Симфония разложения в электричке
Danza, Russia! Danza nella tua morte gloriosa!
Nel fetore del tuo vagone maledetto!
L'urina, il seme, il sudore
.. sono il tuo sacro crisma!
L'opera suprema... del tuo cuore di pietra!
Вступление: Станция. Дистилляция Эпохи.
Подольск. Платформа, застывшая, как в январском стекле. Воздух был хрупок, прозрачен и почти стерилен, отточен морозом до состояния абсолюта. Казалось, можно было услышать, как кристаллизуется влага в легких у старушки, продающей жалкие веники из вербы. И вот он – грохот, врывающийся в эту хрупкую тишину, как пьяный в оперу. Электричка из Чехова. Не транспорт, а движущийся диагноз. Ржавые бока, испещренные граффити-стенограммами отчаяния, скрип тормозов – звук костей, перемалываемых жерновами времени. Она не остановилась; она капитулировала, выпустив из своих чревообразных дверей клубы пара, смешанного с густым, невыразимым букетом человеческого существования в его наиболее концентрированной, наиболее унизительной форме. Пахло Перестройкой. Не идеей – ее разложением. Пылью крашеной фанеры, дешевым «Памир», тлением надежд, оставленных на перроне еще в семидесятых. Поручик Ржевский, закутанный в потертое пальто цвета заплесневелого хлеба, сделал шаг к зияющей двери. Запах ударил его, как физическая сила. Он отшатнулся. Все места были заняты телами. Но главное – запахами. Они уже ждали его, плотные, многослойные, готовые обволакивать, проникать, подчинять.
Глава I: Тактильный Ад
Ржевский втиснулся. Дверь захлопнулась за ним с окончательностью крышки гроба. Пространство вагона было не просто заполнено – оно было насыщено. Насыщено до предела человеческой массой, выделениями, выдыхаемыми газами, молекулярными следами их жизней. Он не просто стоял – он утопал. Вязко. Первое, что атаковало, было не обоняние, а осязание. Воздух. Он был не газообразным, а коллоидным. Густым, как кисель из испарений. Им нельзя было дышать – его приходилось разрезать, проглатывать кусками. Он обволакивал лицо липкой пленкой, проникал в шерстяные волокна пальто, оседал на ресницах холодным конденсатом отчаяния.
Ближе всех к двери, упираясь в проход рваными кедами – монументами неряшества. Из них, как побеги ядовитого растения, выползали серые, влажные от пота носки. Запах стопного пота – тяжелый, сладковато-гнилостный, с нотками дрожжей и плесени – был лишь фоном. Старик в кедах спал или притворялся. Из дешевых наушников сочился не звук, а вибрация низкочастотного гула, названного кем-то музыкой. Ржевский знал эту песню. «Мальчики не плачут, девочки не пукают». Ирония была настолько горькой, что отдавала желчью. Поколение, разучившееся чувствовать и испражняться естественно. Рядом – три дачницы. Их возраст был загадкой, зашифрованной в паутине морщин, пигментных пятнах, напоминавших карту забытых сражений, и в выцветших платках, туго стягивающих седые волосы. Одна. От нее исходил запах колбасной отрыжки – не просто ливерной колбасы, а именно отрыжки. Теплый, влажный, с отчетливой нотой прогорклого жира, желудочного сока и безысходности. Вторая. Облако перегара, кислого, как уксус, но с подложкой дешевого портвейна и утреннего стыда. Оно висело над ней почти осязаемым туманом. Третья. Огуречный рассол. Но не свежий, а
стоялый. Настоянный на банках, закатанных в прошлом августе, на тщетном ожидании лучшего, на тихой тоске кухни в хрущевке. Запах был пронзительно кислым, соленым, с металлическим привкусом консервации самой жизни.
Дальше – южане. Двое. Их запах был не воздухом, а стеной. Плотной, непроницаемой. Жареный лук, лук жареный до угольков, лук, въевшийся в кожу, одежду, легкие. Пот. Не свежий соленый, а старый, кислый, с примесью специй – тмина, кориандра, чего-то острого, чуждого северным ноздрям. И под всем этим – базис. Запах немытого тела, не дня, не двух, а недель. Жирной кожи, складок, гениталий. Это был запах иной биологии, иной культуры разложения. Ржевский чувствовал, как молекулы этого букета впиваются в его одежду, кожу, пытаются колонизировать его собственную обонятельную память.
