Рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви о Маасе Меркава

Рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви о Маасе Меркава

В Иерусалиме, где каждый камень хранит больше молитв, чем звезд в небе над Иудейской пустыней, дни текли медленно, словно золотистый мед из разбитого сосуда времени. В тесном бейт-мидраше, что притаился в одном из кривых переулков Старого города,  — там, где тени домов сплетаются в причудливые письмена, — восседал рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви среди учеников своих.

Свет послеполуденного солнца, проникавший сквозь каменную резьбу окна, ложился на его чело косыми полосами, и казалось порой ученикам, будто не извне приходит это сияние, но изнутри пробивается — из той глубины, где душа соприкасается с Источником всех душ. Борода его, белая как снег на вершине Хермона, покоилась на груди недвижно, точно застывший водопад святости.

Урок близился к завершению. В воздухе витала та неуловимая сладость, что остается после долгого изучения — когда слова Торы, произнесенные с любовью и трепетом, оставляют во рту привкус манны небесной. Толковали трактат Мегила, но рабби Авраам медлил отпустить учеников, и те, чуя сердцем, что главное еще не сказано, сидели не шелохнувшись, подобно птицам перед грозой.

Шимон бен Йосеф и Ицхак из Цфата расположились ближе прочих к учителю — не по праву старшинства, но по жажде души их.

— Сказано в Гемаре, — начал рабби Авраам голосом тихим, проникающим в сердце подобно маслу в фитиль светильника, — «Многие занимались созерцанием Меркавы, но так и не удостоились узреть ее». — Он обвел учеников взглядом долгим, словно пастух, пересчитывающий овец перед закатом. — Что это за «созерцание», друзья мои? И почему они не смогли узреть ее? Неужто, полагаете вы, здесь речь идет о глазах телесных? Или воображаете себе нечто подобное колеснице земного царя, громыхающей по улицам града?

Умолк он, и в наступившей тишине слышно было лишь, как во дворе голубь воркует все ту же песнь, что пел он во дни Храма и будет петь до скончания времен.
Шимон подался вперед, и в движении его сквозила та нетерпеливость, которая отличает ищущих истину от довольствующихся покоем.

— Учитель наш, — молвил он, и голос его дрожал, как струна, натянутая до предела, — но ведь сказано у Йехезкеля-пророка о подобии Престола и о подобии Сидящего! Разве не зрел он воочию то, что сокрыто от нас? И разве мудрецы наши, благословенна их память, не восходили в чертоги небесные? Что же помешало тем «многим»? Недостаток ли праведности? Или некая тайна, ключ от коей утерян в поколениях?

Рабби Авраам кивнул медленно — так кивает садовник, дождавшийся, когда бутон начнет раскрываться.

— Говоришь ты, Шимон, как стоящий у подножия горы Мория и мнящий, будто довольно единого шага, дабы очутиться на вершине ее. Но путь к Меркаве — не восхождение на гору, сын мой. Это спуск в колодец души собственной, где на самом дне покоится вода живая. Тайна, о которой вопрошаешь ты, не запечатана семью печатями в небесной сокровищнице. Она погребена в каждом из нас, подобно зерну в черноземе. И как зерну потребны мрак, и влага, и терпение времени, дабы пробиться к свету, так и душе человеческой нужна особая почва...

— Видите ли, — продолжал он, и голос его сделался еще тише, словно делился он не учением, но исповедью, — Престол Славы — не трон в палатах небесных. Написано в Мидраше к Мишлей: «Всё сотворенное в мире укоренил Он в Престоле Своем».
Вдумайтесь! Весь этот мир — с горами его и долинами, с морями и сушей, со всякой живой душой — все есть лишь отблеск, тень того, что утверждено в Престоле. И как есть олам гадоль — вселенная великая, так есть олам катан — человек. Сказано в Авот де-рабби Натан: «Всё, что сотворил Святой, благословен Он, в мире Своем, сотворил Он и в человеке».

