Запись-ком послания от Сашка Главы 1, 2, 3, 4
Ожидая к подъезду машину, Василий Иванович Паранин курит у окна. Мужчина он статный, с виду пожилой — лет эдак под семьдесят. С густо пробившейся сединой в светлых, белёсых даже, волосах и бороде. На лицо — кожа светлая, если не сказать бледная, вся в морщинах мелких, частых — примечателен двумя щёточками бровей, занимавших только половину надбровной дуги по сторонам переносицы, полностью белёсые. Человеком-альбиносом Паранин не был, выработка организмом меламина в норме, но в школьные годы за свою яркую белобрысость получил прозвище Альби, так прозывали, и в армии, и в вузе, звали родные, родственники, коллеги на работе. На этой почве, в отрочестве уже, развилась фобия: не загорал, не снимал чёрных очков, носил однотонные свободного кроя блузы навыпуск — с «полными» рукавами даже в летнюю жару. Не снимал (волосы, густые, прямые, зачёсаны за уши, обычно собраны на затылке резинкой в «конский хвост») кепок и шляп, а последние десяток лет не расставался с беретом, явно «вэдэвэшным» голубым, перекрашенным в синий цвет. Уже этот только нетривиальный облик — берет, да блуза с жёлтого цвета бантом на груди, который поцеплял нечасто, но непременно за работой у мольберта или прежде чем взойти на леса к церковной росписи — выдавали в нём человека, связанного с художественным творчеством. И на самом деле Паранин слыл известным и востребованным реставратором икон, стеновых росписей, мозаик. С признанием в профессии больше не жаловал прозвище Альби, всем запрещал так к нему обращаться, кроме родни и коллег-сверстников.
Василий Иванович стоит у окна в пустой без мебели кабинетке, захламлённой. Стены с порванными обоями. Ни люстры, ни лампочки. Пол дощатый, краска местами потёрта до дерева. На стене напротив окну висит одиноко портрет Альбера Эйнштейна в рамке под стеклом, треснутым через всю диагональ. Портрет учёного известный — показывает язык. Паранин когда в первые увидел эту фотографию, сразу понял — не врачу, всему человечеству.
Паранин курит, читает и перекладывает на подоконнике листы машинописной печати из одной стопки в другую. Стопку — подошёл, прежде чем улечься в спальный мешок, к окну покурить в форточку — обнаружил за занавеской. Боковым зрением узрел в углу подоконника целлофановый пакет и прочёл написанное красным плакаром поперёк верхнего листа с машинописным текстом: «Помнишь Сойку?».
* * *
Сойдя с поезда, до своего ДОСа (дом офицерского состава) добрался по безлюдной в поздний вечер улице бывшего военного городка. На углу дома — помнил, в детстве казался высоким жёлтым кораблём с окнами вместо иллюминаторов, теперь, взрослому, показался приземистым и мрачным — поджидал начальник домоуправления. Он прилаживал на стену дома табличку из листовой жести, видимо снесённую ветром, чёрную с белой цифрой «8» (номер ДОСа). Представился: «Круглов Савелий Михайлович» и попросил извинить старика за то, что не на станции с поезда встретил. Пригласил пройти вдоль торца дома за угол — к парадному входу. «Чёрный с коридором давно заделали, подъезд убрали». Поднялись на последний четвёртый этаж, из командирской полевой сумки достал связку ключей. Повозившись с замком в типовой из ДВП межкомнатной двери, открыл квартиру «32». «Прежние, старые двери из дубовой доски снимают, алкаши, — сбывают в Новополоцке. Ходят в городе по домам, предлагают за пару-тройку часов их «картонные» двери в квартиру заменить на дубовые добротные. Ну, хоть не просто снимают, не оставляют квартиру совсем без дверей. И ключи за притолокой — для меня — оставляют».
Впустил в прихожую, сам вошёл и вручил связку ключей.
У Паранина защемило в сердце — как ни как в квартире этой провёл почти шесть лет детской жизни.
Готов был немедля завалиться и проспаться, наконец, после шести беспокойных суток в вагоне. На завтра планировал съездить за родителями, сошедшими остановкой раньше, где встретила стариков мамина сестра. Но Круглов усадил за стол и из кухонной коморки вынес початую бутылку виски, видимо заранее им припасённую…
После как Круглов ушёл, переоделся в пижаму из чемодана, но прежде как улечься в спальный мешок, разосланный по паркету, захотелось покурить. Открывал форточку, обнаружил ненароком пакет с листами машинописного текста и надписью плакаром: «Помнишь Сойку?».
Скакануло давление, ноги стали ватными...
* * *
Прикуривая от «бычка» очередную сигарету, Паранин думает, как теперь распорядиться завтрашним днём. Предстояло съездить в Новополоцк забрать родителей, а до этого проехать дальше в Полоцк к иконописцу Спасо-Ефросиньевского монастыря. За неделю до поездки в Беларусь в скайп постучал молодой человек. Представился и напомнил о присутствии на его защите диплома в Православном Свято-Тихоновском гуманитарном университете, о приглашении перебраться работать по специальности в Хабаровск. Попросил, как приедет в Беларусь, наведаться к нему в мастерскую в Полоцке. Признался, что помимо работы штатным иконописцем в монастыре, подрабатывает на фрилансе, и просит оказать услугу: предоставить возможность снять 3D-сканером геометрию уха «уважаемого Василия Ивановича», с тем, чтобы 3D-модель поместить в «Атлас Анатомии Человека с Дополненной Реальностью». Заказчик подчёркнуто наказал: «…и в обязательном порядке ухо Альби, оно у Паранина Василия Ивановича безупречной формы. Отрисуйте левое, у правого мочка обезображена — прокушена». Намекнул, что заказчик женщина. Паранин сразу понял кто заказчица — в школе одноклассница, наградившая его прозвищем Алби, в вузе сокурсница, любовь безрассудной молодости. Отказал взять в жёны, теперь вот и в старости изгалялась, если не сказать, что мстила. Двоюродной сестре Наташе, она очень нравилась, всячески способствовала их женитьбе. У Паранина на этой почве случился с ней разлад, вяло текущий по сей день — потому, наверное, с тёткой Лидой встретить его и стариков на станцию не явилась.
Распланированный на завтра день теперь вот коту под хвост. Так, до боли в груди, захотелось побывать в деревне, где жила бабушка Марфа, и он малышом гостил весной и летом до переезда на Дальний Восток России, на место воинской службы отца и отстраивавшегося Хабаровска. Несмотря на позднее время, созвонился с Кругловым, попросил оказать помощь, выделить машину — пешком не добраться: распутица.
…Сон как рукой сняло. Паранин дымит в форточку и в трепетном волнении перечитывает распечатку. Местами раз за разом вчитывается в тест — настолько для него удивительный, что глаза на лоб лезут и оторопь забирает.
_____________________
Речку Сойку ты, конечно же, должен помнить, не совсем ведь малышом уехал в Хабаровск. Протекала в каких-то трёхстах метрах от бабушкиной хаты. В жаркое лето обмелевшая, струилась по дну из каменьев под бревенчатым мостом. Перейти на другой берег к подножию холма, чтобы поесть и набрать ягод в малиннике, тебе до пяти лет было запрещено. А подняться по тропке на вершину к развалинам сыроварни, где заросли кустов, ягоды прорва, ты и подросшим не устремлялся, на пути в лес за орехами просил маму обойти стороной. С двух ещё лет, как пошёл и самостоятельно во дворе гулял, бабушка пугала тем, что в подвалах сыроварни, в норах, водится Змей Горыныч, крылатый, и «аж аб трох галовах». Ты этому верил. К речке, уже в три с небольшим годика, тишком от бабушки ходил, но только с гурьбой детворы. В первые погожие деньки после весеннего разлива, в поймах по берегу мутили — без штанишек, голыми ногами — воду, и руками, осторожно подводя пригоршню, выбрасывали на землю малых щучек. За малышами увязывались и девочки-подростки, тоже голяком в пойму лезли и воду мутили. Помню, в захлёб рассказал мне, что у Аньки с Надькой волоски на писюльках. Бригадирша Авдотья ферму оставляла, специально прибегала к «рыбачкам» за косы потаскать. На дороге перед мостом играли в салки и в лапту.
