Анютины глазки на балконе
Эпиграф
«Некоторые цветы распускаются на солнце, а другие — на ветру. Но анютины глазки тянутся к свету даже с балкона пятого этажа.»
Анюту привезли в Нью-Йорк, когда ей было всего три года. Говорливая, весёлая, с глазами как у куклы и острым язычком, она уже уверенно разговаривала на русском и украинском, не делая между ними различий — для неё это были просто два способа называть мир. Третий язык, английский, вошёл в неё без сопротивления, как третья колыбельная. Детство, наполненное запахами одесской кухни, голосами четырёх шумных семей и лавиной еврейской нежности, быстро превратилось в детство эмигрантки.
В Бруклине 1992 года эмиграция ещё дымилась, как свежевынутый из духовки чолнт: горячая, неустроенная, но полная надежд. Её родители — типичная одесская пара: он — инженер с философским складом ума, она — учительница с характером. Они сдержали трещину в браке ради детей, и Анюта с братом росли, не подозревая, что любовь родителей к ним склеивает не один, а десятки тонких осколков.
Школа, колледж, сертификат медсестры. Умная, трудолюбивая, эмоционально сдержанная, она не сразу поняла, что её сила — в ясности. Но мальчики это понимали раньше неё: рядом с такой девушкой каждый чувствовал себя не героем, а статистом. И всё же любовь пришла — не с первого взгляда, но как будто с пятого или десятого разговора.
Тимур, грузинский еврей, с большими глазами, мягким голосом и вечным уважением к отцу-раввину. Они встретились на конференции по медицинской этике. Он искал жену, она — спокойствие. Он предложил ей дом с хупой, ктубой и субботним вином. Анюта согласилась — не из страха остаться одной, а потому что поверила: можно быть разной и всё же быть принятой.
Сначала они жили, как договорились: она уважала кашрут и надевала парик в синагогу, он не требовал от неё полного соблюдения шаббата. Молча отпускал, когда она хотела посидеть с ноутбуком после зажигания свечей, закрывал глаза на макияж и джинсы по субботам. Но отец его — человек, умеющий молчать громче любого раввина — начал давить. Сначала взглядами, потом вопросами. Его жена, мать Тимура, принимала Анюту тихо, ласково, но с какой-то внутренней печалью. Будто видела в ней себя, невыбранную.
Анюта дошла до границы. Не потому что устала, а потому что перестала узнавать себя в зеркале. Религия, которой она пыталась дать дом в своей душе, не стала её путём, а осталась одеждой, которую она носила из любви — не к Богу, а к мужу.
Детей у них не было. Может, потому что не время. А может, потому что её тело не хотело пускать в себя новую жизнь, пока старая — её собственная — была задавлена под натиском чужих ожиданий.
Она ушла. Не хлопая дверью, не упрекая, с уважением к нему, но с верностью себе. Он отпустил. Потому что слишком любил. Потому что знал — удержать нельзя.
Теперь она живёт в крошечной квартире на пятом этаже, работает ночными сменами в госпитале, выращивает цветы на балконе. Анютины глазки. Каждый вечер она поливает их, иногда говорит с ними. Эти крошечные цветы стали её амулетом, её напоминанием, что красота и свобода возможны даже в ограниченном пространстве.
Иногда Тимур звонит. Спрашивает, не замёрзли ли цветы, не скучно ли одной. Она отвечает просто: — Не скучно. Я жива.
И закрывает глаза, вдыхая запах земли и дождя, и слышит в себе голос маленькой девочки, говорящей на трёх языках, не различая границ. Та девочка не ушла. Она смотрит с балкона на улицу и улыбается. Её жизнь — впереди.
Свидетельство о публикации №225071201403