Глава II: Химия Унижения
На следующей станции вагон принял новую порцию страдания. Втиснулись две институтки. Одна – с лицом, старательно раскрашенным дешевой косметикой. От нее несло «Орифлеймом» – туалетной водой под названием, наверное, «Весенний Шёпот» или «Лунная Нежность». Но это была химическая сирень. Резкая, назойливая, с оттенком ацетона и пластика. И под этой душераздирающей маской – второй слой. Едва уловимый, но неотвязный запах немытого тела. Не сильный, но значимый. Пота, застоявшегося в складках кожи под синтетической блузкой, кожного сала, не смытого утром. Запах лени, бедности, юности, уже начавшей слегка подтухать. Другая институтка. Она пахла сексом. Не страстью, не вожделением, не духами с афродизиаками. Просто сексом. Будничным, усталым, как постиранное и не до конца выполосканное белье. Запаха оставшегося после недавнего, вероятно, поспешного и не слишком радостного соития. Запах физиологии, лишенной романтики. Он был резок, животен и удивительно чист в своей откровенности на фоне всеобщего смрада.
За ними – мужик. Огромный, сгорбленный под тяжестью потрепанной, грязной сумки, похожей на вывернутый желудок вьючной скотины. От него веяло мочой. Не просто резким аммиачным духом, а концентрированной мочой. Мочой, впитавшейся в ватные штаны, в поры кожи, в саму сумку. Запах ночлежки, подворотни, крайней степени человеческого падения и отчаяния, когда стыд притупляется физиологической необходимостью. И финал – два алкаша. Их было двое, но запах был один – коллективный. Заблеванные куртки – хрестоматия распада. Перегар – не просто алкогольный, а гнилостный, как от испорченного браги. Блевотина – кислая, с желчью, с кусочками непереваренной селедки или капусты. И базис – немытое тело. Не просто грязное, а протухшее. Пот, смешанный с гноем возможных болячек, старое сало, грязь под ногтями, в ушах. Это был запах не жизни, а медленного, влажного разложения при жизни. Запах окончательной потери человеческого облика.
Ржевского затошнило. Тошнило не от конкретных запахов, хотя они и были чудовищны. Тошнило от их совокупности, от их неумолимой физической реальности, от их вторжения в его собственное пространство, в его легкие, в его мозг. От осознания, что этот вагон – не случайность, а микрокосм. Сконцентрированная эссенция страны, эпохи, человеческого удела. Он прислонился к холодной, липкой от грязи и конденсата двери, пытаясь вдохнуть сквозь рот, но густой воздух-кисель заполнял и рот, горло, вызывая рвотный рефлекс. Он закрыл глаза, пытаясь отгородиться, но запахи только усилились, обретая цвет, форму, текстуру в темноте. Он видел их: коричневые клубы перегара, желто-зеленые волны пота, сизые испарения мочи, розовую химическую дымку «Орифлейма», серую, тягучую вонь немытого тела. Это был ад, спроектированный не демоном, а бухгалтером человеческих слабостей.
Глава III: Симфония Распада
И тогда он появился. Не возник – проявился. Как фотография в проявителе. Мессир Баэль. Он стоял у потолка, точнее, парил в густом мареве испарений, не касаясь грязного пола. Безупречный сюртук, безупречные манжеты, безупречно бесстрастное лицо бухгалтера, ведущего ведомости вечности. Его холодные глаза, лишенные зрачков или, может, имеющие зрачки невероятной глубины, скользнули по Ржевскому. Взгляд был лишен сочувствия, осуждения, даже скуки. Это был взгляд регистратора, отмечающего факт присутствия единицы учета в зоне повышенной концентрации амортизации. Затем взгляд Баэля переместился. Он остановился на одной из пассажирок. Не на институтках. На квашеной блондинке. Дачнице? Работнице? Ее лицо было измучено, глаза усталы, руки в грубых варежках покраснели от холода и работы. Но от нее… от нее исходил запах. Мыла. Обычного, дешевого туалетного мыла. Но в этом вагоне, в этой вони, он звучал как чистая нота флейты посреди какофонии разбитых тарелок. Запах чистоты. Не идеальной, не навязчивой, а скромной, домашней, женской. Запах попытки сохранить человеческое достоинство в безнадежных условиях. От ее натруженных рук, от скул, от всего облика веяли смутные флюиды не соблазна, а просто угасающей, но еще теплящейся женственности. Базисная нота в аккорде распада.
