Анатолий Прядкин. Камерный концерт
Камерный концерт
«Ну, трогай, Саврасушка, трогай,
Натягивай крепче гужи,
Служил ты хозяину много,
Последний разок послужи ».
Н. А. Некрасов.
ОТ АВТОРА
Пока еще передо мной занавес, чистый лист белой бумаги, я хочу последний раз повторить монолог, который должна услышать публика.
Граждане, послушайте меня! Это будет обычный концерт, потому что в нем участвуют НЕ профессиональные актеры, а простые, НЕ заслуженные артисты жизни. Им НЕ рукоплещет партер, НЕ скандирует «бис» галерка», им НЕ преподносят букеты цветов даже тогда, когда они, гениально сыграв свою роль, узаконенную архицивилизованным человеческим обществом, то есть справившись со своим вечным «Я», навсегда покидают сцену жизни, чтобы там, за ее кулисами, бесследно «кануть в Лету».
Я не собираюсь рассказывать о страданиях и муках этих «артистов жизни», ибо, как говорил великий любитель кофе Оноре де Бальзак, «ужасам, которые романисты, как нам кажется, сочиняют, далеко до подлинной действительности»... Я могу лишь повторить древнее, как мир: пути Господи неисповедимы, а наши — тем паче!
Я не буду, не могу, не имею права быть ведущим или конферансье камерного концерта, так как у меня еще мало опыта... ведь история знает и пожизненные заключения в одиночных камерах! Да и моя память хранит сроки «двадцать пять... пять и пять». Здесь будьте внимательны: тюремный срок относительно жизни — это вовсе не одно и то же, что отношение, например, рубля к доллару...
«...Стыдно сочинять про какого-нибудь Ивана Ивановича», — предупреждал меня Лев Николаевич Толстой. Воистину стыдно! Прямо-таки срам... Поэтому, век свободы мне не видать, если я начну игнорировать первейшую заповедь патриарха русской литературы.
И «последнее слово» перед выходом на сцену (читайте: «перед входом в камеру»). Из компетентных источников мне стало известно, что во времена Шекспира после представлений, впитав в себя всю эмоциональную мощь искусства, на сцену поднимались... преступники и громогласно каялись в содеянном: «Я убил...», «Я украл...», «Я обманул...», «Я изнасиловал...».
Граждане, послушайте меня! Послушайте и успокойтесь! Ну, возьмите,
умоляю вас, себя в руки. Камерный концерт, провалиться мне сквозь землю, подобной эмоциональной силой обладать не будет... Но я, пользуясь авторским правом, все-таки на сцену поднимусь. Да, поднимусь и стану «во весь рост», и скажу, пользуясь «гласной гласностью»: «Я НЕ убил...», «Я НЕ украл...», «Я НЕ обманул...», «Я НЕ изнасиловал...», «Я НЕ... на все статьи Уголовного Кодекса»...
Вы недоуменно покачали головой? Зря! Сейчас все объясню. Я — русский. Живу в России под русским небом на русской земле. А в России попасть в тюремную камеру проще, чем пальцем в небо... Согласны? Можете не сомневаться, только перед тем, как сказать «нет», подумайте.
Да. я, признаться, тяну время! Но, положа руку на сердце, скажу: «До слез обидно возвращаться в тюремную камеру, которую совсем недавно оставил! Но что делать, если даже «низкое» искусство требует жертв. Принесем же их во имя Светлого Будущего!».
Коль случилась беда — открывай ворота:
— До свиданья, — я крикнул.— красотка,—
Здравствуй, каменный дом.
Мать-старушка тюрьма,
Здравствуй, карцер, замок и решетка.
С этой песней я и выпрыгнул из «воронка» на серый, как и вся наша жизнь, асфальт тюрьмы, хитро переименованной Б следственный изолятор. Новая вывеска не меняла сути мрачного здания времен царствования Екатерины II, и я это знал.
Конвой не мешал мне петь всю дорогу, потому что вкусно хрустел апрельской редисочной, которой угостил их Ваня Варапай из Михнева. У него была двести шестая, часть третья, Я так и не понял из его рассказа, кого он ударил ножом в задницу, да это уже никого и не волновало. Главное, что три года он вез с собой. Помню я его потому, что вместе с редиской ему передали две бутылки водки и одну он подарил конвою, а другую мы разделили из горлышка пополам. Ванька сразу осел, обмяк, голову в ладони уткнул, а меня петь развезло.
Перед тем, как я оказался на асфальте, Ванька успел меня предупредить.
Смотри, лишнее не базарь. Отвечай только на вопросы. Тюрьма, брат...
Здесь я должен пояснить, что Ванька предупреждал меня не потому, что я не знал, где мы находимся, а потому, что его тюремные вертухаи запах водки могут услышать - за версту. (Посторонний запах в тюрьме сводит с ума!). И еще, хочу обратить внимание на такой факт: я пишу о второй, третьей, четвертой ходках, но не первой и последней. О первой не пишу, так как с одного захода вникнуть в тюремную жизнь, просто трудно. Человек все время находится в «реактивном» состоянии и воспринимает окружающее в гротескном виде. Вторичное посещение и дальнейшее дают возможность смотреть на вещи более трезво, то есть не волнуясь, не переживая, не нервничая. Вообще-то, крепкие нервы и на свободе нужны.
О последней ходке не вспоминаю, так как я еще ее не забыл. Она свеженькая, как ягодка с кустика.
Может для некоторых прозвучит это «со скрежетом», но все-таки скажу что, очутившись в каменном «мешке» (внутренний дворик, где «сдают и принимают прибывших»), я ощутил какую-то легкость в теле,- словно сбросил с плеч тяжелую ношу. И не только телесную легкость, я почувствовал еще и душевное раскрепощение, свободу что ли.
Я объясняю это состояние тем, что внезапно (даже если ожидаешь!) обрывается связь с внешним миром. Человек оказывается в образе «демона» или «космонавта», вышедшего в открытый космос. Только чувство это временное, пока не связан с будущим.
Начальник тюрьмы майор Некитаев, глядя на меня, с усмешкой заметил:
— Вижу, ты ведешь себя, словно на свободе.
Я удивился его словам:
— Нет, начальник, я чувствую себя, как в тюрьме.
Он почему-то с сожалением покачал головой и приказал спустить меня в карцер.
Я бы не стал предавать проклятию того палача, кто первым придумал тюремный изолятор. Не дурная башка была! Ведь изоляция, в сущности, есть палка о двух концах! Вы меня поняли? Так вот, когда от меня изолировали общество, я стал снова петь, потому что узрел в себе прилив необычной радости, и осознал участь одинокого узника.
Кубанский поэт Юрий Кузнецов (сейчас он живет в Москве) однажды сказал мне, примерно, следующее: «Стихи надо писать так, как написаны «воровские «песни». В карцере я с ним согласился. Речь, конечно, шла об искренности, о соответствии написанного автором его образу жизни. За ночь я исполнил почти весь свой репертуар, а некоторые песни («Ночка надвигается, комарики кусаются», «Я родился на Волге в семье рыбака», «Нас было пятеро
фронтовых ребятишек» и другие) спел и по два раза. Пел, разумеется, не для всех, только для себя, для своей души...
О разных бардах говорить не стоит, потому как даже Володя Высоцкий в изоляторе звучит печально, неестественно. Это «майданский» певец. А тюрьма сугубо интимная штука, эгоистическая, она для широких рабоче-крестьянских масс подходит только как пункт организованного набора рабсилы. Есть еще такое словечко в обиходе, как «оргнабор»...
Пожалуй, я больше никогда не встречал лучшего места для анализа собственных поступков, чем эта келья: «три шага вперед, три шага назад»... Хорошего много нельзя, а то станет плохо. И я стал понемногу соображать, что за несколько дней слишком быстро и глубоко опустился, пора было думать о подъеме.
В подвале я узнал, что все дни, кроме своих — «паспортных» имен, делятся, как в Домодедовском аэропорту, на «летные» и «нелетные». Утром начинался «летный» день, и меня ожидала тюремная пища по (естественно) заниженным нормам. В «летные» дни дается лишь пайка и вода с солью.
В последние годы перестройки в изоляторах (слышал из первых уст) стали кормить ежедневно.
Я поцарапал в кормушку. Подошел дежурный.
— Да ты что, милый, неужели о тебе забудут? У нас еще ни один человек без внимания не остался. Это не то. что там, наверху. — Он ткнул пальцем в воздух. Пришлось поверить. Правда, и он согласился, что цементная «шуба» не шведская дубленка на плечах.
Унитазы в изоляторах (рассказываю!) служат не только тому, для чего задуманы и изготовлены, но и являются надежными современными каналами и местами связи. Прикидываете, какая «раковина» под ухом или «микрофон» под губами. Но как дорого стоит информация — журналисты прекрасно знают. Здесь пренебрегать «источниками» не принято.
Ученый человек Кирпотин (когда я учился в Литинституте), как-то, попивая из термоса коньяк с кофе, и облизывая острые губы, блестящие, как безопасные лезвия, сказал: «История романа Федора Достоевского «Преступление и наказание» началась с базарной информации об убийстве купчихи в губернской газетке».
Я поцарапался в кормушку и легонько постучал пальцем. Подошел дежурный.
- Да ты что, милый... будешь стучать - мы тебя свяжем! У нас буянить запрещено...
Почему я «рассекретил» связь? Потому что без гласности сегодня ни шага, как на съездах народных депутатов, И еще потому, что «преступный мир» - это вечный двигатель МВД. Без этого «двигателя» в органах еще продолжался бы застойный период обледенения. И еще потому, что голь на выдумку хитра зело! А гарантированный прожиточный минимум любого ранга «мента» является безотказным тормозным устройством в сером веществе под красным околышком, так что иллюзионистам мое «рассекречивание» вреда принести не в состоянии.
Здесь я должен чуть-чуть пошевелить извилинами в своей бесшабашной голове. И, прежде всего, додуматься, что попасть в тюрьму вовсе не сложнее, чем — в небо пальцем. А сколько у нас беспалых? И у кого нет неба над головой?
Вот что писал (свой человек в МВД) известинец Юрий Феофанов (26.9.87 г.): «У нас (у них — А. II.) сложился стереотип: закон всегда хорош по крайней мере он всегда свят (ничего себе! - А. II.), а вот исполнители... Да, сплошь и рядом именно исполнители извращают на потребу себе норму права (да такими устами мед бы пить! — А. П.). Но сама норма настолько гибка, воскообразная, что позволяет, пользуясь словами Ф. Достоевского, «нагибать к себе действительность».
Мне памятны слова Никиты Хрущева после встречи его с сочинским вором, когда руководитель государства почти поклялся при своей жизни показать по Центральному телевидению последнего советского преступника. Нет, переборщил тут Хрущев! А вот уголовника показать бы мог. Рубль за сто отвечаю! Выше я говорил почему...
Американский инструктор Роберт Демиджер, обучавший литературному ремеслу Сару Мур. не сумевшую убить президента Джона Форда, как-то изрек, что «тюрьма - это идеальное место для рождения писателя». Побывав во многих тюрьмах и колониях, я не могу согласиться с американским инструктором. Я могу только признаться, что «идеальное» место стать писателем — это свободная, независимая территория, а мне такой увидеть не пришлось.
Разве нам еще не известно, как непосильно быть просто честным человеком на свободе? Стоит ли говорить о судьбе писателя на территории МВД?
Я могу побожиться, что врать можно везде и всем. И чем вы будете врать больше и наглее, тем охотнее вам будут верить. Вспомните барона Мюнхгаузена, Хлестакова, Хрущева... Но не вздумайте это «золотое правило» испытывать в следственном изоляторе. Элитные законы цивилизованного общества окажутся штопанными гондонами для людей, не получивших образования в престижных вузах,
Умоляю, не врите и не фантазируйте в тюрьме, как бы ваше воображение ни провоцировало. В тюрьмах сидят люди с собственным чувством правдивости и справедливости. Обманщикам вход туда заказан. Исключения? Никаких исключений, абсолютная честность, равенство и братство. Я испытал это на своей шкуре.
Как-то огрызком карандаша (когда еще не было шариковых ручек) на «туалетной» бумаге (использованные бланки неизвестных учреждений) я попробовал записать одно четверостишие и туг же меня спросили:
Не оперу ли пишешь?
Камерный лексикон мне был в то время не ясен, и я с простотой душевной открыл, что пишу стихи, а ответил серьезно:
— Оперу напишу после,..
Ко мне подошел симпатичный парень.