Бабушкина деревня — село небольшое, и двух десятков дворов не набиралось. В оккупацию до 1924 года на польских военных картах значилась как Wie; Bia;a — в переводе на русский Сельцо-Белое — потому как примыкала к большому с тремя сотнями дворов посёлку Белое. Но во все времена называли по-старинному — Голубицами. Потому как в мае дома утопали в зарослях голубой сирени, но больше потому, что за околицей по берегу обширного болота, преграждавшего короткий путь к соседним сёлам Заболотье и Котлы (деревня за Заболотьем), обильно росла крупная голубика. Детей к ней одним ходить запрещали, но те когда родители были заняты в колхозе и по хозяйству на подворье, к болоту, конечно же, устремлялись поесть и собрать ягод. Был случай, трясина малыша чуть не затянула. Спас ребёнка дед Лухмей, неподалёку собиравший грибы. Родителям о происшествии не рассказал, но после тайком увязывался за детворой, следил за тем, чтобы близко к вадью не подходили. На ферме дед, хоть и числился колхозником, не работа. Фронтовик, контуженный и раненый не раз, в «болячках» весь, списанный от призыва в армию подчистую, частенько впадал в запой, за что из колхоза изгнан не был, но до работы бригадиршей — властная баба Авдотья всем заправляла в Голубицах — не допускался. Потому времени с детворой возиться у Лухмея было предостаточно. Школьный учитель по образованию, до войны преподававший в Бельской восьмилетке, в Голубицах на старости лет занялся незаконной трудовой деятельностью: в сговоре с колхозным бухгалтером (у того хранился ключ от замка) в сельском клубе обучал дошколят белорусскому и русскому языкам, учил читать и писать. Родители, конечно же, о том знали и благоволили его затее — малыши заняты, под присмотром. Упрашивали Авдотью после очередного у старика запоя оставить членом коллективного хозяйства, и та начисляла «подпольному учителю» кое-какие трудодни. После занятий в клубе дед Лухмей с детьми шёл по голубику, бруснику и клюкву, грибы, орехи собирали. Зимой силки на зайца ставил — домашней живности не держал. Вечера, и ночи зачастую (спать не ложился, самогонки тяпнет и бередит свои «болячки») занимался своим с юности увлечением. За застольем бывало приставал к непосвящённым разгадать загадку: «Быў я на копцы, быў я на топцы, быў на скрыжалі, быў на пажары, на базары пастаяў — людзей карміць пачаў». А «зашифрован» в этой загадке процесс изготовления горшка («сагана»): копка глины, её вымешивание, придание изделию формы на гончарном круге, обжиг в печи, продажа на базаре. Гончаром был известным на всю округу, специализировался на изготовлении посуды для хранения и транспортирования продуктов — гладышы, збанкі, глякі, спарышы. От других мастеров окрест его отличала способность изделие обыденно функциональное «одухотворить»: украшал орнаментом, обычно звёздами «одуванчика» салюта Победы. На полоцком базаре сам не продавал, подряжал первую жену, от которой ушёл (детей не было) в конце тридцатых, променяв на молодку. На школьном педсовете пропесочили, но расстаться с единственным в школе педагогом-мужчиной, конечно же, не намеревались. Тогда ему шёл сорок седьмой год, а женился на девушке восемнадцати лет, «простушке рябой» по оценке бывшей супружницы. Она наведывалась в Голубцы привезти выручку за проданные «горшки», прибрать хату, постирать — в надежде сойтись. Но Лухмей оставался жить бобылём. Вторая жена умерла при родах накануне войны, а после свестись с первой, или с какой молодухой, или вдовой-солдаткой, не помышлял даже. Пил горькую, выгонял лучшую в округе самогонку, а уж бражку в кадке настоять был непревзойдённым мастером. Из колхоза Лухмея после затяжного его запоя не раз и не два исключили на собрании по предложению Авдотьи, но всякий раз сельчане отстаивали деда.
* * *
Колхозная усадьба размещалась в Белом, по окрестным малым деревням работали отдельные комплексные бригады, Голубицы занимала молочная ферма, здесь трудилась бригада доярок — старухи, бабы пожилые, вдовы, молодки. Мужики (с войны, кроме Лухмея, двое только вернулись, но вскорости померли от ранений и контузий) — старики, молодёжь с подростками занимались обслуживанием хозяйства: покосом, заготовкой кормов, закладкой силосных ям.
В 1930-том году, при поляках, в Голубицах отстроили четыре бревенчатых коровника. В тридцать девятома на холме у речки Сойки поставили сыроварню, одну их первых в Белоруссии, и построенную немцами с применением кирпича от барской усадьбы, а так же завозного из Германии. Заведовать коровниками и сыроварней назначили Авдота, мужа бригадирши молочной фермы Авдотьи. Имя её на самом деле не такое, в младенчестве нарекли Марийкой, но в замужестве называть просила Авдотьей — именем созвучным с фамилией супруга «Авдоття». Вообще-то правильным написанием было «Авдотья»: род шёл от купеческих семей, проживавших на территории российского города Сыктывкар с третьего десятилетия XIX века. В перепись населения 1897 года его родителям фамилию Авдотья переиначили по чей-то оплошности в Авдоття. Так и осталось, не выправляли.
Чета Авдоття — пришлая, в Голубицах обосновалась с постройкой сыроварни. А до этого по рассказу Авдотьи, её и Авдота, молодых бездомных супругов с малолетней дочерью, подданных Болгарии, эмигрантов, каким-то ветром занесло в белорусский Полоцк, где подобрал и приютил городской мельник. В наследство он им и оставил мельницу в Белом. Авдота, в Болгарии получившего образование ветеринара, по выдвижению председателем Бельского колхоза назначили заведующим фермой и директором сыроварни. Сам и жена его работали ударно, сыроварню и молочную ферму вывели в передовые, начальством отмечались, Авдота наградили Орденом Трудового Красного Знамени, Авдотью Орденом Знак почёта СССР и отрезом шерстяной материи на пошив костюма. Авдот Авдоття, директор сыроварни, покидал красноармейский пехотный полк Белое, собственноручно с сапёрами взорвал завод. Заряд подложили и под дойно-разливочный участок одного из коровников, на все остальные толовых шашек не хватило. Авдот как узнал про то, наказал Авдотье собрать доярок на ферме и противиться, насколько можно, расстрелу коров. Сбежались, не давали солдатам взвести затвор винтовки, но сержант, командир отделения, пригрозил расстрелом на месте. Дали два только залпа — без патронов оставаться у комотделения резона не было. Заведующий наказал тащить туши в «холодный закут», где и разделать на мясо. С десяток успели освежевать, запаслись мясом; спасло в неурожайный сорок первый год, с приходом в Белое немцев и в постой в Голубицах полицаев.
Наверняка не знаешь — если не отписала Натаха; знаю о твоём с ней разладе — чета Авдоття вовсе не были беженцами из Болгарии, в Белоруссию засланы Абвером с задачей обосноваться в Полоцке или где в окрестной деревне, проводить разведывательную работу и ждать поступления приказа на осуществление диверсий. О том мне Натаха письмом прислала заметку в районной газете. Что-то пошло не так, толи очередь не дошла, толи и вовсе про супругов в Абвере забыли, но только с началом вторжения Вермахта в СССР в диверсионных операциях так и не задействовали. Авдот — на московском радио было новостное сообщение — якобы погиб под Смоленском: выводил из окружения беженцев с разбомблённого на Москву эшелона. Авдотья отработала в Голубицах заведующей молочного комплекса, вместо четырёх обветшавших бревенчатых коровников три добротных кирпичных отстроила, не единожды была отмечена правительственными наградами. Я реставрировал изразцы комнатной печи у бывшего полковника КГБ, пенсионер, узнав, что я родом из-под Полоцка, земляк ему, под рюмку проболтался: в шестидесятые участвовал в расследовании дела Авдота Авдоття, обвиняемого в измене родине, пособничестве фашистам. Заверил меня в том, что не простым предателем и диверсантом, хоть во все военные годы так и не «проснувшимся», оказался этот венгр. Об том ниже.
* * *
От полицаев твоя бабушка Марфа с семейством пряталась на заимке в бору за Забольтьем. В той самой, где до революции обитал лесничий Прохор, а в двадцатых и тридцатых за лесом смотрел лесник Прохор-младший — твой дед, которого репрессировали и увезли куда-то в лагеря под Воркутой. За время оккупации, на заимке бабушка Марфа с дочерями Олей и Лидой подняли нас: меня Сашка и двоюродную мне сестру Натаху. Тебя тогда ещё и в проекте-то не было, мама твоя Оля совсем ещё девчонкой была. Помню, прикусывая лесными орехами, уплетала суп из крапивы и лебеды с грибами, только подливай. Старшая Лида накануне войны на выданье была, но выйти замуж не довелось: жених, секретарь комсомольской ячейки, в числе первых добровольцев ушёл на фронт. Его мать, Бельская повитуха, собирая сына в дорогу, заверила, что у Лиды от него родиться девочка. На Борковской станции у вагона жених прощался с невестой: «Дочь родится. Назови Наташенькой». В январе сорок второго родилась Натаха, твоя двоюродная сестра и моя племянница. Семейство наше, как могло, помогало партизанам: поставляло печной хлеб, козье молоко, огородную снедь и, особо жалуемую отрядными поварихами и санитарками, сныть-траву.
Ну, да ладно.
Напомню тебе случай в Голубицах. Ты третье лето гостил у бабушки. Мама Оля привезла и до осени уехала в Борки к мужу офицеру. Тебе тогда только-только четыре годика исполнилось, мог тот случай и позабыть. Он важен в контексте моего послания.
* * *
В четвёртый день рождения тебе в подарок мама оставила юлу, но запомнились те именины, должно быть, и по другому событию.
Шёл 1951-вый год. В хате бабушка Марфа, ты четырёхлетний карапуз, да твой дядька Сашок, двенадцатилетний мальчишка. Тем днём бушевала гроза, лил сильный дождь — носа во двор не казали. К вечеру распогодилось. Изредка небо пересекала молния, дождь не столько лил сколько «отряхивался». В проталины луж отражённые по воде — ветер разгонял тучи — время от времени заглядывала полная луна.
Только накануне начала нового после войны десятилетия удалось оставить заимку, вернуться в Голубицы и рядом с наполовину сгоревшей старой хатой (оставалась от предков-«дзядоў») начать строить новую.
Пятистенок за лето возвели. Четыре стены образовали прямоугольник, а пятая, поперечная с входными в избу дверьми из сеней, поделила дом на две половины. Стены в венцах сложили из толстых круглых сосновых брёвен, а «падваліной» (нижний венец) смайстровали из брёвен векового дуба, значительно толще остальных в срубе и уложенного на фундамент из каменей. С фасада, со стороны проходных по двору от калитки мостков, к срубу примыкает входное в сени крыльцо.
Входные двери сделали «тяжёлыми» (три широких дубовых доски), имели «клямку» и закрывались со стороны двора на простой дешёвый замок, ключик прятался на дверной раме или в рубленом окошке между брёвнами стены с боку. Окошко это в ненастную погоду прикрывалось заслонкой, а в хорошую, особенно в летнюю духоту, способствовало вентиляции.
Крыльцо получилось высоким — с восьмью ступенями. Стойки перил дед Лухмей украсил резьбой. Оконные наличники отнёс к себе, но орнамента нарезать успел только для пяти из семи в хате окон — всё отлаживал работу, отнекивался, ссылаясь на свою занятость.
Должен знать, в белорусской избе «плясали» от печки. Ось ориентации в жилом помещении — диагональ «печь — красный угол». «Чырвоны кут» почитался почётным местом, здесь стоял стол, в углу висели иконы, на прилегающей стене перегородки, делящей избу на жилую половину и хозяйственную — забранные в рамки фотографии родни. За столом проходили семейные трапезы. «Стаіць сасна, на сасне лён, на льне жыта» — Дед Лухмей когда наведывался по-соседски, на пороге, скоротечно крестясь в угол, произносил эту народную загадку о трёх атрибутах красного угла: стол, скатерть и хлеб.