Баэль не произнес ни слова. Он лишь посмотрел на Ржевского. И в этом взгляде, лишенном эмоций, как пустой бухгалтерский лист, было ясное, как цифирь в графе расхода, предложение: Возьми ее телефон. Попробуй. Хоть капля чего-то приятного. Капля чистоты. Капля… жизни. Она ведь тоже пахнет… по-другому. Искушение было тонким, как лезвие бритвы, и таким же опасным. Оно было не вожделением, а жаждой спасения, глотка чистого воздуха в удушающем смраде. Ржевский почувствовал, как его рука непроизвольно дернулась к карману, где лежала потрепанная записная книжка.
И тут Баэль сделал движение. Минимальное. Не палочкой дирижера – просто повел указательным пальцем вниз, как будто ставил точку в длинной колонке цифр или подчеркивал итоговую сумму. Эффект был мгновенным. Весь вагон – старик в кедах, дачницы с их букетами отчаяния, южане со стеной ароматов, институтки, мужик с мочой, алкаши – запел. Не по своей воле. Не от радости. Голоса были хриплыми (старик, алкаши), усталыми (дачницы), надтреснутыми (институтки), глухими (мужик с сумкой), но они слились в странно слаженный, гнусавый, пронзительно печальный хор. Мелодия была легкомысленной, узнаваемой – в стиле Джо Дассена. Но слова…
(Звучит гнусаво, монотонно, как заупокойная служба)
Куплет 1 (Старик в кедах, Дачницы):
Пахнем потом мы старым, как шпала, (Хрип, кашель)
И рассолом из банки пустой! (Голос, пахнущий огурцом)
Наше тело давно закичало, (Отрыжка, голос с перегаром)
От наливки домашней, простой! (Слащаво-кислый голос)
Ночи наши в кустах за станцией, (Юный, но усталый голос институтки с "Орифлеймом")
Пахнут попой немытой, большой! (Грубый, циничный голос второй институтки)
Куплет 2 (Южане, Мужик с сумкой, Алкаши):
Нам привезли с югов ароматы: (Гортанные голоса, запах лука)
Жаркий лук и немытый подмыш! (Те же голоса)
Мы несем в рюкзаках свои златы, (Глухой, утробный голос, запах мочи)
Но в штанах заплатки и пышь! (Тот же голос)
Мы пропили все мысли и чувства, (Хриплые, сбивчивые голоса, запах блевотины)
Нас теперь не берёт даже мышь! (Дикий смешок, переходящий в кашель)
Куплет 3 (Все вместе):
В этом вагоне, как в жизни, тесно, (Мощный, гнусавый унисон)
Каждый воняет, как может, сполна! (Усиление)
Запах бедности, грусти и мести, (Трагическая нота)
Вот основа народа сплошна! (Горечь)
Но поём мы, скрипим и пыхтим мы, (Натужное пение)
Вонь – последняя наша весна! (Крик, переходящий в стон)
Последние слова "последняя наша весна!" повисли в густом воздухе, смешавшись с оглушительным, пронзительным гудком локомотива и скрежетом тормозов, рвущих металл. Станция. Двери с визгом, похожим на крик зарезанной свиньи, открылись.
Эпилог: Чистота Пустоты и Бухгалтерия Аромата
Ржевский вывалился на платформу. Он не вышел – он сбежал. Сбежал из той движущейся братской могилы чувств. Холодный, чистый, почти безвкусный воздух ворвался в его легкие, как нож. Он закашлялся, чуть не выплевывая куски той вонючей ваты, что забила его грудь. Он стоял, опираясь о ледяную чугунную колонну, глотая воздух огромными, судорожными глотками. Его трясло – не от холода, а от облегчения, граничащего с болью. За спиной, с шипением и окончательным скрежетом, захлопнулись двери. Электричка, фыркнув клубом пара, поползла дальше, увозя свой зловонный хор.
Из облачка пара, вырвавшегося из-под вагона, материализовался Мессир Баэль. Он стоял рядом, безупречный, наблюдая за удаляющимся составом. Его белые манжеты казались ослепительными в тусклом свете фонарей.
– Ну что, поручик, – голос его был сух, монотонен, лишен интонаций, как диктуемый отчет. – Понравилась серенада? "Les parfums de la mis;re". «Ароматы нищеты». Более точного гимна моменту сложно представить. Превышает банальность "Елисейских полей" своей… аутентичной горечью.
Ржевский молчал, распыляя парфюм из несессера. Он перебивал остатки того вагонного ада, вытеснял чужие молекулы.
Баэль повернулся к нему. Его глаза, казалось, не отражали свет, а поглощали его.