— Если ты пишешь оперу, то оглянись, сколько вокруг композиторов, а если стихи, то прочти. Среди нас есть настоящие ценители изящной словесности.
Так я понял, что «оперу» (оперативному сотруднику) сочинять в камере бесполезно, хоть и композиторов больше, чем нужно. С тех пор я обходился стихами. Сокамерники купили для меня в тюремном ларьке тетрадей, показали, как из них делать блокноты. Некоторые из них я храню, как зеницу ока. Чтобы не быть в долгу, я вечерами читал вслух: «Мы волки и нас по сравненью с собаками мало», или «Уходят парни от невест, невесть зачем из отчих мест»... или «Муська, Муська с конфетной фабрики, Под вечер музыка, такси и бабники».
Но реже слушали и «Альбатросов» Бодлера. Иногда в камере сама открывалась кормушка, и вместо носа в ней появлялось ухо.
Так начинался мой «самиздат» под охраной бдительных сотрудников тюрем.
Чтобы сделать блокнот получше, чем казенный, необходимы клейстер, иголка, нитки, бумага, обложка, краски и умение. А основное, чтобы процесс изготовления оставался тайной для администрации. Остановлюсь на клейстере. Для его приготовления нужна перво-наперво пайка. Допустим, вы сэкономили ее, теперь нужно достать миску. А как? Миски — предметы строгой отчетности. Их считают при выдаче еды и при обратном получении. Если одной не хватает — ЧП. Вызывают оперативника. И если повару ее вовремя не подсунули, в камере — шмон. Шмон — это гибель. Кто же согласится гибнуть из-за дюралевой железки? С нескольких заходов все-таки миска под нарами. Пайку крошат и замачивают. Когда хлеб разбухнет, превратится в тесто, можно брать кружку, обтягивать ее носовым платочком (марочкой!) и через платочек протирать кислую, грязную жижу. На дне кружки вы увидите серый кисель. Он-то вам и нужен.
Из клейстера делают многое: от камней для игры в нарды до топоров, инкрустированных древесиной. Для последних клейстер должен быть не жидкий, а податлив, как глина. Тогда в камере находят человека, которого раздевают, а его тело обмазывают «киселем». При высыхании клейстер с кожи скатывают, собирая его в комок. Догадываетесь, как ведет себя тот, кто подставил свою шкуру? Терпеливые ребята попадаются...
В камеру из подвала меня «подняли» не сразу. Сперва повели в кабинет начальника режимной части, где я расписался за постановление, в котором говорилось, что во мне были «посторонние» запахи. И только после этого контролер повел меня по лабиринтам, перегороженным толстой арматурой с надежными замками, охраняемыми людьми в погонах.
Каким бы ни был смелым и отважным человек, его всегда настораживает, пугает, ВЫВОДИТ из себя неизвестность. Я знал рецидивистов, которые могут не моргнув глазом, перегрызть горло. Собственными зубами, даже после этого не сплюнув, но и они беспомощно гадались, когда их вели но тюремному коридору, и уж совсем терялась перед тем, как переступить порог камеры.
Откуда берется звериный страх перед обычной дверью, пусть даже закованной в железные доспехи? Ну, что она может сделать? На худой конец только заскрипит петлями да не так широко раскроет свои объятья? В конце концов никто и не ожидает от нее материнского сочувствия и сожаления, но почему все же она. эта камерная дверь, через которую прошли тысячи, миллионы человек, не придав ей никакого значения, так парализует силу духа, словно прорываешься через смертельную опасность? Прорвавшись, стоишь в оцепенении, не веря глазам своим, что ты жив и невредим! Не отсюда ли идет: «ломиться в открытую дверь?»
Не могу это описать словами, но уж ради Бога и не требуйте, просто согласитесь, что и я «вломился»... в открытую дверь. Кроме залпа от засова, во мне ничего не было. Был пуст, как барабан.
В этой камере с вокзальным унитазом и железной мойкой, над которой торчал посеребренный солью и содой краник из бронзы, забившись в угол, сидел Иисус Христос, внебрачный сын порочной «Каланчовки» и уголовного розыска первопрестольной. На славянских иконах этот интернационалист выглядел примерно так же, только без боцманской трубки во рту. Христос сидел и дымил, думал. Думал и матерился.
А над ним, на верхних нарах витал в табачных и махорочных облаках мой коллега — лагерный Стихотворец. Он был в пастушьих портках под названием «джинсы» и в трикотажной косоворотке, именуемой «олимпийкой». Ладный молодец. А потому и косая сажень в плечах, и глаза цвета полевых васильков, и копна золотых волос на буйной голове.
От дверей к окну дерзко метался Дьявол. Пять шажков туда, пять обратно. Поворот. Плевок в унитаз. Пять шажков к окну, пять — к дверям. Живой маятник мертвого времени. На спине «маятника» — собор Василия Блаженного. На лопатках — по ангелу. Наколочки экстракласс. Память красноярского китайца. Иногда что-то бубнит себе под нос, а звук такой, словно работает крупнокалиберный пулемет. Когда заряды кончаются, продолжает бомбить плевками унитаз.
Возле современной «параши» растянулись и расчувствовались, как на пляже, Святой и Грешник. Анекдотик — «хи-хи». Еще один — «ха-ха». Ничего, что вместо шоколадного солнца над ними второй ярус нар, а под ними вместо золотого песка отпалированиые задницами доски. Зачем им шелковый шепот волн? К чему возбуждающая прохлада морских русалок в японских плавках? У Святого все еще впереди. У Грешника все в прошлом.
Анекдотик — «хи-хи»..! Еще один — «ха-ха!». Лежи. Загорай.
В закрывающем оконную решетку «козырьке» незадачливый сварщик по неопытности оставил щелку, из которой лился водопадом дневной свет. И в этом свете купался приросший к окну Цыган. Эй, чавэло, вот она, дорога на волю, не уступай ее никому ни за какие блага. Она твоя до гроба. Какие стены, засовы, заборы, сигнальные электронные системы, овчарки и автоматы удержат мечту? Она в тебе, как кровь! Пока ты будешь жив, ее не остановишь.
Видимо, все получилось, как в сказке. «Но тут начинается новая история, история обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомство с новою, доселе совершенно неведомою действительностью». Так определил начало тюремной жизни Федор Достоевский. Но не только «постепенного» перерождения и перехода... А действительность была такая:
— Будь как дома, проходи, располагайся, — сказал человеческим голосом Дьявол, — что там новенького на воле?
— А что там может быть новенького? — ответил вместо меня Бог и пыхнул трубкой.
— Ну хоть что-нибудь есть же? Не все же по-старому,— зацепился Дьявол.
Я подсел к Святому и Грешнику, достал из куртки пачку болгарских сигарет, закурил, а пачку положил рядом:
— Не успел разобраться,— изучая обстановку, сказал неопределенно, а сам прикидывал в уме: «Кто, Бог или Дьявол? Кто старше, важнее, сильнее, авторитетнее, но главное — нужнее для меня».
На вид Дьяволу было лет тридцать пять — сорок, но внешность тех, кто долгие годы провел в лагерях, чаще всего обманчива. Они выглядят иногда дряхлыми стариками, а на самом деле еще молоды, И наоборот. Посмотришь — ни одной морщинки, ни одной складочки на лице, а внутри —сплошные рубцы и раны. Это кому как дается режим.
В Астраханской тюрьме попал я в одну камеру с матросом. Парень, как парень. Но извел сам себя. Затерзал ревностью. Днем ведет себя, как нормальный человек, а только темнеет — в жгут скручивается. Скрипит зубами. Стонет... Кулаком в лоб себя лупит. И так до утра, пока весь не выдохнется.
— Сгоришь ты так до тла, — говорю ему на прогулке, — и кого ревнуешь, подумай? Жену родную!
— А кого же мне ревновать, чужую? — вспыхнул матрос и отвалил от меня в сторону. Дня через два биться в дверь начал. Колотит и колотит. Привел корпусной двух контролеров. Связали его и выволокли. Сидим тихо. Молчим. Поднимается один бабай и ни к кому не обращаясь, произносит:
— Как так? Матрос и — ревнивый? У него, что, в квартире море? Не понимаю я ничего!
— И не поймешь никогда! — сказал побегушник. — А такие люди есть. Вот он в своем кубрике, никуда не выходя, сколько хочешь прожить может и ничего, потому что он знает, что в любое время выйти из него может, хотя ему и идти некуда, но закрой его на кЛЮЧ — тут же его выйти потянет, даже без нужды.
Человек должен знать, что он свободен! Знать! Вот внуши себе, попробуй, что ты свободен, и тюрьма уже не тюрьма для тебя. Ты думаешь, я отчего сбежал из зоны? Потому что мне вдолбили в мозги, что я лишен свободы. А кто ее меня лишил? Да и была ли она у меня свобода эта? Ну. рассуди! Восемь часов спишь. Восемь работаешь. Восемь часов умываешься, одеваешься, добираешься и остальное из этих восьми на толчке сидишь. Ну где твоя свобода? И в зоне так, и на воле так. Но из зоны я бегу, потому что знаю, что закрыт! А может, меня никто и не запирал? Но я-то знаю...
Давно этот разговор был. Профильтровал я его ночью через мозги. И то. что было мне нужно, — оставил. Действительно, о какой «свободе» испокон веков толкует человечество? А может, отдельные человеки баламутят? Они требуют себе большего, чем отпущено свыше, и в результате — конфликт! Но зачем втягивать в личные дела других, непричастных?..
Не успел я докурить сигарету, как на пороге показался прапор. Кивнул мне: «Пошли». Так и хотелось ответить: «Да оставьте меня в покое!». Но я знал, что надо идти «играть на пианино», то есть будут снимать отпечатки пальцев. Снимут и все, на веки-вечные. И после твоей смерти хранить их будут в секретных архивах. Мало ли чего случится! А пальчики твои, вот они, пожалуйста, целехонькие! Любуйся да и только...
«Отыгрался»... Сфотографировался. Красочка мылом сразу не берется, а соды не было. Вернулся. Дьявол уже, как старого знакомого, спрашивает:
— Что там Леночка? Видел?
— Видел. Приличная чувиха.
— Представляешь, — подмигнул мне, зажмурился и отчаянно тряхнул головой. И в тот момент, когда он подмигнул, я понял, что Дьяволу от роду лет двадцать и что любая встреча с женщиной для него неописуемое счастье, хотя бы косвенная, через кого-то. Теперь он от меня не отстанет, пока я ему не расскажу, как выглядит Леночка сегодня, что она говорила и как? Давила ли на мои пальцы, как на клавиши, или брезгливо кривилась, взяв мои грабли в свою хрустальную ручку?
Сколько в Москве тюрем? Слышал о Лефортовской, на Лубянке, на Пресне, на Матросской тишине.. О Таганке («на набережной») слышал песню. Достаточно одного припева, чтобы не писать объемный очерк.
Таганка — все ночи полные огня,
Таганка, зачем сгубила ты меня,
Таганка, я твой бессменный арестант,
Пропала молодость, талант
В стенах твоих.
Мне посчастливилось видеть собственными глазами, как тяжелая клин-баба
мертвой хваткой вгрызалась в нерушимые стены тюрьмы «на набережной», разрушая еще живые человеческие страдания.
Довольно буднично все это выглядело.
Сколько бы ни было тюрем в Москве и по всей России, все они, как две капли слезы похожи друг на друга. И сколько б ни было в этих тюрьмах камер, и как бы они ни смотрелись, они тоже ничем не отличаются одна от другой. Их поразительная живучесть может свести с ума! Ведь почти веками (!) стоят без капитального ремонта! Хоть Кресты, хоть Бутырка, хоть. Они строились раз и навсегда! И никакие «перестройки» для них не существуют. Правда, Александр Исаевич Солженицын пожертвовал два миллиона долларов на реставрацию Соловков. Но реставрация советских репрессий в материальной помощи нуждаться не будет.. Не мне это Вам говорить, Александр Исаевич!
«Святое место пусто не бывает!» — излюбленная поговорка русских тюремщиков. Пришлось и мне занять его, чтобы воистину не пустовало. Слева оказались Святой и Грешник, справа — Бог. Под голову куртку. Нога на ногу. В таком положении прихожу в себя. Постель выдадут после обеда.
Театр начинается с вешалки! А тюрьма?
Тюрьма начинается с установления личности!
