Глава IV, V

Глава IV: Коричневый Звон и Философия Баланды

Ухо Пелепелипина, приросшее к холодному, граненому стеклу стакана, стало частью стены. Глаз дергался в такт непостижимым звукам из-за перегородки – то ли скрежету, то ли чавканью, то ли тихому плачу перекрученных пружин матраса. Левая бровь, уставшая от постоянного напряжения, сползла вниз, как солдат после бессмысленного штурма. Он слушал с фанатизмом сапера, ищущего мину в собственной судьбе.

Что там?
Этот вопрос висел в камере гуще запаха вазелина и ананаса. Ответа не было. Ни один язык, достойный называться человеческим, не рискнул бы описать происходящее. Даже цензура, будь она одушевленной, лишь вышла бы, бледная как смерть, дрожащим пальцем указала на стену и прошептала: «…там… было… оно…». Нечто настолько срамное, абсурдное и метафизически непристойное, что слова сгорали в горле, не родившись.

И тогда – как удар обухом по затылку спокойствия – прорезался крик охраны:

— УЖИН, УБЛЮДКИ!!! — Голос был хриплым, пропитанным ненавистью и дешевым самогоном.

Сразу за ним – не звон. Вибрация. Глубокая, нездоровая, идущая откуда-то из самого нутра тюремного механизма. Знаменитый "коричневый звонок". Не просто предмет, а персонаж местной мифологии. Удлиненный, глянцевый, с подозрительно фаллической завершенностью формы, он никогда не звенел – он возмущенно вибрировал. Легенда о его происхождении передавалась шепотом:

Один зэк, с воспаленным воображением и душой художника, украл его. Мыл. Гладил. Шептал нежности. А потом, в полночь, опустив штаны и приняв позу шамана, низвергшего святыню, совершил над ним акт глумления – испражнился прямо на звенящую бронзу, хохоча как одержимый: «Ты теперь — мой, только мой! Звони! Звони!!!»
Звонок вернули. Терли щетками, травили хлоркой, окуривали ладаном, окропляли водой из семи церквей. Тщетно. Вонь въелась навечно, став его сутью, его душой, его коричневым именем. И метафора, и реальность слились воедино.

Дверь камеры с лязгом открылась. Пелепелипин оторвал ухо от стакана. К ужину он относился с подчеркнутым, почти религиозным уважением. Особенно когда в баланде плавали "козьи шарики" – эти странные комочки, чья биография была длиннее его собственной: твердые, потом мягкие, потом, возможно, живые, а теперь – вечные спутники тюремной похлебки. Символы цикличности распада и… своеобразной стойкости. Он втянул воздух ноздрями, как сомелье нюхает редкое вино.

— Ммм… — выдохнул он с мрачным удовлетворением. — Сегодня шарики… зреют. Значит, ночка будет с характером. Интересная…

Он потянулся за миской, но рука его, движимая древним рефлексом, вдруг свернула вниз и полезла в галифе.

— Ага, начинается, — пробормотал он, яростно почесываясь. — Баэль не соврал, сволочь эрудированная…

Глава V: Трио в Аду: Баэль, Ржевский и Зуд Судьбы

В дверной проем, вместо надзирателя с баландой, ввалилась знакомая фигура в промасленной шинели. Поручик Ржевский. Лицо – как старая карта военных поражений, глаза мутные, но с огоньком вечного цинизма. В руке – не миска, а початая бутылка чего-то мутного.

— Пелепелипин! Казак несчастный! — рявкнул он, шатаясь. — Говорят, ты тут философствуешь над баландой? И шары чешешь? Классика!

— Ржевский?! — изумился Пелепелипин, забыв на миг о зуде. — Как ты…? Тебя же в карцер…

— Карцер? Ха! — Ржевский плюхнулся на соседнюю койку, от которой повалило пылью веков. — Карцер – для мелких сошек. Я договорился. С Баэлем. Он тут, кстати… — Ржевский махнул бутылкой в сторону угла.

Из тени, где паутина была особенно густа, материализовался Мессир Баэль. Безупречно одетый, пенсне блестело холодным светом нездешних звезд. Он поправил несуществующую бабочку.

— Дейтенант. Поручик. — Его голос был гладким, как лезвие бритвы. — Я слышал, ужин обещает быть… пикантным. Шарики зреют. Зуд набирает силу. Атмосфера… концентрированная.

Пелепелипин налил три мутные жидкости в треснутые стаканы (один нашелся под койкой). Ржевский протянул свою бутылку:

— На, разбавляй свою бурду. Это – «Слеза Коменданта». Гарантированно отшибает память и чувство собственного достоинства. Идеально для нашей беседы.

Они чокнулись. Пелепелипин поморщился от жгучей смеси баланды и «Слезы Коменданта».

— Ну что, Баэль, — хрипло начал Ржевский, — объясни-ка порядочным людям. Вот этот твой прогноз… насчет шаров… Это неизбежно? Как осенняя слякоть?

