Страдания в Страстную седмицу
«Словно где;то на юге и на пляже оказалась», — подумала я, рукою отодвигая седые пряди волос от лица.
А ведь ещё не так давно пережила с помощью Божьей те страдания, когда при любом движении у меня, словно от кровоточивой раны, отрывали сухую перевязку. Кричала так, словно внутри мышцы рвали! И так больше месяца.
Улыбнувшись, я мысленно продолжила вспоминать, нежась под золотистыми лучами, которые продолжали даже через вертикальные жалюзи так освещать комнату — всю, с её небогатой обстановкой, со сломанным креслом;качалкой, накрытым старым покрывалом. Но создавалось впечатление, что я уже где;то не на земле. Свет, проникая и внутрь меня, становился исцеляющим: он латал душевные раны, заклеивал трещины души, как художник;реставратор бережно подновляет древнюю фреску, и наполнял тихой радостью, умиротворяя.
«Тогда пришёл батюшка и причастил Святых Тайн, и я даже не заметила, когда прошли те жуткие боли… Я тогда написала свои впечатления на „Проза.ру“. И кто;то, ничтоже сумняшеся, выложил мои сумбурно написанные строки на „Литрес“ и других сайтах…»
Я продолжала свой мысленный разговор, перебирая в памяти те дни, как вдруг заметила, что комнату заполняет что;то похожее на туман.
«А это что? Ладан от общества „Христос воскресе“ давно перестал воскуряться, чтобы комнаты наполнялись настоящим ароматным облаком. Пожар? Да нет. Запаха нет…»
А тем временем туман сгустился, стал плотным, молочно;белым, будто из него вот;вот проступят очертания иного мира. Но тревоги не было — напротив, внутри разлилось странное спокойствие, словно передо мной открывалась дверь, которую я всю жизнь ощущала где;то на краю сознания, но не решалась толкнуть.
И вдруг полярное солнце, ещё мгновение назад заливавшее комнату, померкло. Вместо него я увидела жаркое, сухое сияние юга. Передо мной раскинулись холмы близ Иерусалима — каменистые, выгоревшие под солнцем, но всё же живые: тут и там из трещин в скалах пробивались пучки жёсткой травы, цеплялись корнями невысокие деревца — сухие, узловатые оливы и терпкие смоковницы, чьи листья шелестели от лёгкого ветра, пахнущего пылью и нагретым камнем. Но я сбрасывала это на воображение.
-Как я тогда переживала, что не могу без крика перенести ту боль! Папу, умиравшего от рака вспоминала, 38 лет ему было всего..Он не кричал, только раз слезинку увидела..
А Господь что перенес? Даже подосланный меня убить и бивший меня металлической палкой, а потом за ноги на бетон при -50С- даже он не смог ничего сделать против воли Отчей, но боль от отмороженной большей части тела, хоть боль была сильна и я не могла встать и даже шею повернуть, но не кричала и даже тогда, я не испытывала такой боли, какая была у папы, и тем более страдания Христовы не могу себе представить.
И тут я заметила, что облако меня накрыло с головой.
Я
Художественное редактирование и добавление к тексту: Страдания в Страстную седмицу. героиня попадает в день распятия Господа. Она переживает там этот Великий день с приключения. Прошу добавить описание природы близ Иерусалима, добавить пастухов и овечек, деревьев, красивейшего Иерусалимского храма перед попавшей героини и другие детали того времени: Глаза ярко ослепил солнечный свет. Стояла я на возвышенности и рядом увидела высокое и широко раскидистое дерево, в тени которого поспешила укрыться. Отодвинув с зеленой листвой и какими-то плодами ветку, посмотрела вдаль, что мне северянке ранее было почти невозможно: с детства не переношу жар и зной, увидела поразившее меня зрелище: Иерусалимский храм восхищал глаз. Покрытый со всех сторон тяжёлыми золотыми листами, он блистал на утреннем солнце ярким огненным блеском, ослепительным для глаз, как солнечные лучи. Мне, чужой здесь и прибывавшим паломникам на поклонение в Иерусалим, он издали казался покрытым снегом, ибо там, где он не был позолочен, он был ослепительно бел. - Настоящий шедевр. А плиты стен очень похожи на мрамор...Не поняла, я что, в прошлом? Ведь храм давно уже разрушен и в наше время война..Так какое это время? Да и почему я стоять могу? А может и ходить могу? Не скрючивает и не дергается тело. Надо попробовать бежать, ведь когда-то выиграла соревнование в Сыктывкаре на результат кандидата в мастера по бегу. Боже, в помощь мою вонми, потщися! Оглядев, как могла себя, хоть и с непривычкой: не люблю зеркал, кроме как песню из сериала "Знахарь": ..и не узнают зеркала, кем ты стал сейчас.. Я увидев, что одета совсем не к времени этому и настоящему пеклу, а ведь только на раннее утро похоже: берцы высокие, брюки стиля хаки, юбка сверху тонкая, колокольчиком, цветная светло зеленая майка, сверху туника, волосы сверху уложены частично и закреплены заколками, с красивой диадемой. Остальная часть красивых пепельных волос волнами спускались и обрамлляли лицо, грудь и спину до талии. - Не хватает палатина, а то камнями закидают.. Да, смешно, Валентин-Ворх вспомнился из книги Поселягина: - Кто о чем, а женщинам все о тряпках. Да, он прав, просто не хочется быть побитой ещё и камнями.
Алиса
Глаза ярко ослепил солнечный свет. Стояла я на возвышенности, и рядом увидела высокое, широко раскидистое дерево — старую оливу с узловатым, будто изрезанным временем стволом. Её густая тень манила прохладой, и я поспешила укрыться под ней. Отодвинув ветку с зелёной листвой и мелкими серебристо;зелёными плодами, посмотрела вдаль — то, что мне, северянке, ранее было почти невозможно: с детства не переношу жар и зной.
А теперь передо мной открывался иной мир. Воздух был густым от зноя и пряных запахов: сухой травы, нагретой земли, отдалённого дыма костров и едва уловимого аромата ладана, доносившегося со стороны города. Внизу, в долине, тянулись невысокие холмы, покрытые редкими кустами терновника и жёсткой полынью. Тут и там виднелись рощицы смоковниц с широкими листьями, под которыми прятались от солнца стада овец.
Неподалёку, у небольшого родника, пастух в простой льняной накидке неторопливо поправлял ремешок на посохе. Рядом с ним, сбившись в плотную кучку, блеяли овцы; пара ягнят, ещё неуклюжих и любопытных, тыкались мордочками в траву, будто искали что;то вкусное. Чуть дальше другой пастух тихо переговаривался с товарищем, время от времени поглядывая в сторону Иерусалима. Их голоса долетали до меня обрывками фраз на незнакомом языке, но в них не было тревоги — лишь привычная утренняя беседа.
И над всем этим, на фоне безоблачного, пронзительно синего неба, возвышался Иерусалимский храм. Он восхищал глаз. Покрытый со всех сторон тяжёлыми золотыми листами, он блистал на утреннем солнце ярким огненным блеском, ослепительным для глаз, как сами солнечные лучи. Мне, чужой здесь, и прибывавшим паломникам на поклонение в Иерусалим он издали казался покрытым снегом: ибо там, где он не был позолочен, он был ослепительно бел.
— Настоящий шедевр, — прошептала я, не в силах оторвать взгляд. — А плиты стен очень похожи на мрамор…
Но тут же разум снова ударил холодом вопросов: «Не поняла, я что, в прошлом? Ведь храм давно уже разрушен, и в наше время война… Так какое это время? Да и почему я стоять могу? А может, и ходить могу? Не скрючивает и не дёргается тело…»
Я попыталась собраться с мыслями. Надо попробовать бежать — ведь когда;то выиграла соревнование в Сыктывкаре на результат кандидата в мастера по бегу. «Боже, в помощь мою вонми, потщися!» — пронеслось в голове, и от этой привычной молитвы на миг стало чуть спокойнее.
Оглядев, как могла, себя, хоть и с непривычкой — не люблю зеркал, кроме как песню из сериала «Знахарь»: «…и не узнают зеркала, кем ты стал сейчас…» — я увидела, что одета совсем не к времени этому и настоящему пеклу. А ведь только раннее утро похоже. На мне были высокие берцы, брюки стиля хаки, сверху — тонкая юбка колокольчиком, светло;зелёная майка и туника. Волосы частично уложены и закреплены заколками, с красивой диадемой; остальная часть пепельных волос волнами спускалась и обрамляла лицо, грудь и спину до талии.
«Не хватает палантина, а то камнями закидают…» — мелькнула нелепая мысль, и я невольно усмехнулась. Да, смешно. Валентин;Ворх вспомнился из книги Поселягина: «Кто о чём, а женщинам всё о тряпках». Да, он прав. Просто не хочется быть побитой ещё и камнями.
Вокруг тем временем жизнь текла своим чередом: где;то закричал петух, отозвавшись эхом в узких улочках, невидимых за ближними холмами; пастухи неспешно гнали стадо ближе к городу; в воздухе кружились лёгкие пылинки, сверкавшие, как крошечные искры. И над всем этим — тишина, в которой чувствовалось напряжение великого дня, будто сама земля затаила дыхание перед тем, что должно было случиться.