Теперь всем ясно, насколько одно заведение в нравственном отношении священней другого. И когда спокойные, как трупы, тюремщики установят вашу личность и убедятся, что общение с ней не чревато последствиями, то начинают выдергивать из вашей обуви супинаторы. Личность в это время должна уяснить для себя (на всю жизнь!), что таким же образом не трудно выпотрошить из нее душу.
Это только снаружи (если тюрьма обозреваема) выглядит она унылой, как бы стыдится внутреннего гнева и ярости, а стоит попасть во внуть глухонемых стен, как вас осеняет догадка: «Трудно сидеть первые десять лет».
Бог — бывший боцман? — приглушенно переспрашиваю я у Святого.
— Трепался, что боцман, а там кто его знает. Лично я ему не верю. Слышал, как травил только что?
А травил Бог так: Высадились, высадились мы на кой-то берег. Пошли краем. Оказалось, что это остров. Не очень-то и заметный. И от океана недалеко, а вокруг острова сплошные сопки. Вертолет над нами кружит, но ничего не видит: туманом залито все, как молоком. Мы ему во все горло кричим — не слышит. Дня через два нашли крыло от мотоцикла, мазута на берегу насобирали, к грибов нажарили, боровИЧКИ такие пузатенькие».
«На Ледовитом океане? — спросил Грешник.
Бог посмотрел на него испепеляющим взглядом: «Да, а тебе что?»
«История обыкновенной свечи дает богатый материал для изучения природы. В этой истории проявляются все физиологические законы».
Так, в 1860 году знаменитый Фарадей начал первую из шести популярных лекций, которые он прочел в Лондонском Королевском институте.
Можно ли «историю обыкновенной свечи» наложить на «историю обыкновенного человека?» Совпадут ли физические законы с законами физиологическими?
Клеймили не только парнокопытных и рабов. В России клеймили преступников.
— Ну, а если после клеймения окажется, что человек не вор, как быть тогда? — спрашивал членов законодательной комиссии один либерал.
— Очень просто, — ответствовал сторонник жестких мер. — будем добавлять частицу «не» перед словом «вор».
Весной восемьдесят пятого года в Подмосковье ежедневно шли дожди. В прогулочных двориках стояли лужи. Цементные «шубы» на бетонных стенах были похожи на промокашки. Казалось, ткни в них пальцем— и побежит вода. Однажды Цыган и впрямь ткнул пальцем в стенку. Наблюдавший за нами сверху тюремщик осведомился:
— Крепкая?
— Как твой лоб. — ответил Цыган.
Надзиратель долго соображал, что ответить на дерзость, но, видно, так ничего и не сообразил достойного. Пошел К другому дворику.
Писать после Шаламова, Дьякова Волкова, Нагибина, Жигулина. Солженицына на «лагерную» тему, которая уже стоит «поперек» горла я бы
никогда не осмелился, если бы не одно существенное обстоятельство: все пишущие становятся в позу обиженных. Почему?
— Сколько же тебе лет, Дьявол? — спрашиваю я.
— А зачем тебе?
— Да так, просто рожа у тебя, как узловая станция, — влезает Бог.
— Ты на свою глянь сперва, - бросает ему Дьявол и зло добавляет. - опять на свою задницу приключений ищешь? Найдешь! Мне терять нечего.
— Ты... — захлебывается Бог, — порода...
— Ну, дальше, дальше давай, что забуксовал... у-ух, — скрипит Дьявол, — нет, ТЫ OTСЮДА ТАК НЕ выйдешь, сукой буду, не выйдешь...
— Слушай — говорю я, как можно спокойней Богу. — а ты в натуре не по делу впрягаешься. Не с тобой базар шел.
— Да вы что такие все, шуток не понимаете, что ли? — сдает задним ходом Бог.
— Ни фига себе шуточки, — отходит Дьявол, — тоже мне, мухомора нашел.
Возле «кормушки» столпилось человек пять подследственных и просят у медицинской сестры лекарства. Святой и Грешник вскакивают с нар, и работая локтями, продираются к окошку.
— Что у тебя болит? - спрашивает медсестра подоспевшего Грешника. Тот не задумываясь показывает на сердце.
— И мне таблетку.. и мне. — кричит Святой.
— А у тебя что болит?
— Как что? Голова!
— Держите, — говорит девушка и ломает таблетку пополам.
Когда я слышу разговор, вокруг 58-й статьи, мне всегда вспоминается лагерный анекдот: «В камере один осужденный спрашивает другого:
— Ты по политической статье сидишь или по уголовной?
— Я по политической сижу... сантехником был.
— Какой же ты политик?
— Жильцам в одном доме объяснял, что у нас вся система сгнила, менять надо».
Это ведь, действительно, не политический анекдот, как и его действующие лица.
«На крутом, высоком берегу дикого Иртыша, рядом с пятиглавым Софийским собором стоят безмолвные корпуса Тобольской тюрьмы. Холодные, мрачные стены рукотворного ада хранят тайны человеческих страданий. Там, что ни камера — могила! — читал Стихотворец, а воображение переносило его в Каширу. Конечно, Иртыш не Ока и Софийский собор не Введенская церковь, но берег тот же: крутой и высокий».
«В каменных лабиринтах этой «крытки» блуждали души Достоевского и Чернышевского, жертв сталинских репрессий». Стихотворец взъерошил пятерней копну соломы, прикурил потухшую самокрутку и стал читать дальше: «Московский Бутырский тюремный замок возвели в 1771 году по проекту архитектора М. Казакова и по личной просьбе императрицы Екатерины П. Замок был отстроен специально для заключения крестьян, участвующих в народных бунтах. В одной из башен тюрьмы перед казнью закованный в кандалы и рогатки томился Емельян Пугачев. Так и называется сейчас эта башня — Пугачевская».
«Еще там был Владимир Маяковский», — дочитал Стихотворец и пяткой постучал по нарам. Так вызывал он меня к себе. Я подтянулся на руках и оказался рядом с ним:
— Рассказывай, — сказал я. — Ты мне еще не можешь что-нибудь такое подкинуть? О Тобольской есть. О Бутырке. О Крестах. В Крестах тоже немало светлых голов побывало. О твоей Каширской ввернул, но нужно еще. У меня родилась идея написать историю русских тюрем.
— Историю русских тюрем? — спросил я. —Ну, ты даешь! Это же закрытая тема. А потом, где материал брать? Предположим, кое-что я помню о Пресне. Астраханскую знаю, Краснодарскую. Армавирскую. Был в Свердловской и Харьковской. В Кемеровской и Мариинской...
— Да ты же настоящий путешественник, — обрадовался Стихотворец.
— Но ведь тюрьмы я не помню... так, некоторые детали.
— А вот детали-то как раз и бесценны! Как же ты не поймешь этого? Чему вас только в Литинституте учат? Деталь — это все... это, как точка опоры, нашел ее — значит, выстоишь. Что-то мне, кажется, ты этой точки до сих пор не нашел, не имеешь.
— Ладно, успокойся, историк. Я тебе сейчас не только точку найду, но и рычаг.
— Покатили, брат. — подпрыгнул Стихотворец. Он был начинен энергией, как атомная бомба. Но и ее было мало, чтобы преодолеть его будущее.
Я рассказал ему, что в Мариинской тюрьме ночевал по дороге в Шушенское будущий Ленин.
— Ты сколько последний раз тянул? — спрашивает Цыган Грешника.
— Трешник. — небрежно говорит тот, подтягивая штаны, — вот идолы, ремень и тот отобрали, что я их в руках носить должен?
— Трешник для мужика разве срок? Лично я его и за срок не считаю.
— Срок, конечно, небольшой, — соглашается Грешник, — но сделать за три года можно многое.
— За всю жизнь ни хрена не успели, а ты — можно многое.
— Это мы с тобой ничего не успели, а другие-то могут успеть.
— Если могут; пусть и сидят! После успеют наверстать.
«Я недавно читала в каком-то письме Достовского о его скуке и перенапряженности без внешних впечатлений: «5 месяцев одно и то же. Еще держусь». Если он, Крез души и духа томился по внешнему: людям, видам, зданиям — все равно! — Как же не томиться мне!».
(Из письма М. Цветаевой своей приятельнице О. Черновой в Париж). «Подсудимый, встаньте! Суд вам предоставляет последнее слово...
— О Полку Игореве, — добавляет машинально моя ассоциация и вспоминаю, что «Слово о Полку Игореве» наизусть знал только Сергей Есенин. В Советском Союзе больше не было и нет человека, который мог бы его рассказать, не глядя в текст.
Однажды в Свердловской тюрьме я встретил учителя русского языка и литературы, отбывающего срок за карманную кражу. В этапной камере он за стограммовую пачку чая читал нам наизусть «Горе от ума». Мы ему позволяли перекуривать и чифирить. А чтобы сварить ему «чифир», не пожалели два полотенца. Хлопчатобумажные вафельные полотенца горят без дыма и запаха.
— Бог, а ты по жизни дурагон и фуфлыжник, верно? — облизывает ложку Стихотворец. — Ты ведь как-то, между прочим, живешь, вроде бы и существуешь, а вроде бы и нет. Личико, как наволочка из-под утюга.
У Бога еще полмиски пшенной каши. Ест не торопится. Пшенную дают раз в неделю. Песочком ее присыпал. Такую еду и во рту подержать приятно.
— Ты на внешность мою не смотри, у меня в душе раны.
— Иди ты... не раны у тебя, а язвы. — встал из-за стола Дьявол.
Стихотворец декламирует:
— Душевные раны — опасные раны, как люди, бегущие из-под охраны.
Американский писатель А. Раппопорт утверждает, что в век ядерного оружия бессмысленны понятия — храбрость и героизм, поскольку последние контакты с врагом окончательно исчезают. Положение героя ничем не отличается от положения труса.
— Кому это он чешет, — спрашивает Стихотворец, — я то знаю, откуда ноги растут! Героизм, как и трусость,— вечны, что два состояния души, когда они выходят из под контроля разума.
Бог достает из-под нар спортивную сумку, а из нее коробку трубочного табака «Моряк». Засовывает сумку опять под нары и оглядывается. Сзади стоит Цыган. Ухмыляется.
— Ну, теперь мы покурим, браток.
— Махорочку шиби, махорочку. — говорит Бог, — дружба дружбой, а табачок врозь.
— Давай меняться, я тебе махорочки, ты мне морячку, — предлагает Цыган.
— Ты смотри, наглый какой, ты кого во мне увидел, а?
— Я же тебе дело предлагаю, табак с махоркой самый смак, ты что, не знаешь? — Все разно выцыганит... это ведь народ такой, — ищет у меня сочувствия Бог,
— Видал, сразу о народе заговорил, — показывает Цыган на Бога прямым, как болт, пальцем. — С понтом, он из хорошего народа! Да у твоего народа, борода, снега зимой не выпросишь. Ну что, скажешь, не так?
— Э-э, чавэло, ты русских не тронь, — вмешивается Грешник и спрашивает у Святого, кента своего неразлучного, — правильно?
Святой дуется на толчке и ему сейчас все правильно.
— Отлепись, — машет он руками.
От людей, склонных к размышлению, можно иногда услышать такие слова: «А ведь все-таки было в нем что-то хорошее». Конечно, было, есть и будет! И без всякого «все-таки». А если действительно, глубоко вдуматься в это «что-то», то ОНО в конце концов было таким весомым и ярким, что определяло характер человека, всю его человеческую суть!
По характеристикам моих следователей инквизиция обязана была сжечь меня на костре, В моем облике ни один судья не видел ни одной человеческой черты. Обо мне, как о человеке, никто не вел и речи. Это происходило оттого, что на меня никто не смотрел. Все заглядывали лишь в папки с бумагами. А первый судья из Ступина, пока я ему объяснял, почему я перед ним на скамье подсудимых, даже умудрялся вздремнуть...
Смотрите, какая ясная фраза по мысли! Не она ли должна служить эпиграфом к любому своду, кодексу, колоде законов: «Прямое непослушание еще не характеризует человека отрицательно, точно так же, как и послушание не характеризует положительно».
Находясь под следствием или отбывая наказание, всегда помнил такие строки: «Я наслаждался всем — почетом, богатством, высшей властью. Государи, мои современники, почитавшие меня и боявшиеся меня, завидовали моему счастию и моей славе; они искали дружбы моей. Я отмечал в течение всей моей жизни все те дни, когда я испытывал чистое и настоящее удовольствие, и за 50 лет царствования я насчитал их только 14».