Баэль отхлебнул из стакана, не моргнув.

— Неизбежность, поручик, – понятие растяжимое. Как ваши галифе после хорошей попойки. Зуд… — он посмотрел на Пелепелипина, — это не наказание. Это… напоминание. О связи духа и плоти. О том, что даже в самой глубокой яме метафизического отчаяния, — он указал на галифе Пелепелипина, — тело требует своего. Грубо. Настойчиво. Как этот… «коричневый звонок». — Баэль кивнул в сторону двери, откуда еще долетало глухое, возмущенное жужжание. — Вонь – его суть. Зуд – ваша. Примите это. Как философ принимает козьи шарики в баланде.

Пелепелипин яростно почесал лоб.

— Принять?! Да я их, эти шарики, принимаю! Они хоть понятны! Твердые, мягкие, зловонные – но материальные! А этот зуд… и твои речи, Баэль… Это же чистой воды издевательство над здравым смыслом! Где логика? Где справедливость?!

— Логика? — Баэль тонко улыбнулся. — Она осталась там, за стеной, где было «оно». Вместе со стыдом и приличиями. Справедливость? — Он указал на миску с баландой. — Вот она. Кому – шарик, кому – пустая похлебка. А чаще – просто похлебка. Вы же сами сказали, дейтенант: ужин – дело философское. Вы жрете абсурд. И он съедает вас. Зуд – лишь симптом несварения.

Ржевский громко рассмеялся, поперхнувшись «Слезой Коменданта».

— Ха! Прямо в яблочко! Мы тут жрем дерьмо, а потом удивляемся, что чешемся! Философия, мде, в чистом виде! За это – надо выпить!

Они выпили. Пелепелипин смотрел то на Баэля, то на Ржевского, то на свою руку, снова полезшую в галифе. Гнев сменился странной усталостью. Абсурд стал… привычным. Почти уютным.

— Ладно, — сдался он. — Чешемся, так чешемся. Ищем Контраличепцы, так ищем. Жрем козьи шарики… Но, Баэль, — он посмотрел на Мессира почти без злобы, — хоть спой что-нибудь. Перед сном. А то тараканы опять свой «казачок» замутят. Надоело.

Баэль поднял бровь. Пенсне сверкнуло.

— Песню? В стиле… шансона? О тюрьме, зудящих шарах и жизни взаймы? — В его голосе прозвучала ледяная усмешка. — Почему бы и нет. За ваше… философское прозрение.

Эпилог: Шансон из Камеры №...

(Камера погружается в густые, маслянистые сумерки. Тараканы замерли в ожидании. Ржевский тихо похрапывает, обняв пустую бутылку. Пелепелипин сидит на краю койки, машинально почесываясь. Мессир Баэль встает. Его фигура кажется выше в полумраке. Он поправляет пенсне и берет в руки… ничего. Но жест – как будто держит старинный микрофон. Голос его меняется – становится низким, хрипловато-проникновенным, с безупречным, насмешливо-грустным французским акцентом. Поет на мотив уличного парижского шансона, полного тоски и цинизма.)

Куплет 1:
Вот и вечер опустился решеткой на Париж,
Но мой Париж – камера, где вошь – солист.
Воздух густ, как любовница старая, –
Вазелин, ананас... и тюрьма, детка, тюрьма.

Куплет 2:
Звонок коричневый – сердце моей тоски,
Он не звенит, он стонет от тоски.
Кто-то кричит: "Ужин, ублюдки!" –
Баланда с шариком... жизнь взаймы, жизнь взаймы.

Куплет 3:
Мой друг Ржевский спит, как убитый в бою,
Он брал в долг у черта, теперь платит... сам не пойму.
А Пелепелипин чешет, чешет упрямо –
Там, где шары... о, мадам, о, мадам!

Куплет 4:
Контраличепцы... ножницы из сна,
Режут надежды, как старую тряпку, дотла.
Ищет их казак, липкий от страха -
Найдет ли? Кто знает... игра, детка, игра.

Куплет 5:
За стеной – "оно". За стеной – срам.
Слушай в стакан, пока не отдал кондрашка бам!
Цензура плачет, слова не найдет –
Просто чешись... и пей, и пей, и пей!

Куплет 6 (Финал):
Жизнь взаймы взята, под проценты – зуд,
Под залог – последние слезы и стыд.
Баэль поет вам под звон кандалов –
Чешитесь, голубчики... Адье, Адье, Адье...

(Последнее "Адье" растворяется в тишине. Баэль снимает невидимый микрофон, делает легкий, насмешливый поклон в сторону Пелепелипина. Его фигура начинает таять, как дым от дешевой папиросы, растворяясь в уже привычной вони вазелина, ананаса и вечного, неистребимого запаха "коричневого звонка". На койке Пелепелипин засыпает под мерный скрежет его собственных ногтей по телу. Тараканы на потолке, кажется, замерли в почтительном молчании. Начинается ночь. Долгая. Зудящая. Взятая взаймы у самого Ада.)


Рецензии