И должно быть помнишь, новую печь не ложили, из старой хаты перенесли, по кирпичику разобрав и собрав. Традиционно печка в интерьере занимала около четверти интерьерного пространства, она главный оберег дома, согревала, кормила, служила местом отдыха. К стенке под левую руку приставлена лавочка-«услон», на которой стояла дежка с закваской для выпечки хлеба. Бабушка всё боялась, что ты — она отвлечётся от «бабіного кута» — взберёшься по ней к печной заслонке, обожжёшься.
Перегородку, обрамлявшую боковую стену печи, собрали из досок и оклеили (пока не достали дешёвые, но добротные для деревни обои) старыми советскими газетами, вперемежку с немецкими оккупационными.
Пол вымощен досками, полностью только на жилой половине избы, на хозяйственной частично. Обходились пока двумя у печи мостницами от двери в сени к проходу в перегородке. Их и мостницы под столом с лавками под образами разделял промежуток с голыми лагами в яме — подполье для хранения картошки. Оно пока было без откидной крышки, её, как и оконные наличники, забрал к себе Лухмей с заявлением Бабушке: «Разьбой пад дыван упрыгожу. А каб брудам ня забівалася, палавік будзеш зверху класці». Но не украсил, вернул крышку — понял абсурдность затеи. Через яму подполья ходили по накидным на лаги доскам, устеленными плетёными из лозы циновками.
Из окон остеклили пока одно, то, что в «красном углу» жилой половины справа от божницы, рамы остальных затянули рогожей; двухскатную крышу покрыли соломой на время заготовки дранок, а уже перенесли пожитки из старой избы, в которой прожили конец весны и лето как оставили заимку.
Ты, конечно же, не знаешь, бабушка нам с Натахой рассказала, под новую хату сосновые брёвна заготовил Прохор-младший, а стволы векового дуба Прохор-старший. Алею в барской усадьбе пилили на дрова, лесничий пять стволов увёз тишком. Хранили брёвна в лесном схроне на одном из островов болота. Кто-то настрочил донос, схрон не нашли, лесничего, твердившего одно: «Забыўся, які той востраў» осудили. Вряд ли Лида вам написала, в перестройку бабушка Марфа брёвна те продала — Лидиными стараниями. Летом, венцы ещё рубили, по зову матери погибшего в Кёнигсберге жениха, Лида увезла покрестить Натаху в Полоцк, там и остались присматривать за ослепшей от горя старухой. У повитухи научилась её ремеслу, отучилась в медучилище на акушерку и устроилась работать в Полоцкий роддом. Дочь-школьницу возила на другой конец города в изостудию. После Наташа окончила художественное училище в Минске и устроилась подмастерьем в реставрационную мастерскую при Полоцкой епархии. Так вот, как-то Лида выхаживала роженицу, сотрудницу музея художественных ремёсел, взяла и рассказала об увлечении Деда Лухмея керамикой, и та после приехала к старику с экспедицией. Хаты деда и бабушки, помнишь, соседствуют, вот и приметила не совсем обычную подвалину в срубе. Брёвна дуба оставили как есть круглыми, под брус отесать бабушка не дала возражением: «Балюча будзе майму Прошеньке на тым свеце». А скоро она, Лида заявились в кампании с замдиректора полоцкой фабрики художественных изделий — уговорили хозяйку хаты. Домкратами, подъёмным краном приподняли сруб, и дерево заменили железобетонными балками. Деньги были нужны — выживали, как могли. Операция возымела печальные последствия: сруб, сползая с балок, постепенно проседал и, в конце концов, порушился — по счастью в год, когда Голубицы совсем обезлюдили, и бабушки не стало.
Я ведь почему так углубился в описание бабушкиного дома. Напоминаю тебе. Ты в свои пять лет увлёкся рисованием, и начал, да и часто позже занимался, с набросков интерьеров и обстановки в хате. Наташа, ученица изостудии, на твой день рождения, с юлой от мамы, подарила планшет с листами «ватмана», карандаши и коробку с рисовальными палочками древесного угля. И показала, как рисовать с натуры — прямо в хате. Ты к мосту, играть в салки и лапту, не во всякий погожий день выходил — всё рисовал, да рисовал. Углём, да ладошкой «псавал» по мнению бабушки «высакародную паперу». И получалось у тебя по Наташиному заверению «здоровски». Призналась мне, что несколько раз твои наброски в изостудии выдала за свои, пятёрки заработала. Поступал в Белорусский Государственный театрально-художественный институт, кроме того что приёмную комиссию ошарашил своим внешним видом — предстал в синей блузе с жёлтым бантом на груди, шляпы не снял — ты развернул на столе листы «ватмана» с интерьерами, обстановкой и убранством бабушкиной хаты, нарисованные уже не углём, а сепией и акварелью. Цокали языками. Натахе Света — однокласница твоя перед тобой 2комиссию прошла — об том рассказала, а сестра мне. Прислала Светино фото — «красавица и комсомолка», сейчас таких не сыскать. Вот чего не женился.
* * *
Сашок сгонял по деревне, просил помочь. Собрались бабушкины подруги, приковылял одноногий Нахимов с племянником Вованом.
Тушу подняли на струганные доски, обмыли и освежевали. После ты обходил стороной то место, под пол рисовать углём на лагах больше не спускался.
Управились к утру. Женщины, отведав, после принятой чарки самогонки, сваренного в чугуне мяса, ушли по домам прикорнуть до утренней дойки. Увели деда Лухмея, тот, назюзюкавшись самогонкой, бражкой догнавшись, охмелел изрядно. Всё норовил доказать Нахимову, что штык дометнёт насквозь через весь пятистенок и открытую дверь в сени, точно попадёт в «яблочко»: восьмое от пола бревно. На что Нахимов насмехался: «Снайпер на «газах», отдачей стёкла в окне у себя за спиной не вынеси. Божницу не порушь». Лухмей метнул, попал, но в седьмое бревно. Дед на Нахимова обиделся и предупредил: «Марфину бражку ўсю скончыш, да мяне не заходзь — сваей не дам».
Глава вторая
Расскажу ещё про деда Лухмея. Любил он тебя мальца, ты у него ненастными днями пропадал — помогал «саганы дзьмухаўцамі ўпрыгожыць».
Дед — личность занятная. В Голубицы с фронта старший сержант Лухмей Аухарёнок вернулся с контузией в голову — почти слепым на один глаз и почти глухим на оба уха. Со временем слух и зрение восстановились, но в армию не призвали — ни здоровьем, ни возрастом уже не подходил. Оббивал порог военкомата, военкому до чёртиков устыл, пока под конвоем не был доставлен в Голубицы и высажен из полуторки у крыльца хаты с сержантским наказом не бередить души майору: «Пад самагубства падвядзеш». Лухмей и впал в запойную хандру. Сутками ничего из еды не готовил. Пил, да курил самосад. Схудел до неузнаваемости — в лице, с крупными чертами, дородном в лучшие времена, остались одни глаза мутно-голубые, длинный с курносинкой нос выступавший из усов (по бабским прикидкам «на паўметра»), да с седевшие, как перья и пух у луня, волосы и борода патлатые. Бабушка и сердобольные деревенские бабы навещали, приносили продукты, готовили ему, первая жена из Полоцка наезжала, откармливала, обстирывала. Падчерица Марьянка в отчиме души нечаяла, в каникулы жила у него, обучалась гончарному ремеслу, она выходила деда. Норовила переехать к нему из Полоцка в деревню, в Бельской школе доучиться, да мать не отпустила.
Оклемался дед, принялся чудить: как напьётся, лез с россказнями о своих подвигах на фронте. Слушали, но мало кто верил. Вот его самая известная «врака», какую он впаривал за столом под чарку. В оборот брал сидевшую под боком бабу или молодуху какую — из Белого, Заболотья или Котлов, те на Пасху и на «дзяды» приходили погостить к родне, в весну до летних в полях и в огороде хлопот.
Начинал так:
— Слухай сюды…
И, опрокинув в себя стакан бражки, продолжал, исключительно по-русски:
— Я войну застал на воинских сборах, проходил подготовку техника-ремонтника в полку дальних бомбардировщиков. После как отогнали фашистов от Москвы, меня, хоть и староват уже был, переучили на лётчика-истребителя. Служба не задалось: мазал по «мессерам». В одного вроде попал, но фриц дотянул до своего аэродрома. Корректировщики по рации командиру эскадрильи о том доложили, склоняясь к тому, что попадания, возможно, и не было, просто мотор забарахлил. За «…не продуктивность в вылетах и аморальное поведение» — я в столовой официантку ущипнул — меня младшего лейтенанта разжаловали в рядовые и перевели в пехоту. Служить попал в понтонно-мостовой батальон, но ни разу ног не замочил, в строительстве переправ, сборке плотов и наводке по реке понтонов не участвовал. Вот почему. Учитывая то, что я служил авиационным техником, меня было приставили к понтонам гайки крутить, но в первый же день назначение отменили. На вечерней поверке ротный старшина отвёл в сторонку и спросил: «Случаем, не гармонист?». Я соврал, что нет. «Ты у меня за ночь ротный сортир вылежишь. А пока марш к каптёру, фисгармонию получи. Освой, трое суток на то тебе даю!», взвился старшина. Да…
Фисгармония немецкая, трофейная, осваивать мне её не было нужды, в авиационном училище такая же мне «поперёк жизни» встала: вечерами возили в Дом офицеров на танцах играть, а ночью в ресторан. Не высыпался. Учебные стрельбы (обычно поздним вечером и ночью) пропускал — потому по «мессерам» и мазал. Так вот, через трое суток, послушав мою игру, старшина подал рапорт батальонному замполиту. Не каждый, конечно, вечер и не ночами снова я давил на клавиши: на танцы в расположение батальона — на передовой затишье было, мы к наступлению готовились — два вечера в неделю наведывалась молодёжь с недалеко отстоящего санитарного поезда.