Так начертано на гробнице Абдурахмана III Победителя, основавшего в X в. в Испании Кордовский халифат. Когда я дочитывал надгробную надпись, у меня исчезло желание быть счастливым. И еще я думал, накрывшись с головой одеялом: «Иисус Христос за все свои тридцать три года жизни ни разу не смеялся! Почему же должен радоваться я?»
«Петр Ильич прославил лишь «Лебединое озеро», а сколько в России утиных, гусиных, карасиных озер? Где ихние композиторы?» — рассуждает Стихотворец вслух.
Цыган лежит на боку и следит за выражением лица лагерного поэта. Мало ли какой «прикол» будет! Влипнешь по самые уши в этой тюрьме, не отмоешься. Но что-то не видит он, чтобы Стихотворец на «прикол» был настроен, и начинает умничать:
— Озера сейчас все отравлены химикатами. Кто же о таких озерах писать оперы будет. И поэтов подходящих нет.
— Я вот тебе сейчас в лоб закачу, ты и убедишься, что есть поэты.
— Ты что, братко, я не о тебе, — всполошился Цыган.
По «разным» режимным «соображениям» следственные камеры тусуются в тюрьмах довольно часто. Но тусуются не как карточные колоды, а так, как надо, обычно, следователям. Надо, например, чтоб кто-то «заговорил» или сделал явку с повинной. Такого человека необходимо «подтолкнуть», «намекнуть ему», а может, и придется сделать этот шаг, но чтобы шло все изнутри, из камеры, чтоб выглядело подобное «чистосердечным», а будет учтена явка с повинной, как смягчающее обстоятельство — вероятность ноль целых ноль десятых. Если вы арестованы уже и вам предъявлено обвинение, какая тут может быть явка с повинной? Виниться необходимо задолго до того, как уляжешься на нары.
Когда я своему следователю (в 1985 году) заявил, что «закрывать» дело не
собираюсь, она (а это была женщина-капитан!) спокойно сказала:
— Можешь не подписывать, я тебя здесь еще полгода продержу, а то и так дело передам в суд и составлю бумагу, что ты от подписи отказался и вину свою не сознаешь, хотя она доказана материалами дела.
Мне пришлось выбирать: или оказаться в скором времени в зоне, где будет «своя» шконка и определенная надежда на дальнейшее, или сидеть здесь и нюхать парашу, мучаясь неизвестностью я уже говорил, что «неизвестность» в тюрьме и есть тот «гвоздь», с которого начинается «театр».
Но даже когда я «согласился» с обвинением, которое называется на языке уголовников другим, более подходящим словом, имеющим также две одинаковые буквы, мне пришлось еще не раз менять камеры. Говорят, что два переезда равносильны одному пожару. Это на воле! А «переезд» из камеры в камеру даже сравнить не с чем.
А когда начинают человека оперативники бросать из камеры в камеру, согласитесь, что это подозрительно даже не для искушенного в «преступной жизни»! Чтобы реабилитировать себя в недоверчивых глазах, требуются очень авторитетные «поручительства»...
«Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время» — Ф. Достоевский.
Нет, это писатель не самый мой любимый, но самый необходимый, без которого жить нельзя.
Приближалось двадцать первое число. Извелся Дьявол: примут не примут! А если примут, то что передадут? Среди обслуги «крыс» навалом. Пока несут — переполовинят! Наконец-то дождался! Вот она, передачка, за дверью в мешке. Цыган возле Дьявола приплясывает:
Не стой на льду, лед провалится!
Не люби вора, вор завалится,
Вор завалится, будет маяться,
Передачки носить не понравится ...
Дьявол потирает руки, да так, что от трения огонь вспыхивает, и в ладоши прихлопывает, словно тушит его:
— Сервелатнк - мармеладик, белые сухарики. (Любая передача с воли — счастье! А здесь кроме счастья, еще и продукты!).
Цыган бьет кулаком в кормушку:
— Давай быстрей, а то с голодухи концы отдам.
Кормушка и впрямь открывается. Голос банщицы называет фамилию.
— Вот он перед вами, красавец! — подталкивает Цыган Дьявола к окошку и сует ему в руки наволочку.
— Получай. — говорит банщица и протягивает Дьяволу листок бумаги. За тетрадным листком появляется сверток, потом еще один. Дьявол бросает сверток в наволочку
— Ты расписывайся о получении, — слышится аа дверью.
— Ну, старая, — удивленно говорит он и лицо его расплывается в какой-то печально-окорбящей улыбке — Надо же, сама притащилась, никак пенсию получила на днях... ну и старая! Молоток и только! Знает, что нести: табачок, и сало ...
Мы все смотрим на Дьявола, затаив дыхалки. А ои стоит посредине камеры и рассказывает, не интересуясь слушаем мы его или нет. Но мы слушаем, раскрыв рты.
— Она за мной по пятам все время.. я, говорит, из-за тебя сама скоро блатной стану, в законе буду! Ни разу не сидела, а все, говорит, ваши замашки знаю.
Дьявол не обратил внимание, что Цыган взял, из его рук листок и передал банщице. что банщица, закрыв кормушку, ушла, что перед ним высыпалась на стол наволочка с продуктами. Он рассказывал о своей матери, о той, которая, получив пенсию, чуть ли не всю ее израсходовала на передачу сыну.
Он спохватился и, как мне показалось, румянец пробил его впалые, зеленые щеки. И он, оглядывая всю камеру, видно, почувствовал это сам.
— Чего уставились? — растерянно спросил он, — что, разбанчить бацыло некому? Святой .. Грешник, вы что, пищи богов не хотите?
Незаметно втянулся снова в камерный распорядок дня. Гимн Советского Союза и стук ключом по кормушке — подъем. Через несколько минут хлеборез подвезет пайки и сахар. Любителей получать — море. Но постепенно находятся постоянные. Следом за хлеборезом обслуга несет в ведрах кипяток цвета петербургского асфальта. Кипяток идет не только вместо чая, но и на бритье, и на стирку, если остается. Шевелятся только те, кто у дверей. Остальные еще лежат, так как оправляться уже нельзя. Это мероприятие разрешается до подъема.
Бог и Дьявол после полуночи сели играть в карты. Играли под сигареты, купленные в тюремном ларьке. Бог проиграл пачек двадцать и игру прекратил. Оказавшись на полу, говорит Дьяволу: «Запомни, не ты у меня выиграл, а я тебе проиграл».
Гейне говорил: «То, что отнимает жизнь, возвращает музыка». Ты об этом когда-нибудь слышал, Цыган? Нет? Хотя зачем тебе знать, что говорил немец? Но я слышал цыганскую музыку! Но кто мне сказал, что она — цыганская? Разве есть музыка русская? Неужели и музыка имеет национальность? Фольклор, допустим, еще может иметь черты народа, но музыка! Как ты думаешь, Цыган?
— Я никогда об этом не думаю! Зачем?
— Вот именно: зачем? Клацнула обвислой челюстью кормушка, и в ее черной глотке замелькал, как жало, камерный ключ.
— Подъем.
— Куда пойдем? — орет Бог, понтуясь.
— Слушай, кому с вещами собираться, — говорит корпусной.
Я узнаю свою фамилию и фамилию Бога.
— Прекрасно, — хлопает меня по спине Бог, — давно в автомобилях не катался, да еще бесплатно.
— А ты слышал, как домодедовские прокатились? — залазит к нам Грешник, скотник из Рязанского совхоза. От него до сих пор самогоном прет. И он сам об этом знает, говорит, прикрывая рот ладонью. — Разбились на «волгоградке»... чуть не сгорели.
— Ты жути на меня не гони, знаю я вас, кабанов, — не верит Бог.
Но тут Цыган авторитетно заявляет:
— Точно... точно... старик говорит... в натуре разбились. Случайно затушили.
В голове моей тоже шарики закружились: «Когда я был здесь пять лет назад, слышал то же самое».
За пять лет погибло на «волгоградке» столько народу, что хватило бы обложить трупами всю тюрьму, но никто о жертвах никогда не вспомнил. А вот один-единственный несчастный случай с «воронком» передается из уст в уста без искажений столько лет из камеры в камеру!
Святой врубил динамик на всю катушку: Русланова пела! «Валенки, валенки, они подшиты стареньки...». Святой стоял, задрав голову вверх, и, как баба, покачивал бедрами. И вдруг: «Внимание — внимание! Говорит радиоузел следственного изолятора. Прослушайте передачу «Рюмка водки».
Мужики, послушаем? - спросил Святой. — Или динамик в бачок бросим?— Крохобор какой-то нашелся! Меня губастый не берет, не то что рюмка, — разоткровенничался Грешник. — Нашли свободные уши, как будто мы здесь каждый день в стельку.
— Давай послушаем, — раздалось несколько голосов.
И начали слушать. Выступал следователь Московской прокуратуры.
«Трое учащихся профтехучилища решили отметить одному из них, по имени Николай, день рождения. Пришли к Николаю домой и распили две бутылки вина. Захотелось выпить еще, но денег Не оказалось».
—Так это же у меня тыщу раз было! Догнаться надо, а деньги кончились, — захихикал Грешник, но ему показали кулак и он все понял.
«Тогда они договорились, — продолжал динамик, — что встретятся через час возле кафе «Снежинка». Николай остался дома ожидать мать, которая вот-вот должна была приехать с работы, а двое его друзей пошли на трамвайную остановку. Николай расхаживал по квартире и время от времени поглядывал в окно. И вот долгожданный звонок. Она! Мама! Радостный Николай бросился к двери, но вместо матери на пороге стоял отец.
— Разве ты ничего не знаешь? — спросил он сына. — С нашей матерью случилась беда. Мне позвонили из больницы и попросили срочно приехать, но я решил взять с собой и тебя. Собирайся,
Через полчаса Николай вместе с отцом стоял у кровати безмолвной матери. Ей так и не пришлось вручить сыну подарок и поздравить его с днем рождения...
Следствием установлено, что, придя на трамвайную остановку, друзья Николая не захотели в порядке очереди садиться в вагон через заднюю дверь, а с затуманенными глазами, сквернословя, полезли в переднюю. Несколько пассажиров сделали им замечания, но они ответили грубостью и нецензурной бранью. Один из них ударил по ногам выходившую в это время женщину с покупками. Она упала и ударилась головой о ступеньки трамвая...
Этой женщиной оказалась мать Николая».
— Бакланье, видел таких, стаями ходит, — сказал Грешник. — Я бы таких в клетках возил по городу, пусть все смотрят и в лицо запоминают.
— Так они все на одно лицо, как их запомнишь? — послышалось от окна.
— Раньше о куске хлеба думали, не до вина было,— произнес Святой, скручивая «козью ножку».
Стихотворец взял слово:
— «Я не знаю в мире преступления, которого бы не смог совершить», но это не я говорю, а Гете. Я могу сказать только, что это было не преступление! Не ребят надо наказывать, а взрослых. Видите, каким «ударом» прокурор пользуется? Запретным! Бьет ниже пояса: друзья Николая виновны в смерти его матери, а первый человек, кто виновен в ее смерти — она сама!
— Брось ты чалму крутить — сама!— остановил Бог Стихотворца. — Разве того петуха кто-нибудь учил ставить подножки?
— Подножки ставить не учил, верно! Зато пить позволяли. Ты что, не
согласен?
— Ша-а, — кричит Дьявол, — пищу несут.
Слюньки глотать начали. У кормушки столпились. Стоим, ждем раздачи. Ага, поехали. Вот Стихотворец уже мисочку в ладонях держит бережно. За ним Цыган аккуратно плывет к столу. За стол только десять человек садится. Остальные — кто где как...
Кто поближе к окошечку стоит, тот соседу в миску через плечо подсматривает, что тому черпак выловил? Кому водичка мутная, кому с картошечкой да крупинками ячневыми, кому косточка нырнула — все подмечено. И если кусочек мяса попал в миску, то уже не отведут от нее глаз завистливых. А кто-нибудь понаглее скажет, словно в шутку: «Поделимся».
Святой отвалил от дверей и на ходу из мисочки присердывает, обжигается, дует, а усевшись, мечтает:
— Вот бы повара зажарить... хаванина была бы.
— Мы его к празднику революции шмякнем, пойдет? — спрашивают из очереди,
Так и хлебает Святой без ложки баланду. Удобнее без нее и экономнее. Хлеб он еще до обеда втер. Так что обижаться не на кого.
