Пропавший архив
По мощенной камнем полуразрушенной дороге, которая соединяет город с... Впрочем, никто и не знает, с чем она соединяет город; дорога эта никуда не ведет, обрываясь у неширокой, поросшей по берегам ивовыми кустами речки, вытекающей из леса, да и начинается дорога не у самого города, а тоже почти в лесу, и чтобы выйти на нее, надобно хорошо знать болотистую местность, предваряющую чащу со стороны окраины. Когда-то давно дорога эта была наводнена жизнью: грохотали по ней арбы торговцев, везших товар в город на продажу; выбивая искры, цокали копыта боевых лошадей, несших своих всадников навстречу смерти или славе, а по ночам по обочине крались тени разбойников, поджидавших запоздалого путника. Во времена, о которых наш рассказ, дорога была мертва так же, как и сейчас, и лишь изредка пробуждалась она от забвения под нескорыми шагали одинокого странника. Что ему было нужно? Что потерял он здесь? О чем грустил он? Чего ждал? — Лишь сама дорога могла бы ответить на эти вопросы, но никому и в голову не придет тревожить ее сон, пытаясь заговорить с ней на ее собственном языке. Может быть, этот одинокий странник был последним человеком, кто умел разбирать высеченные на ней знаки — иначе зачем бы ему и бывать здесь? — но и он исчез неизвестно куда.
С виду это был приятной наружности человек, одетый весьма солидно, в дорогой темно-серый костюм; вид имел сытый, даже холеный; крупный молочно-розовый подбородок упирался в перехваченный узким галстучком высокий крахмальный воротничок; и вся крепкая, упитанная фигура его производила бы совершенно добропорядочное впечатление, если б не странная шляпа, надвинутая по самые брови. Казалось, этот единственный пешеход с таким же тщанием, с каким он следил за безукоризненностью и чистотой своего костюма, лоском ботинок (одному богу известно, как этому толстячку удавалось не замараться по пути из города) и белизной воротничка, относился к тому, чтобы придать шляпе возможно более запущенный вид. Она никогда не чистилась. Слой пыли лежал на ней, и сквозь него можно было различить зеленоватые пятна плесени; поля шляпы были так изломаны, что в ветреную погоду трепетали, издавая характерный треск. Верха у шляпы не было вовсе, что доставляло путнику немало хлопот, ибо пролетавшие иногда над дорогой птицы метили уронить свои едкие знаки в отверстую тулью.;
Служил толстячок архивариусом в местной ратуше. Каждое утро в положенный час садился он заполнять карточки, распределяя их по деревянным ящичкам картотеки, находившейся в подвальном этаже главного здания. Бургомистр, человек высокопоставленный и уважаемый, трепетал перед толстячком и поставил себе за правило избегать встречи с ним. Для всех жителей города оставалось тайной, кто и руководствуясь какими соображениями определил толстячка на эту должность. И когда Архивариус пропал, пытались вспомнить, откуда он вообще взялся, кто его родители, где он воспитывался, учился, но вспомнить как-то не получалось, и даже следственная комиссия вынуждена была констатировать, что у нее, в виду отсутствия фактов, сложилось впечатление о возможном внедрении подследственного в городской архив извне. Более же всего комиссию насторожило то равнодушие, с каким граждане отнеслись к этому возможному «внедрению извне», да и самый вид толстячка, сытенький и благополучный, неизменное добродушие, с каким он вступал в разговор со всяким, — всё это как-то не вязалось с тайной, крывшейся в подвальном этаже ратуши, и современникам удобнее было решить, что и тайны-то, может быть, никакой нет и никогда не было.
Жил он холостяком, наш Архивариус, хотя, казалось, был просто создан для семейного счастья. «Как поживает ваша уважаемая супруга? Что детки?» — неизменно спросил бы он вас, случись вам встретиться с ним на рыночной площади, в кафе или в церкви. Эти слова отнюдь не казались данью вежливости: толстячок расспрашивал о чужой жизни с чрезвычайной участливостью, которая могла бы показаться, пожалуй, излишне пристальной, если бы не немного грустная, но светлая улыбка, игравшая на пухлом, молочно-розовом лице. Помимо прочего в этой улыбке сквозило сожаление о том, что, как бы ему самому ни хотелось причаститься радостей семейной жизни, он не может пойти на это — так, дескать, ему на роду написано. Коробка лучших конфет венчала конец такой беседы; это была, по его словам, лишь малая толика того, чем бы он мог сослужить службу вашему семейству. «Ведь каждый должен служить какую-то службу,» — при этом обязательно вставлял толстячок. Столько радушия было на его лице в это мгновение, такой чуть ли не слезной просительности был исполнен взгляд его маленьких глаз, что отказать ему было просто невозможно, и вы, с коробкой под мышкой, шествовали к себе домой, растроганно бормоча: «Какой внимательный, какой чудесный человек!», с чувством благодарности не столько даже в адрес его самого, сколько в адрес вашей прекрасной половины, с которой вы, может быть, только нынешним утром немного повздорили и целый день муссировали про себя предстоящее объяснение, кажущееся теперь, после встречи с Архивариусом, совершенно излишним и даже смешным.
