Послевоенная оттепель
1.
Что возникает у гранатомета на пути, когда он выезжает краем улицы, где фасады стоят в сетях, зеленых накидках, и пищит над улицей звон воздушной тревоги? Яма. Следом за тучной бурой крошистой землей сползает он всеми своими своенравно-крутящимися колесами в яму, и ничто не в силах удержать его, валящегося. Камеры выехали вдоль, проехали это грохочущее место и оказались в более тихом, поплыли между неисцарапанных боями сутулых стен, промелькнули в них белый дом с полувыступающими колоннами дворянского образца, пара или четверка высоких колодцевидных новодельных сооружений, фольга на закрученных окнах, все следы боевой готовности. Город спал. На улицах не было ни собаки, воевала, горела сплошь желто-бурая раздвижная техника, доносились человеческие крики из ее обраненных каркасов, но самих людей, кроме их воплей, не было видно. Не было и зверей, то есть птиц – единственных многочисленных, всегда держащихся на виду зверей города. Камеры проплыли по песку, поднялись к небесам и, наконец, углядели в них черно и высоко копошащихся крылых ласточек – это значит, что дождя скоро не будет, а еще вскоре шмыгнули по островерхим клетям дворовых пружин и сожженным чучельцам остроглядых лохматых галок, и синей струей быстрым шагом прошли друг за другом голуби. Падко струился блеклый день с глаз печального божества, которое воспринимаем мы как наше небо, и с последним рывком, ударом, будто что-то с небес колоссальное шлепнулось, взорвалось, подалось – затихло время.
Всю ночь – ветер приносит звуки со стороны железнодорожного вокзала – он слышал идущие один за одним, почти без продыху, тяжелые поезда, и голос, который объявлял их. Поездов было много. С тех пор, как объявили полную демобилизацию, они шли и шли, вывозили останки войны, и в те ночи, когда ветер, как сегодня, менял направление и начинал задувать оттуда – стук поездных колес и голос диктора становились ежечасными ночными сопровождающими. Можно было бы сказать, назвать их «колыбельными», но… Ян, инвалид завершившейся войны, лежа в своей койке в провинциальном госпитале, не спал. Пауки ночных теней лазили по блекло-выбеленным стенам, ветер играл не только с железнодорожными звуками и голосами, он играл с Яновыми мыслями, всполошая их и перебрасывая, надевая на продольные шомполы, сминая в глину, пропуская сквозь черные цепкие сети памяти в ручейки. Соседи по палате спали, один храпел, другой, скинув одеяло, отвернулся к стене, и Ян знал, что они видят один и тот же сон, знал, что у того, безрукого, с другим, ослепшим почти полностью на оба глаза, все связано. А вот ему повезло меньше – когда его сбросило с полок поезда, он очнулся, обнаружил себя в грязи, мимо мчались еще, новые, колеса, его, видимо, считали уже как трупа, и никто не обращал внимания, не спешил оттащить, и тогда стояла ночь над безобразно вывороченным поселком, и невдалеке – он слышал – сновали и переговаривались люди. Следующий раз он открыл глаза, и уже был день, он лежал на какой-то скамейке, почему-то опять на вокзале, а может, на площади – он не видел, прямо на него с небес светило солнце – а, это была не скамейка, а переносная койка. На ней, кажется, его и направили в этот госпиталь, а может, не в этот – госпиталь уже много раз за этот год менялся. И когда он говорил что-то врачам, его опять укладывали, запрещали временно выходить в коридор, гулять и навещать других больных. Порезы на мягких дверях, облупленные подоконники, четыре койки и четыре тумбочки, умывальник – как тут можно запутаться? Но он что-то привез с войны, вернее, сам без чего-то приехал, он с трудом все понимал, с огромным усилием и трудом понимал происходящее вовне и у него внутри, и эти очевидные, казалось, привычные годами связи между ними.
Сигналя вверх-вниз-вверх тритоновым интервалом, подошла и встала где-то под окнами скорая, вовремя подошла, привезла новых раненых. Когда они прибывают в ночи, то создают, как правило, меньше шума. «Горе, горе!» - закричал через четверть часа полуосвещенный лампочками коридор, - «Горе мне несусветное!».. Голоса людей, персонала, и шарканье госпитальных саней по полу, приволокли какого-то солдата, его поместят в дальнюю палату, и вскоре он умолкнет и его не станет слышно. Мотор машины замурчал, и скорая отъехала уже без сигналки, в тишине, и снова под окнами раздались голоса и краткий лай. Ян знал, что там росли кусты сирены.