Поднял он руку свою узловатую и развел пальцы, точно ветви древа.
— Кости ваши — столпы мироздания. Жилы — реки и ручьи. Кожа — небесный свод, а власы — леса дремучие. Дыхание — ветер, а тепло плоти — жар солнца. Но се есть лишь подобие внешнее. Истина же глубже таится. Каждый сустав тела вашего, каждая косточка малая соответствует строениям горним. Тело человеческое — Храм в потенции. Душа же — первосвященник, призванный служить в нем.

— И вот здесь, — устремил он взор на Шимона, и было в том взоре нечто от огня неопалимой купины, — сокрыт ответ на вопрошание твое. Те «многие», что созерцали, да не узрели, — вовне искали они. Читали описания, заучивали имена стражей небесных, постились до изнеможения — и взор их был устремлен ввысь. Искали Колесницу там, в эмпиреях, не разумея, что прежде надлежит выстроить ее здесь, в недрах собственного существа.

Помолчал он, и в молчании том слышен был отзвук всех молчаний — от дней творения до конца времен.

— Подобны они были, — продолжал рабби, — музыканту, возжелавшему играть на кинноре, но все струны коего ослаблены и дребезжат. Какую бы небесную мелодию ни вознамерился он исполнить — выйдет лишь скрежет и какофония. Так и человек: если тело его не очищено, помыслы не освящены, если члены его не настроены в лад с членами Меркавы горней — может он тысячекратно произносить Имена священные, может зреть видения и сны вещие, но будут то лишь блуждающие огни воображения его, не истинный свет Шхины.

Тут заговорил Ицхак, и в голосе его звучала та осторожность, которая отличает идущего по краю бездны.

— Учитель наш, речь ваша о чистоте и приуготовлении. Но ведь и величайшие из праведников были из плоти и крови. Сам рабби Акива, мир праху его, вошел в Пардес и вышел с миром. Но и он был человеком, как мы. Как достигается чистота сия? Какова мера приуготовления? И как распознать — готов ли ты, или восхождение твое обернется падением, подобным падению Ахера, да сотрется память о нем? Ведь сказано в Мишне: «Всякий, кто вглядывается в четыре вещи — что наверху и что внизу, что прежде и что после, — заслуживает, чтобы не приходил в мир». Не чрезмерна ли цена за ведение сие? И не слишком ли тонка грань меж святостью и отступничеством?

Воззрел рабби Авраам на Ицхака с той теплотой, что согревает, не обжигая.
— Мудро вопрошаешь, сын мой. Не о том печешься, как воспарить, но как не разбиться. И в том — знак зрелости духовной. Цена воистину велика. Четверо вошли в Пардес: Бен Аззай взглянул — и умер. Бен Зома взглянул — и повредился разумом. Элиша бен Абуйя стал «Иным», срубил насаждения молодые. Лишь рабби Акива вошел с миром и с миром вышел. Почему так?

Умолк он, и в безмолвии том пылинки, плясавшие в луче света, замерли, словно миры малые в ожидании откровения.

— Потому, — продолжал рабби голосом, подобным шепоту листьев в саду Эдемском, — что рабби Акива не просто вошел. Он выстроил в себе такую твердыню духа, такую чистоту сердца, что сияние чертогов небесных не ослепило его, но лишь высветлило то, что уже пребывало в нем. Предание гласит: молвил он — «когда восходил я к Меркаве, сделал я знак у врат небесных больший, нежели у порога дома моего». Что за знак сей? Не зарубка на косяке горнем. Но печать готовности совершенной, когда внутренний дом твой — тело и душа — столь упорядочен и свят, что врата небесные кажутся лишь продолжением порога твоего. Не вторгаешься ты в чертоги чужие. Возвращаешься домой.

— А приуготовление, о коем вопрошаешь, Ицхак, — труд всей жизни. Но есть пути особые, приемы сокровенные, что передавались из уст в уста, от учителя к ученику, от самого Йоханана бен Заккая через рабби Иешуа и рабби Акиву до дней наших. Не чары это, не заклятья, отмыкающие запоры. Но способы, дозволяющие человеку заглянуть в себя столь глубоко, чтобы услышать безмолвие, из коего рождается слово, и узреть тьму, в которой возгорается свет первозданный...