Сорвавшись, я быстро понеслась с пологой стороны высокого холма, который можно было принять за невысокую гору. Набирая скорость постепенно, потом резво лавируя между камнями и растущими деревьями с яркой листвой — между смоковницами и маслинами, чьи ветви отягощали тяжёлые тёмно;зелёные листья, — я быстро добралась до святого града.
Воздух был густ от зноя и запахов: терпкого аромата нагретой солнцем полыни, сладковатого дымка костров, пряностей, что торговцы рассыпали на циновках у своих лотков. Над холмами висела лёгкая сухая дымка, и небо казалось выцветшим, пронзительно;голубым, будто выгоревшим под беспощадным солнцем Палестины. Вдали, на фоне этого неба, уже проступали очертания Иерусалима: белёсые стены, зубцы башен, блеск каменных плит, раскалённых добела.
Несмотря на рань, на узких улицах было много людей. Сюда стекались паломники со всех концов Иудеи — кто в грубых плащах из верблюжьей шерсти, кто в простых льняных хитонах, выгоревших от солнца; старики опирались на посохи, женщины несли кувшины на плечах, мальчишки шныряли между взрослыми, выкрикивая что;то звонко и нетерпеливо. Воздух дрожал над камнями, и каждый шаг отдавался сухим стуком в тишине, прерываемой голосами, ржанием ослов и скрипом колёс повозок.
Притулившись к каменной стене, я достала святую воду из наплечной котомки и, поблагодарив мысленно Бога за заботу обо мне даже в таком испытании, умыла лицо. Капли скатились по коже, мгновенно нагреваясь, и на миг принесли обманчивое облегчение. Жара стояла невыносимая — такая, что даже воспоминания о Сыктывкаре с его душными летними днями казались прохладой.
— Под сорок, что ли, жарит? И это утром? А днём что будет? — прошептала я, вытирая лицо краем платка.
Тут я заметила высокую Женщину, не узнать Которую было невозможно. Богородица, Пречистая Дева. Она куда;то торопилась, и в Её поспешных шагах чувствовалась не суетливость, а глубокая, почти нестерпимая тревога — будто сердце Её рвалось вперёд, обгоняя ноги. Её покрывало, простое и скромное, но от этого ещё более величественное, струилось за Ней, как тень печали, скользящая по раскалённым камням.
«Страдания Христовы! Вот в какое время то облако меня занесло!» — мысленно воскликнула я.
Обернувшись в пошитый мной платок, где верхняя часть была из прозрачной бордовой узорчатой ткани, а нижняя не просвечивала, я быстро стала пробираться сквозь толпу за Нею — за Честнейшей херувим и Славнейшей Серафим, Возвеличенной над всеми созданными, Выносившей и Вскормившей Ставшего Человеком Божие всемогущее Слово.
Сквозь Неё на людей просвечивало солнце, и его лучи, казалось, не просто падали на Её фигуру, а обтекали Её, подчёркивая хрупкость и одновременно несокрушимую силу Её облика. Люди в изумлении расступались перед Ней, кто;то ронял голову, кто;то застывал, забыв о своих делах, а кто;то тихо шептал молитвы, крестясь дрожащей рукой. И в этом мгновенном затишье посреди городской суеты слышался только тихий шорох Её шагов и тяжёлое, прерывистое дыхание толпы, словно весь город затаил дыхание, предчувствуя надвигающуюся великую скорбь.
Несколько времени вперёд.
— Опоздала, — с сожалением промолвила я.
На небольшой площадке, уложенной грубыми каменными плитами, было пролито много крови. Её тёмные пятна въелись в поры камня, кое;где уже запеклись под жарким солнцем, но ещё виднелись багровые, будто живые ручейки, стекающие к едва заметному стоку. Мати Божия, склонившись, с тихой, безмолвной сосредоточенностью вытирала эти следы тряпичной салфеткой. Рядом стояла молодая и красивая женщина — в её глазах застыла такая глубокая скорбь, что казалось, она вот-вот рассыплется на тысячи слёз. «Это, наверное, Мария Магдалина, а может, и другая из жён;мироносиц», — подумала я.
Опустившись на колени, я тоже принялась бережно протирать камень тряпичными салфетками, стараясь не упустить ни капли этой святыни. Наши взгляды встретились.
— Мама, Ты меня узнаёшь? Моя бабушка Тебе обо мне молилась, как к нашей Заступнице и Скорбящих Радости, — сказала я по;русски.
И Она поняла! В её взгляде не было ни удивления, ни непонимания — только бесконечная, тихая любовь, словно она знала обо мне всё ещё до того, как я появилась на свет. А вот я всё не могла уяснить: понимает ли Она именно мой язык, или здесь, в этом священном мгновении, слова не нужны вовсе, и каждый слышит сердцем на своём наречии? Она едва заметно кивнула, и в этом движении было столько кротости, столько сострадания, что у меня защемило сердце.
Я продолжала бережно собирать тряпицей святую кровь нашего Спасителя, аккуратно складывая пропитанные салфетки в небольшой полотняный мешочек. Время будто застыло, растворившись в этом тихом, мучительном труде. И вдруг меня унесло в детские воспоминания — в ту самую спальню бабушки Тони, где пахло воском, старым деревом и ладаном. Я снова видела, как она, сидя на стуле, осторожно покрывала лаком кивот с иконой Пресвятой Богородицы, как украшала его скромными полевыми цветами, собранными за околицей. Её тихий голос шептал молитвы, и в них было столько веры, столько надежды, что казалось — мир держится на этих словах. И вот теперь предо мной стояла Та, к Которой молилась бабушка, а потом и я, воспевала и молилась в тиши своей комнаты, пряча слёзы в складках платка.
Небольшой ветерок, тёплый, но не знойный, едва шевелил края покрывал, принося с собой запахи сухой травы, нагретых камней и далёких садов. Он немного освежал, но не мог остудить ту внутреннюю жару, что сжигала меня изнутри. Вместе мы дотёрли площадку до чистой сероватой поверхности, и на мгновение воцарилась такая тишина, что слышно было, как где;то неподалёку щебечет одинокая птица.
Потом я снова пошла за Ней и её спутницей. Тропа вилась между невысоких каменных оград, за которыми виднелись сады — с раскидистыми смоковницами, с кустами мирта, усыпанными белыми цветами, с виноградными лозами, цепляющимися за деревянные подпорки. Вдали послышался злобный гул, похожий на рокот далёкого моря, только в нём не было величия — лишь слепая ярость. Мы свернули, прошли через красивый сад, где дорожки были выложены мелким гравием, шуршащим под ногами, а в тени раскидистого кедра сидела женщина в дорогих, изысканных одеждах — её лицо было залито слезами, а руки безвольно лежали на коленях. «Наверное, жена Пилата… Успела рассказать ему свой сон», — мелькнуло у меня в голове.
2.
Ещё раз свернув, мы оказались позади толпы, которая бесновалась и кричала, и эти крики, сливаясь в единый вой, резали слух, как острый нож:
— Распни! Распни Его!
Голоса звучали по;разному: хриплые, надрывные, истеричные, яростные — будто каждый старался перекричать другого, заглушить собственный страх. Впереди стояли люди в длинных одеждах, с важно поднятыми головами и холодными, непроницаемыми лицами. «Слепые вожди для слепых. Фарисеи… Кто ещё», — подумала я, глядя на их горделивые позы, на то, как они перешёптывались, бросая короткие, резкие взгляды то на толпу, то на место, где совсем недавно свершалось непостижимое.
А над всем этим, над криками, над шёпотом, над плачем, нависло небо — глубокое, синее, безжалостно яркое, словно оно не хотело скрывать ни одной детали этого страшного дня. И в этой пронзительной ясности было что;то невыносимое: мир продолжал жить, солнце продолжало светить, но птицы — перестали петь, а земля принимала кровь Того, Кто пришёл спасти людей.
Впереди стояли люди в длинных одеждах — белёных льняных хитонах, накидках с каймой, кое;где поблёкших от солнца и дорожной пыли. «Слепые вожди для слепых. Фарисеи, кто ещё», — пронеслось у меня в голове. Среди них выделялся один — более богатыми одеждами: на нём была расшитая по вороту ткань, тяжёлый плащ с бахромой, а на груди поблескивали металлические застёжки. Он оглядывался и словно подавал знак, так что некоторые из толпы, всё более разогревая накал страстей, кричали, и крик подхватывался толпой, катился над площадью, как волна, и затихал лишь на миг, чтобы вспыхнуть вновь.
«Это Каиафа», — догадалась я, прикидывая в уме, как мне добраться до Пилата. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышали все вокруг.
«Живущие под покровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоятся. Говорю Господу: Ты прибежище моё, Бог мой, на Которого уповаю…» — шептала я про себя, стараясь удержать в груди хоть каплю покоя. И так, незамеченная никем, прошла по краю площадки, где каменные плиты были нагреты полуденным солнцем и пахли пылью, смолой и чем;то горьким, словно сама земля здесь впитала тревогу и страх.
Но остановилась, как вкопанная.
Понтий Пилат вывел избитого Господа в терновом венце. Тернии впивались в Его чело, и кое;где на коже проступали тёмные капли. Я упала на колени, головой ниц, не в силах вынести эту правду, эту боль, ставшую вдруг моей собственной. Меня заметили все: шёпот прокатился по толпе, кто;то усмехнулся, кто;то отвёл глаза. Слёзы ручьём катились по моим щекам, я не могла их остановить.