Святой и на воле жил, как птица. Отца не помнил. Мать забыл. Родственников не было. С шести лет казенные дома: детдом, спецшкола, колония для несовершеннолетних, а после — лагеря для взрослых. Лет с двадцати окончательно убедился, что выше себя не прыгнуть, и больше уже не задумывался, как ему жить. Вопросы— кто он? где он? — его уже не волновали. Иногда, правда, смотрел он со стороны, как другие живут, и самому хотелось так жить, чтоб дом свой был, жена, дети. Но стоило ему представить, вообразить, что он муж, отец, хозяин, как становилось ему смешно! И смех этот был не обычный, как смеются, например, по курьезному случаю, а злой, с огнем и слезами. Потом настало время, когда вообще земные вопросы и проблемы из его головы выветрились, испарились, исчезли неизвестно куда. Ни душа, ни тело его претензий к нему не имели. И жить стало легко и свободно.
В тюрьму попал он за «чердак» («Чердак» заменили словом «Бомж»), то есть за бродяжничество. И был доволен, что наконец-то имеет постель, пайку, баню...
— Миски по одной отдавай, — сказал Дьявол Цыгану, — чтоб кормушка была открыта побольше. Пусть хоть чуть-чуть камера проветривается.
Но Цыган только рукой махнул... «Отстань». Присел на корточки и сунул обслуге целую пачку, потому, что между мисками вложил «ксиву» своему подельнику, сидевшему этажом выше. Обслуга поняла все без слов и обещала записку передать по адресу.
Из Новочеркасской «крытки» неизвестно каким образом сбежал опасный преступник. Уголовный розыск, как пишут, сбился с ног, а найти беглеца оказался не в силах. Нашел его старый надзиратель, обладавший абсолютным «нюхом».
Избавиться от тюремного запаха, которым пропитывается человек до мозга костей, в короткий срок невозможно. Даже исчезнув из тела, он остается в памяти.
Камерная голодовка —единственная форма протеста, которая может привести к желаемому результату.
В столичном аэропорту была задержана группа «гастролеров» из Средней Азии. Один из карманников попал в нашу камеру. Написал жалобу. Ушла, как на тот свет. Начал вызывать прокурора — бесполезно. Тогда он сказал нам:
— Мужики, я объявляю голодовку.
Бог аж присвистнул:
— Кирюха, ты же уголовник, а голодовка объявляется политическими.
Заспорили. И большинство согласилось с Богом. На следующий день Асфар (так звали азиата) миску свою не взял. Её поставил на стол кто-то другой. К нашему удивлению обслуга кашу обратно не взяла. Так она и простояла до обеда. В обед корпусной открыл дверь, спросил Асфара: «Обедать будешь?».
Асфар приподнялся на нарах И спокойно ответил:
- Вызовите прокурора.
Дверь захлопнулась.
— Вечером вызовут, потерпи. — сказал Стихотворец.
Перед отбоем его от нас забрали. Утром обслуга сообщила: «Сидит в изоляторе».
Грешник, услышав такое, заулыбался:
— Это я сижу однажды в изоляторе и думаю: «Вот в камеру поднимут, хоть наемся...» Через семь суток подняли, вхожу и никак не врублюсь, в чем дело! А когда врубился, мама родная, давай назад ломиться...
— Чего ты ломился, головастик? — не выдерживает его кент.
— Ты что, дурак, не понял, куда меня кинули... Там же вся камера голодовку объявила.
— Ну и ты б с ними держал, — голос с нар.
— Ради чего?
На колокольне Введенской церкви часы бьют полночь. Стихотворец откладывает книгу, по привычке смотрит в задраенное «козырьком» окно.
— Чем дальше, тем хуже... Я помню раньше на окнах «реснички» были. Через те хоть звезды видны. Так нет же, звезды и те закрыли! Железа у них много стало, а ведь еше деревянной сохой пашут. Ни сами не живут, ни другим не дают. Угораздило меня здесь родиться.
— Кем это ты недоволен?— спрашиваю я его.
— Да так, скорее всего сам собой. Понимаешь, мне всегда нужно то, что другим до лампочки. В восемьдесят первом году письмо в цэка написал, предлагал очень простую реформу сокращения преступности. Приехали из комитета и спрашивают, зачем я пишу в цэка? Я им отвечаю: «Если вы мое письмо читали, то вам должно быть все ясно». Они говорят: «Нам и так все ясно, только непонятно, дурак ты или нет! Если дурак, то отправим в дурдом, если нормальный, то будешь наказан за нелегальное отправление письма.
— Слышь, ты мне про реформу эту разжуй, — заинтересовался я.
Стихотворец махнул рукой;
— В принципе, это и не реформа была, так — реорганизация небольшая. Я предлагал не платить участковым зарплату...
— Как не платить?
— Да так... Все преступления совершаются на участках! Сечешь? А если участковый будет знать, что зарплату он получит только тогда, когда на его участке не будет преступлений, что он будет делать?
— Будет делать все, чтобы их не было.
— Конечно, тут и козе понятно, что он будет работать на совесть.
На колокольне Введенской церкви снова бьют часы.
— Ну вот, еше один день начался, — Стихотворец берет книгу и начинает читать.
Я закрываю глаза. Укрываюсь с головой солдатским одеялом и проваливаюсь сквозь землю.
После гимна Советского Союза Стихотворец, как будто мы не прерывали разговора, спрашивает:
— Как думаешь, какой самый досадный просчет в работе «Интуриста»?
Я кручу головой и прошу, у него оставить мне пару затяжек маршанской махорочки. Стихотворец протягивает самокрутку.
— «Интурист» показывает то, о чем на Западе уже забыли. Им это не интересно. Если б мне разрешили... Это пока ты спал, у меня мысль родилась, — говорит он.
Выкладывай, я уже проснулся.
— Нужно разработать маршрут «По следам декабристов», — он смотрит на меня изучающим взглядом, но мое лицо безмятежно. — Что требуется для такого маршрута? Сущие пустяки! Лихие ямщики и тройки с бубенцами. Свободные камеры на пересылках. Два — три десятка ребят из КГБ.
— Из КГБ? Зачем?
— В Сибири еще много засекреченных объектов.
— По такому маршруту и я бы проехал.
— У тебя не хватит для этого денег. Но ты слушай дальше. Следующий маршрут по карману только миллиардерам. Называется он: «По Ленинским местам».
— Значит, если нет миллионов, в «Интурист» не суйся?
Стихотворец вскидывает брови:
—Для массового туриста будет маршрут «Сталинские пятилетки».
Попав под его пристальный взгляд, я начал убеждаться, что камерная бессоница не совсем серая, как дорожная пыль, штука. И туг он окончательно кладёт меня на лопатки одним пальцем:
— А для карманных расходов Министерству внутренних дел я бы рекомендовал в столичных тюрьмах проводить «День открытых дверей»... Пионеры. Комсомольцы. Рабочие. Колхозники. Члены Верховного Совета. Кооператоры.
— Ты, как в тюрьму попал, Стихотворец?
— Из проруби! Не веришь? В детстве меня мать в прорубь бросила, а люди спасли. Но до сих пор, как дерьмо, в ней болтаюсь.
Вечером, после ужина, раздал Дьявол всем по три кусочка рафинада. Батоны заточенной ложкой разрезал, яблоки. А тут засов щелкнул. Старшина «побегушника» вызвал с вещами. Растерялся мужик немного. Помогли ему постель скрутить. В «сидорок» из общака махорки положили и пару пачек сигарет. Не крутить же в этапке самокрутки. Ребята ему сахар отдавать стали. Отказался. «Перед смертью не надышишься, — вздохнул, — ну, пошлите меня подальше». На пороге остановился, словно была перед ним пропасть. Постоял лишь мгновенье и шагнул вперед, как будто в спину прикладом кто-то его ударил.
— Сейчас вместо него еще кинут, — раздался в тишине голос Цыгана.
Когда возвращались с прогулки, Дьявол в коридоре заметил Лену, которая отпечатки пальцев снимает, и, зайдя в камеру, бухнулся на нары с возгласом:
— О, Господи! Почему существует несправедливость? Неужели я так и не узнаю, что такое обнаженное женское тело?
— Вот поведут зэчек в баню и шуруй вместе с ними. Насмотришься до блевотины.
— А ты еще будешь подначивать, — вскочил Дьявол на ноги, — зарежу! Сука буду, зарежу!
— Мочи его, — заорал Стихотворец, — мочи, говорю! — И уселся Богу на плечи.
— Убивают! Караул! Помогите! — взвыл Бог.
Святой и Грешник переглянулись и сцепились между собой, да так сцепились, что после и сами не рады были. А Цыган тем временем спиной кормушку закрыл. Схватился за голову и не своим голосом умолять стал:
— Остановитесь! Ироды! За что вы так человека бьете... за что?
Метнулся Дьявол к бачку с кипятком остывшим и крышкой по ней шарахоть начал.
Вот здесь и взорвалась вся камера.
Заметил я, как моргнул «глазок». Еще разок. Надзирательница что-то крикнула. А Цыган перевел:
— Расход... побежала за корпусным.
Может быть, и вышло, как задумали, но Святой и Грешник бодались уже всерьез и ни на кого внимания не обращали. Корпусной один бы в камеру не зашел, тем более, где идет драка. И вдвоем поболялся бы. Но убедившись, что в камере порядок, открыл дверь, глазам своим не веря, потому что надзирательница зря тревоту не поднимет Святой и Грешник еше бодались.
— Пойдем со мной, быки, я вас там помирю внизу.
— Мы и не ссорились. — отдышавшись сказал Святой.
Грешник тоже подтвердил, что они живут мирно. Но было уже поздно. За неподчинение администрации учреждения статья сто восемдесят восемь прим предусматривала наказание от года до трех лет. Надо было идти вниз. Кто-то там должен же быть, в изоляторе, если он есть!
Вы слышали такой анекдот?
Спустился Бог в зону и спрашивает солдата на вахте: «Как жизнь идет, служивый?». Промолчал солдат. Идет Бог дальше. Встречает зека: «Как жизнь идет, несчастный?». Зек от него в сторону. Пожал Бог плечами. Вдруг видит «хозяин» марширует. Бог к нему. «Как поживаете, гражданин начальник?» Подумал хозяин и ответил Богу. Тот схватился за голову и побежал на небо...
— Тихо, — прошептал Дьявол, — кажись, к нам ведут. Дзерь открылась, и заработал крупнокалиберный пулемет:
— Эти люди работать не будут. Они солнце называют балдой. Бабу — шмарой. Хлеб — мандро. Брюки — чижиками. Веревку — верея. Плащ — кипишь.
— Вот это артист, — удивился Дьявол, — проходи, пожалуйста. Откуда ты такой прибыл?
— Сода есть? — спросил новенький.
— Немного, а тебе зачем?
— Да мне не пищевая... кальцинированная нужна.
— Кальцинированная есть, вон в кружке, парашу чистим.
— Сейчас я ее и захаваю.
— Хавай, кто тебе не дает, попадешь в больницу, — пожал плечами Дьявол.
—Мне туда и надо.
— Из больнички — в ящик...
— Еще лучше!..
«Пришли фашисты, и на рассвете я сиротою день грядущий встретил»,— поет себе под нос Святой и пришивает оторванный рукав рубашки.
— Ни одной пуговицы не оставил, злодей, — ворчит на него Грешник, — с мясом улетели.
— Куда они улетели? Под нарами ищи! Первый начал силу применять, а я, что, смотреть, должен?
— Да перестаньте вы там лаяться, — стучит пяткой по нарам Стихотворец, — нашли предмет для разговора. Лучше объясните, что такое «вор в законе». А то вот в газете пишут, что, мол, новые воры появились, и все в законе.
— Это не воры, это коммунисты, — говорит Бог, но его никто не слушает.
— Вор в законе — волк в загоне! — хихикает Грешник, — А если говорить о настоящих ворах, тут ни коммунисты, ни волки не при чем. Вор в законе это, прежде всего, справедливый человек! Не честный, нет, а именно справедливый. Честных на свете много, справедливых — единицы... они-то и объявляются в законе.
— Любопытно, — говорит Стихотворец, — давай, гони оленей дальше.
— А что дальше? Сейчас не то время, чтоб в законе быть. Теперь даже простых воров нет. Из древнейших профессий осталась одна проституция. А воровство древнее проституции было, да вышло, остались одни крадуны...
— Так чудесно, на этом завязывай, мы обмозгуем эту тему окончательно вечером. Я и не думал, что рядом со мной в хате сидит академик уголовного мира, держи, пахан, сигарету.
Грешник взял у Стихотворца сигарету с фильтром, обрадовался: «пшеничная».