Умолк он, и взор его устремился за окно, за стены града древнего, туда, где Масличная гора касается неба, словно зрел он нечто недоступное иным. Ученики же затаили дыхание, ведая, что учитель готов приподнять край завесы над тайной из тайн.

Рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви обвел учеников взглядом — тем долгим, проникающим взглядом, каким смотрят те, кто видел больше, чем дозволено смертным, — и заговорил вновь. Голос его был подобен шелесту древних свитков, что разворачивают после столетий забвения, и в каждом слове таился аромат тайны.

— Вопрошаете вы о приуготовлении, о том, как настроить струны души, дабы не фальшивили они в час великой игры. Внемлите же. Мудрецы наши, да пребудет благословение над прахом их, передали нам не только речения, но и деяния. Рав Хай Гаон, светоч изгнания, глава йешивы вавилонской, мир праху его, написал об этом тысячу лет назад, и слова его живы поныне, как в день, когда тростник его касался пергамента.

Помолчал он, и в молчании том слышалось эхо всех молчаний — от безмолвия до начала творения и до тишины конца дней.

— Тот, кто жаждет узреть Меркаву, — продолжал рабби, — должен прежде отречься от мира сего. Должен он поститься — не день и не два, но двенадцать дней кряду, а то и все сорок, как Моше-учитель наш на горе Синай, когда принимал он скрижали от Того, Чье Имя благословенно. Должен он истончить завесу плоти, что отделяет душу его от света горнего, сделать ее прозрачной, как крыло стрекозы на закате.

— И в дни поста сего, — голос рабби сделался еще тише, словно делился он не учением, но тайной исповеди, — должен он принять позу особую. Ту самую, в коей Элиягу-пророк молился на горе Кармель, когда низводил огонь с небес на посрамление жрецов Баала. Должен он сесть на землю голую, склонить главу и поместить ее меж колен своих, так, чтобы дыхание его согревало собственное чрево.
Леви, старший из учеников, чье лицо носило печать вечного вопрошания, не удержался:

— Отчего так, учитель? Неужто поза тела может повлиять на полет души?
Рабби Авраам повернул к нему лицо и в глазах его мелькнуло нечто — не то сострадание, не то печаль о тех, кто видит лишь поверхность вещей.

— О, Леви, Леви! Мнишь ты, что сие — лишь упражнение для членов? Нет, сын мой. Се есть деяние полного самоумаления, совершенного забвения «я». Когда глава твоя меж колен, не видишь ты мира внешнего. Взор твой обращается во тьму чрева собственного, в ту первозданную тьму, где зарождается всякая жизнь. Отсекаешь ты образы все, звуки все, помыслы суетные, что роятся в главе, яко мошкара в день знойный. Становишься ты ничем — тем самым «Айн», тем самым Ничто, из коего Святой, благословен Он, сотворил все сущее. И только в пустоте сей, в великом «ничто» может народиться истинное «нечто».

— И в позе сей, — продолжал рабби, и голос его стал едва слышен, точно доносился он не из этой комнаты, но из иного мира, — начинает он произносить гимны. Не громогласно, не для ушей чужих. Шепчет он их, бормочет, мямлит, так что слова становятся не звуком, но трепетом, гулом, исходящим из недр его. Гул сей настраивает тело его, как настраивает мастер киннор свой перед игрой. Каждая кость, каждый орган начинает вибрировать в лад с именами священными, с ритмом сфер небесных.

Старый рабби поднял руку, и ученикам показалось, будто видят они, как дрожит воздух вокруг пальцев его.

— Перестает он быть просто человеком из плоти и крови. Становится он келим — сосудом, готовым к наполнению. И тогда, свидетельствует рав Гай Гаон, раскрывается ему «то, что внутри, и палаты, как если бы зрел он воочию семь чертогов, и как если бы шествовал из чертога в чертог и видел то, что в них сокрыто».

