Глава XIII, XIV

XIII 365

Воздух камеры был спертым, густым, как кисель из отчаяния. В нем зрели шарики. Невинные, как детские грезы, и кислые, как обиды стариков на пенсию. Даже тараканы, эти вечные сожители уныния, поползли к щелям, будто ища спасения от вони человеческой тоски.

Воздержание.
Слово-призрак, слово-пытка. Триста шестьдесят четыре дня оно висело над Пелепелипином каменной плитой. Триста шестьдесят четыре дня он был монахом помойки, аскетом параши. Сегодня – триста шестьдесят пятый. День освобождения. День личного разврата. День, когда вселенское «хочу» клокотало внизу живота.

Он сидел на жесткой койке, обхватив колени костлявыми руками. Вдох. Выдох. Длинный, стонущий «уххх». Руки под грубой рубахой нащупали знакомые ребра, впадины, жесткую кожу – жизненные ориентиры в этом каменном мешке. Все шло по плану: уединиться, погладить иссохшее тело, освободить дух от гнета этих бесконечных дней. Освободить…

И тут грянуло. Не вожделение. Не похоть. Нет. Из глубин, словно кара за слишком долгие мысли о свободе, вырвался кишечный гром. Желание, неумолимое и властное, накатило волной, смывая все планы, всю философию «364 через один».

«Вот те и…», – прошипел он сквозь сжатые зубы, впиваясь пальцами в внезапно сжавшийся живот. – «Философия, говоришь? Целый год строил воздушные замки… а они рухнули от одного порыва ветра изнутри».

План рухнул. Вселенная смеялась над его аскезой. Он сорвался с койки, бросился в угол камеры, к дыре в полу – этому алтарю физиологии, этому выходу в никуда. Присел. И замер.

На стене, прямо над дырой, висел плакат. Нелепый, кричащий. На нем – цыганенок. Маленький, напыщенный, в костюме, который кричал о пошлом шике. Один золотой зуб сверкал во рту, как фальшивая звезда над свалкой. И глаза… Глаза смотрели прямо на Пелепелипина. Нагло, оценивающе, с немым вопросом: «Ну и что теперь, философ?»

Внизу кривая надпись: "Своему защитнику Дамирчику". И обрыв. Как обрывалось само дыхание у Пелепелипина. Как обрывалось в эту секунду всякое подобие уважения к чему бы то ни было.

«Ох, Дамирчик…» – выдохнул он с горьким, коротким смешком. Голос его, обычно глухой, прозвучал резко в тишине камеры. – «Защитник? От чего? От этой дыры? От меня самого? Или ты просто еще одна насмешка в этом бесконечном фарсе?»

Импульс был сильнее мысли. Сильнее стыда. Рука рванулась, схватила бумагу. Гладкая, прохладная. Идеальная. Со знанием дела, с циничной нежностью арестанта, привыкшего к суррогатам, Пелепелипин использовал плакат с Дамирчиком по назначению. Глядя прямо в наглые глаза золотозубого цыганенка, он процедил сквозь зубы, каждое слово падало, как камень:

«Ну вот. Теперь ты точно мой защитник. Защитник от всего. От тюрьмы. От свободы. От меня. И от этого… дерьма. Защищай же. Прими жертву».

Живот чудесным образом утих. Кишечник, словно получив сакральную жертву, смилостивился. Дыра в полу приняла свое и замолчала. Дело было сделано. Без любви, без страсти. Только физиология. Он вернулся к койке. Повалился на спину. Рука машинально легла на живот, поглаживая – будто успокаивая разбитые надежды, будто все еще пытаясь вызвать тот самый, желанный спазм. Но тело было пусто. Пусто и холодно, как выгоревшее поле после боя. Он закрыл глаза.

«Триста шестьдесят пять… – прошептал он в потолок. – Итог – клочок бумаги с наглой рожей. Философия? Смешно. Все философии кончаются здесь. У этой дыры».

Уснул. Как убитый. Как будто не было ничего. Ни шариков, ни плана, ни Дамирчика. Только пустота и остаточный кислый запах обиды в густом воздухе.

Глава XIV: Золотой Зуб и Демон Скуки

Сон был тяжелым, как мокрая шинель после марша. В нем снова зрели шарики, кислые и обидные. И сквозь них проступало лицо – наглое, цыганское, с золотым зубом. Оно смеялось. Смеялось над его «364 через один», над его жалкой попыткой облагородить животный инстинкт философией помойки.

Пелепелипин проснулся от ощущения. Не боли. Не желания. От… присутствия. В камере стоял кто-то еще. Возле койки. Он открыл глаза.

Дамирчик. Тот самый. Не на плакате. Живой. Маленький, в своем пижонском костюмчике. Золотой зуб тускло сверкал в полумраке. Но лицо… Лицо было искажено гримасой немыслимого отвращения. И от него несло. Не духами пижона. Не потом. От него несло тем самым, чем Пелепелипин обтер его бумажное подобие. Кисленьким, знакомым, унизительным духом собственного кишечника Пелепелипина.