— Господь Всемогущий, сотворивший всё видимое и невидимое, прости мя, грешную и окаянную, омой вся беззакония мои и сердце чистое созижди во мне, Боже, не отрини меня, даруй радость спасения Твоего! Даруй узреть Твоего Отца! — молилась я, и слёзы падали на каменные плиты ступеней, оставляя на них тёмные точки, будто маленькие раны.
Подняв главу мою, посмотрела на Него. Боковым зрением увидела злобный взгляд Каиафы: в его глазах горела не просто ненависть — в них была уверенность в собственной правоте, холодная и страшная. А Господь с такой любовью и состраданием проницал всё внутреннее моё, будто видел не только слёзы, но и каждый страх, каждую надежду, каждую искру веры, едва тлеющую во тьме. Время остановилось. Это мне не забыть никогда!
Но Его повели, возложив на Него часть Креста. Дерево было грубым, шершавым, потемневшим от времени и пропитанным тяжестью веков. Я, подняв руку, остановила их — на миг все замерли, даже крики стихли, будто сама площадь затаила дыхание. Поднявшись, я приложила к Его лицу новое белое полотно, смочив его святой водой. Холодная влага коснулась Его кожи, и на мгновение в этом прикосновении было всё: и мольба, и благодарность, и желание хоть немного облегчить Его вольные Страдания, остановить впивающиеся в кожу большие терновые колючки.
— Ты солнце моё, неизреченный Свет, просвети меня! — прошептала я, не в силах сказать больше ни слова.
— Жди Меня, приду. Только будь верна, и Мой мир будет с тобой, — кротко взглянул Он на меня и пошёл дальше, сопровождаемый злобной толпой.
Хотя о чём это я? Там были и верные Ему, и Его Пречистая Матерь: Она стояла чуть поодаль, и лицо Её было белее полотна, а глаза полны той тишины, которая рождается только из бесконечной любви и бесконечной боли. Рядом с Ней стояли женщины, прижимавшие к губам платки, и один из учеников смотрел вслед Учителю, будто пытаясь запомнить каждый шаг.
Я осталась стоять на каменных плитах, чувствуя, как жар солнца сменяется холодом, пробирающим до костей.
— Как же так? Они должны были знать все пророчества о Нём… — шёпотом повторила я, будто эти слова могли объяснить необъяснимое.
Упаси, Господи, так прилепиться к материальным благам и желанию иметь власть над другими народами, что, несмотря на все знамения и пророчества, такое совершить, да ещё перед Богом сказать: «Кровь Его на нас и наших детях». Спаси, Господи, народ наш русский, независимо от национальности людей, от такого ослепления, от этой страшной уверенности в собственной правоте.
3.
А вокруг, за пределами площади, жизнь текла своим чередом: где;то недалеко пастухи гнали овец по склону холма, и блеяние смешивалось с криками городских торговцев; оливковые деревья отбрасывали на землю узорчатую тень, а в воздухе витал запах нагретой травы, ладана и далёкого моря. И эта обыденность, эта привычная суета мира, продолжавшего жить, делала происходящее здесь ещё страшнее и ещё величественнее — будто сама земля замерла на грани двух эпох, не зная, куда ей шагнуть дальше.
Эти мысли быстро пронеслись в голове, и, подняв голову, я увидела Пилата с полотенцем ещё в руках. Он стоял, будто застывший в мгновении, которое вот-вот станет вечностью. Его лицо, прежде властное и холодное, теперь казалось изборождённым невидимыми трещинами — словно камень, по которому пробежала первая тонкая линия разлома перед тем, как рухнуть.
Я поднялась по широким ступеням, выточенным из желтоватого иерусалимского камня, нагретого полуденным солнцем. Каждый шаг отдавался в груди глухим эхом, будто сама земля шептала предостережения. Взглянув на него с горькой улыбкой, я спросила:
— Ты и в правду думаешь, что, умывши руки, не пострадаешь, как тебе рассказала твоя жена? Ты до конца времён будешь Понтием Пилатом — вспоминаем каждый день, что распяли с твоего согласия Слово Божие, принявшего человеческую плоть, Бога, создавшего нас и всё видимое и невидимое. Да, ты спрашивал, что такое истина. Так вот, знай, что Истиной является Тот, которого ты разрешил распять!
Пилат стал бледным, как полотно, или как человек, которого настиг внезапный и беспощадный недуг. В его глазах мелькнуло что-то похожее на ужас — не перед казнью, не перед толпой, а перед тем, что он сам стал орудием судьбы, которую не мог ни понять, ни остановить.
— И Он не только Истина, но и Жизнь наша, ведь Он, как Бог, создал нас. Он есть Путь, идя по Которому мы наследуем вечное блаженство. А ты, Понтий, пострадаешь. Те же иудеи напишут жалобу на тебя. Как и увидела твоя жена. Готовься, ты скоро будешь сослан. А вот ставшему тебе другом Ироду я не завидую: он скоро умрёт очень страшной смертью. Черви изнутри его съедят и сквозь плоть вылазят на свет. Бр-р-р…
На Пилата было страшно смотреть, и я испытала даже сострадание к нему — к этому человеку, который в эту минуту, возможно, впервые ощутил всю тяжесть власти, ставшей проклятием.
И тут я заметила, как незаметно подошла его супруга. Она стояла чуть позади, словно боялась нарушить этот хрупкий, натянутый до предела миг. Её одеяние было из тонкой льняной ткани, расшитой по краю тёмно-пурпурной нитью — цвет, дозволенный лишь людям высокого положения. Лёгкая вуаль, полупрозрачная, как утренний туман над долиной, едва прикрывала её волосы, а в движениях чувствовалась сдержанная грация, будто она привыкла скрывать свои чувства даже от самой себя.
На её лице лежала тень тревоги, глубокая и затаённая, словно она уже видела то, что ещё только должно было случиться. Глаза, тёмные и большие, смотрели на мужа с болью, которую нельзя было высказать вслух.
— Я, идя сюда, увидела ваш красивый сад, — продолжила я, стараясь хоть немного развеять это тяжёлое молчание. — Деревья и цветы так изысканны, благоухают, как самые дорогие благовония. Ты не покажешь мне его? Таких я в жизни не видела.
Пребывая в полуобморочном состоянии, супруга Пилата слабо улыбнулась и едва заметно кивнула. Её пальцы, тонкие и бледные, слегка дрожали, будто от холода, хотя воздух был горячим и сухим.
— Как тебя зовут, о красивейшая из женщин? — обратилась она ко мне, и её голос прозвучал тихо, почти шёпотом, словно она боялась, что слова могут нарушить тонкую грань между надеждой и отчаянием.
Как резанул слух это её обращение. В нём была древняя, почти забытая учтивость, которая в этот день казалась неуместной, как драгоценность на фоне пепла.
— Имя моё тебе не известно. Светлана — от слова «Свет». Иудеи женщин с моим именем называют Фотиния. Одна из них стала, а для вас этого ещё не было, мученицей за Иисуса Христа и моей святой небесной покровительницей. Если ещё более понятно: я гостья из будущего.
Пока мы говорили, за стенами дворца доносились глухие крики толпы, резкие и нетерпеливые, как карканье воронов над полем битвы. А здесь, в этой короткой тишине, воздух был напоён ароматом цветущих кустарников — мирта и лавра, чьи листья шелестели под лёгким ветром, будто перешёптывались о грядущих бедах.
За колоннадой, куда уводил едва заметный проход, раскинулся сад Пилата — небольшой, но удивительно гармоничный. Оливковые деревья с серебристой листвой отбрасывали прохладные тени, между ними тянулись аккуратные дорожки, посыпанные мелким белым гравием. В центре сада журчал небольшой фонтан, выточенный из того же камня, что и ступени дворца; вода, падая с уступа на уступ, издавала тихий, успокаивающий звук, который сейчас казался насмешливо безмятежным.
Вдали, за оградой сада, виднелись очертания города — белёсые стены домов, сверкающие на солнце, узкие улочки, по которым сновали люди в простых туниках и накидках. На горизонте темнели холмы, покрытые редкой растительностью, а над ними нависло небо, пронзительно-синее, без единого облака, словно сама природа застыла в ожидании.
Супруга Пилата сделала шаг вперёд, будто хотела что-то сказать, но слова застряли у неё в горле. Она посмотрела на меня долгим, изучающим взглядом, в котором смешались любопытство и страх — страх перед тем, что правда, которую я принесла, была слишком велика, чтобы её можно было вместить в один день, в одну жизнь.
4.
Вся вселенная сольется
В Любимом Существе
Мы гуляли по изысканному саду. Какой аромат стоял: незнакомые мне цветы, из которых я узнала только лилии, но не белые, привычные мне, а цвета топлёного молока с оранжевыми прожилками, кустарники с зацветшими благоуханными цветами, дорожки аккуратные, посыпанные мелкими, словно речными камушками. Тёплый ветерок доносил с холмов сухой, пряный запах земли и далёких оливковых рощ — будто сама природа затаила дыхание в преддверии великой скорби. По краям дорожек тянулись ряды кипарисов, тёмные, строгие, будто стражи, хранящие тишину этого места, а в тени раскидистого гранатового дерева прятались от полуденного зноя несколько пестрых птиц; их редкие, тревожные трели звучали непривычно громко в этой звенящей тишине.