«Что ты, бестолочь туманная?» - раздался голос в тишине, и над головами послышались шаги. Ха-ха-ха, - кто-то смеялся, пришел сюда самый, и глядит на Яна и других больных, смотрит на этих безногих и слепцов, с оторванными челюстями. Вчера из Васьки пулю, старую уже, по его долгим настоятельным прошениям, полезли-таки доставать, но что-то пошло не так – и то рука у него отсыхала, а теперь и вовсе под самый локоть ампутировали, вон оно как. Да быстро: в одночасье не стало руки, его даже подготовить, психологически, врачи не успевали: или заражение, или тут же рубить, поставили перед самым выбором. Васька думал, что им для чего-то, какого-то умысла, его рука понадобилась, что они обманули таким образом, а наутро его уже видели в коридоре, с забинтованной… Ян видел, когда на трудотерапию спускались. А теперь уже гаснут фонари, скоро полный рассвет, и Васька, наверняка, в своей палате все-таки поспал, куда ему деваться.
«Что там на фронте?» - привычный вопрос созревает к утру на языке, когда все больные и раненые собираются в столовой. «Все, День Победы!» - размахивая булкой, радостно подлетает к их группке ушастый Кобалев, - «Объявили вчера официально окончание войны, полную их капитуляцию…» «Правда, правда, неужели…» - загалдели не осмыслившие еще случившееся бойцы. Рухтам, сидя на приножном, в конце залы, кресле – оно единственное тут такое, возле гибискуса-цветка, поднял голос и сказал хмурым басом, чтоб его слышали: «А я знал. Еще с неделю назад вам говорил, что такого-то числа мир подпишут»… На него посмотрели. Подписали мир. Фельдшер, в колпаке, пробежал по коридору с каталкой, на ней аж пять капельниц, везут в палаты к острым. Сейчас же еще, вдобавок, Новый год, и где-то тетка Ефросинья приготовила к празднику пяток салатов, чтобы гости каждый распробовали и нахвалили. А тут еда жесткая, больничная, им по праздникам выдают, конечно, бифштекс, а сейчас вот война закончилась, может, со снабжением скоро легче станет. Ян придвинулся ухом к сетке рефрижератора и стал слушать, что происходит со стеной. «Отойди от нее, сумасшедший, что ты стену слушаешь?» «Он там голоса слышит, не ори на него, жаль и так парня, такой молодой, сам, главное, цел, а башка набекрень съехала, теперь и не восстановят», «Правда, что ли, слышит? Эй, Ян, как тебя там – расскажи, что ты всюду видишь, повсюду слышишь – много их там? Отвечай»…
Песочный, нога на ногу, сидит в холле под стенным изображением странной библейской сцены, написанной здесь, как для детского сада, яркими лубочными красками и такими же мультипликационно-выпуклыми линиями, и курит свои сигареты. Они у него тонкие, с позолоченным корнем, ладанные. Песочный считает, что можно бы, у кого родственники имеются, отсюда врачам и раньше выписывать – перестраховываются сильно, но все это идет от главврача. «Делают показной вид, что милитаристическое государство, каждый военный им якобы сверхценен», - недовольно замечает он, оглядывая пространство на предмет сестер – все-таки они, некоторые, не переносят запаха дыма, хотя курить прямо в помещении им тут давно никто не запрещает, война многое изменила в осмыслении общественных порядков. Ян подхватывает скучный разговор: «У многих родственников нет, правильно говоришь, и выпускать-то некуда. Вот мы с тобой богатые». И Песочный начинает перечислять своих теток, начиная с ближних и заканчивая дальними, и те города, где они живут. «Поеду сначала к Маше», - говорит он, медленно отправляя руку в пачку за новой тонкой сигаретой, - «Они все меня наперебой к себе ждут, письма приходят, готовы из-за меня подраться…» Да, военный нынче ценен, возрос в глазах общества. Какую войну победили. Даже не верится в этот факт – ходят разговоры между лечащимися в госпитале, приходят с навещающими с улицы, слышатся между докторами и медперсоналом. Положение у Яна почетное: он служил полковником, дослужился и выше, но тут его с поезда и сбросило. Не успел особо Армией покомандовать в роли генерала, попал, безнадежный, сюда, как в тиски. Сосед его, что ослеп, уже четвертый месяц