Я согласился с Грешником. Честность больше работает вовнутрь. На себя. А справедливость — на окружающих, на ближних. Конечно, есть «безобидные» формы воровства! Ну, например, очереди. Они воруют у нас самое дорогое, невосполнимое — время, то есть нашу жизнь. Но разве нам приходит это в голову?
Двенадцать пар глаз следят за двумя точками, застывшими в углу камеры под самым потолком на паутине. Одна точка красная. Другая серая. Клоп и паук. Клопа кинул на паутину Дьявол и сказал: «День твой последний приходит буржуй».
— Сытый, мерзавец, заелся, — говорит Цыган, сидя на унитазе, — не берет.
— Балдеет, жертвой любуется. — поясняет Бог.
— Нет, не балдеет! Разжигает себя, злит перед схваткой, — комментирует Стихотворец, — ему надо, чтоб в нем дух бойцовский проснулся. Может, стравим?
Бог машет боцманской трубкой:
— Подождем. Все должно быть естественным. — Смотрит на Цыгана. — У тебя, что попенция на фашистсский знак порвана, шипишь как примус? Дергай оттуда!
— Ты же сам говоришь, что все должно быть естественно?
— Тебе, что ли говорю, пинчекрякало?
— Как ты сказал?
Бог только отмахнулся от Цыгана, даже не глянув в его сторону. И жаль! Цыган быстренько натянул брюки, застегнул пуговицы и, оказавшись возле Бога, в одно мгновение резко ударил его в челюсть и стал ждать, что будет дальше. Бог дернулся. Трубка упала на пол.
— Подними,— сказал Бог, — неохота нагинаться.
— Что? — очумел Цыган. — Что ты сказал?
— Подними, говорю, трубку.
— Я?
Бог кивнул головой:
— Да... ты...
Цыган размахнулся и ударил ботинком по боцманской трубке. Ее только и видели. А еще через мгновение с такой же скоростью и сам промелькнул следом за трубкой. Переломился и, сложенный вдвое, прилег под нарами.
— Да ты самбист, парень, — сказал Стихотворец, — держи тогда! Это болевой прием...
Но договаривал фразу Стихотворец, когда Бог оказался рядом с Цыганом.
— Теперь он скажет первое слово только минут через пять. Внезапно распахнулась дверь, и в камеру почти вбежали контролеры.
— Шмон!.. — это успел крикнуть кто-то из наших.
— Ни с места! — приказал старший.
Бог и Цыган начали подниматься.
— Оставаться на местах! — гаркнул верзила с красным лицом и рыжей щетиной, — что там делаете?
— Трубку достаем. — ответили два голоса разом.
— Я ее сам достану, вашу трубку, — подозрительно покосился на Бога прапорщик. И достал, опустившись на колени, даже пососал ее.
— Чья?
— Моя, — твердо сказал Бог и протянул руку.
Двенадцать пар глаз следят за двумя точками, застывшими в углу камеры под самым потолком на паутине.
— Клоп там с пауком, — объясняет Дьявол контролерам.
— Кто дежурный?— спрашивает с рыжей щетиной.
— Я, — отозвался Стихотворец.
— Возьми веник и убери их.. остальные в коридор лицом к стенке...
Вышли без энтузиазма. Стали к стенке, как было приказано. Минут через десять дошла очередь и до нас. Вывернули карманы, прощупали пояса, воротники, перемяли швы. Святому приказали штаны приспустить. Тот приспустил и зачем-то поднял руки. Штаны до колен упали.
— Подними, — сказал молодой контролер,— неудобно ведь без штанов стоять
Святой начал поднимать. А прапор резинку на его трусах оттянул и, не говоря ни слова, полез под трусы.
— О, да ты с секретом, оказывается, ну-ка иди сюда...
Всех остальных загнали в камеру и закрыли кормушку, чтоб не подглядывали.
— Смотри, птица какая оказалась с нами, — воскликнул Грешник, — крупная, видно, птица!
— Крупная не крупная, теперь в клетке, — сказал Бог и подошел к Цыгану.
— За что ты меня ударил?
— За пинчекрякало...
День и ночь горит в нашей камере лампочка Ильича. Она очищает от мрака наши души и мысли. Но, ей богу, они не становятся чище. И все потому, что это никого не интересует: чище они будут или грязнее.
— Скоро в каждой камере будет цветной телевизор и подследственные совсем перестанут думать, — говорит Стихотворец. — Но наступит время, когда здесь об этом пожалеют и будут с грустью вспоминать старые тюрьмы, с камерами без телевизоров и видеотелефонов. Человеку без одиночества, как и без общества, нельзя. Знаешь, я испытал и то, и другое. И скажу, что в тюрьме человек, даже если он среди веселой компании — все равно одинок.
Те, кто придумал тюрьмы, об этом и не подозревали. Однажды я взялся написать о себе повесть, но никак не мог придумать названия. Не мог, хоть убей. Эпиграф был такой: «Оставь надежду всяк сюда входящий»... Плохой эпиграф. Хотя и соответствует нашей действительности, но я хотел написать не о советском преступнике, а вообще о ЧЕЛОВЕКЕ, совершившем преступление. Кстати, ты знаешь, какое самое опасное преступление?
— Нет, — выдавил я, словно из глубины колодца.
— Самое опасное и самое тяжкое преступление, которое может совершить человек, это — активный паразитизм. Человек обязан производить материальные ценности!
— А духовные?— спросил я осторожно, надеясь, что он ухватится за мою подсказку.
— Духовные ценности? — задумчиво произнес он. — Они (если уж такие есть!) должны быть бесценны. В смысле не стоить ни гроша.
— Но разве живопись, музыка, поэзия не материальные ценности?
— Согласен, что они требуют труда, времени, вдохновения, но, повторяю, деньгами эти вещи оценивать не стоит. Здесь должна быть моральная система ценностей. Учти, человек только копирует.
— Тогда они исчезнут с лица земли.
— Из музеев, возможно, но с земли исчезнуть не смогут, так как они и есть: живопись, музыка, поэзия - природа! Да что я тебе толкую, ты должен и сам знать это.
Я замечал и на воле, а в тюрьме особенно что рассуждать лучше ночью. Какая бы ни была тема ночью она кажется возвышенней и звучит вдохновенно, только надо быть при рассуждении искренним.
Мне неизвестно было, за что находится под следствием Стихотворец. Как-то Дьявол мне намекнул, что сидит поэт из-за бабы но я не придал этому большого значения. Из-за женщин за колючей проволокой находится немало мужчин. Ревность. Изнасилование. Пьяные драки и ссоры в семье... Развяжите до конца любой узел преступления, и вы увидите, что узлом была женщина...
И когда на прогулке Бог сообщил мне, что Стихотворец сидит за изнасилование, я ему не поверил. В тот день Стихотворца увезли на экспертизу, на «пятиминутку», и его с нами не было. Тусуясь по «дворику», я все время думал: «Выходит, он мой враг? Я защищал честь женщины. Он эту честь осквернял. Как же так? Может, и в самом деле, с ним не все в норме? А если она дала повод? Если она провоцировала на факт?.. Да что это я, она, она? Она-то малолетка, несовершеннолетняя? А кто сказал —несовершеннолетняя? Как определить наступление половой зрелости? Может, точно так, как записано в Конституции?»
Прогулка —не место для курения. Курить надо в камере. Поэтому я не брал с собой махорку. Я старался хранить проколотые ножами легкие. Но в тот раз закурил. Вместе с никотином вдохнул такую же приятную мысль: «Господи! Я защищал честь женщины. Он честь женщины облил грязью.., а хлебаем из одного котла, сидим на одной параше, лежим в одной камере, на одних и тех же нарах».
— Ничего себе — узелочек бабский, — хмыкнул я и выбросил окурок в угол.
Почему я проснулся? Может, кто-нибудь разбудил? Может, что-нибудь приснилось жуткое? Вообще-то, камерные сны не сбываются! Это я клянусь! Но уж, если, мужики, приснится вам церковь, собор, да ещё со службой и колокольным звоном — собирайтесь домой! Это проверено веками каторжанских снов. И я за это отвечаю... Но что меня разбудило? В камере, как в библейском саду, где поумирали райские птицы. В чём дело?
Бог, заметив, что я смотрю на него, машет мне веником. Он сидит на полу, широко раскинув ноги и улыбается. Вокруг него ползают искалеченные и оглушенные веником черные тараканы. Когда какой-нибудь отползает слишком далеко от Бога, тот возвращает его веником: «Иди сюда, голубоглазый, от судьбы не уйдешь».
— Гвардейцы... как на подбор, — сказал Бог, — спускайся, дам тебе половить.
Я долго смотрел на Бога, на веник, на глубокую щель между досками и на черных тараканов, старающихся всеми правдами и неправдами уйти от неминуемой гибели. Нет, в это время я ни о чем не думал. Я просто сидел на нарах и смотрел. А когда меня осенило — я спрыгнул на пол. Бог протянул мне соломинку с маленьким кусочком хлеба на конце.
— Опускай ее в щель. Опускай, не бойся. Сейчас ты увидишь настоящее диво!
Я опустил соломинку с хлебом между досками и вытащил четырех тараканов. И Бог четыре раза ударил веником. Теперь я догадался, что меня
разбудило.
В моих глазах «лампочка Ильича» превращается в лазерный прожектор. Потом — в хрустальную люстру и начинает постепенно гаснуть В пятом классе за отличную учебу и примерное поведение нас повезли из детдома в Краснодарский театр музыкальной комедии на пьесу «Иван да Марья». Пьесу я забыл, а вот как постепенно темнело в зале, как медленно гасли люстры, вижу до сих пор, где бы мне ни приходилось засыпать.
...Теперь освещена только сцена. И на сцене с мичуринской бородкой и микрофоном в руке в дирижерском фраке стоит Бог. Он подносит микрофон к губам, делает реверанс и свободной рукой ловит белую розу, прилетевшую из партера. Кто же ее бросил ему? Ну, конечно, наша «игуменья Эльза», старший сержант внутренних войск. В театральный бинокль под слоновую кость рассматривает сцену, заполняющуюся артистами, корпусной по кличке «Маргарин». Но почему он пришел в театр без цветов? Ах, да! Вместо букета у него метла. Ведь «Маргарин» уже на пенсии и подметает тротуар возле тюрьмы.
Наконец-то все участники представления перед зрителями. Нет только меня…
— Ну и спишь ты. — говорит мне Грешник, — из-за тебя на прогулку не вышел. Вон, миску заначили твою, ешь, если хочешь.
— Перекрыл дыхалку, я б и проснулся.., сон, понимаешь, видел.
— Какой? Расскажи!
— Вернется камера с прогулки, всем и расскажу.
Щелкнул динамик И сквозь треск и шум послышался рвущийся на отдельные слоги, голос диктора: «Передаем камерный концерт в исполнении артистов...»
— Следственного изолятора, — засмеялся довольный своей сообразительностью колхозный пастух. И дверь камеры тут же открылась.
Кто был в Саратовской тюрьме, тот, конечно, знает, о чем хочу рассказать: о подземном переходе!...
Москвичам странно наблюдать, как выходят (или наоборот!) из метро дорогие гости столицы на станции «Пушкинская» к памятнику Александру Сергеевичу. Это при дневном свете, с горящими указателями, написанными по-русски, да еще крупными, плакатными шрифтами. Гости столицы выходят озираясь. Их преследует сомнение: верно ли им указан путь. Но путь указан верно. И все равно взрослые люди сбиваются, путаются, теряются, хотя ИХ НИКТО не торопит, не преследует, не толкает взашей.
Но вернемся в Саратов. Пусть мне плюнут в лицо солдаты конвоя, если я скажу, что в переходе (с платформы до «воронков») царит беспросветный мрак. Кое-где все же мерцают тусклые лампочки. Но, пожалуй, самая неожиданная «бяка» — беспрерывный, подстегивающий голос начальника конвоя: «Держись левой стороны! Держись левой стороны!..» Уловили в чем дело? Вот именно. Мама... папа... правая сторона... правостороннее движение. Вы имеете право на это движение, правостороннее! И вдруг, как гром среди ясного неба! Как обухом по голове! «Держись левой стороны!..» Нет, такое не принимается, отвергается. Но команду начальника конвоя не выполнить нельзя. Вас же предупредили на платформе, возле вагона, что вы поступаете в распоряжение конвоя! Шаг влево... шаг вправо... и хватит... Больше предупреждений не последует!
А вас несет вправо... вправо... вправо... как великую русскую реку Волгу! Несет по неотвратимой, всемогущей силе земного тяготения. И все это в темпе. Четверками. Взявшись год руки. Под лай овчарок. И топот солдатских сапог.