Тут вступил в беседу Ицхак, и в голосе его звучала та осторожность, что отличает идущего по льду над бездной.

— Учитель наш, — молвил он, взвешивая каждое слово, — говорите вы о восхождении, о чертогах небесных. Но ведь путь сей исполнен опасностей! Ведаем мы историю об Элише бен Абуйе, что стал «Иным». В книгах сокровенных написано о стражах при вратах, об ангелах грозных, испытующих восходящего. Повествуют о шестом чертоге, где пол вымощен плитами мрамора чистейшего, сияющими так, что мнятся они потоками вод. И горе тому, кто вопросит: «Что суть воды сии?» Ибо побиют его тысячами железных палиц и возгласят: «Презренный! Разве не потомок ты тех, кто лобызал тельца золотого? Недостоин ты лицезреть Царя в великолепии Его!» Как же, рабби, возможно не вопросить, когда очи зрят воду? Как удержать язык, когда душа в смятении?

Воззрел рабби Авраам на Ицхака с той теплотой, что согревает, не опаляя, и с той мудростью, что просвещает, не ослепляя.

— Вопрос твой, Ицхак, касается самой сердцевины испытания. Вопрошаешь ты: как не впасть в заблуждение? А я отвечу тебе: дело не в том, чтобы смолчать. Дело в том, чтобы зреть истинно. Пойми же — недостойный, тот, чья душа все еще прикована к дольнему, зрит воду там, где воды нет. Для него сияние духа чистого, свет нематериальный преломляется сквозь призму несовершенства его и принимает облик ведомый — облик воды, стихии земной. Вопрос его — «Что суть воды сии?» — не просто речение. Се есть признание. Се есть свидетельство, что он все еще раб мира форм, пленник иллюзий. Сам выносит он себе приговор.

Помолчал рабби, давая словам улечься в сердцах учеников, как оседает муть в сосуде с водой, являя чистоту.

— Ангелы при вратах, — продолжал он, — не тюремщики жестокие. Они — зерцала. Отражают они то, что таится в тебе. Коли внутри тебя — смятение и привязанность к праху, явятся они тебе грозными и карающими. Коли же очистил ты себя, коли зрение внутреннее твое прояснилось — не узришь ты вод. Узришь сияние мрамора таким, каково оно есть — свет чистый, незамутненный. И не придет тебе на ум вопрошать, ибо не будет для тебя загадки. Минуешь ты испытание, яко тот, кто проходит сквозь дождь, не замочив одежд, и врата распахнутся пред тобою сами. Вот отчего сказано: «И да будет сие знамением во все времена, дабы не сбился никто с пути». Знамение сие — не на вратах начертано. Оно в тебе самом. Лишь тот, кто уже несет в себе воды иллюзий, рискует в них потонуть.

Умолк рабби, и в наступившей тишине казалось, будто сам воздух в комнате сгустился и очистился одновременно, став подобным той первозданной атмосфере, что была в мире до греха первого человека. Ученики погрузились в размышления, и каждый видел перед собой те мраморные плиты — кто водой, кто светом.

— Но не думайте, — вновь заговорил рабби Авраам, и в голосе его зазвучали ноты торжественные, точно трубный глас в день Рош ха-Шана, — будто учение сие — лишь путь внутрь, лишь созерцание безмолвное. Имеет оно силу преображать и мир сам. Ибо когда достигает человек чистоты такой, становится он соработником Святого, благословен Он, в деле творения. Помните ли сказание из Талмуда о раве Ханине и раве Гошайе? Всякий исход субботы садились они вместе и погружались в тайны Сефер Йецира — Книги Творения. Не просто читали они письмена. Проникали в суть букв самих, из коих соткана ткань мироздания. И силою ведения сего, силою сочетания имен священных творили они себе тельца — бычка трехлетнего, и вкушали от него на трапезе субботней.

Шимон издал возглас изумления — не громкий, но исполненный того священного трепета, что охватывает душу при соприкосновении с чудесным.