валяется, безрукий – две недели, его сюда из другого госпиталя перевели, а он, Ян, уже целый год, второй подряд Новый год тут встречает. Они-то все рядовые… Вот оно как – возрос престиж и офицера, а то их все скрывающимися по штабам обыватели себе представляли, а Ян ведь не один такой, в самое пекло своим телом полез. Но все же, чтоб так не повезло… Ему каждая сестра, и врачи, и сам главврач сочувствуют. Все они прекрасно знают, что у него родственники из Германии, им щедрые подарки дарят, а Ян лежит здесь, лечится и ждет, когда же его они к себе увезут. Но доктора говорят и ему, и родственникам, что он еще пока не транспортабельный. И Ян, точно как и Песочный, втайне себя убежден, что они за взятки, за подарки, наоборот, получается, его так долго держат, хотят от его германских родственников как можно больше выгоды себе получить. Особенно невыносимо ему становится ночами, долгими ночами, когда он не спит – тогда кажется, что и родственники сами – тоже лгут, и никуда его забрать не хотят, и специально лямку тянут и врачам подарков побольше дают. Ведь есть такие, кто в госпитале пожизненно остался – новая власть этому сопутствует – чтобы ветерану, инвалиду жилье при госпитале было выделено на безосновательных основах, безвозмездных, если необходимость есть, многих ведь поубивало, что и вернуться не к кому.
…А туалет годный. И спальня, полки, годные. Не привыкли мы, солдаты, к роскошной устроенной жизни. Здесь повыбито стекло – и хорошо, к фронту, значит, ближе. Заночуем, брат? Меня зовут Вернер. Я летчик, истребитель… Ян сворачивает с курка одеяло, ему боязно, в палату к нему прилетел, кабы другие не обнаружили… Отъем… Хватает… У Вернера кадка золотая в горсти, он хватает восточные сладости, ему, Яну, в бреду подает: ведь та война, она, понимаете, с этой – теснейше связана, вся наперечет читана, Вернер ему куски подает, переподает кроваво-грязной рукой. Дело в том, что Яну это все кажется. Низкий громкий голос отчетливо звучит по палате, но не будит других людей, двоих соседей, видящих один и тот же сон. Тарелка беззубой лампочки врезалась в стенку глаза, одного только глаза, здесь спят при свете. Не весть откуда в его кровати оказывается сторонний мужчина в белом складчатом тюрбане, он сидит, покачивается и, улыбаясь, смотрит на Яна. Когда было лето и чаще выходили на прогулку, Ян видел его, сидящего на скамейке на одной из аллей их территории, предназначенной для гуляния, и он сидел с точно таким же лицом. Рядом, в двадцати шагах, шла бабулька в чулке, качество и цвет которого поразили своей беспрецедентной изношенностью, она остановилась и подтягивая чулок, держащийся в воздухе, стала толковать с хорошо на вид одетой женщиной, жаловаться ей на плохую, тяжкую жизнь. Женщина, отвечавшая ей, была сплошь покрыта крупными круглыми бородавками под цвет кожи, низ ее спины оканчивался, закруглялся, переходил в основание кожанистого, светло-розового и толстого крысиного хвоста, запрятанного под юбку. Когда Ян вернулся в палату, он понял, что должен нарисовать их, и белесые шариковые чернила разливались по околотку тетрадного клетчатого листа. Сзади Ян подписал: «Отцу и матери, в далекую Германию», сложил в четверть листок и отправил под подушку, позже он завалялся в тумбочке. Но сейчас уже зима, ночь, этому господину нечего делать в его койке, Ян будет трезвонить в колокола, звать охрану, караул…
В больницу неоднократно привозили контуженых, все вели себя странно. Седовласый худой Владимир Скелетович размещался через стенку, по ночам, когда он начинал орать, приходили санитары и уводили его, потом приводили вновь. У Владимира Скелетовича была манера задерживаться в коридоре после завтрака и стоять поперек, чуть наклонивши голову на тех, кто двигался лицом навстречу ему, стоять и молчать. Ян хотел было крикнуть охрану, но вспомнил, что сделать снотворный укол и перевести в одиночную палату могут и его – зачем? После этих уколов он, как правило, еще хуже находит себя и соображает, потому Ян старается из себя не орать, хотя звуки, самого разного