Мы разговаривали, прогуливаясь по дорожкам сада, я ей постаралась объяснить то, что теперь им нужно сделать, чтоб не погибнуть. Она наконец посвежела, стала больше улыбаться. В её глазах, ещё недавно полных тревоги, на миг вспыхнул свет, и даже складки её дорогого покрывала, расшитого тонкой золотой нитью, будто разгладились от этой внезапной лёгкости. На ней была туника из тонкого льна, бледно;жёлтого, как лепестки нарцисса, а поверх — лёгкая накидка из мягкой шерсти, украшенная по краю узором из виноградных лоз: видно было, что женщина привыкла к покою и уюту, но сегодня в её движениях сквозила непривычная напряжённость, будто она прислушивалась не столько к словам, сколько к тому, что оставалось невысказанным.
И тут мы дошли до красивейшего фонтана. Вода в нём переливалась на солнце, играя всеми оттенками бирюзы, и падала в мраморную чашу с тихим, успокаивающим журчанием. С её разрешения я набрала воду в ладони и умылась, а потом по;детски брызнула в неё. Она рассмеялась, и этот смех, звонкий и искренний, на мгновение разогнал сгущавшуюся над городом тень. Мы стали друг в друга брызгами обмениваться, и в эти секунды казалось, что мир снова стал простым и добрым, как в далёком детстве, когда не знаешь ни о какой беде.
На наш смех пришёл Пилат. Он появился из;за колоннады, и сразу стало заметно, как чуждо ему это веселье. На нём была тога с пурпурной каймой, тяжёлая и торжественная, словно напоминание о власти, которая сегодня казалась ему не даром, а тяжким грузом. Его сандалии были запылены, будто он уже успел обойти полгорода, решая дела, которые никак не хотели решаться, а лицо, усталое и осунувшееся, хранило печать внутренней борьбы: в нём не было ни жестокости, ни равнодушия — только изнеможение человека, стоящего перед выбором, который он не хотел делать.
Глаза его просветлели, когда он увидел этот внезапный смех, но в них тут же вернулась прежняя тяжесть.
— Скоро тьма накроет землю. Не бойтесь. Если исполните то, о чём сказала, то можете спастись, — произнёс он тихо, почти шёпотом, словно боялся, что эти слова, сказанные вслух, станут пророчеством, которое уже нельзя будет отменить.
— Иисус есть Истина, помни это, Понтий. Не теряй надежду. И прошу вас, даруйте мне хоть один из стеблей лилии, правда, не знаю, как цветок, вот этот у вас называется, — сказала я.
Понтий хлопнул в ладоши, и перед ним, как в сказке, неведомо откуда вытянулся слуга и, наклонив голову, выслушал Пилата. Ловко срезав три стебля благоухающих неповторимым сильным ароматом, он с поклоном преподнёс их мне.
Вдохнув аромат и улыбнувшись, я напоследок повторила:
— Не теряйте надежды!
И, обхватившись за ствол старого оливкового дерева, ловко обернулась вокруг него и перепрыгнула на знакомую мне тропинку. Разбегаясь, я стремительно умчалась от здания и такого красивого сада. Пыль взвилась лёгкой дымкой за моей спиной, а где;то вдали уже слышался приглушённый гул города — шум, в котором начинали проступать тревожные нотки, словно Иерусалим тоже чувствовал, что день этот не будет обычным.
На ум пришло, что человеческое сердце напоминает сад: у кого;то зимний, скованный холодом, а у кого;то — в преддверии весны. Чтобы потом под нетварным светом и теплом начать оттаивать и благоухать, сначала слабо, а потом всё сильнее, когда распускаются сначала почки и листочки, а затем и цветы от живительных света и тепла. А разве Пилат с супругой не созданы так же по образу Божию? И разве Бог их не любит? Чтоб и их сердца стали перед очами Божиими цветущим благоуханным садом? А дело теперь в их выборе.
Пилат с супругой всё продолжали смотреть туда, куда исчезла из виду удивительная женщина, и им стало грустно, что больше её не увидят. Солнце уже клонилось к закату, и длинные тени от колонн и деревьев медленно ползли по дорожкам, будто сама земля начинала укрываться сумраком в ожидании той тьмы, о которой говорил Пилат.
5.
Мысли разбежались, и сердце забилось где;то у самого горла.
— Кажется, заплутала… и людей нет рядом. Куда же направляться? — прошептала я, оглядываясь по сторонам.
Вдруг золотистый яркий луч попал мне в глаз, ослепив на миг, будто солнце решило подшутить надо мной.
— Это специально, да? Кто у нас тут хулиганит? — поднимая глаза и забывшись, что я не в своём времени и с зеркальцем тут никто играть не станет, вслух спросила я.
В воздухе дрожало и переливалось горячее марево — так бывает в полдень, когда земля, раскалённая добела, словно дышит зноем. И в этом подвижном, дрожащем от жары воздухе я вдруг увидела некую живую звёздочку: крохотный блик, будто искра, сорвавшаяся с неба. Она замерла, будто прислушиваясь, а потом, словно заметив, что я её вижу, задвигалась — плавно, уверенно, будто звала за собой.
Повинуясь внезапной уверенности в сердце, я побежала следом, не думая, не рассуждая, только чувствуя: туда, туда надо.
Несколько времени спустя я вновь стояла, как вкопанная, и земля будто ушла из;под ног. Передо мной возвышался холм, суровый и голый, лишь кое;где пробивались пучки жёсткой травы да цеплялись за камни кривые оливы с серебристой листвой. А на вершине холма — три креста. До боли знакомая картина, но легче от этого не становилось — наоборот, боль сделалась такой острой, будто её можно было потрогать.
Вокруг холма колыхалась многотысячная толпа — густая, пёстрая, живая, как единое существо, дышащее и гудящее на разные голоса. Римские воины в блестящих шлемах и коротких туниках стояли ближе ко крестам — спокойные, привычные к виду крови и страданий, будто всё это было для них лишь очередной службой.
— Страсти Господни! — с огромным волнением подумала я, и слёзы обожгли глаза, но я не дала им пролиться: сейчас нельзя было слабеть.
И я вновь припустила бежать, желая вновь увидеть Его и Пресвятую Деву, предизбранную стать Его Мамой, вскормившую Его грудью, а по Его ныне изволению ставшую и нам Мамой, Которую из рода в род будут прославлять и воспевать.
— Господи, помоги протиснуться к Твоей Маме! — мысленно взывала я, пробираясь между людьми, чьи голоса сливались в единый гул: кто;то кричал с удовольствием, будто зрелище доставляло ему радость, кто;то — с насмешкой, едкой и злой.
— Других исцелял, спасал, теперь Сам Себя спаси! — выкрикнул кто;то рядом, и голос прозвучал особенно громко, будто хотел перекрыть даже шум толпы.
Я едва не сорвалась, хотела сказать что;то резкое, унижающее умственные способности этого человека, но вовремя остановилась. Рядом, тяжело дыша, повернулся человек с большим брюхом, в котором нельзя было не узнать фарисея: дорогие ткани, тщательно уложенные складки, тяжёлый перстень на пухлом пальце. Он злобно посмотрел на меня, и в его взгляде читалось не просто раздражение, а уверенность в собственной правоте и презрение ко всему, что не укладывалось в его строгие правила.
— Что смотришь? — процедил он, и его голос прозвучал как удар хлыста.
— Скоро вас таких «красивых» не станет. Вы, книжники, фарисеи и саддукеи, перестанете существовать. Да и ваш красивейший храм будет через несколько десятков лет полностью, ну почти, кроме одной стены, разрушен. Там вы будете плакаться — и в наше время, и даже спустя две тысячи лет. Уже сегодня пополам разорвётся завеса, когда Его душа спустится в ад, и много праведников на ваших глазах, вместе с Предтечей Господним, который вас призывал покаяться, восстанут из мёртвых. Вон, смотри: бросают жребий римские воины о Его одежде — что было предсказано царём и псалмопевцем Давидом. Он добровольно пошёл на Крест, чтобы люди смогли попасть в Царствие Небесное и могли стать очищенными от греховных уз. А вы, созданные Им и знающие пророчества о Нём, не приняли Его.
Слова лились из меня сами, будто кто;то другой говорил моим голосом, и фарисей побледнел, отступил на шаг, будто эти слова ударили его сильнее любого кулака. А я, не дожидаясь его ответа, снова рванулась вперёд, сквозь толпу, к тем, кто был сейчас важнее всего на свете.
Кажется, я стала закипать. Надо успокоиться, и как мне научиться не осуждать, не уничижать. Посмотри за собой: ты сама каждый день по много раз хоть с недовольством, даже в мыслях, хоть на короткий миг думаешь о ком;либо, даже о сыне. Тебе ли учить этого человека, которого уже давно в твоё время нет?