При всем том, что у самого толстячка не было прекрасной половины, сказать, чтобы он вовсе был обделен женским вниманием, было бы неправдой. Многим казалась странной, а кому-то предосудительной связь Архивариуса с двумя видными дамами. Две эти особы состояли друг с другом в столь непримиримых отношениях, что, если б кому-нибудь и пришло вдруг в голову примирить их, такая попытка, вне всякого сомнения, причинила бы большой вред не только миротворцу, но и городу в целом. Ибо женщины эти были богинями. И хотя они не участвовали в прениях Городского Совета и вообще были как бы лишены всякой административной власти, ни для кого из жителей не было секретом, что препирательства двух этих богинь на счет кого-либо из жителей имеют самое серьезное отношение к тому, что именуется человеческой судьбой.
Две богини, две эти вполне, на взгляд толстячка, симпатичные и обаятельные — каждая в своем роде — женщины представляли собой две извечные силы: добро и зло, правду и ложь. И так как каждый на пути своем сталкивается то с одной, то с другой из них, то и нет смысла слишком подробно останавливаться на их внешнем виде, привычках и поступках. Но в чем был скрыт интерес, который обе богини испытывали к этому, в общем-то, вполне заурядному человечку, оставалось загадкой.
Лишь написав это словосочетание: «вполне заурядный человек», — автор этих строк ощутил настоятельнейшую потребность в том, чтобы остановиться на этом определении подробнее. Ведь, строго говоря, заурядных людей не существует: каждый по-своему красив и умен, ограничен и зол, и каждому хотелось бы оставить свое имя потомкам, и отнюдь не только посредством биологического размножения. Наверное, заурядный человек — это тот, чей стереотип реакций на раздражения, насылаемые на человека обстоятельствами, не требует объяснений. Всё в меру и ничего сверх меры — вот идеал такого человека, если ему вообще присуще понятие идеала, в достижении которого он не испытывает особого разлада с внешней стихией, в которую оказывается погружен лишь по причине своего появления на свет.
Наш герой был именно заурядным человеком. Вероятно, и у него были какие-то свои идеалы и надежды, мучения и озарения, и даже более или менее интенсивная внутренняя жизнь (взять хоть эти его странные прогулки по заброшенной и никуда не ведущей дороге). Он был, как мы с вами убедимся, существом чрезвычайной терпимости и покладистости, как ни противоречит эпитет «чрезвычайный» в приложимости к слову «ординарность».
Итак, что же влекло к этому заурядному человечку двух великих бессмертных женщин? Ответ прост: архив, собранный им и прекрасно систематизированный. Подобная картотека есть в каждом городе, и даже самые неразвитые народности, не знающие письменности, и те как-то умудряются различать возраст, профессию, благонадежность и наследственные связи своих представителей. Впрочем, в картотеке Архивариуса не было ничего особенно интересного; современные досье в разведывательных центрах просто покатились бы со смеху, узнав в картотеке толстячка свою скромную и весьма посредственную предшественницу. Да и сам город, со всеми его жителями, не представлял из себя ничего из ряда вон: не Содом и не Гоморра, не Вавилон и не Рим, не Петербург или Париж, а что-то до такой степени периферийное, что ни одна хроника не сподобилась упоминания о нем, кроме разве той, что лежит у читателя перед глазами. И очень может быть, что волшебницы интересовались картотекой вовсе не в силу ее действительной ценности (в самом деле, что может быть интересного в том, что такой-то умер, такой-то родился, такая-то вышла замуж или развелась, такой-то уехал, а такой-то вернулся?), а, возможно, лишь в силу ее вымышленного достоинства — вымышленного, причем, самим Архивариусом из тщеславного желания утвердить свою значительность в собственных глазах.