характера, часто вырываются из груди непроизвольно. Следить, следить и еще раз следить за собой необходимо. Стояли на выдачу лекарства в очереди, он возьми, да и начни чесать при людях левой ногой за правым ухом, как кошка делает или собака… Но хуже всего, когда фронтовая привычка вспоминается, тогда пиши пропало. За год фронтовая привычка у него немного утихла, сбавила обороты, но все-таки еще беспокоит. А когда его недавно сюда привезли, он вежливо с окружающими людьми никак не разговаривал, а кричал, отдавал приказы, бранился, в общем, любил покомандовать. Все началось с того, как ему принесли фрукт персик: тело болело, сердце саднило и резало. Весь в ледяном поту, он сидел на кромке кровати, и этот персик в его поднятой руке – он был частично срезан, там, где успел, по видимости, подпортиться. Как ампутированная конечность… В ту же секунду в палату ввели под руки такого бойца, санитары помогали ему. Усевшись спиной к стенке, по-турецки, на койке, он показывал перед Яном этот палец, со скошенной срезанной, но уже заросшей подушечкой. В госпиталь-то он попал не поэтому. Ян стал все знать наперед. Эти часы в их палате, такой ограненный темный старый многоугольник – это не часы, это птица, математическая точка, место страха. На войне Яна трижды гоняли через «трубу» - это такой участок фронта, самый-самый опасный, туда изредка только кого-то посылают, но там все рычаги управления сходятся, со всего воюющего мира. Сказали, только он сможет там пройти, вернее, пролететь. Самолет почти не шел, он при подходе к этому как бы застревал, вязнул, Ян не находил к нему ключей управления. В этой точке и в некотором радиусе от нее законы аэродинамики перестают на самом деле работать, на какое-то мгновение только, но этого достаточно, говорят, достаточно оказалось, чтобы сойти с ума. Ни один человек, еще ни один человек за всю историю там не выдерживал.
Он подернулся с койки, привстал и очутился у окна. Звезды то ли на стекле, то ли за ним, высоко на небе, сияли. Зимние яркие звезды, прототипы праздничных гирлянд, отрада для всякого зрения.
2.
День Победы. День Победы настал, День Победы. Кобалев – человек еще первого призыва. Распахнутые окна холла, он – в мятой желтой майке – запомнилось Яну, как его по прошлогодней весне сюда ввезли. Семнадцать лет воевал, подумать только. Первую волну мобилизации Ян почти и не помнил, он был первокурсником. Не помнил собирающихся колонн… Не помнил общей поднявшейся в эфире тревоги, казалось, ничего этого не было. А, помнил только, как шутя, проходил с какими-то приятелями мимо входа ДК, и там, на крыльце, собирались толпы. «Куда это такая толпища?» - не понимая, что пересекают призывной пункт, говорили друг другу приятели. - «Молодой человек!» - окликнули его сзади. Его, да, именно одного его – высокого роста военный шел прямиком к нему и, приблизившись, испытующе посмотрел на Яна грозового цвета глазами и уточнил, не стыдно ли тому таким образом вслух высказываться. Сразу вся толпа собравшихся устремила внимание на Яна. Он стоял и пытался сообразить, чем же так провинился, и что тут происходит, но подошедший военный сам сказал ему, что люди здесь собираются с тем, чтобы ехать на фронт, и еще раз пристыдил Яна, с едва уловимой улыбкой в конце. Когда был ребенком, Ян, наверное, как и многие, с ощущением подлинного ужаса читал литературу о войне, где описывались подвиги героев и зачастую ужасные их трагические кончины и судьбы. Хорошо, когда герой погибал. Плохо, если он возвращался раненным, покалеченным, потерявшим руку или ногу, или все это вместе, с обожженным лицом, полностью парализованным, лишившимся зрения. Вот это заставляло ощущать на коже оторопь – что угодно, только не это – представлял себе Ян, в то же время относясь к этому как к чужой правде, как к сказке, не мысля всерьез, что такое в теории может случиться с каждым, начнись только новая война… В школьный класс приходили ветераны, рассказывали свои боевые истории, у одного как-то из них приглашенного отсутствовала по бедро левая нога, он был с костылями.