«Господи, вспомни царя Давида и всю кротость его», — вспомнила я одну из любимых программ на радио «Вера», которая называется «На струнах Псалтири», где Андрей Борисович к совершенно разным жизненным обстоятельствам прилагает какой;нибудь псалом. И в этой передаче, если правильно помню, к нему пришёл домой, кажется, племянник и спросил о часто повторяемых его бабушкой словах, которые я сейчас повторила, и попросил прояснить их. После такой молитвы неслышавший этого дед успокаивался, да и бабушка оставалась спокойной. Мир в семье — это такая ценность…
— Да кто такая, что смеешь меня учить? — грозно сказал тот лоснящийся от жира фарисей. На лбу его катились капли пота, словно тяжёлые жемчужины, готовые сорваться и упасть на пыльную землю. Он грозно сделал шаг в мою сторону. Что он хотел сделать, так и не успела понять, — понятно, что ничего хорошего.
Как тот луч, который коснулся меня, когда я заплутала, прошёлся, словно прожектор, по его глазам — и он закричал:
— Не вижу ничего, не вижу! — беспокойно вертясь на месте.
Вокруг всё будто замерло на миг, и даже гомон толпы на мгновение стих, будто сама земля прислушалась к этому крику. А потом воздух снова наполнился гулом — низким, рокочущим, похожим на шум далёкого моря, которое бушует где;то за горизонтом, но своей волной накрывает и эти узкие улочки, и эти каменные плиты, и каждого, кто здесь стоит.
— Слепые вожди слепых, как и сказал вам столько времени ожидаемый вами Мессия, Иисус Христос, воплощённое Божие Слово. Но вы отвергли Его и распяли. Впрочем, Он Сам добровольно пошёл на Крест, чтобы, будучи безгрешным, заплатить за все грехи всего человечества — от Адама и до всех людей, которые до конца времён будут рождаться. Сейчас Его не столько физические страдания мучают, сколько грехи каждого из всех людей, которые жили, и ещё неродившиеся. Человеку сложно носить на себе груз грехов, поэтому Он призывал: «Прийдите ко Мне все труждающиеся и обременённые тяжестью греховной, и Я успокою вас». Если хочешь исцеления, призови Его имя, прими Его как Мессию и Спасителя, и Он исцелит. И Он воскреснет на третий день, как и говорил вам, что вашему роду неверному дастся знамение только Ионы пророка: как пророк пробыл во чреве кита три дня и три ночи, так и Он в преисподних земли и восстанет из мёртвых. Выбор за тобой, — сказала напоследок и побежала сквозь толпу, где яблоку негде было упасть.
Люди умудрялись расступаться передо мной, будто невидимая сила прокладывала путь, и я быстро достигла переднего края толпы. Здесь воздух был гуще, тяжелее, пропитан запахом пота, пыли, пряностей и чего;то ещё — горького, тревожного, словно сам день был напитан предчувствием великой трагедии.
Передо мной открылась панорама, от которой перехватывало дыхание. Иерусалим раскинулся внизу, словно высеченный из золотистого камня: белые и охристые стены домов, узкие улочки, убегающие вниз, к базарной площади, где даже отсюда слышался неумолчный гул — крики торговцев, рёв ослов, лязг металла. Над городом нависали тяжёлые, но прозрачные облака, сквозь которые безжалостно пробивались солнечные лучи, превращая каждый выступ, каждый угол в ослепительную грань.
На склонах холмов, вдали от городской суеты, паслись овцы — белые, словно клочья пены, разбросанные по буро;зелёной траве. Рядом с ними стояли пастухи в простых грубых одеждах, с посохами в руках; один из них замер, подняв голову к небу, будто прислушиваясь к чему;то, что было слышно только ему. Между холмами вилась узкая тропа, усыпанная мелкими камнями и сухими стеблями трав, а по обочинам росли невысокие деревья — оливковые, с серебристо;зелёными листьями, и смоковницы, чьи ветви тянулись к солнцу, будто моля о милости.
Впереди, на переднем крае толпы, я увидела разряженную молодую девушку — впрочем, для этого времени она могла быть и женщиной. Вся в драгоценностях, которые ярко сверкали на солнце, словно крошечные зеркала, отражая и умножая свет, делая её почти нереальной, будто сошедшей с древней мозаики. Она грязно ругалась на Господа, и её голос, пронзительный и резкий, резал воздух, как нож.
«Бесноватая, что ли?» — мелькнуло у меня в голове. Стоп, а если это и есть в реальности, а не придуманная автором повести о Варавве сестра Иуды Искариотского, любовница Каиафы? А ведь создал её Господь такой красивой… Впрочем, мне некогда выслушивать и высматривать за ней.
Я сделала ещё шаг вперёд, и тут взгляд мой упал на далёкий склон холма, где на фоне бледно;голубого неба темнели три креста. Они стояли там, словно чёрные шрамы на теле земли, и от одного их вида сердце сжималось так, что становилось трудно дышать. Вокруг крестов суетились люди, чьи фигуры казались отсюда совсем маленькими, почти игрушечными, но от этого картина становилась только страшнее — будто сама вечность смотрела на эту сцену с холодным безразличием.
И в этот миг я вдруг остро почувствовала, как тонкая грань между мирами истончилась до прозрачности: мой привычный мир с радиопередачами, с заботами о сыне, с тихими вечерами остался где;то далеко, а здесь, в этом раскалённом солнцем Иерусалиме, разворачивалась история, которая должна была изменить всё. И я была здесь не просто свидетельницей — я была частью этого, пусть и самой крошечной, едва заметной песчинкой в огромном потоке времени.
6.
Ближе ко Кресту со Христом стояла Его Пречистая Матерь, некоторые из жён-мироносиц, которые служили Ему своим имением, и кто;то был из Его сродников по плоти. Рядом с Пречистой Девой стоял молодой юноша.
— Да это Иоанн Богослов, любимый ученик, который впитал в себя много Божественной любви! — воскликнула я и перекрестилась.
Люди отшатнулись, и я вспомнила, что для них крест — проклятие, и улыбнулась.
— Да воскреснет Бог и расточатся враги Его. Яко исчезает дым, да исчезнут, — прошептала я и пошла ближе ко Кресту.
— Это Матерь твоя, — расслышала я слова Господа к любимому ученику.
И Иоанн, Иван на русском языке, приобнял Приснодеву Марию, защищая Её от поднявшегося ветра — сильного, резкого, будто сама земля стонала от горя. Ветер гнул сухие ветви оливы, росшей неподалёку, и взметал пыль, которая кружилась в воздухе, словно пепел над угасающим костром.
— Это сын Твой… — тихо повторила Мария, и голос её дрогнул, сливаясь с шёпотом ветра.
— Как Он может говорить? Ведь Ему и дышать почти невозможно, — пока я думала об этом, сердце будто сжалось в ледяной кулак, не давая ни вздохнуть, ни пошевелиться.
Пока я стояла, скованная этим ужасом и благоговением, Он возопил:
— Или, Или! лама савахфани?
Кульминационный момент Распятия: было же около шестого часа дня, и сделалась тьма по всей земле до часа девятого. Солнце померкло, словно кто;то накинул на него тяжёлый чёрный покров, и свет исчез, оставив мир в зловещей полутьме. Завеса в храме раздралась посредине — с таким звуком, будто сама вечность треснула от невыносимой боли.
Иисус, возгласив громким голосом, сказал:
— Отче! В руки Твои предаю дух Мой.
И, сие сказав, испустил дух.
В тот миг даже воздух стал густым и неподвижным, как перед грозой, когда природа замирает в ожидании чего;то великого и страшного.
Сотник же, видев происходившее, прославил Бога и сказал:
— Истинно Человек Этот был праведник.
А вокруг, на склонах холма, где ещё недавно царила суета и крики, теперь стояла странная тишина, нарушаемая лишь всхлипами и стонами. Весь народ, сшедшийся на сие зрелище, видя происходившее, возвращался, бия себя в грудь. Они шли по каменистой дороге, спотыкаясь о камни, будто сами камни напоминали им о тяжести их грехов.
Все же, знавшие Его, и женщины, следовавшие за Ним из Галилеи, стояли вдали и смотрели на это. Я вздыхала, слёзы текли, которых я не замечала, и подошла ко Кресту. Римский воин не препятствовал мне подойти к ногам Господа моего.
Я прильнула губами к Его ступням, пригвождённым гвоздями ко Кресту, и струями слёз орошала их. Соль моих слёз смешивалась с пылью, оседавшей на Его израненных ногах, и казалось, что сама земля плачет вместе со мной.
Тут подошла Его Мама, и мы обе молча продолжали орошать Его ступни слезами, поддерживая друг друга — две женщины, объединённые горем, которое невозможно выразить словами.
Подошёл и Иоанн, и остальные женщины к Распятой Любви.
А между тем в ужасе разбегаться стали римские воины, увидев в этом необычном явлении грозное предзнаменование будущих бедствий. Они метались, как испуганные птицы, не зная, куда бежать. Кроме Лонгина, который только что познал радость открытия, Кто перед ним. В его глазах, ещё недавно холодных и равнодушных, теперь читалось изумление, смешанное с благоговейным страхом.
Мы, отстранённые от всего происходящего, стояли немного во тьме, как в египетской, и едва различали, как стремительно, оседлав коней, солдаты пускаются в бегство, стремясь как можно скорее покинуть место казни. Копыта лошадей выбивали искры из камней, и эти искры, вспыхивая в темноте, казались крошечными звёздами, падающими с небес.