– Запах, поручик. Последняя инстанция истины. Самая честная метрика бытия. Пота – труда или страха. Перегара – бегства от реальности. Немытого тела – апатии, забвения собственной биологии. Мочи – точки невозврата, где стыд уступает физиологии. Дешевых духов – жалкой маскировки распада. Секса – последнего, животного подтверждения жизни среди тлена. Квашеной капусты, огурцов – бесконечного, изматывающего цикла выживания, консервации существования. – Баэль сделал микроскопическую паузу. – И мыла. Скромной попытки сохранить островок чистоты в океане грязи. Надежды. Тщетной, но упорной.
Он поправил идеальный узел галстука.
– Они пели свою правду. Голую. Горькую. Пели о себе. О том, чем они стали под прессом времени, обстоятельств, собственной слабости. Этот вагон – не транспорт. Это – герметичная камера для дистилляции человеческой сущности. Бухгалтерская книга на рельсах. Каждая душа – актив, переоцененный в сторону дебета. Каждый запах – цифра в графе амортизации человеческого достоинства. – Он посмотрел вдаль, где красный огонек последнего вагона растворялся в темноте. – Ты сбежал, поручик. Вдохнул стерильности. Но запомни этот хор. Запомни их запахи. Это – эссенция жизни. Реальной. Неприукрашенной. Той, что осталась после всех лозунгов, после всех «мальчики не плачут». После всех иллюзий перестройки. – Баэль повернулся к Ржевскому в последний раз. – Это запах сырья. Сырья, с которым я работаю. Материала для ведомостей вечности. И он… обладает ужасающей, неопровержимой честностью.
Мессир Баэль не растаял. Он просто перестал быть видимым, как цифра, стертая с грифельной доски. Ржевский остался один на опустевшей платформе. Холодный воздух обжигал легкие. В ушах стоял гул – гул рельс, гул ушедшего поезда, гул того гнусавого хора. Запахи все еще цеплялись за подкладку пальто, за волосы. Они были его пленом и его свидетельством. Это была не просто музыка распада. Это был реквием по целой эпохе, упакованный в тридцать минут пути между иллюзией Москвой и сонным Подольском.
Финал: Оперетта и Романс
Ржевский вырвался на воздух. Легкие горели от чистоты. Он стоял вдыхая запах снега, как сомелье — редкое вино.
Эх, жизнь — проклятый вагон,
Где фальшь — единственный закон.
Где дамы — словно с хлева скот,
Где счастье — миг, и тот — не тот!
Где дружба — гниль на дне стакана,
Любовь — обман, цена — обмана.
Где каждый шаг — как злой укор,
Где вечер — чёрный приговор.
(Припев)
Но в сердце — вечный бензин!
Чтоб ехать... вновь и вновь...
Вперёд, сквозь вонь и ложь,
Мчит помойный воз!
Вперёд, сквозь тлен и грязь,
Помойный воз несёт!
Nessun respiro! Nessun odore!
Solo miasmi... nel vagone dell'orrore!
L'urina, il seme, il sudore —
; l'opera suprema del vostro cuore!
O Russia! Il tuo profumo ; la morte
Che danza... sulle rovine di tutte le porte!
( перевод с ит.
Ни вздоха! Ни запаха!
Лишь миазмы... в вагоне ужаса!
Усталость, семя, пот —
Вершина творения ваших сердец
О, Россия! Твой аромат — смерть
Что танцует... на руинах всех дверей!)
«Баэль прав — подумал он. — Мы все — ноты в партитуре гниения. И Баэль... он лишь дирижер».
Платформа опустела. Остался лишь запах снега — стерильный, временный, как чистая страница перед новым актом разложения.
Платформа окончательно пуста. Только луна, холодная и безразличная, льет синеватый свет. Внезапно в центре платформы материализуется небольшой, призрачный оркестр – скрипки, контрабас, кларнет. Они начинают играть легкую, иронично-печальную мелодию в стиле Оффенбаха. Появляется Мессир Баэль, одетый чуть более театрально – сюртук с блестками, цилиндр. Он поет чистым, но бездушным баритоном на мотив арии Калафа из «Турандот» Пуччини, холодно, величественно):
Nessun Respiro
(Recitativo)
Questo vagone... carcere d'acciaio che avanza,
Nella notte senza stelle... verso l'ignoto!
Non ; treno, ; bara... che la Russia trascina!
(Aria, Adagio lugubre )
Nessun respiro!... Solo aria viziata...
Nessun odore!... Solo miasmi.. densi, nauseanti...
Che salgono dal legno marcio, dalla ruggine antica,
Dal vagone dell'orrore... eterno girone!