Тогда, семнадцать лет тому назад, ни один Ян не замечал кругом войны. Кобалев рассказывает, что собирали маленькими группками, выводили тайно, незаметно, долгие времена простаивали. Тетка Сеня, сняв пену с супа харчо, закрыла на кастрюле, обдающей пряным гвоздичным жаром, эмалированную крышку, и включила кнопку на пульте телевизора. На экране показывали серый колонный зал, мятежники впервые в открытую выступали перед гражданами, их вождь – человек в сером облачении, зачитывал, стоя у трибуны, какие-то цифры, Яну не понравились его глаза. Тетка жала плечами, она не знала, как относиться к словам и кандидатам в переворотчики, черная рябь пробежала по экрану телевизора, и изображение погасло, всплыв лишь впоследствии, в одну из нескончаемых лишенных сна и отдыха мучительных госпитальных ночей. А в ту весну по улице, озаренной в ночи непостижимой вестью, по проезжей части, шел под фонарями его двоюродный брат, шел под начала своей контрреволюционной ячейки, во что бы то ни стало решившись воспротивиться надвигающемуся бунту. Ольга Филлипповна, школьная учительница, собирала всех их под свой навес, она давала разные задания, конечно, они обожали ее и ходили туда заниматься наукой, а не чем иным. Вся весна озарилась непостижной вестью, улицы их маленького и соседнего, областного, города, летали, как на крыльях. Ян подходил опять к окну и чувствовал в себе новую жизнь, ему все время казалось рядом присутствие, тревожащее и многообещающее светлейшее дуновение – но вот протянешь руку, и нет его. Оно заставляло его подниматься до занятий по утрам и слушать романсы Шумана, баллады Шопена. Невзрачный в толпе, странноватый среди других студентов, ничем не примечательный, болезненный молодой человек начал чувствовать в себе какое-то томящее, зовущее к подвигу состояние – в чем выразиться этот подвиг мог бы, куда это неопределенное, неясное состояние его звало – ему было неведомо. Вся весна прошла в этом необъяснимом, не видимом глазами зареве, улицы вспыхнули, народ высыпал на них, оживился, казалось, что-то произойдет… Осенью того же года наступил откат. Вести о революции смолкли, зарево погасло, город помутнел. Казалось, не было никаких надежд, не было весной на экране телевизора человека в сером облачении. Контрреволюционные конторы смякли, действующая власть держалась в непоколебимой уверенности в своей неприступной правоте, ей казалось, что отобрать ее у них никто никогда не сможет, и агитаторы особо не волновались. Собирается ли вечерняя группа и в числе ее двоюродный его брат у своей начинательницы, Ян не знал, но ему казалось, что все там у них заглохло, как и заглохли все другие волнения. Кобалев рассказывал, что их тогда крепко оттеснили, они подались назад и вынуждены были уйти в долгосрочную тень, занимаясь партизанством, набирая тем временем новые силы, перекраивая планы вынужденного отложиться большого наступления.