Борьба за обладание картотекой нарастала между богинями с тем большей силой, чем красноречивей толстячок расписывал ее достоинства, а, следовательно, возможное величие той из фей, кому картотека достанется. Впрочем, автор этих строк (см. примечание) склонен видеть в такого рода рекламе не столько тщеславие, сколько желание укрепить отношения с каждой из богинь, как-никак они скрашивали его одинокую жизнь. Так, Богиня Зла, являясь через дымоход или влетая в распахнутую фрамугу, самой эксцентричностью своего появления уже разнообразила жизнь толстячка, как, впрочем, и длительные, с демонстрацией учтивости и прекрасных манер, строго регламентированные визиты Доброй Феи, отмеченные церемонно-тактичной недоговоренностью и неизменной улыбкой на точенном лице добродетельной собеседницы — улыбкой столь же искренней и целомудренной, сколь искушенной и умной. Прибавьте к этому приступы ревности Злой Волшебницы, ну и (да простят меня боги!) ее ненасытную чувственность, для удовлетворения которой вовсе не требовалось любви, воспеваемой поэтами, тогда как при свиданиях с доброй феей... — вы понимаете, что я хочу сказать?
Словом, это была славная «вилка» — так называется в шахматах ситуация, когда одна фигура угрожает двум другим фигурам противника одновременно. Видимо, нашего героя устраивала именно сама ситуация, и ему меньше всего хотелось делать выбор — какую из фигур предпочтительнее «съесть». Но время — оно ведь не стоит на месте, рано или поздно оно вынудит этот выбор сделать, однако ход, который предпринял Архивариус, вряд ли может свидетельствовать в пользу его искушенности как игрока. Впрочем, шахматное сравнение неудачно, ибо толстячок, кажется, любил их обеих, так не похожих одна на другую. И однажды странная идея пришла ему в голову; может быть, она осенила его во время одной из прогулок по заброшенной дороге, когда, углубившись в лес, он наткнулся на языческую избушку. В ней-то и решил он устроить свидание двум своим бессмертным возлюбленным.
Поскольку руководило им исключительно добродетельное чувство, то при очередном чаепитии с Богиней Добра он изложил ей свое намерение. Выдержав паузу, та ответила:
— Я не уверена, что это свидание пойдет кому-нибудь на пользу. Однако в интересах города я готова пойти на это. Мне будет очень трудно, я предчувствую это, но если представляется возможность обратить заблудшую душу на путь добра, сколь бы она ни закоснела в своих злодеяниях, то было бы безответственно такую возможность упустить, — и Богиня улыбнулась так ласково, так умильно и легко, как может улыбаться сама Доброта.
Архивариус заказал городскому кузнецу весьма изрядный по своей величине и массе навесной замок, и приготовил избушку к приему гостей. Предметом городских сплетен в тот незабываемый день было то, чем могла увенчаться увиденная жителями утром процессия, состоявшая всего-то из двух фигур: Богини Правды и скромного Архивариуса, который для чего-то (говорили: для эпатажа) увенчал свою лысеющую голову безобразнейшей шляпой. В наши намерения не входит передавать смысл досужих слухов, но то, что в городе назревало какое-то событие и что это событие почему-то связано с личностью Архивариуса, ощущалось вполне.
На пороге избушки Богиня и Архивариус распрощались, и едва толстячок вернулся домой, как в дымоходе загудело, угли в камине вспыхнули желтым пламенем, и, сверкая разноцветными глазами, в каких-то невообразимых лохмотьях предстала перед толстячком Злая Фея. Казалось, в душе ее клокочет адский пламень, искаженный рот извергал нечленораздельные звуки, но толстячок не стал ждать, пока Фея накинется на него со своими обличениями, и самым невинным тоном спросил:
— А что я такого сделал? — и сам же ответил, недоумевающе разведя руками: — Ничего такого…
Он лгал — это было очевидно! И Фея Лжи вдруг расхохоталась, хлопнула толстячка по плечу и ляпнула ему в лицо:
— Ха-ха, напрасно делаешь вид, что сумеешь меня обмануть! Ты — мой, коли еще не разучился лгать!
— Разве я лгу? — еще более наивно спросил Архивариус, вскинув брови.
Богиня Лжи зашлась неудержимым смехом («заржала» — сказала бы она сама); толстячок налил ей воды из серебряного кувшина, стоявшего на каминной полке.
— Ну, выкладывай, черт бы побрал твою лживую душонку! — приказала Злая Фея, чуть успокоившись, — какое такое распро****ство вы с ней задумали?
— С кем?
— Да с этой ханжой! Голубки, тоже мне, ангелы небесные! — и она опять зашлась в диком смехе.
— Но ведь надо как-то решать с картотекой... — начал было Архивариус.
Фея вздрогнула как ужаленная, стакан упал и разбился, возле камина образовалась лужица, которая от жара углей стала на глазах уменьшаться, пока не исчезла вовсе.
— С картотекой?! — вне себя переспросила Фея.
— Ну да.
— Где она?
— Кто? — схитрил толстячок.
— О, дьяволы подземные, черти беспардонные! — выругалась Злая Богиня. — Провести меня хочешь? Где картотека, говори!