— Да, да, — кивнул рабби, приметив изумление его. — Не мните, будто се есть лишь агада, сказка для простецов. Се есть истина глубочайшая. Маасе Берешит — Деяние Начала, и Маасе Меркава — Деяние Колесницы суть две стороны единой монеты. Постигая строение мира, обретаешь способность воздействовать на него. Постигая строение Колесницы, обретаешь способность преобразить себя самого.

Голос рабби стал подобен далекому грому, что предвещает дождь благодатный:
— Как они лепили из праха земного существо живое, так и мистик, познавший тайну, лепит из плоти и крови своих нечто новое. Нечто высшее. Перестает он быть сосудом глиняным и начинает путь к тому, чтобы стать сосудом из сапфира чистого, способным вместить свет божественный, не разбившись. Се есть то великое преображение огненное, о коем грезили мудрецы наши. Се есть путь, коим и я сам шествовал, путь, на котором плоть начинает светиться...

Прервал он речь свою, и взор его засиял, точно смотрел он сквозь стены каменные, сквозь завесу времен, припоминая тот час священный, когда тело его собственное начало откликаться на зов Меркавы небесной. Ученики сидели, не смея дохнуть, ведая, что учитель подводит их к самому средоточию тайны — к опыту своему сокровенному, к той истории, что не рассказывают при свете дня.

Рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви замолк, и взор его, казалось, пронзал не только учеников, но и самые стены Бейт-Мидраша, устремляясь в прошлое, в те дни, когда был он не учителем, а лишь жаждущим путником. Пылинки, которые плясали в столпе света, застыли, словно вслушиваясь.

— Вопрошаете вы, как сие происходит, — молвил он наконец, и в голосе его зазвучали струны глубоко личного воспоминания. — Хотите, чтобы снял я покров с тайны, но слова — убогие слуги для таких господ как свет и огонь. И все же дерзну. Ибо для чего же еще дан нам язык, как не для того, чтобы строить мосты там, где, казалось бы, лишь бездна зияет?

Помолчал он, и в молчании том слышалось эхо всех лет, что минули.

— Было время, — начал он, — когда и я был молод. Иерусалим был тем же, и камни его были так же стары, но кровь в жилах моих текла быстрее, и душа моя была подобна сухому труту, ждущему одной лишь искры. Читал я те же книги, что и вы. Слышал те же сказания о четырех вошедших в Пардес. И меня, как и Шимона, жгло нетерпение, и меня, как и Ицхака, сдерживал страх, и меня, как и Леви, мучили сомнения. Постился я, как предписано, и тело мое стало легким, как бурдюк пустой. Сидел я часами, склонив главу меж колен, пока мир не исчезал, растворяясь во тьме собственного существа моего. И шептал гимны, пока не переставал различать, где кончаются уста мои и где начинается молитва.

Голос рабби сделался тише, словно делился он не учением, но исповедью сокровенной.

— Но се была лишь подготовка двора Храма. Очищение преддверия. Сама же работа началась позже, в тишине ночей, когда весь город спал под бременем снов и забот своих. Садился я, затворял очи и начинал великое дело — сопряжение. Избирал один сустав тела своего. Допустим, сустав мизинца на руке левой. Такой малый, такой незначительный. Сосредотачивал на нем все сознание свое, пока не начинал чувствовать его не как плоть и кость, а как некий узел, точку силы.

Рабби поднял руку, и ученикам показалось, будто видят они, как дрожит воздух вокруг пальцев его, как будто некая аура незримая окружает их.

— И тогда устремлял я взор внутренний ввысь, к небесной Колеснице, к непостижимому строению ее. Не пытался я ее узреть. Пытался ее почувствовать. Ведал я из книг, что у высшей Меркавы тоже есть свои «суставы», свои сочленения, свои узлы силы, через которые течет энергия божественная. И искал соответствие. Молился я, взывал, погружался в медитацию, дабы ничтожный земной сустав мой стал престолом и местом обитания для того, высшего, небесного сустава.

