Почти серьезно. Два портрета в одном интерьере

Представьте себе старую книжную полку, где книги живут своей, тайной жизнью. Там, по случайности или по какому-то высшему замыслу, оказались рядом два тома. Один — строгий, в темном переплете, с выцветшим золотым тиснением: «Выбранные места из переписки с друзьями». От него веяло ладаном, пылью архивов и невысказанной тревогой. Второй — в яркой, живой суперобложке с улыбающимся, но бесконечно печальным лицом. «Почти серьезно». Он пах цирковой ареной, гримом и дорогой.
Казалось, что может быть общего у пророка-моралиста и великого клоуна? Что может связать нравоучительные письма, обращенные к душе русского дворянина, и сборник баек о войне, цирке и друзьях-артистах? Но если долго сидеть в тишине, можно было услышать их разговор.
Первым начинал говорить Гоголь. Его голос, поначалу ровный и величественный, звучал как проповедь. Он говорил о долге, о служении, о том, как помещику следует быть отцом своим крестьянам, а губернаторше — нравственным камертоном для всего города. Он чертил в воздухе идеальные схемы, строил совершенные модели общества, где каждый знает свое место и служит высшей цели. Он был абсолютно, отчаянно искренен.
Но стоило вслушаться, как в этом гладком течении речи начинались странные водовороты. Давая совет, как молиться, Гоголь вдруг так подробно описывал позу и выражение лица молящегося, что это напоминало режиссерскую ремарку к трагикомедии. Его поучение о том, как незримо влиять на чиновников, вдруг оборачивалось почти готовым сюжетом для новой главы «Мертвых душ». Он пытался выпрямить путь человека к Богу, но его гений, привыкший к кривым зеркалам, невольно изгибал эту прямую линию в причудливую, гротескную параболу. Он не мог иначе. Это было сильнее его. Голова сама поворачивалась в сторону абсурда.
И в этот момент в разговор вступал второй голос — голос Никулина. Он был тихим, теплым, с той неповторимой хрипотцой, которая сама по себе уже была историей. Он не пытался учить. Он просто рассказывал. Рассказывал, как шел по минному полю, а думал о дурацком анекдоте. Как смотрел на ужасы войны и видел в них не только трагедию, но и нелепость, абсурд человеческого бытия. Как, будучи клоуном, выходил на арену с разбитым сердцем, чтобы смешить людей, и этот контраст был его единственной правдой.
Его книга не случайно называлась «Почти серьезно». В этом «почти» была вся мудрость и вся боль. Никулин, в отличие от Гоголя, не боролся со своей природой. Он принял ее. Он понял, что клоун не может говорить о трагедии иначе, как через призму грустной улыбки. Он не пытался снять маску, он сделал ее своим лицом, самым честным из всех возможных. Его друзья — такие же клоуны, артисты, как Владимир Багров, — понимали его без слов. Они знали, что самая горькая правда часто прячется за самым громким смехом.
Гоголь же свою трагедию переживал иначе. Он пытался сорвать с себя маску сатирика, которую сам же и создал, но она приросла к коже. Он хотел говорить абсолютно серьезно, но его гений устроил ему диверсию. Слова сами складывались в гримасы. Он писал проповедь, а получалась исповедь человека, который так отчаянно хочет быть пророком, что это само по себе становится сюжетом для горькой сатиры.
И вот они стоят на полке, два гения, два трагика. Один так и не был понят, потому что его «серьезно» прозвучало для современников как «странно». Другой сам дал ключ к себе, сказав: «Я почти серьезно», — и заслужил этим безграничное доверие.
Наверное, чтобы до конца понять и того, и другого, нужно обладать особым зрением. Зрением мудрого профессора, который, помогая клоуну облечь его воспоминания в слова, понимал, что «почти» — это не недостаток серьезности, а ее высшая, самая честная форма. Это понимание того, что в нашем мире любая попытка говорить с абсолютно прямым лицом рискует обернуться гротеском.
И Гоголь, и Никулин знали это. Просто один с этим боролся и страдал, а второй принял это как главный закон своей жизни и своего искусства. И оба оставили нам книги, которые нужно читать сердцем, видя слезы за улыбкой и слыша горькую усмешку за строгой проповедью.


Рецензии