Сейчас в госпитале день, и лечащиеся спускаются по лестнице вниз длинным негромким потоком. Внизу у них столовая. Стучат костыли, громыхают каталки и клюшки, слышны стоны, вздохи и кое-когда негромкие ругательства. Эта тянущаяся рулетка безногих, калеких, с перевязанными черепами несчастливцев – когда-то герои войны. Не герои в таком положении не оказываются, их всех объединяло неистребимое желание правды, стремление сделать мир вокруг совершеннее. Али Бен – выходец с просторов Ближней Азии, его потомки – целый полк крестопоходцев – так, с аллюзией на глубокое прошлое, прозвали они сами себя. Он добрый воин, у него что-то с опорно-двигательными функциями, ползет по стенке, а все больше лежит. Глаза у него все время улыбающиеся, он благоволит Яну. Все время говорит про свой проект, «растущих» ребят. «Гляди, какие они справные». Не зря воевали – говорит этот чистосердечный насмешливый взгляд. Они приходят к нему в госпиталь, всем отрядом, они действительно, это все видят, молодцы, и среди них уже сейчас становится видно, кто в будущем вырядится в видных деятелей. Али Бен разговаривает со всеми ними неподчеркнуто серьезно – только так, как оно и возможно бы. Они не такие, как поколение Яна, они все серьезные, в игрушки не играют, косвенных фраз не понимают. Не умеют жить и говорить в обход. У Яна в жизни все как-то всегда не ладилось – болтался, как говорят… Средний ученик, посредственный студент, в отношениях – никого, какой-то для всех отталкивающий. Заждавшийся его подвиг, пригрезившийся на заре юности, куда-то все отодвигался и отодвигался, повседневная жизнь с чавканьем затягивала, шаг за шагом, за поворотом поворот. Двоюродный брат – видный деятель. Про его контрреволюционную молодость все забыли и говорить, он теперь – директор, уважаемый начальник отдела в крупной компании, не до смеху. У Яна сперло в груди. Помогают неходячим спускаться с лестницы сами больные, персонала мало, да их и не приходится просить. Подхватили здорового размером мужика, плохо ему на ступеньках стало, Ян стоит в стороне, не может помочь. Как мало у него сил. Господи, он еле дышит. Когда же край всему этому наказанию? На стенке в холле висит календарь, на нем – зала и по центру ее – виселица. Хорошо, без висельника, пустая зала. Пусто сию минуту в его душе.
Всколыхнулось все во второй раз три года спустя. Он оканчивал летное училище, чуть тогда не погиб. На последнем, самом последнем испытании потерял управление, небо разломилось и падало на него. Он сам не понял, как выровнялся. Но небо все-таки упало. О войне всерьез заговорили, вторая волна мобилизации не казалась уже такой фантастической, как первая. В нее попал Али Бен, он пошел добровольцем.
В кресле сидел двоюродный брат, когда Ян зашел туда, смущенно оглядываясь по сторонам и оглядывая присутствующих. «Учишься – и все?» - с недоумением спрашивали его, подразумевая, очевидно, то, что в его возрасте большинство молодых людей уже определились, видимо, с профессией, где-то служат, определились с политическими и духовными взглядами. Ни к каким конфессиям он не принадлежал. Если бы он придерживался какого-то радикального мнения, то пошел бы в военную, а не в гражданскую авиацию.
Это была она, Ольга Филлипповна. Стоя во всеувидение на трибуне на полной народа площади, она выступала, читала стихи. В небе над площадью проходил авиапарад, Ян кружил над ней и пикировал. Она же встретилась ему в группе иностранных граждан, в качестве экскурсовода, в одном местном саду, принадлежащем давно знаменитому человеку, она же через несколько лет станет министром. О двоюродном брате ничего не слышно – он уехал далеко за моря, там теперь у него работа, подальше от войны, он аполитичен, война – это бессмысленное убийство мирных и дикость. На трудотерапии заставляют выполнять различную нетяжелую для выздоравливающих и находящихся физически в приемлемом состоянии больных работу. Сейчас зима, и убирают лопатами снег, осенью сгребали листья. Яну казалось, что листья никогда не закончатся, Песочному тоже так казалось. Облако в форме креста всплывало на безудержном январском небе, Песочный смотрел на него и взглядом что-то спрашивал. Ворочать тяжелой лопатой Яну тяжело, но ничегонеделанию он не размышляя предпочел бы это. В кровати нахлынут стародавние вереницы прохожих, незнакомых людей. Входная дверь, за ней овраг, и идут они, идут, их светящиеся на солнце красным головы, их непропорциональные – человек – материя скоропортящаяся – плавучие формы. Выстроились негустой грядой наперед, по обочине, убирающие снег. Ян отстал, в оконце госпиталя стучат. Три раза, он не ошибся, поворачивает голову: ему показалось, что дядя приехал за ним, но почему он тогда внутри, где должен быть Ян, а не снаружи госпиталя? «Это – не я, это часть твоего сознания, которая высвободилась, когда у тебя закончилась горячка»… Дядя, этот самый дядя, помог устроить его на службу, он занимал весомый пост в обороне, стоял одной ногой в Германии. Ян встряхнулся, и на морозе видение – цельнометаллический голос – не растворялось, а наоборот, затвердевало в темную и острую фигуру изо льда. Сейчас они долбят лопатами лед, вечером они лягут по койкам, и сознание Яна будет делаться прозрачным. Все его содержимое будет на виду, сверкать миллионами живых и мертвых искр, отголосков, заглядывать в прошлое, забегать в будущее, сшивать их немыслимыми нитями в настоящее, и тогда он будет держать разговор непосредственно со своим дядей. «Они там с жиру бесятся, все у них уже есть, он сидит у себя в Германии, а перед ним аппарат специальный стоит, и во сне с тобой по нему разговаривает», - в этом убежден безрукий по палате сосед.