Не секрет, что уголовный розыск в своей работе использует иногда небольшие хитрости, основанные на актерском мастерстве (есть, как и в любом земном деле и талантливые исполнители!) своих сотрудников и общественных помощников. Хотя в камерном деле (работе) именно «помощники» и являются исполнителями главных ролей. Камерных «общественников» называют еще «наседками», осведомителями, источниками, «сексотами», «кумовскими», «вязаными», «шерстяными», «цветными» и т. д. и т. п. Всех и не перечислишь, так как можно «работать» и на корпусного в конце концов (и работают!), и тогда я даже затрудняюсь написать это слово, осведомитель будет называться так, как его назовут, суть его не изменится.
Те, кто видел кинофильм «Частный детектив», конечно, сочувствовал главному герою фильма, по своей вОЛЕ (ради благого!) оказавшемуся в тюремной камере. Вот этот главный герой и был «наседкой» чистой воды, только максимального масштаба. И уж с отечественными «хохлушками» ни в какое сравнение идти не может.
О том насколько у нас развита сеть осведомителей, судить берусь по такому случаю. Однажды я с будущей женой Людмилой Кузнецовой хотел купить какую-то (уже не помню какую!) вещь в магазине, но, как всегда это бывает у студентов, денег не хватило. И все же выход нашелся. Людмила позвонила своему родному дяде, следователю по особо важным делам военной прокуратуры СССР, и тот ответил: «Заходи... выручу». Обрадовавшись удаче, мы поехали к нему.
Она через некоторое время вышла на улицу, и по ее лицу я понял, что произошло что-то неладное. «В чем дело»? — спросил я ее. Людмила обиженно произнесла: «Выругал...» — «За что?». «За то, что разговаривая с ним по телефону, назвала его «крестным». В 63-году слово «крестный» считалось крамолой и могло отрицательно сказаться на карьере военного следователя..
А вот сами следователи никакой информацией о подследственном не брезгуют, от кого бы она ни исходила. Да что там информация...
В тюрьме на Пресне вместе со мной в камере сидел заместитель председателя Тимирязевского райисполкома Москвы. К тому дню, когда мы с ним познакомились, он отсидел уже почти год и, узнав, что я собираюсь когда-нибудь написать о следственных изоляторах, попросил однажды: «Будь другом, напиши о стукачах»...
Вот я и вспоминаю, что бывший заместитель председателя Тимирязевского райисполкома был родом из Ленинграда. В Москву попал после окончания высшей партийной школы. Арестовали его второго мая, когда он отвечал за дежурство в своем районе. И держали его в камере вместе с одним рецидивистом, который чуть ли не через день «ездил на следствие» в какое-то линейное отделение милиции, где якобы находился украденный им чемодан с вещами. И эти вещи не мог опознать хозяин. Рецидивист настойчиво твердил: «Вот если на очной ставке мужик меня не опознает, то «следак» (следователь) сказал, что он отпустит меня домой. И если что нужно будет передать жене, то он сам сможет и передать, потому что он сам из Замоскворечья»...
Заместитель недели через две «рецидивиста» этого чуть не избил, и тогда его перевели в камеру, где уже было много народа, и разобраться «кто есть кто» долго не удавалось. А когда разобрался — было поздно. Сидевшие в камере «жулики», по словам зам. председателя, могли быть и профессиональными сыщиками. Все до единого. Хотя и менялись они часто. И внешность у них была разная, но «почему-то» все без исключения искали сближения только с ним. И только ему «советовали»! как вести себя.
После двух месяцев его перевели в одиночку... «Они хотели, чтобы в одиночке я истосковался по человеческой речи и заговорил сам» — повторял все время этот бывший моряк и угостил меня табаком (сам он не курил).
Как-то на прогулке подошел ко мне один парень из Подольска и говорит:
— Ты поменьше с этим «замом» базарь, ие видишь что ли, что это «подсадная утка»? Тут у нас уже один писатель сидел. Он ему тоже притирал эту канитель, а тот ему об иконах, что у Грабаря украли рассказывать начал, только и видели писателя... Здесь хоть и осуждёнка, все равно держи язык там, где надо...
Этот совет подольчанина сначала меня обескуражил. И я всю прогулку соображал, как быть дальше? Ведь я искренне верил несчастному, оклеветанному начальницей ЖКО заместителю председателя, и в то же время не мог не верить бескорыстным словам проницательного парня, который все время «стрелял» сигаретки.
И только в апреле восемьдесят пятого, когда меня (в который раз!) втолкнули в следственную камеру, я уже спокойно прочел у каждого на лбу кто есть кто. И вел себя соответственно написанному на лбах!
Работа «наседок» не только сама по себе вызывает чувство отвращения и презрения, но и очень опасна для них самих. Представляете ситуацию, когда тайное неожиданное становится явным? Ведь камера не ринг, хотя чаще всего и имеет форму прямоугольника. Пырнуть ради спасения под канаты, в смысле под нары? Начнут бить ногами и жечь! И чем громче и больше будешь взывать о пощаде, тем сильнее и безжалостнее будут удары. Даже каким-то чудом, оказавшись у дверей, не стоит надеяться, что она спасет от возмездия. Как раз там, на пороге, и наступает трагедийный финал. Карающая рука неумолима.
Но что интересно, у «наседок» безотказно срабатывает интуиция! Сколько раз мне приходилось видеть собственными глазами, как они, предчувствуя свое разоблачение, отказывались входить в камеру из коридора (возвращаясь с прогулки, оправки, шмона...) или вылетали в коридор (при проверках, обходах, осмотрах». Потом совсем необъяснимым образом в камеру просачивался, проникал, впитывался слух, что зря, мол, парня хотели «подмолодить», что он совсем не тот, за которого его принимали.
Я не однажды пробовал выяснить причину, которая заставляет преступников становиться пособниками следователей. И могу сказать теперь, что уголовники «работают» против уголовников не всегда в корыстных интересах, ради личной выгоды или ища к себе снисхождения, которое всегда в принципе можно иметь и не только в период следствия, но и на судебном процессе, где допустимо учитывать «личность» подсудимого. Характерный пример тому я не только наблюдал в астраханской тюрьме, но и сам оказался
участником разыгравшейся драмы.
Целый месяц по всем камерам ходило известие о том, как трое молодых ребят на мотоциклах где-то в степи за Волгой встретили девушку и изнасиловали ее.
«Да, молодость, молодость, — говорили мы в камере, — только зачем убивать и сжигать?»
Но те ребята сжигали ее еще живую...
— Если их бросят к нам, — сказал бородатый браконьер по кличке «Икра», — сам порву им задницу, а потом свяжу колючей проволокой.
Вы думаете, кто-нибудь возразил? Был против? Ничего подобного!
Нашлись такие уголовники, которые, посчитали кару Икры чуть ли не подарком и часа два изощрялись в придумывании пыток для этих извергов.
Какая же здесь личная выгода? А корысть? Не будьте дилетантами! И корысть, и выгода была.
Преступивши мир, как и любой другой, старается иметь своих рабов, крепостных, должников, короче, так или иначе закабаленных. И среди уголовников «внедрилось» мнение, что все подпадающие под сто семнадцатую статью УК РСФСР, никакого «слова» в камере (зоне) не имеют. Они презираемы! Они выносят параши, моют полы, подметают...
Если бы в наши дни Министерство внутренних дел не взяло под свое пуленепробиваемое «крылышко» насильников, то почему-то убежден, что такого вида преступников в России давно бы не было. Ведь почему воры почитаемы? Они не посягают на жизнь! Они пользуются «нравом» дерзости, смелости, наглости, то есть нравственными качествами. Это святое соблюдение морали и обеспечивает им авторитет и «высокое положение» среди уголовников. Единственные представители воровской профессии, кто непосредственно связан с «жертвой» — это воры-карманники, но и они избегают прямого контакта с «объектом». И чем ненадежней контакт, тем выше мастерство исполнителя.
Но вернусь в камеру, где тем троим была приготовлена преисподня без ведома милиции. И надо же было так случится, что один из троих попал как раз к нам. Какое-то время стояла гробовая тишина и вдруг взрыв:
— Иди сюда, этта..., — выкрикнул браконьер.
Но рослый, широкоскулый, добродушно улыбающийся парень к Икре не дошел. Его сбили с ног и начали «месить» на полу...
К его чести надо сказать, что во время «замеса» он не проронил ни звука! А к таким людям даже врожденные палачи проявляют милосердие... Проявила его и наша камера, вызвав корпусного... Астраханцы (те, кто был в своей тюрьме, знают, что в таких деликатных случаях приходил обычно «Культурный»), по-моему, не злопамятны.
Однажды я спросил у своего следователя:
— А зачем вы держите в камерах «наседок»? Они что, крепко вам помогают?
Вы знаете, что я услышал в ответ:
— Разве они кому-нибудь мешают? Вот тебе, лично?
— Но они могут мешать вам? Это же случайные люди!
— Случайные где? — переспросил следователь.
— У вас.
— У вас тоже... давай-ка лучше поговорим о том, ради чего я тебя вызвал.
Да, постоянных стукачей и не держат. Они легко и быстро «саморазоблачаются». И тогда от них избавляются, но уже не «случайно». Избавляются и там, и здесь...
Тот же следователь как-то заметил:
— Нам и не нужны детали. Достаточно знать, не что говорит в камере заключенный, а как говорит и как ведет себя. Так сказать, иметь представление о его психологическом портрете.
Зная «подноготную» следственных камер, я и в других неоднократно мучился сознанием того, что где-то рядом со мной сидит Иуда. И никогда никому не уйти от всевидящего глаза и всеслышащих ушей. А стены в камерах глухи и не зрячи.
— Ты последнее слово говорить будешь, — спрашивает Цыгана Грешник.
— Нет.
— А почему?
— Ты почему такой тупорылый? — щелкает Цыган по лысине Грешника.
— А если заставят?
— Пошли всех на ...
Насколько форма зависит от содержания и содержание от формы, легко убедиться на примере камер Министерства внутренних дел и Комитета государственной безопасности.
Начинается этот ряд с КПЗ. Камера предварительного заключения, где будущие заключенные проходят «адаптацию» (Не случайно это слово начинается с «ад»...) как бы — «инструктаж по технике безопасности». Потом идет следственная камера. Не думайте, что это обычное помещение. Наоборот, оно необычное в том смысле, что обладает и «всевидящим» взглядом, и
«всеслышащим» ухом, а в наши дни и «осязанием». Но не расслабляйтесь!
В осужденке, то есть в камере, где находятся вернувшиеся после суда, тоже «абсолютный» слух и зрение. Бдительность желательно не терять и в «транзитных» (этапных) камерах. Есть еще камеры «усиленного режима». Есть камеры — карцеры (изоляторы), существующие в изоляторах следственных. Нет, это не масло масляное. Это камеры, которые убивают в человеке самое малейшее желание называться че-ло-ве-ком! Из этих «изоляторов в изоляторе» выходят, как правило, отчаявшись почувствовать когда-нибудь на себе справедливость! И храни вас Господь, чтоб вы никогда не оказались в «пресс-камере». Оттуда «выходят», падая перед следователем на колени с мольбой: «Давай я сам подпишу «любой» приговор». В прошлые годы многие из «пресс-камер» выходили прямо на «тот свет». Кое-что мы услышали (из историй с Гдляном и Ивановым) о таких камерах и в наши дни. Есть и камеры-боксы, и камеры-трюмы, и камеры-купе, и камеры... для высокооплачиваемых преступников.
Но, как я сказал выше, у меня нет цели показывать «технологию» получения советского осужденного... Я рассказываю только о внешней стороне жизни заключенных под стражу. Я пишу только о том, что сам видел,
В дальнейшем я коснусь тех вопросов, которые мучат получивших сроки, которым законодательством оставлен единственный шанс испытать счастье.
Шанс официально называется кассационной жалобой. В исключительных случаях — «прошением о помиловании». Под исключительным случаем имеется в виду приговор «К высшей мере наказания». В семьдесят втором году в нашу камеру на Пресне ввели молодого парня с сидором в руках. Он подождал, когда за ним закроется дверь, а когда она закрылась, бросив на асфальт (в камере был асфальт!) сидор, подпрыгнул до потолка. Этим парнем был Сергей Соколов, приговоренный одним из московских судов к «вышке». Полгода он просидел в камере для смертников, ожидая ответ на ходатайство о помиловании. Через полгода смертную казнь заменили ему пятнадцатью годами. Сергей находился в таком состоянии, что я даже не пытаюсь об этом говорить, да и стоит ли? Я только позволю передать несколько его слов. Вот они.