Напротив, святые жёны, предстоя перед Распятием, испытывая глубочайшую скорбь, рыдали о Распятом Учителе, который взирал с высоты Креста на происходящее внизу смятение. Их плач сливался с шумом ветра, и казалось, что вся земля стонет от боли.
Над Ним разверзались небеса, грохотал гром, метая остриё молнии на бренную землю. Молнии рассекали тьму, на мгновение выхватывая из мрака очертания Креста, лица людей, склонившиеся головы, сжатые кулаки.
— Завеса раздралась! — душераздирающий крик привёл огромную толпу в ещё большее смятение. Люди старались быстрее покинуть это место, толкаясь и крича, словно сами стены холма могли обрушиться на них.
Оглядываюсь и вижу того фарисея, беспомощного, и мне его жаль становится. Он стоял, прижавшись к скале, словно искал у неё защиты, но скала была холодна и равнодушна. Кто;то подошёл и начал помогать ему, поддерживая под руку, и они медленно пошли прочь, исчезая в сгущающейся тьме.
— А вот той девушки и не видно, — прошептала я, оглядываясь по сторонам. — Может, Варавва помог ей выбраться, если та повесть хоть немного содержит в отношении Вараввы и сестры Иуды исторические события.
Вокруг всё ещё бушевала стихия: ветер выл, как раненый зверь, гром грохотал, не умолкая, а тьма казалась живой, плотной, почти осязаемой. Но среди этого хаоса я вдруг почувствовала странное спокойствие — словно в самом центре бури есть тихий островок, где можно просто стоять и плакать, и знать, что ты не одна.
7.
Фарисеи Иосиф и Никодим были тайными учениками Христа. Иосиф, придя к Пилату, уже открыто, без страха перед фарисеями, просил тела Иисусова.
— Неужели Он уже умер? — и приказал воину проверить это. Тот быстро обернулся и подтвердил сказанное, добавив о необычайной тьме и панике толпы.
— Сами виноваты, требуя распятия. Теперь пусть пожинают плоды своей злобы и зависти, — процедил Пилат сквозь сжатые зубы, и в голосе его не было ни гнева, ни торжества — лишь тяжёлая усталость, будто он сбросил с плеч непосильную ношу.
Тогда Пилат приказал отдать тело. Пользуясь сим, так как Господь уже умер, просил Иосиф у Пилата позволения снять и погребсти тело Его.
— Позволяю! Сего Праведника надо достойно погребсти, — произнёс Пилат, отводя взгляд, словно не в силах больше смотреть ни на кого из стоявших перед ним.
И Иосиф, радуясь, что Пилат занял их сторону, пошёл на Голгофу, место Страданий Христовых. Воздух здесь был густым и горячим, пропитанным пылью и горечью, будто сама земля стонала от свершившегося. Ветер, прежде лёгкий и сухой, теперь метался между скал, вздымая вихри песка, и вдруг затихал, словно испуганный тишиной, которая наступала следом.
Придя, вместе с Пречистой Девой и остальными верными, включая и сотника Лонгина, аккуратно сняли и обвили тело чистым белым полотном. Ткань ложилась мягкими складками, словно пытаясь укрыть от всего мира эту безмолвную, страшную правду.
Я стояла на коленях, не было ни физических, ни душевных сил. Вокруг меня будто всё застыло: даже время, казалось, замедлило свой бег. Где-то вдали, за пределами Голгофы, ещё слышались обрывки криков, но здесь, у подножия креста, царила странная, звенящая тишина — та, что бывает после сильной грозы, когда небо ещё тёмное, но буря уже ушла.
Солнце, прежде безжалостно палившее, теперь словно потускнело: его свет стал серым, приглушённым, будто сквозь тонкую пелену. Тени от скал легли длинными, неровными полосами, и даже камни казались измученными, иссечёнными ветром и зноем. Вдалеке, на склонах холмов, виднелись редкие оливковые деревья — их серебристо-зелёные листья тихо шелестели, будто шептали скорбную молитву.
Только когда они понесли Его во гроб;пещеру, я поплелась за ними. Ноги едва слушались, каждый шаг давался с трудом, словно земля стала тяжелее. По дороге мелькнули силуэты пастухов, спешивших прочь от города: они вели за собой небольшое стадо, и блеяние овец звучало странно, почти чуждо среди этой всеобщей тишины. Кто;то из них перекрестился, увидев процессию, кто;то просто замер, опустив голову.
Воздух становился прохладнее — день клонился к закату, и небо медленно наливалось тёмно;синим, как старая, выцветшая ткань. У входа в пещеру, окружённого невысокими камнями и сухими травами, всё замерло на миг — словно сама природа склонила голову в безмолвном прощании.
8.
Ночь в Гефсиманском саду была такой глубокой и прозрачной, что казалось — звёзды не просто светят, а разговаривают с землёй. Их холодный свет ложился на старые оливы, вычерчивая на коре причудливые тени, будто кто;то невидимый водил по стволам серебряным пером. Воздух был по;горному колючим, пронизанным той особой тишиной, которая бывает только в южных землях: она не пустая, а словно напитана отзвуками минувших часов, тяжёлыми и густыми, как смола.
Между деревьями, изогнутых временем и ветрами, темнели островки лилий. Их лепестки, чуть тронутые ночной росой, казались полупрозрачными, словно из тонкого фарфора, и источали тонкий, едва уловимый аромат — не сладкий, а строгий, почти молитвенный. Он смешивался с горьковатым запахом сухой травы и терпким духом олив, и этот запах был как память о днях, когда здесь ходили люди в простых одеждах, оставляя на земле лёгкие следы.
Склон, по которому спускался сад, плавно переходил в долину, а за ней, на возвышении, смутно угадывались очертания Иерусалима — каменные стены, башни, редкие огни, похожие на застывшие капли расплавленного золота. Оттуда, из города, временами доносился далёкий лязг металла, приглушённый расстоянием, и редкие голоса, резкие и чужие в этой священной тишине.
Старые оливы стояли, словно стражи, их узловатые ветви сплетались над тропинками в тёмный свод. Когда ветер пробегал по саду, листья шелестели — не весело, а бережно, будто боялись спугнуть воспоминание. И в этом шелесте чудилось эхо слов, сказанных здесь когда;то: тихий стон, вздох, шёпот молитвы, который, казалось, впитался в кору, в корни, в саму землю.
Я остановилась, вглядываясь в темноту между деревьями. Где;то там, за этими стволами, когда;то спали ученики, не в силах бороться со сном, а Он молился, и пот Его был как капли крови. И теперь сад хранил эту тайну в каждом своём вздохе, в каждом движении листвы.
Над головой небо всё так же щедро рассыпало звёзды, и их свет, чистый и холодный, будто омывал душу. Казалось, время здесь застыло, переплелось: прошлое и настоящее шли рядом, и нельзя было понять, где кончается одно и начинается другое. Но среди этой древней тишины в груди всё равно рождалось тихое, трепетное ожидание — то самое, что ведёт от скорби к радости, от тьмы Гефсимании к свету Пасхального утра.
— Здесь всё дышит памятью, — прошептала я, и мой голос прозвучал непривычно громко в этой безмолвной ночи, но тут же растворился в шелесте листьев и мерцании звёзд.
Хотела я пойти и найти разбежавшихся и спрятавшихся апостолов, но, пожалуй, не буду этого делать. Они всё ещё в плену своих представлений, каким должен быть Мессия. И что Он должен спасти их народ и быть их земным царём, и их народ должен быть, по их мнению, царствующим над другими. А пришёл ожидаемый Мессия, а ведёт и учит другому и совсем не торопится стать тем царём, о котором они помышляли.
А кто я сама? Словно сама не обольщаюсь. Как же часто сама ошибалась в отношении других и делала больно людям, посланным мне по Своей любви на моём жизненном пути. И не смей прикрываться болезнью, мыслям дурным она не помеха.
— Помоги мне, Господи, перестать взглядом, помыслом, словом кого;то принизить, осудить. Всех, кому причинила боль, исцели… В помощь всему нашему народу, воинам и защитникам Отечества поспеши, вонми моему молению. О сыне моём, столько лет ухаживающем за мной, Иоанне, прошу, а также и о моей дочери некрещёной, которой не дали меня знать, как маму, и её избраннике… Об исцелении батюшки Иоанна, сломавшего ногу… Прошу также об упокоении архиепископа Питирима, недавно скончавшегося, моих бабушек: Антонины и воспитавшей её монахини Марины, папы Анатолия…
Так молясь около камня, возможно, возле которого молился Сам Спаситель, я наклонилась, подобрала камушек, поцеловала вековое дерево, прошептав:
— Держись и постарайся дожить до моего времени… А вы, лилии, разрешите мне собрать букет из вас. Вы все вокруг являетесь свидетелями той борьбы между ненавистью и самой Любовью, всего того, что тут произошло. Вы переживаете, чувствую.
Чувствуете, как повеял ветерок, который несёт нескончаемую уже радость Воскресения! Он скоро восстанет, Создавший вас, меня и всё видимое и невидимое. И рассточатся враги Его, рассеются, как дым.