А так по службе день-деньской плотничал — лопатам черенки менял, топорам ручки.
Как-то после очередных танцев принёс фисгармонию к ротному складу, каптёр должен был поджидать, но на месте его не оказалось. Стоял, курил и услышал возню с шёпотом двоих внутри склада. В мужском голосе узнал замполита, в женском — старшую медсестру. У них там что-то не получалось. Да-а…
Я успел спрятаться в запасной в окопе ячейке. Замполит из блиндажа вышел в одном исподнем с накинутым на плечи кителем. «Боец, ко мне!», позвал. «Знаю, кто ты. На клавишу нажал. Рядовой Аухарёнок». Я вышел. «Дай прикурить… И вот что, про то что слышал и видел молчок, не уподобляйся сороке».
На мою беду, слышали и видели каптёр с медсестричкой, они тискались в покрытой бойнице.
По батальону поползли слухи с акцентом на то, что замполиту ублажить старшую медсестру не удалось. Любовники, конечно же, подумали на меня. Комбату был подан рапорт, в котором с отсылкой на то, что такие инциденты у рядового Лухмея Аухарёнка случались в его бытность «по месту прежнего прохождения воинской службы». Щипок за попу официантки офицерской столовой мне вышел боком.
Старшая медсестра настропалила двух санитарок и те предъявили мне обвинение: «…мимо пройти не даст — ущипнёт — или того хуже, облапает». В общем, мне в лучшем случае грозил перевод в пехотную часть, в окопы, в худшем — штрафбат по вердикту трибунала. Но комбат делу хода не дал. Вызвал к себе замполита и приказал впредь, после, как Аухарёнка уберёт из батальона, лично занять место плотника за починкой шанцевого инструмента, и на танцах садиться за клавиши фисгармонии. Комбат наш из бывших царских офицеров инженерных войск, в дивизии славился выправкой и снисходительным отношением к подчинённым, любил блеснуть умением танцевать и галантным обращением с дамами, медсестёр поезда дочками называл. Но не наезд замполита и притязания санитарок сподвигли его вступиться за меня. Днями раньше я подал ему рапорт, в котором предложил план организации диверсий в тылу противника — силами лично моими и батальонных разведчиков.
Дело в том, что наши блиндажи обстреливали с противоположного берега реки немецкие танки, на участке батальона и пехотной роты, нашего берегового прикрытия, девять Т-3. Закончилась распутица, землю подсушило, с рассветом выползали из пролеска к берегу. Позавтракать за столом под навесом не давали, кашу с чаем старшины в блиндажи и окопы в бачках носили.
Так вот, я этими самыми танками занялся, расправлялся с «коробочками» очень даже продуктивно, пять экипажей извёл.
Глубокой ночью я с разведчиками вплавь под корягой преодолевал реку, на берегу забирался на дерево, сидел на суку и ждал. К рассвету на свои позиции вдоль обрывистого берега выкатывалась линейка танков с промежутком метров в сорок-пятьдесят. В кустах маскировались. Пока наша артиллерия разворачивалась, пристреливалась, танки, на половину израсходовав боекомплект, ретировались взад.
Я, с дерева спустившись, по траве, через кусты подползал к ближней машине. Забирался на «коробочку» с кормы, и с первым выстрелом пушки топориком оглушал командира танка — он в бинокль цели высматривал. Опускал тело вовнутрь башни и крышку люка его командирской башенки закрывал, тут же обкладывал по броне скотчем. Скотчем заклеивал люк затем, чтоб танкистам изнутри не открыть. Раз полезли в люк с боку башни, тогда диверсия завершалась выстрелами из моего трофейного парабеллума, и бега перебежками к лежбищу разведчиков, готовых прикрыть мой отход к реке. Четыре раза немцы трухали в непонятках, оставались в танке.
После выстрела пушки у меня оставалось времени затраченного на перезарядку — это 13-15 секунд. Не мешкая, я осёдлывал орудийный ствол и полз по нему к дулу, в которое… опускал стеклянную бутылку из-под постного масла. По наклонному стволу — стреляли через реку навесом — она опускалась внутрь башни и в каморе орудия, до второго выстрела, разбивалась. Да-а-а…
«Бомба» — моего изобретения. Предложил комбату авторство разделить, но тот отказался и приказал начштаба всецело способствовать моим вылазкам.
Что я делал?
Я брал человеческий кал и мочу, вонючую лебеду и стухшую капусту со свёклой, перемешивал всё — в противогазе, конечно — и смесью этой заправлял бутылку. Недельку держал в тепле и на солнце. Представьте себе, что творилось в танке после как «бомба» срабатывала — бутылка вдребезги разбивалась. Фрицы даже не кричали, потому как нос и рот руками зажимали. Четыре экипажа так извёл. Да… Так-то…
Штабной писарь шепнул, меня представили к награде орденом Славы второй степени, третьей я уже был награждён. Да вот на беду мою, той ночью, как об том узнал, меня приспичило сходить по-большому. Я поднялся, гимнастёрки не надевал, обулся в тапочки, в которых «коробочки» выводил из строя, повесил на шею ремень, чтоб часовой понял, что не прогуливаюсь без сна по окопу, оправиться иду, и подался в сортир «офицерский» — ближе всех других нужников находился. Будка на два толчка, над одним я сидел, второй занял, кто бы ты думала… замполит.
— Сиди боец, продолжай. Старшине передашь моё распоряжение наградить тебя тремя нарядами вне очереди», — остановил подполковник мою попытку из будки убраться. Я боялся, узнает нарушителя устава. В будке темно, но лунный свет проникал сквозь щели дощатой крыши, потому усмотрел на моей шее солдатский ремень. Подполковник свой распустил, но пояс остался висеть вкруг талии на ремнях портупеи.
— Кстати, о награждениях. Где наградлисты, — расстегнул, сев на корточки, замполит командирскую планшетку. — Тэк… Наградной лист на старшего сержанта Комарова Петра Анисимовича… медалью «За отвагу»… На ефрейтора Абибулина Надзина… тоже «За отвагу»… Орденом Славы… Ш-шш-то! Лист на рядового Аухарёнка Лухмея Лухмеевича! Этой фисгармонии, этому жополизу, за что? Что такого геройского совершил?
Проясню, про мои вылазки с резведотделением, знали только комбат, начштаба, да командир со старшиной резведвзвода — держалось в секрете. Даже от замполита. Оно понятно, комбат перестраховывался: всё же самовольство проявлял, да и меня, истребителя танков и фисгармониста, не хотел потерять.
Я встал с кортанов, подтянул кальсоны, завязал на завязки и вышел из будки. Не знаю, как подполковник, там, на толкане, поступил с моим наградлистом. Полагаю, подтёрся им: орденов я не получил.
Комбат замполиту лично передавал на согласование эти самые листы, тем днём утром до побудки прислал вестовым подполковнику в блиндаж и уехал в штаб дивизии, по пути его «виллис» попал в засаду немецких парашютистов. Вот так-то.
Начштаба присвоил мне воинское звание ефрейтор, ффсё.
Браваду деду Лухмею обломал Нахимов. На свадьбе в Котлах не одной кому из баб втирал, во всеуслышание всем за столом рассказал о своей «бомбе». Женщины поморщились, мужики посмеялись, инвалиды-фронтовики — среди них два твои двоюродные дядьки — усмехнулись и нахмурились.
Нахимов — понятное дело, моряк-одессит с гитарой, на свадьбу был приглашён — на бахвальство деда среагировал обращением к женщинам:
— Бабоньки, а что ж вы не спросите у этого пуцера, тухисом за столом бомбардира, шлимазла с Привоза, поца и брехуна… что это за скотч такой… Доважу до вашего сведения, скотч — это лента липкая американская, что-то вроде нашей липучки в избе для отлова мух. Янки фрицев нам помогали бить. У нас никогда не производили, по ленд-лизу американцы может, и поставляли, не знаю. Но вряд ли ею снабжался какой-то там сапёрный батальон. Я-то о ней, почём знаю. Будучи подводником, в лодке целлофаном со скотчем тренировался укрывать панели приборов — на случай течей в переборке. Не могло, уверяю вас, быть скотча в понтонно-мостовом батальоне. Так что, Бомбардир на «газах», ты даже не брехун, брехло последнее.
Хе! Четыре экипажа извёл, пятый из парабеллума расстрелял. Чтобы, да, так нет. Немцы, разве олухи какие — пять раз на рожон лезть. Все пять раз без пехотного охранения! Как же. Бабушке расскажешь.
И на минуточку, подозрительно складно этот поц бает — чётко, ясно излагает.
Признайся дед, в госпитале тебе какой-нибудь корреспондент фронтовой газеты всю историю выдумал, текст написал, который ты и заучил наизусть. Неспроста же на русском рассказываешь. Хотя… ты же учитель языков и литературы… в принципе мог сам сочинить. Бабы и девчурки шмурдяк твой наизусть помнят, слово в слово могут пересказать.
Ха! Из техников его на истребителя выучили. Да тебя из-за возраста к лётчикам на пушечный выстрел не допустили бы. Поди, на аэродроме в свинарнике хвосты хрюшкам крутил, от них видать перенял привычку «газовать». Знаю, рассказали, на аккордеоне играешь. Выучился в пединституте. Своего личного не имел, в Белом клубный на танцах тягал. Но, «здрасьте вам», «не держите меня за фраера», для фисгармонии характерно спокойное монотонное звучание, танцы на ней играть, будь то в клубе или на фронтовой передовой — это дать мертвякам в обнимку потолкаться. Не было у тебя инструмента, в сапёрах, сидя на лаге босиком и по колено в воде, топориком махал, и понтоны ворочал за милу душу
Бабоньки и девчурки, уважаемые мужики и фронтовики, этот припоцованный удьёт бесстыдно ссыт вам в шьнифты, делает вам взуть по самое не балуйся. Лухмей, кончай мне этих штучек. Брось шлифовать уши, пену гнать, лечить и конивыкидывать.