— Представляешь, после срока я еще смогу жениться, как все люди, — тормошил он меня без устали. — Ну что такое пятнадцать лет тюрьмы? Раз и нету! Ты думаешь я сдвинулся? Ты знаешь, как я просил! Я соглашался на что угодно, лишь бы мне сохранили жизнь!
Через некоторое время я встретил Сергея в Карелии. Он обрадовался нашей встрече. Закурили. Поговорили. И мне показалось, что он уже «осознал», что такое «пятнашка». Ему оставалось еще тринадцать лет...
Сказать, что в «осужденку» вламываются все «со слезами на глазах», было бы неправдой. Цыган начал с «выхода». И плясал так, как я никогда не видел! Что такое на последних ботиках отлетевшие подметки, в сравнении с четырьмя годами лишения свободы!
Володя Синявский однажды сказал мне: «Сижу свой срок и знаю, что такого-то числа освобожусь. Вызовет прокурор сейчас и сообщит, что освобождаюсь на день позже — не досижу...».
«Заочные знакомства, — говорил мне Стихотворец, — облегчают жизнь работникам колоний и больше ничего. Влюбленный осужденный — самое трагическое существо ».
Каждый прожитый день в заключении обожжен огнем чувств и положен на крови в будущий храм Свободы.
Находясь в следственной камере, я обнаружил, что меня, обычного смертного, фундаментально заинтересовал академический вопрос: «Как в человеке протекает процесс осознания собственной вины?».
Перед судом этот же вопрос звучал иначе: «А протекает ли «процесс» осознания вообще?». После суда и сам вопрос исчез...
В безднах наших душ (желаем ли мы этого или нет) все происходящее с нами воспринимается в первозданном виде «стерильном!) и выглядит куда трагичней, чем, может быть, есть на самом деле. В изоляции этот процесс протекает еще драматичнее и острее, с такой силой, что человеку чувствительному, с незакаленной житейскими неурядицами силой духа, вынести порой этот процесс невозможно. Неизвестность сперва нейтрализует, потом и вовсе парализует.
— Крохобор, дай закурить!
Из помятой пачки он достаёт помятую последнюю сигарету. Распрямляет ее и протягивает просившему.
— Ладно, кури сам. Последнюю и мент не берёт.
— Бери, оставишь немного,
— Ладно, покурим.
— Крохобор, у тебя килечки, случайно, не осталось? Что-то кишку подсасывает.
Он подходит к подоконнику, берет бережно завернутую в газету кильку, которую оставил от ужина, чтоб пожевать перед сном.
— Немножко здесь, но если хочешь — на... бери.
— Крохобор, неси огня!
Он достает из кармана поломанную спичку, чиркает по двери. Обжигая пальцы, спешит к нарам. Ему лет тридцать. Худой. Высокий. Курносое, конопатое лицо с ясными глазами.
— Какая мразь дала ему эту кликуху? — спрашиваю у рэцэдэ.
— Кому, Емеле?
— Разве его имя Емеля? Емельян Иванович.
— Не мир я принес, а меч!
«Царствие Небесное силою берется». Кто бы мог поверить, что это сказал Иисус Христос
Грешник уминает кильку: «Жизнь всегда оплачивалась ценой другой жизни».
— Запишись к начальнику изолятора, — советует воспитатель, — я вопросами «отоваривания» не занимаюсь.
—А что толку? Записываюсь к начальнику, попадаю к «куму», а тот, знаете, как отоваривает?
— Тогда запишись к «куму», — улыбается воспитатель.
Рэцэдэ жалуется:
— Не пойму, откуда у меня берется чувство стыдливости, когда я хочу что-нибудь попросить! Для меня гораздо проще и легче украсть.
В тюремной библиотеке я взял однотомник М. Ю. Лермонтова. Читал и выписывал в свой блокнотик волновавшие меня строки. Потом прочел их все вместе и был поражен: и великого поэта, и меня не оставляло равнодушным одно и то же чувство, только в разное время.
За многие годы пребывания в местах лишения свободы, я могу перечислить по пальцам людей, кто вел одинокий, замкнутый образ жизни, не входил ни в одну «общественную» организацию, ни в одну «семью», «не работал» на «кума» или «хозяина». Только не подумайте, что все они были «суками» и «стукачами». Я знал даже воров, ходивших по зоне с повязками. И я их не обвиняю. Это был для них единственный способ выйти на свободу, живым.
С физиологической точки зрения все морские и наземные животные (включая человека!) не что иное, как группа паразитов.
Надпись на стене изолятора в Астраханской тюрьме: «Лучше быть в плену «СС», чем рабом КПСС».
Почти такие же татуировки встречал я на глазных веках: «Враг КПСС».
До конца пятидесятых годов у многих заключенных на левом соске был наколот Ленин, на правом — Сталин! А вот К. Маркса не видел ни разу. Он ведь не был гоним и не лишался свободы!
Змеиная верность не имеет аналогов в природе.
«Символом мира должна быть пчела, а не голубь» — считает Владимир Солоухин. В жизни так оно и есть!
В Краснодаре я знал одного человека, который «взял» на себя чужое «дело». Чтобы облегчить о таких людях рассказ и чтобы не выглядел он правдоподобным, а именно правдивым, сошлюсь на газету «Правда» (19-20 июля 1988 г.).
« ...рецидивист Гуревич, находясь в заключении, задушил в камере другого рецидивиста. Гуревичу за преступление добавили срок до 15 лет, то есть «потолок», но не «вышку», тем самым уголовнику была предоставлена возможность «брать на себя» любое, незакрытое прокуратурой дело».
И он взял:
...изнасилование, несовершеннолетней со смертельным исходом, прямое убийство с целью ограбления, десятки домашних краж. Всего этот рэцэдэ «повесил» на себя около трехсот преступлений. Его возили в «воронке» по Украине и Белоруссии, и за это содержали, как почтеннейшего! Водка, пиво, шоколад, кофе, колбасы...
В Свердловске перед этапом на Красноярск, солдаты открыли бочку с селедкой иваси. Все брали столько, сколько хотели. Ходили довольные, веселые.
— Что, и власть ничтяк, и прокурор человек? — спрашивал начальник конвоя зеков.
Самая вредная в мире идея — идея равноправия.
Не всякий бы журналист, тем болеее московской прессы, осмелился написать в период гласности: «Громите, разоблачайте наши административные и общественные недостатки, осмеивайте и изобличайте все то, что только нарушает благо граждан и уродует и без того эту жалкую жизнь: только не - молчите...»
Так призывал «Сибирский вестник» сто двадцать пять лёт назад!
Цыган пишет прошение о помиловании и заканчивает его такими словами: «Господин Президент, ведь я — цыган!».
— Ты послушай, как я в Маталкино, оказался, — говорит мне Ларченко. — Вот, ей богу, не вру! Это я, значит, в шестидесятом откидываюсь с Колымы и во Владивостоке с одним питерским знакомлюсь. Он тоже чирик оттянул. Двадцать тысяч вез на материк. Он до Москвы взял билет, я до Красноярска. Только поезд тронулся, питерский говорит: «Пойдем, поужинаем?». Пошли поужинали. Проснулись в Челябинске. Вышли. Пообедали. Не помню как оказались в Оренбурге. Там скверик запомнил и тучи голубей. Еще запомнил бильярдную. Играли по четвертаку. Проснулся в Ташкенте. Какой-то азиат домой пригласил. Два дня прямо из бочки чистейшее виноградное пили. Из Ташкента все-таки попал в Красноярск, но там меня уже никто не ждал. Тогда я сел на катер и в Маталкино. Это километров пятьсот от Красноярска.
По «воровским» неписаным законам, проигрывать (играть!) в карты можно все: от собственной чести до чужой жизни. А вот тюремная, каторжанская «хозяйская» пайка не играется. Она бесценна во веки веков! Она как бы стоит вне закона. И пусть какой-нибудь «хлеборез» осмелится обмануть, обвесить, обсчитать! Пусть попробует! И будет жалеть всю жизнь, если
ему ее оставят.
Не зря «хлеборезов» перевозят в отдельных боксах.
Я испытал на себе, что значит, «неподвижный» образ камерной жизни. Даже работники МВД называют его «малоподвижным». Но как его, этот образ, можно сделать «многоподвижным», если на каждого заключенного метр-полтора «жилплощади»?
После двух-трех месяцев нахождения в камере «шустрые», бойкие, непоседы теряют желание лишний раз ступить. Такое состояние «тела» передается «душе», а это для заключенного допускать нельзя. Камера прежде всего — ринг!
Ленин занимался физзарядкой ежедневно!
Меня всегда поражала работа тюремных «линий» и «каналов» связи. Вот так бы связь работала на воле!
Оказываясь очередной раз на нарах, я задавал себе один и тот же вопрос: «Что же есть в действительности «лишение свободы»? И сколько я ни думал, ни гадал, ответа не слышал.
Однажды пришло все-таки простое, а значит гениальное (шучу!) решение. Надо сначала определить, что такое «свобода» в человеческой жизни, затем взять черный фломастер и жирной чертой понятие, определяющее свободу, подчеркнуть. То, что останется, и будет называться «лишением свободы.»! Странно, но по такой формуле меня ни разу не наказывали! До чего же меркантильны законы!
Мы, если говорить серьезно, все плагиаты! Взять хотя бы «учение» о равенстве. Ведь оно зародилось в «местах лишения свободы». «Дети солнца» появится на свет лишь во мраке. Только там, где человек лишен материальных благ, начинает работать воображение.
Стихотворец, разбивающий мои стереотипы мышления, однажды сказал мне:
— А что здесь сложного, в решении Продовольственной программы? Правительство хочет быть оригинальным? Бесполезно, напрасный труд! Все мы плагиаторы. Ну и что? У любви тоже три коллизии: он любит ее, а она его нет! Она любит его, а он ее нет. И они любят друг друга! А сколько о любви написано, пишется и будет написано!
— Ты мне что-то хотел рассказать о Продовольственной программе, — осторожно перебил я его, — любовь — пища для влюбленных, а вокруг — сплошные мужики. — Стихотворец стянул через голову олимпийку», аккуратно стал её складывать. Он хотел, чтобы его акции поднялись в цене.
— Ладно, — согласился я, — держи! Карамель «Снежок». Лучшая отечественная конфетка!
— Годится, — улыбнулся глазами Стихотворец, — слушай дальше. Значит, мы с тобой договорились, что больше всего продуктов переводят люди, занимающиеся тяжелым физическим трудом. Да, есть среди людей этих и бабы. Чтобы продукты остались на прилавках, мужиков следует лишить возможности к ним подходить.
— А как? — вырвалось у меня.
— Не тебе спрашивать, как.
— Слышь, Стихотворец, у меня больше нет карамельки, — предупредил я его.
— Да ладно, слушай! Он нагнулся ко мне. — В каком году в ларьке стали отоваривать на тридцатку? Помнишь?
— В каком? В восемьдесят седьмом!
— Во-о-о... в восемьдесят седьмом прилавки вольных магазинов стали опустошаться! Если ты был бы силен в арифметике, ты бы не смотрел сейчас на меня, как баран...
— Для меня родина там, где можно мягко спать и сладко есть, — сказал мне шорец в Мариинской тюрьме, — и не вздумай меня переубеждать, иначе рассержусь, а тебя буду считать за дурака.
Вы слышали когда-нибудь о секторе ИТУНИИАПНСССР? Это сектор исправительно-трудовых учреждений научно-исследовательского института академии педагогических наук Союза Советских Социалистических Республик. Чем этот сектор (группа подельников!) занимается? Задает вопросы отпетым Жуликам и матерым мошенникам в письменном виде! Какие? А вот какие, например: Что вы делаете после суда, чтобы стать культурным и вежливым? Или: не возникает ли у Вас чувство неудовлетворенности собой при обдумывании совершенного преступления?
«Чище горного снега и светлей неба должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать». (2-й т. «Мертвых душ»).
— Куда шествуешь во тьме, брат?
— Иду на ощупь и не знаю, куда следую, не знаю направления.
— Какова цель твоя?
— Познать живого Бога.
— Очисться прежде от блуда.
— Я девственен.
— Брат, речь идёт о чистоте мыслей...
(Анатолий Прядкин, 1991-1992 гг.)
Свидетельство о публикации №225070600118