Вокруг меня тихо шелестели оливковые деревья Гефсиманского сада — их серебристо;серая листва словно впитывала последние отблески угасающего дня. Воздух был густ от пряного аромата сухих трав и горьковатого запаха нагретой за день земли. Где;то неподалёку тихо журчал невидимый ручей — редкая драгоценность в этих краях, дарующая жизнь каждому стебельку, каждой ветке.
Над садом медленно опускались сумерки, и небо, сначала тёмно;синее, постепенно наливалось фиолетовой глубиной, будто сама вечность раскрывала свои складки. Вдали, за невысокими холмами, угадывались очертания Иерусалима: белые стены и башни, словно вырезанные из лунного света, мерцали в наступающей темноте. Тёплый ветер, пробегавший по саду, приносил с собой не только запах цветущих лилий и диких трав, но и далёкие, приглушённые расстоянием звуки города — скрип повозок, редкие выкрики, хлопанье дверей.
Между деревьями тянулись узкие тропинки, усыпанные мелкой галькой и сухими листьями; кое;где из земли пробивались пучки жёсткой травы, цепляясь корнями за каменистую почву. Тени от олив ложились на землю длинными, причудливыми узорами, и казалось, что сам сад затаил дыхание, прислушиваясь к каждому слову, к каждой слезинке, к каждой молитве, произнесённой здесь.
Ближе к окраине сада начинался пологий склон, спускавшийся к долине; оттуда открывался вид на оливковые рощи, тянувшиеся до самого горизонта, и на далёкие холмы, покрытые редкой растительностью — жёсткими кустарниками, приземистыми деревьями, цеплявшимися за сухую землю. Солнце уже почти скрылось за горизонтом, оставив на небе узкую полосу алого света, которая постепенно бледнела, растворяясь в синеве ночи.
В этом месте время словно замирало, и прошлое, настоящее и будущее сплетались в единый миг: здесь молился Спаситель, здесь звучали шаги апостолов, здесь сейчас стояла я, вдыхая этот воздух, чувствуя под пальцами шершавую кору дерева и холодный камень, ставший свидетелем величайшей скорби и величайшей надежды.
9.
Не унывай, душа, и не смущайся, и надейся на Бога. Да, как сейчас: в глубине чужих территорий молишь о своей судьбе… И в глубине времён, где текущее время сталкивается с Вечностью.
Я обернулась. Рядом со мной, в метре от земли, висело уже знакомое облако и словно ожидало меня. И тут моего лба дотронулся лучик, который, словно по-дружески, поцеловал в лобик. Подняв глаза, я увидела живое солнышко и лучи;крылья. С благодарностью улыбнулась:
— Спасибо тебе!
И в это время, с этими мысленными словами, облако, словно одеялом, укутало меня. Ощущение любви, тихой радости, заботы о тебе… Как в моём детстве, у бабушки Тони, когда мама привозила меня из Коми в Житомирскую область. В старом моём кресле, потрёпанном, в некоторых местах сломанном, покрытом старым, потерявшим свой вид покрывалом. Сквозь мои оранжевые жалюзи, вертикально висящие, всю комнату освящал такой яркий солнечный свет.
— Сколько уже времени? Я, наверное, заснула, а ведь батюшка Стефан должен в 6 утра прийти… 5:30 утра уже. Как тяжело и больно знать, что батюшка Иоанн, который как папа мне, сломал ногу. А в его возрасте… Впрочем, не буду об этом. Господи, исцели его.
Ваня, сыночек, встань, пора дверь открыть и поставить чайник: батюшке вода нужна для запивки после Причастия Святых Христовых Тайн.
Иван сонно прошёл мимо меня, поставил старый электрочайник, чтоб батюшка его здесь мог использовать, и, снова проходя мимо, вдруг, как вкопанный, резко притормозил около меня, ошарашенно глядя на меня:
— Мама, это ты? Это ты? Как такое может быть? Такое только Богу под силу. Опять молилась до утра? И откуда такой загар? Да и вообще, что это на тебе надето?
— Стоп, стоп, стоп. Сколько вопросов, а ответа пока нет. Молчать пока надо, мне причащаться скоро. Надеюсь, новый батюшка не откажется меня причастить. Сыночек, дверь открой, а после совета батюшки — днём, после сна и благодарственных молитв, — постараюсь, по возможности, тебе поведать. Может, приготовишь мне кашу? Очень голодна, да и пить хочется после Причастия.
— Это потом, как батюшка уйдёт, приготовлю, — всё так же ошарашенно глядя на меня, но, вернувшись в своё несколько флегматическое расположение, он пошёл открывать дверь.
— Сыночек, вернись, я сейчас пересяду на диван, а ты кресло передвинь к стенке шкафа.
И едва он отошёл, как пространство вокруг будто дрогнуло — словно тонкая пелена между мирами на миг истончилась. Перед глазами вспыхнула иная картина: знойный день близ Иерусалима, сухой, горячий воздух, пахнущий пылью и горькими травами.
Холмы вокруг города были рыжевато;коричневыми, выгоревшими под безжалостным солнцем; лишь кое;где цеплялись за каменистую почву жёсткие кусты, да редкие оливы раскидывали свои узловатые ветви, будто уставшие руки. Вдали, над городом, висела лёгкая дымка, и в ней золотисто мерцали кровли и стены, слепящие глаза. Ветер, сухой и порывистый, поднимал мелкую пыль, и она кружилась в косых лучах, будто крошечные искры. Где;то кричали птицы, резкие, тревожные крики, и этот звук странным образом сливался с отдалённым гулом толпы, нарастающим, как рокот приближающейся грозы.
А потом видение сдвинулось, и я оказалась в Гефсиманском саду. Здесь, в тени древних олив, воздух был чуть прохладнее, но всё равно пах горячей землёй и сухими листьями. Толстые, искривлённые стволы деревьев казались живыми стражами, хранящими вековую тишину. Между ними вились узкие тропинки, усыпанные мелкой галькой, которая тихо похрустывала под ногами. Над садом нависло глубокое южное небо, уже тронутое сумерками, первые звёзды проступали, как крошечные серебряные гвоздики, вбитые в тёмно;синюю ткань. Листья олив чуть шелестели, будто перешёптывались между собой, и в этом шёпоте слышалась тихая, древняя печаль.
Но тут пространство снова дрогнуло, и я вновь почувствовала под собой жёсткие доски дивана, услышала, как щёлкнул замок входной двери, как звякнул чайник, поставленный на полку.
Сын обернулся ко мне, и в его взгляде ещё читалось недоумение, смешанное с тревогой:
— Мам, ты… ты в порядке? Ты так застыла, будто тебя куда;то унесло.
Я глубоко вздохнула, стараясь удержать в себе отголоски только что увиденного, и мягко улыбнулась:
— Всё хорошо, сынок. Просто… вспомнила кое;что. Давно забытое, но очень важное. Сейчас всё расскажу, только дай мне минуту собраться с мыслями.
Он кивнул, не сводя с меня внимательных глаз, и тихо сел на край стула, готовый слушать. А я закрыла глаза на мгновение, чтобы ещё раз удержать в памяти и знойные холмы, и шелест олив в Гефсимании, и ту особую тишину, в которой время будто замирало, соприкасаясь с Вечностью.
Подальше от дивана передвинь, чтобы батюшка мог пройти ко мне. Ещё немного. Вот так… А теперь иди в комнату к себе и благодарю за помощь, Ванечка.
Мой почти тридцатилетний сын Иван пошёл ещё немного передохнуть, а я, заметив на столе неубранные подсвечники — некоторые из них были в виде креста, те самые подсвечники «Распятие», что я когда;то с таким трудом нашла, — быстро принялась их расставлять. Один из них я тогда чуть не упустила: на Wildberries их раскупали в считаные минуты, а когда этот закончился, искала по другим площадкам, будто это не подсвечник, а частица какой;то важной мозаики. Сын тогда всё оформил, терпеливо подсказывал, куда нажать, а оплатила я, конечно, с пенсии — по инвалидности, за первую группу. И в этом не было ни капли горечи: будто сама судьба подсказывала, что эти вещи мне нужны именно сейчас, когда каждый день — как ступенька вверх, хоть и даётся с трудом.
В памяти снова всплыли те страшные дни — они стали родными, просто прятались в углах сознания, чтобы иногда напомнить о себе с благодарностью к Богу в самый неожиданный миг. Угрозы, ледяные подъезды, чужие голоса, обещавшие сбросить с балкона седьмого этажа… Тот человек с именем одного из святых архангелов говорил о «решении вопроса» так буднично, будто речь шла не о чужой жизни, а о какой;то мелкой сделке. А подосланный им бил металлической палкой, рассказывал, как его «попросили» сделать это в уютной кафейне, словно оправдываясь перед самим собой. А я тогда, среди холода и боли, вдруг ощутила странную тишину внутри: не пустоту, а именно тишину, в которой голос Отца звучал яснее любых слов. «Если мой Отец не захочет, ты не сможешь меня убить», — сказала я тогда и повторила бы это снова, потому что в ту минуту поняла: есть защита, которую нельзя сломать ни силой, ни страхом.