Да, во второй раз государству так легко отделаться не вышло. Идеи революции захватили большие площади населения, власть усилила контрмеры. Уничтожалось все, что по ее мнению, могло возжигать в народе стремление за их лидером и способствовать постижению его идей, Ян не удивился, когда ненароком узнал, что его дядя выступал где-то прямым оппонентом человека в сером облачении, но о втором в открытую было мало слышно. Какие-то территории им даже удалось отвоевать и забрать под переменный контроль, но вскоре и эта волна угасла. Рутина повседневной жизни мало отличалась от всей этой заварухи, Ян жил с теткой, малограмотной сельской женщиной, больше ни с кем не общался, а она едва ли чего могла для него в этих вопросах прояснить, ее интересовали лишь вовремя приготовленный обед и чистота в квартире. На службе он занимал кабинетную диспетчерскую должность, куда устроил его дядя, суден с пассажирами ему в обращение не давали, для этого были рядом специалисты и покрепче.
Спустя ровно три года разразилась третья волна. «Это всерьез», - понимало уже большинство граждан. У Яна неожиданно возникла мысль записаться на фронт, но через неделю она куда-то прошла, возможно, что в гражданском противостоянии важно четко осознавать и заявлять свои взгляды, одного желания полетать с оружием недостаточно, даже если тянет от повседневности прочь.
«Я видел тебя у такого-то вот», - без обиняков сказал ему двоюродный брат, когда они мельком увиделись, но это не было правдой, Ян не мог там ничего делать, однако, спорить было бы бесполезным. Ольга Филлипповна, уважаемая и уважающая себя женщина, уехала вон из города. Она стояла последний раз в сквере на аллее и затаенно улыбалась своему собеседнику, перебирая пальцами волосы черной косы. Куда она уехала, никто не знал, потому что больше о ней никто не слышал.
С того, последнего раза, боевые действия шли уже непрерывно. Снова молва заговорила о вожде, о том человеке в сером облачении, который взял на себя право и ответственность вести против существующего порядка свой «Легион», как это у них называлось. Снова он и его соратники были на сцене, они уже никуда не скрывались с нее, периодически попадаясь в Янов окоем, они незаметно укреплялись там, занимали свое место. На полу зала, на старом истертом ковре, валялся белый клык – Ян с удивлением подобрал его и понес показывать тетке. У окна маленькой жаркой кухни стояла она, в своем застиранном пестром халате, и она уже вся была, на самом деле, с головы до пят, покрыта плесенью. Он воздел на нее глаза. Она была как кусок гангрены – никуда не деться, только ампутировать. Глотающая воздух и слова как рыба, неосмысленным беззубым ртом, тетка Сеня возразила Яну, что никакого клыка не видит, а когда он вышел из подъезда в дверь – там стояли прокуроры. Неподалеку была припаркована их серебряная машина, и диски колес – переднего и заднего – своей резьбой стояли ровно аккурат: одно колесо на боку рисовало своим металлом пятиконечную звезду, а второе – ее же, но перевернутую. Прокуроры представились, но живо отпустили Яна – он поспешно поднялся домой, догадываясь, что это по делу о собаках. Участвовать в волонтерских организациях, оказывающих помощь безнадзорным животным, было делом крайне опасным.