Нахимов с гармонистом сидели на противоположном от молодых торце стола — чтобы разноголосица, гомон не мешали играть танцы. Гармонист уже был никакой, моряк ещё держался, хотя заметно было, Лухмею предьяву выказывал, как в бреду, струны пощипывая на обороте кузова гитары.
Дед Лухмей взвился:
— Жанчинки! Морячок ваш у якарах мне пахвалиўся, што з'яўляецца прамым нашчадкам флатаводца Нахимава. Верыце?
Всё же славным был человеком Лухмей Аухарёнок. Детворе на лето мастерил маленькие таратайки, для зимы санки. Из дворовых собак, запряжённой в санки способной тронуться с места и повезти, в деревне была только одна — Дружок деда, приблудная немецкая овчарка. Детишкам по очереди давал впрягать. А уж расписные лошадки-качалки с седлом на спине — малому детке покачаться — славой питались во всех окрестных сёлах, похлеще той бражки «Лухмеевской». С Полоцка даже приезжали приобрести — за «беленькую», которую дед чтил особливо. Деревенским женщинам в мужицкой помощи по хозяйству не отказывал, сруб там, какой под хлев или курятник поправить, забор поставить, колодец почистить — это завсегда. Платы за свои труды не брал, стакан «городской» только и принимал. Один. На предложение ещё выпить, вставал от стола и гордо заявлял: «Падзякую, але меру сваю я ведаючы. Не застолле якое святочнае». После чистки колодца первым ковш чистой холодной воды опустошал, укладывал в кошель с инструментом судок полный свежих яиц и убирался восвояси. Со временем в благодарность за доброту, способность оставаться мужиком свойским, звать Лухмея Брехуном и Бомбардиром Хмеем в Голубицах все перестали, даже Нахимов.
А случалось, бражкой нагрузившись, поворачивался к соседке за столом со словами: «Слухай сюды», деда тут же останавливали полным до краёв стаканом коньяка, на этот случай специально заготовленного Нахимовым. Залпом выпивал и укладывался спать в тарелку с винегретом.
В кончину свою — это помнить не можешь, случилось после твоего переезда в Хабаровск — пришедшим к нему в хату проститься признался:
— На фронте не был я, ни техником при самолётах, ни лётчиком-истребителем, ни сапёром-понтонёром, служил в дивизионной похоронной команде плотником, гробы и надгробья сбивал. Если и пришлось пострелять из винтовки, то холостыми на похоронах после прощальных слов замполита. В один такой обряд, не успели братскую могилу прикопать, наизготовку стать залп дать, как налетел «мессер». Кругами утюжил, замполита, всю команду положил. Одному мне свезло, с первой же очередью ударился об железный обод колеса. Контузил меня не фриц — своя лошадка. Оглохший и ослепший лежал я под телегой и орал. Не от боли, нет — от ярости и неспособной своей поднять к плечу «мосинку», прицелиться… Совсем забыл, что в обойме три только патрона, и те холостые… После госпиталя определили меня на санитарный поезд № 312, в тот самый славный «Поезд милосердия». В свой первый рейс эшелон вышел 26 июня 1941 года, я кататься на нём начал позже. Первым в составе стоял вагон-склад, он был разделён на две половины: в одной хранили грязное белье, во второй было оборудовано стойло для поросят. Вот к ним меня и приставили. А когда решили организовать птичник и огород, на крыше вагон-ледника я из досок выгородил грядки. Выращивали лук, салат и редиску. Тогда же завели кур и петуха — устроили им насест под вагоном-аптекой. Петух по утрам всех будил, спать раненым не давал. Во время стоянок перед наступлениями собирали ягоды, грибы, ловили рыбу. Во время порожних рейсов в вагонах устроили мастерские — жестяная, столярная, портяжная, сапожная. Шили форму, рукавицы, обувку ремонтировали, изготавливали шкафчики, полочки. Заведовать этим всем меня назначили — от свиней отлучили…
Не паминайце лихам, сыходжу.
Айца Дзимитрыя адпяваць не кличце, атэист я…Ды и не ладзили мы... Ён ледзь было маю Алёнушку ня ахмурыу, ледзь пападдзёй не зрабиу... Добра, я з курсаў вярнуўся — паспеў…
И да… «у вас спина белая». Мае дарагия аднавяскоўцы. Так шутил незабвенный Остап Ибрагимович Бендер, Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей. Книгу «Двенадцать стульев» мне подарил в госпитале тот самый корреспондент, что мне байку про «бомбу» сочинил. Помирая, мне завещал: «Лухмей Лухмеевич, оставляю тебе на память, книга в саквояже под кроватью… И просьба к тебе, «лейку» тоже возьми и, как можно скорее, отправь посылкой на адрес «Фронтовой правды». В фотоаппарате плёнка с отснятым материалом, не успел проявить и отправить в редакцию. Материал не устарел, и никогда не устареет.
Нахимов, моряк в якорях, тебе завещаю свою жалейку. Родовая, по наследству некому передать… У Алёнушке моей ненаглядной, роды поспевали, вечерами играл — в усладу плоду. На фронт уходил, обернул в промасленную дерюгу и спрятал в дупле дуба, дерево одинокое на околице у болота напротив Заболотья, найдёшь. Научись играть, уважь поца, друг ты мой по гроб…
Прабачце, каго кали пакрыудзиу...
Упокоился дед Лухмей на день первое апреля.
Фразой Остапа Бендера «у вас спина белая» одессит Нахимов над Авдотьей подтрунил, думал, соригинальничал в деревне, но оказалось, шутка эта расхожа во всей округе. А запустил её дед Лухмей. Каждое первое, одиннадцатое, двадцать первое и тридцать первое числа месяца в клубе читал — и перечитывал заново — вслух по главе. Сельчане, ожидавшие на скамьях приезда из Белого кинопередвижки, про охоту за двенадцатью стульями заслушивались — читал дед с выражением, голосом подражая Левитану. Бельский киномеханик, потерявший руку в финскую, брал с собой в кинопередвижку, возил по окрестным сёлам, где дед читал про Бендера перед началом сеанса.
Тебе как художнику известен киноштамп — пахота на коровах. В Голубицах почти не практиковали. Дед Лухмей из двух немецких мотоциклов смастерил что-то вроде самоходного плуга. Впрягал только Дружка — это, как объяснял конструктор «Для падтрымкі штаноў». Председатель колхоза звал к себе в Бельское МТС, но отнекивался: «Ад магілкі маёй Алёнушки кроку ня ступлю, побач пахаваюць».
Так вот, умер дед в ночь на день первое апреля. И он бы не был Лухмеем — почитателем Бендер-бея — если бы на похоронах душа его не учудила напоследок.
Прощались с покойником в клубе. Принято усопшего оплакивать и отпевать в его хате, но Авдотья распорядилась обряд провести с почестями, бухгалтеру заявив: «Какой ни какой, а фронтовик».
В клубном зале мальчишки сдвинули скамьи к стенам. Из Белого и соседних деревень проститься с товарищем пришли мужики. Товарищи, да — но и собутыльники, да. Кто тогда из вернувшихся с войны не пил — фронтовые сто грамм сказывались.
Так вот, мужики внесли гроб, установили в центре зала на табуретках. Пионеры с поднятой рукой стали по углам. Участковый милиционер Короткевич и кинооператор «передвижки» на баяне и губной гармошке играли что-то из траурных мелодий. Открыли дверь сельчанам. Проходили один за другим мимо гроба и рассаживались по скамьям у стен. Бабы клали в гроб у ног покойника веточки ещё не распустившейся белоснежно-хмельной сирени, и куриные яйца в судках.
Детвора рассаживалась на полу у ног родителей — в предвкушении на поминках отведать «подушечек», которыми в кульках наделяла Авдотья.
С пионерами в почётном карауле у гроба стоял и Нахимов, скорбно положив свою ладонь на скрещённые длани друга.
И тут, вдруг:
— Тятя, покойник ожил? — спросил у отца мальчонка.
Отец Димитрий, хоть и не званным, всё же пришёл из Белого. Сидел со своей многодетной семьёй — ватагой из детей своих и приёмных — по лавкам у выхода из клуба. Пришёл одетым не в рясу, в цивильное. Сельчане окружных деревень его не узнавали.
— Упаси Господь, такому случится. Нет, отрок, это последнее адью от нами уважаемого фронтовика Аухарёнка Лухмея Лухмеевича. В шутку им содеянное. Привратник Пётр деяние это не сочтёт за грех. У врат Господних упокоенного милостью Божию поджидает и в рай проведёт архангел Варахи¬ил. Сегодня первое апреля — день шутейный… Жена, всем детям оставаться сидеть по лавкам.
Дети отца Димитрия, было сорвались с мест вдогонку выбежавшей во двор гурьбе девчонок с жатыми носами, но попадья пресекла их рвение.
Вошла Авдотья, на пороге остановилась, дивясь оторопевшим бабским лицам. Потянула носом воздух, поморщилась. Со сцены, стоя за трибуной под колхозным знаменем и флагом Белоруской ССР, заученно и дежурно произнесла прощальную речь по скончавшемуся фронтовику.
Авдотья, все в деревне знали, недолюбливала Лухмея, если не сказать, что ненавидела. Козней ему не строила, служебным положением не пользовалась, если не брать в расчёт запрет выйти на работу, но то поделом. Все годы деда не приветила: не могла снести обиды. В день возможного разрешения от бремени супруги Лухмей ушёл из дому на разливавшуюся по весне Сойку ставить бучу, щук ловить — на беду свою. Издавна Бельским барином было заведена обязанность мужьям — с началом схваток у беременной жены вывешивать на крыше избы белую простыню, а деревенским повитухам это отслеживать, немедля спешить к роженице. Вот за то, что Лухмей этого не сделал, «…щук глушил, когда супруга помирала», Авдотья серчала на деда. Даже не здоровалась с бывшим зятем: не уберёг свою Алёнушку, её единственного ребёнка — дочь.