И ведь спасли меня не герои, не стражи порядка, а простая женщина, жившая двумя;тремя этажами ниже. Она не знала моего имени ни тогда, ни сейчас, но услышала крик, который, казалось, не мог долететь до её квартиры, и бросилась на помощь. В её глазах было столько решимости и одновременно ужаса, что я поняла: добро тоже бывает отчаянным, когда оно не ждёт подходящего момента, а просто делает то, что должно. Она втащила меня в открытую дверь, где в прострации стоял сын…
— Здравствуйте, — услышала я незнакомый голос и подняла глаза.
Передо мной стоял человек, совсем не похожий на того батюшку, каким я его себе представляла. Худенький, небольшого роста, с копной совершенно седых, будто тронутых ветром и временем, растрепанных волос. Старая, потрёпанная курточка, помятые штаны — в нём не было ни торжественности, ни строгой величавости, только какая;то тихая, усталая доброта, пробивавшаяся сквозь внешнюю небрежность.
— Батюшка Стефан, проходите.
Он огляделся, слегка смущённо поправил волосы, словно хотел хоть немного привести себя в порядок, и тихо спросил:
— А где тут можно куртку снять и переодеться?
— Батюшка Иоанн обычно на это кресло клал свою куртку…
Но батюшка Стефан не стал занимать кресло. Он прошёл к окну, где жалюзи уже были открыты, впуская в комнату бледный дневной свет, и нашёл себе уголок, чтобы аккуратно сложить куртку и облачиться в рясу и эпитрахиль. Движения его были неторопливыми, почти бережными, будто каждое действие имело свой смысл и не терпело суеты.
Затем он неожиданно спросил:
— Исповедоваться будешь?
Я замерла. Этот вопрос прозвучал не как формальность, не как обязательный ритуал, а как искреннее, почти личное предложение разделить тяжесть, которую я столько лет носила в себе. И в тот миг мне вдруг стало ясно: он вовсе не думает, что инвалидность делает человека безгрешным или, наоборот, особенно грешным. Он просто видел во мне человека, которому нужно выговориться.
— Конечно, буду, — ответила я твёрдо.
Батюшка кивнул, а потом вдруг указал на букет лилий в вазе и спросил:
— Лилии любишь?
— Мой любимый цветок, — улыбнулась я, вдыхая их тонкий, чуть сладковатый аромат, который вдруг напомнил мне о чём;то далёком, почти забытом, о весне, когда мир кажется чище и светлее. — А благоухание какое, чувствуете?
Но он лишь мягко поднял руку, призывая к тишине, и принялся раскладывать на столе всё необходимое для Святого Причастия. Его движения были привычными, уверенными, но в них не было механической заученности — каждое действие словно наполнялось молитвой.
— Вода вон там, в чайнике на стуле, вскипевшая. Стакан для запивки на столе, вон он.
— А ещё стакан есть? — неожиданно спросил он.
Этот простой вопрос поставил меня в тупик. Для запивки и одного стакана было много, и я не сразу поняла, зачем ему второй. Видя моё замешательство, батюшка спокойно прошёл на кухню. Сначала он внимательно осмотрел стол, где стояли стаканы с остатками чая из алтайских трав — их терпкий, пряный запах всё ещё витал в воздухе, — а потом вернулся с простой пластиковой кружкой.
А дальше случилось то, чего я никак не могла ожидать. Батюшка Стефан опустился на пол рядом со столом и… отжался на кулачках. Это было настолько неожиданно, что в голове мелькнула нелепая мысль про Джеки Чана и китайские фильмы. На секунду мир словно сдвинулся, смешав священное и будничное, вечное и сиюминутное. И даже глаза его, казалось, стали чуть уже от напряжения, но в них по;прежнему светилась та самая тихая доброта.
— И глаза мне теперь видятся более узкими, — прошептала я про себя, удивляясь собственной мысли.
А потом, будто не заметив моего изумления, он начал молитвы. Сперва спросил моё имя в крещении, а затем поинтересовался, знаю ли я Символ веры православной.
— Конечно. Верую во единого Бога Отца… — голос мой дрожал, и на словах о Духе Святом я споткнулась. Дело было не в том, что забыла, — из;за пареза, осложнявшего мою болезнь, каждый вдох давался с трудом, а слова будто цеплялись друг за друга, не желая слетать с языка.
Батюшка, видимо, не понял причины заминки — или, напротив, всё понял, но не стал смущать меня лишними расспросами. Он спокойно подхватил фразу, произнёс её ровно, с той особой размеренной интонацией, какая бывает у людей, привыкших к долгим службам и не теряющих дыхания ни от усталости, ни от волнения. Я прислушалась к этому ровному, твёрдому звуку, дождалась, когда пройдёт очередной мини;приступ, и снова вступила, подхватив нить. И сама закончила читать вслух по памяти, чувствуя, как с каждым словом внутри будто разжимается что;то тугое.
Он и далее просил меня читать некоторые из молитв. На одной я ошиблась: он велел произнести «Господи, помилуй» сорок раз, а я живо представила себе митрополита Амвросия — ещё в бытность его архиепископом, — как он на том самом видео стоит в храме, удивительно похожем на Небеса на земле: свет льётся откуда;то сверху, растворяя границы стен, и голос владыки звучит негромко, но так, что слышно в каждом углу. Он произносил эту молитву двенадцать раз, и я, невольно следуя тому образу, повторила за ним — двенадцать.
Батюшка Стефан чуть наклонил голову, в глазах мелькнуло что;то вроде улыбки, едва уловимой, как отсвет далёкого огня. Он не стал поправлять, просто кивнул и продолжил. Но самое поразительное было в другом: раза три или четыре за время молитвы он неожиданно вставал на кулачки и отжимался — чётко, без суеты, будто это было для него столь же естественно, как перекреститься.
«Неужели он и в алтаре храма так отжимается?» — мелькнула у меня нелепая, почти детская мысль, и от этой нелепости вдруг стало чуточку легче: мир снова обрёл привычные, земные очертания, в которых есть место и строгости, и чу;дной привычке, и доброму недоумению.
Спустя время я, неожиданно для самой себя, рассказала ему после Причастия о том, как меня едва не убил тот человек, подосланный неведомыми врагами. Слова лились сами, будто прорвало плотину, которую я столько лет удерживала усилием воли. Это и правда казалось чудом: я, привыкшая всё держать в себе, вдруг раскрылась перед почти незнакомым человеком в рясе.
С этим он согласился просто, без лишних слов:
— Чудо, — тихо повторил он, словно пробуя слово на вкус, и посмотрел на меня так внимательно, что стало не по себе.
И вдруг задал вопрос, которого я совсем не ждала:
— Как его зовут?
Я вздрогнула. Этот вопрос обрушился на меня, как ледяной поток. Он стоял боком ко мне, лицо было чуть повёрнуто, а глаза пристально смотрели, став вдруг более узкими и жёсткими — что ещё больше прибавило ему сходства с китайцем, хотя я знала, что никакого восточного происхождения у него нет.
Я отвела взгляд, немного замявшись, и всё;таки назвала имя, предварительно пробормотав, что это имя одного из святых архангелов — словно пыталась хоть так смягчить тяжесть произнесённого.
После этого в комнате повисла тишина, густая и плотная, как вечерний воздух в жаркий день. Мне показалось, что батюшка не просто услышал моё признание, а принял его, взял под свою духовную опеку. У меня сложилось впечатление, что он теперь будет сугубо о мне молиться, и эта мысль, вопреки всему, принесла странное, тихое утешение. Какая бы сильная я ни была, а духовная защита от священника;монаха ещё более укрепила меня, словно вокруг плеч мягко сомкнулась тёплая, надёжная шаль.
Когда он ушёл, сын Иван приготовил мне кашу и налил чаю. В комнате пахло мёдом и сушёной мятой — он всегда добавлял её в заварку, зная, что мне так нравится. Я подкрепилась, медленно, стараясь не торопиться, и только потом оглядела себя, как могла.
Действительно, на мне была та самая одежда, в которой я бегала и столько пережила в древнем Иерусалиме: льняная туника, местами потемневшая от пыли и пота, с неровно заштопанным рукавом; на ногах — простые сандалии, ремешки которых врезались в кожу, напоминая о долгих переходах. Кожа была покрасневшей, местами начинала темнеть, будто впитала в себя не только пыль дорог, но и само время.
«Если это правда, то прислушался ли Пилат к моим словам? А тот ослепший фарисей?» — эти вопросы снова закружились в голове, как сухие листья на ветру. Ответов не было, и, может быть, не могло быть — только загадки, которые придётся носить с собой, как тяжёлые камни в кармане.
Под тяжестью этих мыслей я уснула без сновидений, а жаль — хотелось хоть во сне снова увидеть что;то светлое, простое: сад, где цветут лилии цвета топлёного молока, или звёздное небо над Гефсиманским садом, расшитое золотыми нитями. Но сон был глухим и тёмным, как колодец, и в нём не было ни образов, ни голосов.
Проснулась я от тихого шороха — Иван сидел в кресле у окна, читал что;то при свете ночника, время от времени поглядывая на меня. Какой уютный и теплый свет, запах травяного чая и родной вид сына, молодого уже мужчины.
Я тихо прошептала, глядя в потолок:
— Слава Тебе, Боже. Слава Тебе, Боже. Слава Тебе, Боже.
И в этих словах было всё: и благодарность, и усталость, и надежда на то, что впереди ещё будет свет.
Свидетельство о публикации №225071101683