Музыка дождя

   Мой офис — это небольшой пятачок на углу Невского и Малой Садовой, где акустика, если правильно встать, позволяет скрипке пробиваться сквозь рёв туристических автобусов. Меня зовут Аглая, но для уличной братии я — Лайя. Моя скрипка, Элеонора, — мой единственный надежный партнер по бизнесу. Она не просит зарплату, не уходит в декрет и никогда не врет. Мы с ней видели всё: щедрых иностранцев, бросающих в футляр хрустящие евро, и местных алкашей, пытающихся обменять свою душевную боль на «Мурку». Видели фальшивых туристов, спрашивающих дорогу к Эрмитажу, стоя прямо под его указателем, и настоящих ценителей, способных отличить Вивальди от Вивальди в современной обработке.

Моя работа — это не искусство. Это битва. Битва с погодой, с полицией, с конкурентами в лице брейк-дансеров и «живых статуй», которые почему-то всегда выбирают твою самую прибыльную точку. Я научилась читать публику как ноты. Вот эта парочка — им нужно что-то романтичное, из «Титаника». Вот этот хмурый господин в дорогом пальто — ему зайдет Бах, что-нибудь строгое и философское. А вот эта толпа студентов — им можно и саундтрек из «Пиратов Карибского моря», они всеядны.

Я думала, что меня уже ничем не удивить. А потом появился он. Мой Дождевой Человек.

Я заметила его не сразу. Он был слишком тихим, слишком незаметным. Он появлялся только тогда, когда начинался дождь. Не ливень, который разгоняет всех, а тот самый питерский, затяжной, меланхоличный дождик, который превращает город в акварельный рисунок. Как только первые капли начинали барабанить по моему футляру, он выныривал из-за угла. Всегда в одном и том же старом, но добротном плаще цвета мокрого асфальта, с вечно растрепанными волосами и взглядом, устремленным куда-то сквозь меня, сквозь дома, сквозь само время.

Он никогда не подходил близко. Он садился на скамейку напротив, доставал термос, наливал в крышечку чай и просто… слушал. Он не смотрел на меня. Он смотрел на лужи. На то, как капли дождя создают на их поверхности расходящиеся круги. Он сидел так всё время, пока я играла под навесом магазина. Иногда час, иногда два. Он никогда не бросал денег. И как только дождь прекращался, он вставал, аккуратно закручивал свой термос и так же тихо исчезал.

Сначала я не придала этому значения. Мало ли в Питере странных людей. Но он стал константой. Дождь — значит, он здесь. Солнце — его нет. Он стал моим личным барометром, моим персональным призраком оперы под открытым небом.

Эта загадка начала меня занимать больше, чем размер дневной выручки. Я начала играть для него. Я смотрела на его отрешенное лицо и пыталась подобрать ключ. Я играла ему Баха — он не шевелился. Я играла Моцарта — никакой реакции. Но однажды, когда я от отчаяния заиграла что-то быстрое, ритмичное, почти танцевальное, я заметила это. Его пальцы на крышке термоса начали едва заметно отбивать такт. Еле-еле. Но они двигались в ритм!

Так начался наш странный, молчаливый диалог. Я играла, а он отвечал мне этим едва уловимым движением. Он стал моим единственным настоящим слушателем. Для всех остальных я была фоновой музыкой, саундтреком к их пробежке по магазинам. А для него, казалось, моя музыка была центром вселенной.

Однажды дождь шел целый день. И он сидел там. С восьми утра до шести вечера. Неподвижный как статуя. К вечеру я вымоталась. Мои пальцы онемели, спина болела. Я собрала скрипку, пересчитала жалкую выручку и, повинуясь какому-то внезапному порыву, подошла к его скамейке.

— Добрый вечер, — сказала я. — Кажется, вы мой самый преданный поклонник.

Он медленно поднял на меня глаза. Они были светло-серыми, ясными и на удивление спокойными. Он смотрел на меня, чуть склонив голову, как будто пытался понять что-то очень важное. А потом он просто улыбнулся и протянул мне свой термос. Жест был понятен: «Угощайтесь».