Замолчал рабби, и в тишине той слышалось дыхание учеников, частое и прерывистое, как у тех, кто восходит на гору высокую.

— Се было подобно тому как слепой музыкант настраивает киннор свой в полной тьме. Дергает он одну струну, потом другую, прислушиваясь к звучанию их, ища гармонию, тот единственный верный тон, когда начинают они петь вместе. Так и я. День за днем, ночь за ночью. «Дергал» струну тела своего и прислушивался к отзвуку в небесах. Большую часть времени была лишь тишина. Но иногда, когда чистота помыслов и сосредоточенность достигали предела, чувствовал я... отклик.

Голос рабби стал едва слышен, точно доносился из иного мира.

— Се было едва уловимое ощущение. Словно легкий ветерок пронесся по комнате, где не было ни окон, ни дверей. Словно далекая звезда на мгновение вспыхнула ярче. И в миг сей чувствовал я, как в мизинец мой, в сей крошечный кусочек плоти, вливается нечто. Не тепло, не холод. Се был свет. Свет, что был плотнее света солнца и в то же время не имел веса. Свет, который ощущался как прохладный огонь. Он пронизывал кость, мышцы, кожу, и на одно мгновение сустав переставал быть моим. Становился он частью чего-то иного, великого, частью небесного строения. Он начинал сиять изнутри.

Рабби Авраам поднял свою левую руку и воззрел на мизинец свой. Ученики проследили за взглядом его, но видели лишь палец старого человека, покрытый морщинами и пятнами времени. Но показалось им, что на одно мгновение стал он словно прозрачным, подсвеченным изнутри источником незримым.

— И так, — продолжал рабби, — сустав за суставом. Кость за костью. Персты, запястья, локти, плечи. Затем персты ног, ступни, колени, бедра. Позвонок за позвонком, ребро за ребром. Се была работа ювелира, работа ткача, работа зодчего, строящего Храм из собственного тела. Каждую часть должен был я очистить, освятить и сделать престолом для двойника ее небесного. И с каждым успешным сопряжением чувствовал я, как свет накапливается во мне. Он тек по жилам моим вместо крови. Он наполнял легкие мои вместо воздуха.

Старый рабби поднялся с места, и ученикам показалось, будто тело его стало легче, словно плоть его истончилась и просветлела.

— Начал я видеть иначе. Иногда, взирая на руки свои, видел не кожу, а субстанцию мерцающую, полупрозрачную, подобную сапфиру. Как сказано у пророка Иезекииля, который узрел на Престоле «подобие человека» и «вид как бы камня сапфира». Понял я тогда, что пророк видел не Бога в образе человека, а человека в истинном, преображенном, эсхатологическом образе его. Того человека, каким должен он стать, когда тело его станет достойным сосудом для света божественного.

Голос рабби стал подобен далекому грому, который предвещает дождь благодатный:

— В книгах описывал я сие так: «Если человек заслуживает того, чтобы привести все члены тела в соответствие, он привлечет свет из швов небесной колесницы к нижней колеснице, и человеческое тело будет Святым Храмом». Писал я о том, как лицо Моше Рабейну сияло, ибо Лик Царя соединился с ликом его. И я пережил тень сего, слабую тень. Бывали утра, когда, выходя из ночной медитации, боялся смотреть в зеркало, ибо ведал, что лицо мое светится светом неземным. И понял я, что в грядущем мире, когда искупление свершится, мы все достигнем уровня сего. Мы все станем сапфирными.

Умолк рабби, и в наступившей тишине казалось, будто сам воздух в комнате засиял, и очистился, став подобным той первозданной атмосфере, что была в мире до греха первого человека.

— Ибо когда органы человека, внутренние и внешние, становятся подобны сапфиру, — молвил рабби, и голос его крепчал от силы пережитого, — становятся они престолом и местом обитания для существ божественных. Ощущал я сие. Чувствовал, как в теле моем преображенном движутся потоки света, как сущности ангельские находят в нем приют. Я созерцал ангелов с телами огненными, с начертанным на челе огненным Тетраграмматоном, и чувствовал, как природа их отпечатывается на моей. И тогда понял я, что значит «святой человек Божий». Се не тот, кто много молится. Се тот, кто стал живым домом для святости.