Нахимов, как стоял у гроба с рукой на руках покойника, так и простоял всю прощальную речь. А по распоряжению бухгалтера вынести тело, в похоронной процессии стал первым — нёс сложенную черкеску с погонами старшего сержанта и кубанку поверх. Над газырями два солдатских «Ордена Славы» и три медали: «За отвагу», «За оборону Москвы», «За боевые заслуги». Сельчане эти награды видели впервые, дед ни кому их не показывал. На Борковской станции сходил с поезда, шинель, завидя на пироне его встречавшую Марфу, запахнул. И по приезде в Голубицы, в избе своей шинели не снимал, пока бабушка не попрощалась до утра и не ушла к себе домой.
Лухмей Аухарёнок после учёбы в пединституте был распределён в Бельскую восьмилетку завучем с перспективой заместить директора, готовящегося уйти на пенсию. Жена осталась в Полоцке, в Голубицах поселили в пустующей избе. О себе не рассказывал, даже под чарку. Как-то на уроке — директриса присутствовала — его спросили кто такие пластуны. Рассказал. Пластунские подразделения из казаков — аналог частей современного армейского спецназа. Разведка, диверсии, рейды по тылам противника — основное предназначение пластунов. Корни свои берут ещё в Запорожской Сечи, и история их боевого служения продолжалась до окончания Великой Отечественной войны.
Расскажу о пластунах, может, и не знаешь, я не знал. Название идёт от слова «пластоваться» (ползти), пластуны — пешие казаки. В днепровских камышовых зарослях, переползая с места на место, выслеживали скопления противника, отслеживали их передвижения. Пластунами служили самые сильные, выносливые, со смекалкой казаки, мастерски владевшие дальнобойным штуцером. В открытом бою — в рукопашной — пластун замест казацкой шашки управлялся кавказским кинжалом.
В архиве мне попалась фотография с позирующим отрядом пластунов, в подписе фигурировала фамилия Аухарёнок, с именем на «Г». Могло быть ошибкой. И качество снимка было плохое, узнать в бородатом казаке нашего Лухмея не представлялась возможным. Тогда я предположил, или не сам Лухмей, то брат, или родственник какой. Аухарёнок — фамилия редкая.
Так вот, и о том, что дед наш служил на санитарном поезде № 312, тоже враки. Я навёл справки, не было в поездной команде ни какого свинаря, свиней выхаживали вольнонаёмные женщины. Мастерскими, опять же, управляла женщина, не Лухмей Аухарёнок. Словом, и в первую мировую, и в гражданскую, и в отечественную дед наш отвоевал… пластуном, полагаю снайпером. Помню, в Бельском тире все призы ему доставались. Не распространялся о себе потому, так думаю, что приходилось убивать исподтишка, не в ратном бою. Он зайца не из ружья бил, в силки ловил, в Белое ходил к ветеринару забить косого. С ветеринаром не пил, зайца, им зажаренного, не ел, детишек хозяйских, мал мала меньше,Добрый день потчевал. А в вечер в церкви грехи замаливал.
Пацаном ещё, я с Нахимовым несколько раз пытались разговорить деда, расспросить, что да как, кем воевал, но и под чарку не удавалось. А раз Нахимов возьми и спроси:
— А часом не в 9-той пластунской Краснодарской дивизии служил? В госпитале в её расположении лечился. Дефилировали под окнами фраерами расфуфыренными — их тогда переодели в особую форму кубанских, донских, терских казачьих частей. Почему спрашиваю, вчера доярка рассказала — она наведывала тебя в запой — прибиралась в избе, в сундуке обнаружила кубанку, башлык, черкеску с бешметом. Под всем этим армейская шинель. Ворошить побоялась, но заверила, что шашки казачьей в сундуке нет, кинжал «вельми прыгожы» есть. А это значит, ты что ни на есть, пластун. Снайпер: она же и рассказала, что в тире ты стрелял лучше, чем на аккордеоне играл. Скольких фрицев приговорил?».
— Оуновцев и бандеровцев. Да уж, нащёлкал немало. Век греха не отмолю.
Дед отставил не выпитый стакан, не прощаясь, ушёл. Бражничали в Авдотьиной избе, она в район на совещание уехала. В последующие «заседания» Дед Лухмей, прежде чем выпить самогонки, брал с моряка клятву личных вопросов не задавать.
Хоть и со странностями был старик, однако светлая память о нём жива в Голубицах, да и по деревням в округе. Я ведь почему о нём тебе рассказал, Лухмей Аухарёнок «учудит» и в моей судьбе: сведёт с родным мне человеком, о каком не подозревал даже. Вместе с тем спасёт мне жизнь.
Глава третья
Но вернусь к рассказу о происшествии в бабушкиной хате.
После того, как ушли женщины, увели деда Лухмея, в хате остались Нахимов, да его племянник Вован, ленинградский блокадник, Сашка-погодок. Фронтовик, ныне ветеран войны, инвалид, Нахимов — звеньевой в бригаде доярок, у бригадирши Авдотьи первый помощник на подхвате. До войны срочную службу он прошёл на подводной лодке. Первые месяцы боевых действий состоял сверхсрочником на тральщике Балтийского флота. В блокаду Ленинграда — морской пехотинец. После второго тяжёлого ранения, ампутации ноги и затянувшегося лечения в госпиталях ехал домой в Одессу, но по пути «бросил якорь» в белорусской деревушке. По словам тётки Авдотьи, его соблазнившей в примаки, — был единственным на всю деревню трудоспособным, в якорях (смеялась), мужиком. Урождённый одессит, по натуре весельчак и балагур, любитель попеть под гитару, и выпить, конечно же, Нахимов по всей деревне был гостем званым, чаркой не обносили. Хотя вечерами, завидя в окошко его, ковылявшего ко двору на деревянном протезе («нога пирата»), с гитарой за спиной, молодушки и матери томились в тревожном ожидании. Гадали, с чем в хату войдёт — с одесскими и куплетами или страшным известием с фронта. Просьбам почтальонки — наведывалась в Голубицу из Бельской почты — разносить «похоронки» Нахимов не отказывал.
Ни кто не знал, ни его имени, ни отчества, звали Нахимовым или Звеньевым. В колхозе хоть и числился звеньевым в бригаде доярок, в коровниках не бывал, ссылаясь на с детства ещё болезнь: аллергию на хлевный дух и коровьи лепёшки. Зато по части организационных дел был мастером. Собрать селян на митинг какой, или колонну демонстрантов в праздник какой, провести днюху, свадьбу в округе редкую, созвать людей на субботник, по полочкам разложить всё в передовице «Правды» — это его, одессита. Авдотья называла его не иначе как Политрук, в районе предлагала и ратовала за то, что бы ввести в колхозах такую должность, примака в пример приводила. И надо отметить, «хлеб» организатора Нахимов отобрал у колхозного бухгалтера Михася Притулы, человека амбициозного, жизнь отдавшего делу коллективизации на селе. В драке с кулаками он потерял один глаз. Нахимов с ним часто пикировался, называл Кривым.
Впервые же дни в Голубицах одессит переиначил имена: Сашу назвал Сашком; его мать Марфу — Веркой; её четырёхлетнего внука Васю, тебя молокососа, — Васьком; двоюродную сестру Сашка Наташу — Натахой, а её мать Лиду наделил именем Лидок. Тётке твоей очень понравилось. Она — вдова — возможно, и подбивала бы клинья к моряку, да боялась гнева Авдотьи. Твоей бабушки соседа деда Лухмея Нахимов окрестил именем Бомбардир Хмей, позже заменил на Брехун. Причина понятна: «газов» в себе дед не удерживал, станцевать краковяк девушки в клубе его не приглашали. Зато у солдаток и вдов был нарасхват — эти носом не воротили. Второе прозвище получено за то, что «арапа запускает, брешет, как дышит». Племянника Вову звал Вованом. Деревня не знала точно, правда ли он его племянник. Дед Лухмей высказал версию, что сын. Мол, знает одесских моряков, «помёт» свой повсюду оставляют. На вопрос, действительно племянник или всё-таки сын Нахимову, Вован отмалчивался или отбрёхивался: «Детдомовский я. Может, и племянник. Но не сын, отца своего, «сталинского сокола», я помню. Из-за него мама сгинула». Имя Авдотья одессит переиначил в Аду, но называл её так за глаза: бригадирша прозвища не приняла, да никто в деревне тоже.
* * *
Не согласившись сесть за стол, в рот не взяв ни кусочка мяса, принесённого тебе в постель бабушкой, ты уснул. Но скоро разбудил шум на кухонной половине. Нахимова поднимали: тот, заклевав носом, навернулся с лавки. Повторил происшествие с Мухой: проскользнул между лаг, угодил на дно ямы подполья. «Нога пирата» отстегнулась, осталась под столом. Вытаскивали моряка, шумели. Калека матом всех крыл.
На скамью усадили, Нахимов, к месту пристраивая «ногу», сказал:
— Ни как Васька разбудил. Верка, слышишь, скулит.
Напуганный, как оказалось вовсе не грохотом от падения Нахимова, ты звал бабушку. И вдруг, подхватился и встал в кровати на ноги. Глазки зажмурив, ручкой указывал на зеркало и дрожащими губками твердил:
— Горыныч! Там Змей Горыныч.
Бабушка успокаивала, прижала ротиком себе в шею и допытывалась:
— Васятка, дзетка, унучак, ды што здарылася? У люстэрку што угледзеу?
Всхлипывая, ты рассказал. В зеркале, висевшем на оклеенной газетами перегородке, отразилось в сполохе оконная рама без занавески, та единственная из семи в избе, что остеклили. А за стеклом — далеко за речкой Сойкой с бревенчатым мостом, на горе с взорванной в войну сыроварней — увидел Змея Горыныча. Летел по небу и сел под молниями в развалины.
Сашок уложил тебя под одеяло, сам прилёг с краю и успокаивал:
— Да не Горыныч то был, в грозу он не летает. Крылья у гада непромокаемые, как у твоего папаньки офицерский плащ, но боится в гром от молний загорятся. Крылья-то перепончатые, как у уток лапки. Засыпай, малёк.