— Я переместил ее в избушку, ну, ту самую, где когда-то жил Лихаим.
— Врешь! Трам-тара-рам-трам-трам!! — нехорошо заругавшись, загромыхала Богиня.
— Не веришь — не надо, — Архивариус обиженно опустил глаза.
— Врешь! — загоготала Богиня. — Врешь!!!
Толстячок невозмутимо пожал плечами.
— Проверю-проверю, — рычала Злодейка, — а коли врешь, так это гарантия того, что картотека будет моей!
Каминный огонь вдруг полыхнул в последний раз и зашипел под струей совершенно автономно гасившего его кувшина. Фея прокричала что-то отвратное и с грохотом унеслась в дымоход. А толстячок, потерев ладошки, достал из-под кожаного кресла свою дурацкую шляпу и, напялив ее по самые уши, выбежал вон.
Когда он, запыхавшись от быстрого бега, со съехавшим на сторону галстучком и мокрым от пота воротничком, добежал до избушки, там уже творилось что-то невообразимое: замшелые древние бревна ходили ходуном, сквозь кровлю вырывались огни голубого пламени. Вся эта вакханалия сопровождалась какими-то дикими воплями. Как ни был толстячок любопытен, он не посмел отворить дверь, а, привалившись к ней плечом, накинул амбарный замок, приготовленный заблаговременно, и повернул ключ.
Два дня в городе царило странное затишье, жители жили своим естественным образом, и замечательно, что в эти два дня не только не было совершено ни одного преступления, не было потасовок и даже наималейших ссор, но и никаких особых радостей, признаться, тоже не было.;
Архивариуса нельзя было узнать, он переменился совершенно: перестал следить за собой, спал в кресле не раздеваясь, а по ночам, словно вор, крался к ратуше, через окно один за другим перемещал ящички своей картотеки и, нагрузив ими тележку, одолженную у молочницы, отвозил их в лес. В течение трех ночей городской архив был перевезен полностью, а вечером четвертого дня, подремав в своем любимом кресле, он вышел из дому и побрел в сторону заброшенной дороги.
Грустный был у него вид. Жители города, приникнув к стеклам, могли видеть жалкую сутулую фигурку, бредущую под дождем в мерцающем свете фонарей. Мокрый костюм на его исхудавшем теле казался похожим на оперение раненой птицы.
Он шел по пустынным мокрым улицам, шел и плакал. Бог знает, о чем он плакал: то ли жаль ему было своей прежней обыкновенной жизни, тех непритязательных и светлых отношений, которые связывали его с другими обитателями городка, то ли печаль его носила отвлеченный характер и плакал он о какой-то своей мечте, которая наполняла смыслом его прежнее существование, но так и не была осуществлена.
Проваливаясь по пояс в болото, выбрался он наконец на загородную дорогу. Дождь перестал. Дойдя до избушки, Бродяжка заглянул в отдушину и увидел при свете лучины удивительную картину: забившись в угол, в лохмотьях, сквозь которые просвечивали ссадины и кровоподтеки, сидела на полу Добрая Фея; лицо ее было сведено злобной гримасой, глаза сверкали, как у дикого зверя, во рту клокотали дьявольские звуки, а перед ней, о чем-то умильно щебеча, нагая и прекрасная, стояла Злая Богиня. Она гладила подругу по плечу и терпеливо говорила что-то успокаивающее и безусловно доброе.
Бродяжка поскользнулся и ударился коленом об одно из бревен. Та, что была Богиней Зла, повернувшись к отдушине, целомудренно прикрыла наготу и ясно произнесла:
— Наше свидание не принесло никакой пользы. Но в интересах города я всё же пошла на это. Ведь если представляется возможность обратить на путь добра заблудшую душу, было бы безответственно таким шансом пренебречь, — тут Богиня Зла улыбнулась так ласково, мудро и легко, как может улыбаться сама Доброта. Бродяжка повернул ключ в замке и едва успел снять его, как отлетевшая от удара дверь едва не сбила его с ног: та, что прежде была Доброй Феей, с грохотом и дикими воплями вылетела вон и понеслась по небу, оставляя за собой красный мерцающий след.
Спустя минуту на пороге появилась другая женщина:
— Пожалуйста, отвернись, — сказала она Бродяжке и пошла по дороге в сторону города. Выглянувшая луна осветила прекрасное тело.
Бродяжка перетащил ящики картотеки в избушку, запер ее на замок, ключом нацарапал на двери какие-то знаки, разобрать значение которых так до сих пор никому не удалось. В свете одинокой луны побрел бродяжка по дороге прочь, в сторону реки; минуту постоял он на берегу, затем бросил в воду ключ и вошел в реку.
Свидетельство о публикации №225070900603