Глава II, III
Зуд подмышек бил метрономом. Каждые десять минут. Точнее, чем строевая команда «напра-ВО!». Пелепелипин чесался с сосредоточенностью сапера, разминирующего собственную плоть. Лицо его при этом выражало не просто страдание, а риторическую ярость – будто он не эпидермис скоблил, а вызывал из глубин мироздания древних духов чесотки. Духов, которые, судя по результату, были глухи к призывам.
Время в камере не текло. Оно просачивалось. Сквозь забитые ватой уши реальности. Сквозь щели в штукатурке сознания. Все тот же запах: старое масло из подшипников ада, смешанное с приторным, консервированным дыханием тропиков, которых Пелепелипин никогда не видел. Запах застоя. Запах вопроса без ответа: за что?
За что его посадили? Память, как гнилая ткань, рвалась в клочья. Один клочок: утренний строй. Его, Пелепелипина, в чем-то… необычном. В чем-то ажурном, розовом, жутко неудобном? «Стринги…» – прошептал он сам себе, и по спине пробежал холодный мурашек стыда. Другой клочок: лицо политрука. Багровое. Искаженное. И слово, вылетевшее из его, Пелепелипина, уст. Не «товарищ политрук», а что-то короткое, хлесткое, блатное. «Порчушка гнилая»? Возможно. Достаточно ли этого для камеры? В этом мире абсурда – более чем.
Но внезапно, как удар штыком в солнечное сплетение, мысль:
— Ой!!! — вырвалось наружу, эхом отозвавшись от сырых стен.
Контраличепцы!
Образ всплыл из тумана похмельного склероза. Ножницы. Но не простые. Извращенные. С рукоятями, выточенными, казалось, из кости неведомого зверя, с лезвиями странного, не функционального изгиба. И покрытые… куркумой? Ярко-желтым порошком, въевшимся в металл. Как кухонный фетиш, забытый в борделе алхимиков. Кто поручил их найти? Когда? Зачем? Детали тонули в вазелиновом тумане прошлого. Важно было одно: Контраличепцы должны быть найдены. Не ради награды, не из страха наказания. Иначе… будет неловко. А неловкость была для Пелепелипина хуже зуда. Она сжимала желудок в тугой, болезненный узел, вызывала тревогу, от которой пучило и мутило.
«Что они делают?» – риторически спросил он тишину камеры. Тараканы на потолке замерли, будто прислушиваясь.
— Может, режут время? — предположил он вслух. — На куски. Как колбасу на похмельный завтрак. На прошлое, настоящее и это… вот это вот все.
— Может, обрезают лишние личности у шизофреников? — добавил с мрачной логикой. — Чтоб не путались.
— А может… — голос его стал почти благоговейным, — ими подстригают усы тем, кто их не заслужил? Кто носит усы без права, без чести казацкой?
И тут – СКУЛЁЖ. Не просто звук. Вибрация. Жалобный, протяжный вой, идущий из самой толщи стены, пробирающий до костей. Мурашки по спине Пелепелипина не побежали – они ринулись в панике, как толпа с горящего парохода, прямиком в область поясницы. Кровать под ним дрогнула. Слабый, но недвусмысленный толчок. Как землетрясение в микромире его камеры.
Рефлекс сработал быстрее мысли. Рука схватила граненый стакан – треснутый, мутный, единственный артефакт «нормальной» жизни, омытый кислыми щами и водянистым чаем. Прижал ухом к холодной, шершавой стене. Стал слушать. Дыхание замерло. Зуд подмышек отступил перед лицом новой угрозы.
Пелепелипин был мастером подслушивания. Опытным. В памяти всплыл прапорщик Сидоров. Туалет. Частые, ласковые матерные обращения… к моркови. К свежей, сочной моркови, которая, как выяснилось позже при странных обстоятельствах, находилась… не в салате. Да, Пелепелипин слышал такое. Он был готов услышать все.
Стена дрожит. Скулёж.
Стакан к уху – мир чужой.
Морковь в памяти...
Глава III: Рио сквозь Решетку Сна и Уважение к Демону
То, что он услышал через стакан, было невнятным. Шорохи. Сдавленные вздохи. Звуки, похожие на… перерезание чего-то влажного? Или просто крысы грызли проводку отчаяния. Разочарованный, он отодвинулся. Зуд вернулся с удвоенной силой. Усталость, как тяжелая шинель, навалилась на плечи. Глаза слипались. Под аккомпанемент марша тараканов и подвываний стены Пелепелипин провалился в сон.
И ему приснился Рио.
Не туристический буклет. А Рай. Конкретный, яростный, чувственный Рай. Пляж Копакабана. Белый песок, горячий под босыми ступнями. Солнце, не просто светило, а золотой кулак, бьющий по ликованию. И Ржевский. Старый поручик, в тельняшке поверх галифе, с лицом, обветренным океанским бризом и абсентом. Они играли в волейбол. Мяч летел по дуге надежды, а били по нему не руки – сами судьбы, вырвавшиеся из плена. Против них – невидимые соперники, может, те самые Контраличепцы в виде спортивных судей?