Я растерялась. Он не ответил. Может, он иностранец?
— Do you speak English? — попробовала я.
Он снова улыбнулся и покачал головой.

Я села рядом. Мы сидели в тишине под утихающий шум дождя. Это было неловко и в то же время удивительно умиротворяюще.
— Почему вы приходите только в дождь? — спросила я, больше для себя, чем для него.

И тут он достал из кармана плаща маленький, потрепанный блокнот и карандаш. Он быстро написал несколько слов и протянул мне. Почерк был аккуратным, почти каллиграфическим.

«В дождь музыка становится видимой».

Я перечитала это несколько раз. Что это значит? Это какая-то поэтическая метафора?
— Я не понимаю, — сказала я.

Он снова взял блокнот.
«Я не слышу. Совсем. С детства».

Мир вокруг меня замер. Все мои дурацкие теории, все мои подозрения рассыпались в пыль. Этот человек, мой самый верный, самый чуткий слушатель, был глухим.
— Но… как? — прошептала я. — Как вы…

Он улыбнулся, и в его улыбке не было ни капли жалости к себе. Он снова начал писать.
«Я не слышу ушами. Но я чувствую. Когда идет дождь, асфальт становится влажным. И вибрации от твоей скрипки бегут по нему, как круги по воде. Я чувствую их через подошвы ботинок. Через эту скамейку. Они щекочут кончики пальцев. Высокие ноты — это мелкая, быстрая рябь на лужах. Низкие — это глубокая, медленная дрожь, которая идет откуда-то из-под земли. А дождь… капли танцуют под твою музыку. Когда ты играешь быстро, они будто сходят с ума. Когда медленно — замирают. Я не слышу твою музыку, Аглая. Я ее вижу. И я ее чувствую всем телом. И это самое прекрасное, что есть в моей жизни».

Я сидела, как громом пораженная. Я смотрела на него, на его ясные глаза, на этот дурацкий блокнот, и понимала, что за всю свою жизнь я не встречала никого, кто бы понимал мою музыку так, как он. Все эти люди с их ушами, с их музыкальным образованием, с их снобизмом — они слушали ноты. А он — слушал душу.

Его звали Кирилл. Он рассказал (точнее, написал), что потерял слух после болезни в шесть лет. Но он помнил музыку. Помнил, как звучит скрипка. И всю жизнь искал способ снова ее «услышать». И нашел. Здесь, на углу Невского, под дождем.

Мы стали встречаться каждый раз, когда шел дождь. Он приносил свой термос с ромашковым чаем, а я играла для него. Это был наш мир. Я рассказывала ему истории с помощью музыки, а он смотрел на танцующие капли и все понимал.

Однажды он пришел не один. В руках у него был странный деревянный ящик — кахон.
Он написал в блокноте: «Можно я попробую?»

Я кивнула. Я заиграла что-то простое, ритмичное. И он начал играть. Он не слышал меня, но он чувствовал мой ритм. Он отбивал его на своем ящике — глухие, бархатные басы и резкие, четкие щелчки. Он не просто аккомпанировал. Он создавал фундамент, основу, сердце для моей мелодии. Его ритм был идеален. Он был продолжением биения моего сердца, продолжением моей музыки.

И в этот момент произошло чудо. Люди начали останавливаться. Не просто бросать монетку на бегу, а останавливаться и слушать. Они видели эту странную пару: девушку, яростно водящую смычком по скрипке, и парня, увлеченно бьющего по деревянному ящику, с закрытыми глазами и счастливой улыбкой на лице. Они не знали нашей истории. Но они видели связь. Они видели диалог, который был громче любых слов.

В тот вечер наш футляр был полон, как никогда. Но дело было не в деньгах. Когда мы остались одни, Кирилл взял свою долю и протянул мне. Я покачала головой.

Он достал блокнот и написал: «Ты вернула мне музыку».
Я взяла карандаш и написала под его словами: «А ты вернул мне ее смысл».

Мы сидели на нашей мокрой скамейке под утихающим дождем. Вокруг снова становилось шумно. Но для нас двоих мир оставался тихим. И в этой тишине звучала самая прекрасная музыка на свете. Музыка, которую не нужно было слышать, чтобы понять.


Рецензии