(Poco pi; mosso)
L'urina che stilla... pozza fetente al suolo,
Il seme secco... sudicio ricordo d'un amplesso rubato,
Il sudore... acido, salato... di corpi sfiniti, perduti...
Tutto si mescola... tutto fermenta...
; l'opera suprema... del vostro cuore!
(Grandioso)
S;! Opera suprema! Macabra creazione!
Di un'anima malata... di un popolo in catene!
Questo fetore... ; il vostro inno! La vostra gloria!
(Coda, Tempo I, Adagio disperato )
O Russia... Russi miei... in che abisso...
In che vagone dell'orrore... vi siete cacciati?...
(Звучит мрачный аккорд оркестра, переход ко второй арии)
Аria II (O Russia! Il Tuo Profumo) -
Более лирико-драматическая, обращение к России, кульминация отчаяния и проклятия
(Recitativo accompagnato)
Il respiro manca... i polmoni bruciano!
Questo miasma... non ; solo puzza, ; morte!
Morte che striscia... che impregna ogni fibra!
(Aria, Andante doloroso -)
O Russia!... Madre immensa... terra di steppe...
Il tuo profumo... non ; fieno tagliato... Non ; pane caldo... n; resina di pino...
Il tuo profumo ; la morte!...
La morte che esala... dai tuoi fiumi in secca...
Dalle tue case sbarrate... dai cuori spenti!
(Poco a poco accelerando e crescendo )
Che danza!... S;, danza!... Una danza macabra!
Sulle rovine... di speranze infrante...
Di tutte le porte!... Porte chiuse a doppia mandata!
Porte sbarrate alla luce... alla vita!
Porte che nascondono... solo orrore!
(Furioso)
Danza, Russia! Danza nella tua morte gloriosa!
Nel fetore del tuo vagone maledetto!
L'urina, il seme, il sudore
.. sono il tuo sacro crisma!
L'opera suprema... del tuo cuore di pietra!
(Morendo)
Sulle rovine... di tutte le porte... Danzano solo... fantasmi... e la morte...
Nel silenzio... del vagone... dell'orrore...
... eterno.
Finis.
DL
25
( Перевод :
НИ ВЗДОХА
Этот вагон... стальная тюрьма, что мчится
Сквозь ночь беззвездную... в неведомое!
Не поезд это – гроб... что Россия тащит!
( Adagio lugubre)
Ни вздоха!.. Лишь спертый воздух...
Ни запаха!.. Лишь миазмы... густые, тошнотворные...
Что стелются от гнилого дерева, от древней ржавчины,
От вагона ужаса... вечного круга!
(Poco pi; mosso)
Усталость, что сочится... зловонная лужа на полу,
Засохшее семя... грязный след украденной ласки,
Пот... кислый, соленый... измученных, пропащих тел...
Всё смешивается... всё бродит...
Вот высшее творение... вашего сердца!
(Grandioso)
Да! Высшее творенье! Жуткое созданье!
Больной души... народа в цепях!
Эта вонь... – ваш гимн! Ваша слава!
( Tempo I, Adagio disperato)
О, Россия... русские мои... в какую бездну...
В какой вагон ужаса... вы себя загнали?...
(Звучит мрачный аккорд оркестра, переход ко второй арии)
АРИЯ II (О РОССИЯ! ТВОЙ АРОМАТ)
(Более лирико-драматическая, обращение к России, кульминация отчаяния и проклятия)
( Recitativo accompagnato)
Дыхание прерывается... легкие горят!
Этот смрад... не просто вонь, это смерть!
Смерть, что ползет... что пропитывает каждую жилку!
(Andante doloroso)
О, Россия!.. Мать-великанша... земля степей...
Твой аромат... – не скошенное сено... Не теплый хлеб... не сосновая смола...
Твой аромат – это смерть!..
Смерть, что исходит... из твоих пересохших рек...
Из твоих запертых домов... из угасших сердец!
(Poco a poco accelerando e crescendo)
Какой танец!.. Да, танец!.. Пляска смерти!
На руинах... разбитых надежд...
Над всеми дверьми!.. Дверьми, запертыми на все замки!
Дверьми, запертыми для света... для жизни!
Дверьми, что скрывают... лишь ужас!
( Furioso)
Пляши, Россия! Пляши в своей славной смерти!
В зловонии твоего проклятого вагона!
Усталость, семя, пот
... – твое священное миро!
Высшее творение... твоего каменного сердца!
(Morendo)
На руинах... всех дверей... Пляшут лишь... призраки... и смерть...
В безмолвии... вагона... ужаса...
... вечном.
D.L
25
Свидетельство о публикации №225071501539