Бабушка хлопотала у печи, Нахимов с Вованом и Сашком перебрались в горницу, сидели у окна. Протрезвевший звеньевой достал кисет и крутил из газетного клочка «козью ножку». Он обладатель трубки, старинной, раскуренной из вишни, но держал в вещмешке, не доставал. На просьбу продемонстрировать отказывал: «Лухмеевским самосадом набивать вместо «капитанского табака»? В голову взбредёт одному идиёту». Заезжий из Полоцка в Белое московский корреспондент Известий с редакционным заданием осветить будни колхозников, написать о фронтовиках, подарил ему коробку папирос. На посиделках в клубе, набивая трубку табаком четырёх распотрошённых папиросок, раскуривая, с важностью сказал:
— Герцеговина Флор. Сталин курит, — манерно, пальцем по крышке, щёлкнул по папиросной коробке.
Женщины ближе к моряку сгрудились — понравился им запах папирос.
Дед Лухмей оставил трибуну, за которой из графина в стакан себе наливал (не воду, разумеется), спустился со сцены и предложил одесситу:
— Хватит понтовался, выпей.
Но Нахимов руку протянутую отклонил:
— Мине марципаны портить. Плыви взад за трибуну, не газуй здесь, не порть мне флору. Видишь, бабы сказились. Не делай им беременную голову. Сам пей. Мне к папиросам коньяк подарили «армянский, трёхзвёздочный» — нечета самогону твоему «Лухмеевскому».
И выдохнул кольцом «флоры» в стакан.
— Парашюты. Должно быть, учения идут… ночные. На Белое, на озёрную воду садятся. В Борках пополнение: к танковому десантный полк стал… Подводников на военных парадах в Ленинграде не показывали, рассаживали по трибунам рукоплескать выбросам парашютистов. Им я завидовал, особенно «сталинским соколам». Сказать по правде, трусил я, заслышав на подлодке боцманское «Приготовиться к погружению». Капитан заметил — списал на минный тральщик. А будучи, уже в войну, морским пехотинцем, на земле я сражался геройски. В последнем своём бою под гусеницу фашистского танка противотанковую мину подложил, а отбегал, сам на пехотную наступил. В госпиталь, где ногу ампутировали и после вручили «Красную звезду» и медаль «За отвагу», к награждению какой представлен был за геройство в предыдущем бою — взвод поднял в атаку — приходили детдомовцы. Стихи читали, песни пели, сценки разыгрывали. С ними — мальчонка Вовка… племянником признал… Вован ведь, как и я, одессит, у тётки в Ленинграде гостил... А слетайте, пацанва, на гору к руинам, поглядите с близи. Сдаётся, белеется там что-то, а скоро дояркам мимо на ферму идти… Может, какой парашют ветром занесло. Васёк и принял за Горыныча.
— Да Аудоцци звернице, чатыры пачки соли хай дасць, — попросила бабушка. — Воука, не вяртайся, дзядзьку да дзеда Лухмея праганю. Пойти до дому нашего моряка в якорях ты не допросишься, когда знает, что у брехуна две дежки браги укрыты.
* * *
С зазывной к выгону песней пастушьей жалейки, Сашок спать к тебе с бочка пристроился. Разбудил. Прижав щеку к дядиному плечу, ты спросил:
— Дрожишь?
— Нахимова к деду Лухмею под дождём волок, после бабушке помогал в подполье мясо по кадкам солить.
Шептались:
— Всё ещё веришь в то, что в развалины сел Горыныч?
— Я так подумал, а то был… Нахимов говорил… парашют.
— А парашютиста видел?
— Парашютиста? А кто он?
— Солдат под куполом парашюта.
— Не, один парашют. Чёрный. Страшный такой.
Сашок встал с кровати, вышел из горницы. В печи подобрал уголёк, спрыгнул в подполье и вытер с тёса другой рисунок с заголовком от Вована: «Новая хата с бабой Марфой и каравай Мушкай».
— А шлёпай сюда, нарисуй… Трусишь?
— Нет. Зачем рисовать, вернись, покажу, каким Горыныча увидел.
Сашок вернулся и ты указал пальчиком на юлу, сброшенную с подушки на пол в момент, когда напугался увиденным в зеркале.
— Как эта юла, только без ручки.
— Про парашют не знаешь, не видал, — рисовал Сашок углём по портрету фюрера в газете на перегородке. — Купол не чёрный, а белый. Небо за сыроварней закатное, без туч, вот потому и показался чёрным. Под куполом должны быть такие вот стропы… Парашютиста, говоришь, не заметил… — снова улёгся дядька на кровать. — Выходит, неправ Нахимов: не учения идут, не десантники Борковские прыгают с парашютами на Бельское озеро. Горыныч, Змей, то был. У-ууу.
— А говорил, в грозу не летает, — обидевшись, нырнул ты с головой под одеяло.
— С пятью головами, главный и страшный — тот летает. Приземлялся к тебе боком, потому крыльев во всю их ширь ты и не усмотрел.
— Голов пять? Разве? В книжке… сказка Пушкина… нарисован с тремя. Садился в руины, увидел я с тремя… Кажись.
— Крайние две Горыныч в себя втянул, как это делает твоя черепашка Геринг. Боится змей шеи об разбитые острые кирпичи поранить.
— А хвост? Не было хвоста.
— Ясно дело, поджал под себя… как Бомбардира пёс Дружок, когда мёрзнет. На хвост Горыныч и сел.
— Знаешь, по честности сказать, увидел я одну голову. Не три, не пять.
— Если одноголовый, то не Змей, дракон. В наших краях не водится, в Китае, страна такая, их кишит. Приблудился, должно быть, к нам залетел.
— Ты с Вованом бегал, сидит?
— Ну, ты даёшь. Он же змей, нора у него там. Заполз, и нет с концами. Ищи, свищи... Ладно, вру я. Про Змея Горыныча сказки рассказываю, чтобы уснул поскорее. Тебе почудилось, в зеркале и не такое привидится. Спроси у тёток, мамок подружек Клавок. Папаньки и их братья, оженились, в Воркуту уехали на прииски, там и згинули. Вдовы их пристрастились к рождественским гаданьям, мужей на том свете всё хотят повидать. Клавки баламутят: на суженного гадают. Тебе, которая из них приглянулась? Помнишь, обе подруги как объявлялись в бабушкиной хате, за щёчки тебя, карапуза, тягали, шутливо приговаривая: «Офицер, дайте закурить».
— По именам их путаю, обе на одно лицо. Ни одна не нравится. Чего офицеры в них находят?
— Тебе, малёк, рано знать. Подрастёшь — расскажу.
— Правда? Не обманываешь?
— Спи. Бабушка управилась, подполье, слышишь, досками закладывает, циновками накрывает. Без сна на ферму пойдёт. А мне не вставать к выгону: нет у нас теперь Мушки, молокосос.
— Дай юлу.
— Держи, — подал с пола дядька племяннику игрушку. — Про парашют чёрный, да без парашютиста под куполом, забудь. Не рассказывай никому — засмеют.
И ты забыл. Но знаешь, сегодня достоверно известно, что в 30-40-вые годы Германия проводила интенсивные работы по созданию дискообразных летательных аппаратов с нетрадиционным способом создания подъёмной силы. Неспроста, должно быть, после войны в 50-тые годы юла была самой популярной детской игрушкой. Первые образцы делали штампованными из жести и раскрашенными красной или жёлтой каймой по стыку двух синих половинок — будто здесь огнями светится. А появились позже пластмассовые, те уже с явными фонарями и прожекторами делали, даже продавались модели с лампочками, горевшими от батарейки.
Понимаю, хотя идея о том, что «оружие возмездия III Рейха» — дискообразный летательный аппарат — стал прототипом юлы, звучит интригующе, доказательств прямой связи между этими явлениями недостаточно. Скорее всего, популярность юлы связана с культурными изменениями и психологическими факторами, такими как стремление детей играть в мирные игры после разрушительной войны. Однако нельзя исключать, что необычные эксперименты в авиации могли вдохновлять дизайнеров игрушек на создание новых форм и дизайнов.
Но не к этому заключению я подводил свой рассказ.
Глава четвёртая
Два лета подряд ты не гостил у бабушки. Первое проболел желтухой, второе — провёл в солдатском полевом лагере, ночуя в деревне по соседству у знакомых отца.
Осенью 1952-го года родители готовились к переезду: отец получил назначение служить в Дальневосточном военном округе. Провести прощальный вечер пришла из Голубиц бабушка, из Полоцка приехала тётя Лида с Натахой. Сашок не пришёл.
«В хату носа не кажет, пропадает, стярвец, где-то», сокрушалась мать.
Пригласили соседей по квартире. Лейтенант с молодой женой занимали вторую комнату, семейство твоего отца бо;льшую с балконом и стеновым шкафом, в котором ты любил прятаться. Беременная, соседка была совсем ещё девочкой, неотступно держала рядом близнецов, твоих сестёр.
За ужином бабушка рассказывала, как в Голубицах разобрали остатки разрушенной сыроварни.
— Солдатики-сапёры Барковские прибыли, учёные из Ленинграда понаехали. Всё излазили и заявили Авдотье, мол мин и… этих… как их… всё забываю. А, а-но-малий. Вось як. Аномалий, значится, нет. И пачалось. В два дня бы растащили, да кладка — ломом и с трёх замахов куска не сколешь. Нахимов и дед Лухмей прикатили из кузницы дубовый чурбан с наковальней, хотели бетона из фундамента накрошить, да где там. А предупреждала, — повернулась бабушка к молодожёнам, — пупка ня надрываць. Знаю ту крепость, опалубницей прапрацавала на той стройке, яшчэ да вайны. Немцы строили. Надёжно, як сабе.
На Сашка ворчала:
— Ни кирпичика в хату не принёс, сама наносила стены подвала обложить. Так вчерась обменял, сцярвец гэтакий, в Белом на вагонку. Дошка згние, а цэгла з Германии завезена, вечная… Цегла — это кирпич по-русски. У меня в бригаде доярки все блокадницы ленинградские, нахваталась у них, теперь вот мешаю белорусские слова с русскими. Ой, забылася, я ж унучкам падушачак у сяльпе купила. Баюся, злиплися у цяпле.