Прервал он речь свою, тяжело дыша, словно само воспоминание сие требовало от него сил огромных. Шимон сидел с очами широко открытыми, уста его шевелились, беззвучно повторяя слова учителя. Лицо Леви было бледно от благоговейного ужаса. А Ицхак, тихий Ицхак, молчал, взор его был устремлен в одну точку на полу пыльном.

Наконец поднял он голову, и в глазах его не было ни страха, ни восторга, а лишь глубокая жажда знания.

— Учитель, — произнес он тихо, но отчетливо. — Описали вы нам преображение сосуда. Рассказали, как тело из плоти становится телом из света, как человек становится Храмом. Но что же зрит тот, кто обитает в Храме сем? Когда тело ваше стало сапфирным престолом, когда вы сами стали подобием Колесницы... что тогда? Насколько близко подошли вы к самому Престолу Славы? Что открылось взору вашему преображенному в тех высших чертогах?

Вопрос Ицхака повис в воздухе. Он задал последний, самый главный вопрос. И все трое учеников, затаив дыхание, ждали ответа.

Вопрос Ицхака прозвучал не вызовом, но как завершение логичное пути долгого. Не о техниках спрашивал он, не об опасностях, но о цели последней. И рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви долго взирал на него взглядом, в котором печаль и мудрость смешивались с тем, чему имени не было в языке человеческом. И казалось, что взвешивает он: сколько дозволено открыть и сколько должно сокрыть, ибо не всякий сосуд вместит полноту света небесного.

— О ступени последней спрашиваешь ты, Ицхак, — медленно изрек он, и голос его был как шелест листьев в роще древней. — Спрашиваешь, что узрит око, сапфиром ставшее. И на вопрос сей нет ответа в словах земных, ибо там, куда стремишься заглянуть, слова кончаются и начинается безмолвие, которое есть речь совершеннейшая.

Поднялся он с места своего и приблизился к окну. Силуэт его был на фоне голубого неба иерусалимского, слепящего своей яркостью.

— Когда процесс сопряжения завершен был, когда ощутил я, что тело мое более не бремя, но проводник, не клетка, но колесница, решился я на восхождение. Не во сне, не в видении, но в полноте сознания бодрствующего. Вошел я в состояние медитации глубочайшей, той, что за гранью молитвы и мысли. И начал подниматься.

— Чертоги, о коих говорят книги, — не комнаты суть с дверьми и стражами, как могли бы помыслить вы. Уровни сознания они, слои бытия. И дабы пройти сквозь них, не ключ потребен. Стать должно тем уровнем. Не проходишь ты сквозь врата — сам вратами становишься. Иллюзия воды в чертоге шестом исчезла предо мною, ибо светом чистым сам стал я, и подобное узрело подобное. Ангелы-хранители не преграждали стези моей, расступались они, как волны пред кораблем, ибо не было во мне ничего чуждого им, ничего, что могло бы гнев их или противодействие вызвать.

— И вот приблизился я. Не могу сказать, что Престол Славы видел я. Слово «видеть» здесь неуместно. Равно как если бы спросил у капли воды, в океан упавшей, что видит она. Не видит — океаном становится. Ощущал я себя на пороге чего-то столь необъятного, столь абсолютного, что само понятие «я» начало истончаться, растворяться, как соль в воде. Страх исчез, ибо тот, кто мог бояться, почти перестал существовать. Желание исчезло, ибо желать было более нечего.

— Пророк Иезекииль, благословенна память его, узрел на Престоле «подобие человека». И постиг я тогда всю глубину и всю бездну видения сего. Не образ Всевышнего, да не будет так! Но прообраз человека изначальный, божественный, Адама Кадмона узрел он, замысел тот самый, по которому созданы мы все, форму совершенную, которая есть одновременно и венец творения, и сам Престол. «Всё сотворённое в мире укрепил Он в Престоле Своём», — так говорит Мидраш. И осознал я: не просто стоим мы пред Престолом. Сам Престол мы есть. Каждая душа Израиля — частица в составе Престола сего, каждая жизнь праведная — камень драгоценный, его украшающий.