А потом – Ламбада. В баре где-то между Леблоном и Вечностью. Музыка пульсировала кровью в висках. Девушки. Не просто красивые. А воплощенные гимны плоти, залитые золотом заката и потом страсти. Он, Пелепелипин, лихой казак без липких штанов, танцевал с одной. Ржевский, отчаянно матерясь на ритм, но удерживаясь на ногах, – с другой. Тела сливались в едином порыве, забывая о камерах, вазелине, зуде. Запах моря, соли, свежести. И капиринью – ледяные бокалы, звонкие, как обещание вечного праздника. Лимонная кислота щипала язык – щипала жизнью.
Песок, мяч, тела.
Капиринья леденит губы.
Решетка сквозь сон...
Проснулся он от собственного стона. От контраста. От осознания, что спина его прилипла к мокрой от пота простыне, а не к горячему телу риоской богини. Зуд подмышек вернулся, триумфальный. Но что-то изменилось. Сон оставил не только горечь, но и странное прозрение. О Баэле.
— Черт с ним, с вазелином, — хрипло пробормотал Пелепелипин в полумрак. — И с чесоткой. И даже с этими… Контраличепцами. — Он посмотрел в угол, где являлся Мессир. — Он… не прав. Насчет платы. Насчет безвыходности.
Мысль была неожиданной, как удар хлыстом.
— Шары чесаться будут? Ну и хрен с ними! — он почти крикнул, обращаясь к призраку демона. — Но этот сон… Ржевский, девки, волейбол… Это тоже реально. Не менее реально, чем твоя вонь и скрежет. Ты дал мне вазелин и зуд. Но кто-то дал мне и этот сон.
Он встал, подошел к стене с надписью «КАК». Ткнул пальцем в букву «К».
— Ты силен, Баэль. Силен страхом, абсурдом, этой… метафизической вшивостью. — Пелепелипин неожиданно для себя выпрямился. Казак проснулся в нем на миг. — Но я тебя… уважаю. Да. Черт подери. Уважаю. Ты не врешь. Ты показываешь дерьмо без прикрас. А сны… сны – это не про тебя. Это про что-то другое. Может, про меня самого. Про то, что еще не сдохло.
В камере было тихо. Даже тараканы притихли. Слово «КАК» не горело – оно просто было. Вопросительный знак к реальности, в которой можно одновременно чесаться и танцевать ламбаду на краю света.
Демон дал нам зуд.
Но сны летят над тюрьмой...
Баэль, ты не прав.
Эпилог: Монолог Мессира Баэля (У колодца Беспамятства)
(Материализуется не в углу, а прямо посреди камеры, как пятно ночи в солнечный день. Голос звучит не из уст, а из самой пустоты, размеренно, как чтение древнего свитка)
Дейтенант Пелепелипин. Казак липкий.
Ты уважаешь Тьму? Хорошо.
Но уважение – лишь пыль на сапогах
Того, кто идет по дороге из Крови и Вони.
Ты видел сон? Песок? Девичий стан?
Лик друга в брызгах Капиринью?
Это – мираж колодца в пустыне.
Загляни глубже – на дне лишь ил.
И зуд. Вечный ил.
Контраличепцы? Ножницы Времени?
Они режут не личности, не усы.
Они отсекают Надежду.
Ниточку за ниточкой. Беззвучно.
Куркума – это прах былых солнц,
Которым ты посыпаешь рану Бессмыслицы.
Скулёж за стеной? Это плач Нерожденных.
Тех, кого ты задушил вопросом "Зачем?"
Кровать дрожит? Дрожит Земля под тобой,
Усталая от ноши Человечьей Глупости.
Стакан к уху – ты слушаешь Гул Вселенной.
Он говорит: "Чешись. Чешись. И молчи".
Рио? Волейбол? Ламбада?
Это – пена на губах Утопающего.
Последняя вспышка Светляка
В пасти Ночи. Красиво? Да.
Реально? Так же, как запах ананаса
В камере смерти. Мираж. Бальзам.
Для души, что боится Смотреть в Бездну.
Ты говоришь: "Баэль, ты не прав!"
О, дитя пыли! Я не прав и не виноват.
Я – Зеркало. Зеркало, в которое
Ты боишься смотреть по утрам.
Я показываю Правду Дна.
А сны... сны творит твой собственный Страх
Перед моим Отражением.
Уважаешь? Храни это, как жалкий талисман.
Но знай: за вазелином спины,
За зудом подмышек,
За предвкушением чесотки шаров –
Лежит Великая Пустота.
И имя ей – Жизнь.
Ты ищешь Контраличепцы? Ищи.
Беги по кругу с битым стаканом.
Слушай скулёж нерожденных.
Чешись во сне и наяву.
Танцуй ламбаду на краю Ада.
Пей капиринью из граненой Тоски.
Ибо это и есть Удел.
Твой. Мой. Всех, кто дышит
Воздухом, пахнущим Вазелином и Проклятым Ананасом.
Чешись, Пелепелипин.
Чешись до конца.
В этом – весь Закон.
В этом – вся Восточная Мудрость.
Аминь. Или просто – скрёб-скрёб-скрёб...
(Фигура Баэля не растворяется. Она становится прозрачной, как слеза над бездной. Последнее, что видит Пелепелипин – холодный блеск пенсне, отражающий его собственное лицо, яростно чешущее подмышку. И слышит: первые, робкие, но неотвратимые сигналы Зуда... ниже пояса.)
Свидетельство о публикации №225071501585