«Ты…» – хрипло начал Пелепелипин, инстинктивно отползая к холодной стене. Голос предательски дрогнул. Страх, холодный и липкий, сковал горло.

«Я? Я твой защитник?» – цыганенок фыркнул, и волна вони стала почти осязаемой, ударила в нос. – «Я теперь пахну тобой, философ!  Твоим позором!»

Глаза Дамирчика, прежде наглые, теперь горели бешенством оскорбленного мелкого беса. Он вскипел. Буквально. Задрожал всем телом. С визгом, больше похожим на скрежет ржавых петель, он бросился на Пелепелипина. Не кулаками. Нет. Он впился зубами. В руку. В плечо. Куда попало. Но главный удар пришелся сзади. Когда Пелепелипин, орущий от боли и непонимания, попытался оттолкнуть этого вонючего бесенка, тот, извиваясь, рванул головой. Блеснуло золото. Острый, неровный край золотого зуба рванул сквозь тонкую тряпку штанов, впился в мягкую, незащищенную плоть Пелепелипина. Ту самую, что так мечтала о другом прикосновении в эту ночь.

Крик Пелепелипина слился с диким, нечеловеческим визгом Дамирчика и… сухим, беззвучным смешком. У двери камеры, растворившись из тени, стоял он. Мессир Баэль. Безупречный сюртук, бесстрастное лицо бухгалтера адских дел. Он наблюдал. Его сухие губы были слегка растянуты в подобии улыбки. В глазах – не злоба, а… скука. И легкое, циничное любопытство. Смех его был неслышен, но Пелепелипин почувствовал его – как треск ломающихся костяшек счетов в пустом зале суда.

«Защитник оказался с зубом, – произнес Баэль наконец, его голос был монотонен, как стук метронома. – И с характером. Интересная материализация. Пахнет специфически, но… колоритно».

Дамирчик, вырвавшись, стоял посередине камеры, трясясь от ярости, с каплями чужой крови и нечистот на своем кривом костюмчике. Баэль махнул рукой – небрежно, как смахивают пыль. Цыганенок взвизгнул, схлопнулся, как мыльный пузырь, оставив в воздухе лишь усилившийся на миг кислый запах и золотой блеск, растаявший в темноте.

Пелепелипин лежал ничком, хватая ртом вонючий воздух, чувствуя жгучую боль и унижение в самом неподходящем месте. Баэль посмотрел на него с высоты своего безупречного воротничка.

««364 через один»… – произнес он задумчиво. – Философия шаткая, Пелепелипин. Особенно когда кишечник требует своего. И когда демоны скучают. Спокойной ночи. Или что там у вас осталось от ночи».

Он повернулся и растворился, как и появился. Оставив Пелепелипина одного с болью, вонью и окончательно рухнувшей философией на холодном полу камеры. Шарики обиды снова начали зреть в кисельном воздухе.

Эпилог: Кабак "У Падшего Ангела"

Дым стоял коромыслом. Дешевый табак, дорогие сигары, запах жареного лука и еще что-то неуловимое – отчаяние, наверное, или пошлость. Кабак "У Падшего Ангела" был пристанищем для тех, кто отплыл слишком далеко от берегов приличия. Баэль сидел в углу, за столиком, покрытым липкой клеенкой. Напротив него – поручик Ржевский, его лицо, как всегда, было маской цинизма, на которой лишь глаза выдавали усталость тысячелетий. Рядом с Ржевским – Полина. Стриптизерша. Ее молодость была яркой, как неоновая вывеска, а от нее пахло дешевой туалетной водой "Копакабана" – сладковатой, навязчивой, с претензией на экзотику. Она напоминала Ржевскому о Рио. О пьяных ночах, о женщинах, чьи имы стирались вместе с похмельем, о запахе океана, смешанном с ароматом коктейлей и пота.

Баэль допивал свой абсент. Зеленоватая жидкость оставляла на дне стакана лишь мутный осадок полыни.

— …и вот этот золотой зуб, Ржевский, — Баэль говорил монотонно, как зачитывал отчет, — впивается ему прямо в жопу. Точнее, в мягкое место рядом. А этот Пелепелипин орет так, будто его лишили последней иллюзии. А цыганенок визжит, воняет… Картина, достойная Босха, если бы Босх писал с натуры в тюремной камере. Я, признаться, посмеялся. Редко удается увидеть такую… органичную нелепость. Материализовал его из скуки. Думал, будет смешнее. Получилось… физиологичнее.

Ржевский фыркнул, выпуская кольцо дыма.
— Философия «364 через один»… Знакомо. Обычно заканчивается провалом. Или золотым зубом в заднице. Или тем и другим. Бедняга Пелепелипин. Хотя… защитник у него был. Своеобразный.

Полина засмеялась. Звонко, чуть искусственно.


Рецензии