— И тогда, — голос рабби стал тихим, почти неслышным, как дыхание ветра в кедрах Ливанских, — когда стоял я на грани сей, когда тело преображенное мое единым целым стало с вибрацией Меркавы небесной, когда мое «я» почти растворилось в свете, прозвучал глас. Не в ушах, не в разуме. Во всем существе моем прозвучал он, в каждой клетке сияющей тела сапфирового моего. Глас был тот самый, что, как говорят мудрецы, прозвучал, когда рабби Акива вознесся к Меркаве. Глас из-под Престола Славы.

Рабби Авраам медленно отошел от окна, и лицо его было спокойным, но глубоко печальным, как лицо отца, дитя потерявшего.

Это был глас Тишины тончайший. Это Тишина бесконечная, всеобъемлющая, творящая. Тишина та, что была до сотворения мира, и та, что будет после конца его. В Тишине сей содержались все вопросы и все ответы. В ней было всё знание, вся любовь, справедливость вся и милосердие всё. Услышать её — значило понять всё. И понять, что ничего из понятого пересказать невозможно.

— Постиг я, почему рабби Акива с миром вышел. Ибо принял тишину сию. Не пытался схватить её, проанализировать, на слова разложить. Позволил ей наполнить себя и вернулся, неся её внутри как сокровище величайшее. А те, другие... Бен Аззай мощи её не выдержал, и душа его покинула тело, к источнику устремившись. Бен Зома разумом объять её пытался, и разум его не выдержал и сломился. А Ахер... о, Ахер ошибку страшнейшую совершил. Услышал тишину сию и принял её за пустоту. Решил, что за Престолом ничего нет. Что всё сие — лишь трон великолепный, но пустой. И «срубил отростки молодые», отверг всё, ибо не смог вместить полноту, которая ничем кажется.

Рабби снова сел на место своё, и тело его казалось усталым, словно путь долгий к Престолу и обратно проделан был им только что.

— Пребывал я в состоянии сем одно мгновение, которое вечностью было. А потом выбор сделал. Мог бы раствориться, остаться там, частью тишины сей стать навсегда. Но вспомнил о вас. Вспомнил мир сей, прах его, печали его и надежды. Понял, что Храм должен быть не только в небесах, но и здесь, на земле. И что работа моя — не созерцать Престол Славы, но помочь каждому из вас сапфир в душе своей найти.

— Вернулся я. И возвращение сие труднее было, нежели восхождение. Снова в плоть облечься, снова тяжесть её чувствовать, снова шум мира слышать после тишины великой той. Но принес с собой отголосок тончайший её. И ныне, когда учу вас, стараюсь передать не слова, но отголосок сей тончайший.

Воззрел он на учеников своих.
— Близость к Престолу — не видение образов и не слышание гласов. Созвучие полное с ним. Когда перестаешь Меркаву искать, ибо осознаешь, что сам Меркава есть. Когда более не задаешь вопросов, ибо сам ответом стал. Путь долог и опасен. Многие созерцают, но не видят. Но тот, кто сосуд свой очистит, кто струны тела и души своей настроит, кто не устрашится воды мнимой и не соблазнится речью обманчивой, тот однажды, быть может, тоже услышит... Глас Тишины тончайший из-под Престола Славы.

Рабби Авраам бен Элиэзер ха-Леви закрыл глаза свои. Урок был окончен. Но для трех учеников его лишь начинался. Сидели они в тишине Бейт-Мидраша, и каждый по-своему пытался вслушаться в тончайшую тишину —  ту, что, как ведали они ныне, жила за каждым словом, за каждым вздохом, в самом сердце города старого, вечного Иерусалима. И свет солнечный, в окно падавший, казался им ныне не просто светом, но отблеском далекого невыразимого сияния сапфирного.


Рецензии