды красоте кварковых связей. Технологии, рожденные этим союзом, были не просто эффективны – они были изящны. Энергию черпали из нулевых колебаний вакуума и ритма приливов человеческого сердца. Материалы выращивали, вплетая в них кристаллы света и намерения.
И взгляд человечества устремился ввысь. Не из страха перед гибелью Земли, а из жажды познания и со-творчества. Звездолеты «Жива», «Вимана», «Лад», сотни других, были не просто машинами из металла. Они были живыми кристаллами, выращенными в невесомых орбитальных садах, их двигатели пели тонкие мантры пространства-времени, преодолевая световые барьеры не рывком, а плавным перетеканием, о котором когда-то говорила Анна Семенова. Они несли не завоевателей, а посланников гармонии – ученых, художников, философов, Детей Света – к далеким мирам, зеленым и синим точкам в бархате космоса. Чтобы учиться. Чтобы делиться. Чтобы вплетать Землю в Великий Узор Галактики, о котором шептала Ирина Козлова.
Человечество, едва не уничтожившее себя в горниле страха, стало Садовником Мироздания. И в центре этого нового, сияющего мира, на балконе старой, но бережно сохраненной "хрущевки" ул. Трудовой Славы, стоял старик Никодим.
В руках у него была та самая кружка. Не фарфоровая реликвия, а простая, потертая. Чай в ней давно остыл. Но это было неважно. Его седые, пепельные пряди колыхались на теплом ветру, пахнущем теперь не гарью, а цветущими садами на крышах небоскребов и далекими океанами новых планет.
Он смотрел не на звездолеты, рисовавшие серебристые дуги в закатном небе. Не на детей, игравших внизу во дворе – уже внуков тех первых Детей Света, их глаза горели тем же спокойным, всезнающим пламенем. Он смотрел сквозь.
Видел ли он, как когда-то, одну-единственную танцовщицу на крыше Девятого Дома? Теперь он видел Танец. Тот самый. Бесконечный. Совершенный.
Он видел его в мерном вращении планет по своим орбитам – в плавном движении рук астрофизика, настраивающего зеркало телескопа размером с континент на обратной стороне Луны. В сложном переплетении энергий в сердечнике звездолета, уходящего к Плеядам. В сосредоточенном взгляде ребенка, складывающего из светящихся кубиков модель гармоничного атома. В тихом шелесте листьев генетически пробужденного леса на берегу Марсианского моря.
Весь мир стал Танцем Шакти. Творением, Сохранением, Преображением. Той самой Ласьей и Тандавой, слитыми воедино. Каждый жест ученого, каждый взмах руки художника, каждый шаг ребенка по зеленой лужайке – был частью вечной пластики божественного действа. Танец больше не нуждался в отдельной крыше. Он длился повсюду. В каждом атоме. В каждой мысли. В каждом вздохе новой, проснувшейся Земли.
Никодим поднес старую кружку к губам. Не чтобы пить. В знак приятия. Приятия завершенного круга. От первого шага босой ноги на шершавом бетоне той крыши – до сияющей симфонии целой цивилизации, танцующей среди звезд.
Уголек в его душе, разгоревшийся когда-то в пламя надежды, теперь был тихим, ровным Солнцем Знания. Он видел начало. Он видел путь через тьму. Он видел рассвет.
И в его глазах, глубоких и спокойных, как воды древнего озера, отражался весь сияющий, танцующий мир. Танец Шакти длился. И Шива созерцал его. Безмолвно. Совершенно счастливо. Чашка с остывшим чаем в его руке была маленькой Вселенной, вмещавшей бесконечность.


Рецензии