* * *
Через четыре года Натаха под диктовку бабушки писала:
«А тебе, Васятка, детка, внучок мой любимый, дядька твой Саша привет шлёт. Говорит, «пламенный». Вырос он, Нахимова вот-вот в росте обгонит, а я ему теперь вовсе до плеча только и достаю. Спрашивает, когда приедешь погостить».
Дочери сетовала:
«Ох, Олюшка, дачушка мая, Саша совсем от рук отбился. Школу прогуливает, ни с кем, кроме Володьки, не водится. С мелиораторами дружбу завели, шляются у них в Котлах днями и ночами. Боюсь, те их к самогонке привадят, выпивать начнут. В Голубицах Нахимов отваживает, а там некому. Колхозного председателя не слушают, в сенокос и в копку бульбы пропадают из Голубиц. Тётке Лиде грубит. Наташеньку, она с отличием шестой класс закончила, забижает: в кино сходить в Белое отказывает».
В 1957-мом году Наташа в письме сообщала:
«Несчастье у нас случилось. Саша с Володей всё лето не появлялись дома. Никого особенно это не тревожило — привыкли к такому их поведению. Мелиораторы в Котлах участковому заявили, что месяц как их не видят, пропали. Но я знала, что случилось и где они. Володя Саше и мне показал на руинах сыроварни расщелину между бетонными плитами — лаз под землю, в подвал. Один без нас туда слазил. Попробовал и Саша, но застрял, ни туда, ни сюда. На грех, плита чуть сместилась, Сашу и сдавило, начал задыхаться. Я сбегала за подмогой. Нахимов с дедом Лухмеем попытались, было, ту щель распереть кузнечной колодой, так та раскололась надвое. Наковальня сорвалась и зашибла деда. Саша, каким-то чудом, с Володиной помощью, выскользнул из расщелины. Три ребра оказались сломанными, в лёгкое впились. Впоследствии травма давала о себе знать, отлёживался в гарнизонной медчасти в Борках и в районной больнице.
Поховали деда Лухмея, Саша с Володей с поминок сбежали в очередной раз.
На сорок дней приехал из Белого участковый милиционер Короткевич и сообщил, что беглецов нашёл. Обитали те на заброшенной заимке Прохора-старшего. Короткевичу оказали сопротивление, за что им были отвезены в отделение милиции Полоцка. Там мальчишек остригли наголо, но и сразу же из каталажки по домам отпустили. В школе из пионеров исключили. Саша нет, Володя шибко переживал.
Но беда не эта. Позавчера Саша вышел на каналы к мелиораторам, на себе нёс друга. Обоих порвала рысь. Сашу в медсанчасти выходили, Володю не спасли.
В уцелевшем подвале сыроварни Володя обнаружил какие-то приборы, на столах и в ящиках, там же хранилась сопроводительная документация на немецком языке, а так же и фолианты научной литературы по истории и теории воздухоплавания. На стеллажах лежали несколько ящиков с нашими довоенными рублями и германскими рейхсмарками. Рассказали о том одному Нахимову. Он взял с нас слово молчать, не проболтаться — чтоб «компетентные органы» на свою голову и на Голубицы не навлечь. Расщелину заложил половинками расколотого чурбана, наковальней, и заделал строительным раствором. Скрытку малинником замаскировал».
В 1958-мом году Наташа написала:
«Бабушка сообщать вам запретила, сразу после Володиной гибели Саша очень изменился. Друзей не заводит, с одним только Нахимовым, да Дедом Лухмеем, знается. На танцы в Бельском клубе остаться было не допроситься, а теперь и в кино сходить не дозовёшься. Сентябрь в школу не ходит, в Заболотье у мелиораторов пропадает. От Нахимова приходит выпимшим. При мне свою маму и мою стерлядями обозвал, за что Нахимов ударил кулаком по лицу, сбил с ног. Саша, с разбитым об печной угол в кровь затылком, поднялся и, тоже с кулаками, набросился. Грозился «деревяшку» с культяпки сорвать и спалить. Сбежал из дому на заимку, зиму в школу не ходил, жил там один. А весной, убеждал нас, что у мелиораторов работал, помогал им. Денег даже заработал.
Короткевич один тому не верил, но Главный инженер-мелиоратор показал разнарядки с Сашиной фамилией. Короткевич забирал, привозил домой, но Саша снова сбегал. Раз за разом повторялось, пока школу не закончил, аттестат не получил. Выпускные экзамены сдал на тройки. Готовился поступить в техникум мелиорации, но провалил вступительные экзамены. Дома после не объявился, уехал на заимку и устроился работать помощником лесовода в лесничестве. Бабушка с мамой извелись: носа у нас не казал. Увлёкся рисованием. Особо преуспел в анималистке: лесных зверушек у него даже покупал мастер тату из Витебска. Заезжий искусствовед — на выставке с Сашиным участием в Полоцке — посоветовал поступить в художественное училище в Минске. Но и здесь экзамены провалил.
Вчера бабушка показала письмо, в нём Саша просил не беспокоиться — уехал жить и работать на целину».
В 1987-мом году, уже Лида сестре, прислала телеграмму:
«Вернулся Саша приезжайте на лето».
А спустя месяц, сообщила:
«Сашу осудили на два года избил Нахимова».
И, наконец, в зиму 1994-го года известила:
«Умер Саша не приезжай похоронили».
Эту телеграмму чуть не догнала другая от Лиды:
«Мама упокоилась но не приезжай она просила не ехать такой свет».
На этом текст, распечатанный на принтере, прерывался.
* * *
Прикурив от сигареты, Паранин перечёл строки, написанные от руки шариковой ручкой на полях последнего листа:
«Ты не был на моих похоронах. А и хорошо: в гробу лежал не я. Мой отец. Немец.
В Голубицах до войны он строил сыроварню.
Я, на самом деле, старше на два года.
После войны отец искал «Змея Горыныча» — того, что ты увидел отражённым в зеркале. Искал тайком и скрытно, конечно же. Авдот Авдоття и Короткевич помогали. Нашли. Вернее, нашёл я с дедом Лухмеем.
Конец августа, я с Вованом и Натахой собирали грибы. Разбрелись по сторонам, как водилось, не докричаться. Переходил болотный клин, угодил в трясину. Уже захлёбывался, но на моё везение дед Лухмей услышал мой зов. Он неподалёку ставил силок на зайца. Протянул мне жердину с верёвочной петлёй, вытащил. Меня бы затянуло, но носками сапог стал на что-то твёрдое…
Через пару дней грибы я собирал один, Вована и Натаху дед занял дошколятами, в клубе диктант писать. Вот тогда-то я узнал своего настоящего отца, немца.
В районе болотного клина, в котором чуть не утонул, навстречу мне из зарослей вышли трое мужчин. Двоих сразу узнал: дед Лухмей и Авдот Авдоття. Бригадирша Авдотья ещё в войну перестала ждать мужа, похоронила, потому-то и взяла в примаки Нахимова.
Третий мужчина предстал в потрёпанной униформе экипажа «штурмовой винтовки» (бронированная машина поддержки пехоты), танкиста Вермахта. Возможно, знаешь: сходство между формой армейских танкистов и формой танкистов СС, а также использование обеими частями эмблемы «Мёртвая голова» привело к тому, что солдаты союзников, приняв танкистов за членов СС, расстреливали на месте.[9] Эта участь не настигла моего отца: в Харьковской эпопеи 1943-го года в боях у Белой Церкви был пленён и до конца войны мыкался по лагерям СССР, восстанавливал страну.
Вот тогда-то дед Лухмей «сдал» немца, выдал, что мне настоящим отцом приходится:
— Сашка, ты не палохайся... немец твой бацька.
Я опешил. Дед поверг меня в шок. От неожиданности не нашёл ни чего другого как спросить танкиста:
— Имя и фамилия у вас какие?
Отец на чистом русском ответил:
— Здравствуй сын. Как же долго я ждал нашей встречи. О твоём нарождении я в Германии не знал, Авдот, побег мне из лагеря готовил, рассказал… Имя и фамилия… для безопасности твоей, маминой, всей родни лучше не знать.
Попросил, и я, дед, Вован, Авдот, Короткевич, обращались к нему лагерной (для военнопленных) погонялой «Готфрид». Как пояснил, прототипом прозвища был Адольф Готфрид Кинау, великий немецкий протестантский священник и астрономом.
В Голубицы немца, отца моего, привёл Авдот Авдоття — искать «Змея Горыныча».
* * *
Полтора года корпус «Змея» болгаркой и ножовками по металлу на части и фрагменты резали, двигатель и оборудование снимали. А разобрали, утопили в укромных местах болота. Прятали в разных, топили в трясину, в глуши бора, что в округе Заболотья и Котлов. Вован у нормировщицы мелиораторов — Натаха зря ревновала — выпытал, какие болота не подлежат мелиорации, вот в этих и схоронили. Нашли немецкую танкетку, вытащили из топи, отец отремонтировал, зимой — по снегу и льду на ней развозили. Короткевич бензином обеспечивал. Отец танкеткой управлял. Авдот, с его богатырской силой погрузкой и разгрузкой занимался. Я с Вованом на подхвате были. Деда Лухмея к работам не привлекали — на шухире стоял.
Развозили части корпуса и оборудование в ночную темень и пургу, чтоб самим не отметить и не запомнить места, где проруби в трясине делали. С концами уничтожили мы «вертикальный самолёт» — опытный образец оружия возмездия III Рейха. «Тарелку» — по каким уфологи в своих фантазиях копья ломают. НЛО».
* * *
Паранин вернул в пачку, не начатую сигарету, закрыл форточку, сам себе своему отражению в оконном стекле проронил:
— Написано мне. Несомненно, дядей Сашком.
…К подъезду из-за угла забора бывшего Дома офицеров, после солдатского клуба, в какой ребёнком с детворой забирались подпольем кино из оркестровой ямы смотреть, завернула «ауди». Коротко, чтобы никого не разбудить по домам, просигналили...
Свидетельство о публикации №225071300095