В дверях палаты послышались крики. Рухтам сидел на своем любимом кресле и, закрыв лицо руками, наклонно раскачивался. Собралась толпа людей. Умер. Умер сегодня, в два часа по полудню, давний Янов служащий – воин из его самого первого полка, умер прямо в палате. Он прибыл сюда полгода примерно назад в тяжелом состоянии, Яна не узнал. На затылке у него было под бинтами две выпуклых шишки – какая-то аппаратура, искусственная мозга часть, а помимо того, он катался по больнице на доске с колесами – ног у него также не было ни одной. Вперед тем, что оставалось на их месте, выносили его тело санитары из дверей прочь, на улицу, где пахнет снегом, остаются на снегу следы больших хромовых сапог после солдат, несущих из столовой ведра с обедом. Ян вернулся в свою палату и замер, окидывая взглядом белый слоистый потолок со вдетой в него ненормально уродливой голо-круглой плафоном-лампочкой. Над головой крутилась, выписывала фривольные жесты баба из непристойных кинокартин, одна-единственная, с густой выдающейся челкой, на белом высоком потолке. Крестик маленького самолетика, начертанный Яном позади тумбочки, незаметно блеснул. Ян лег и проспал, показалось, до середины следующего месяца. За окном юлила метель, сияло солнце, а главврач своими мягкими, ни с чем не путаемыми шагами, прохаживался, говоря, за дверью в холле. Когда же к нему приедут повидаться родственники из Германии? Впрочем, они были, были неоднократно, но он опять не застал их, приняв за чужих посетителей, совершенно незнакомых людей. На тумбочке лежали книжки, целая стопка книг. Врачи велели ему читать, чтобы надежнее приходить в себя. Он читал, читал, читал и удивлялся.
3.
И все-таки партизан в краях еще много осталось. Вот задрожал подоконник, раздался пестрый свист, и осколок снаряда угодил в стекло, поломойки покачали головами. Погода там, за стеклом, стояла солнечная, с крыши падала и ударяла о уже растаявшие плиты внизу капель, сегодня у них была просто прогулка, без лопат и граблей. Птицы-охранницы, исполняя свои заученные трели и фигурации, иногда сбивались с заданной темы и начинали щебетать о чем-то своем, людям тоже осточертела уже война, но группки оставшихся непокоренных еще бунтуют, то там, то сям что-то раздается и тревожит тишину. Утренний лес весь измечен, поломан. Враг сжигает все за собой, уходя. Поняв, что у них нет шансов, эти воины лютуют, их принцип – нам или никому, и все уничтожают на своем пути. Между больными на досуге происходят порой извечные споры. Харкаин Цэ, отделавшийся несущественными ранениями, близок к выписке, но, тем не менее, он разочарован. Гоняя сложенным рулоном проснувшуюся муху, он заводит извечный грустный тон, о том, что войны надо было избегать, понимая под ней прямое открытое столкновение. «Вопрос всегда заключается в цене», - не глядя на собеседников, изрекает он, - «По-моему, нас недооценили…» Эти разговоры всегда бередят что-то внутри Яна, каждый, хотя не все говорят – часто, очень часто, наверное, чаще, чем нужно бы – думают точно так же.
Девять непрочных лет война таилась под спудом. Фронт был далеко, он медленно, нехотя приближался к тому селению, где жил свою безмятежную сонную жизнь Ян с теткой. Застывшие часы на руках ничего не обещали, дядя сообщил ему как-то раз по осени, что скоро грянет – у Яна были тогда все шансы попасть на фронт, но попал он в странное общество. Надо сказать, что все те немногочисленные лица, с которыми он по службе, по месту жительства и иным сложившимся обстоятельствам поддерживал контакт, один за одним куда-то исчезали. Прихватив рукой талую бутыль вина, прямо на многолюдной улице убегала от него его подруга, одна из братовых учениц, как выяснилось впоследствии. Да, брат к тому времени уже наплавался, вернулся в страну и вел частные уроки. Мох на стволах был сверкающий и густой, трава налезала на самые деревья, порхали экзотические бабочки – он шел по правую руку с братом и трогал живописные стволы. Под их ногами лежало стекло, под стеклом располагались еще ярусы, такие же, богатые изумительной растительностью и странными заморскими существами. У брата были средства устроить здесь этот питомник, он говорил, что долго трудился над тем, чтобы все это перевезти и тут собрать, он выглядел, как человек, довольный трудным, но завершенным делом. Как-то невзначай двоюродный брат подвел его к группе людей, они стояли у лестничного изгиба. Он уже представил им Яна, им ничего не оставалось делать, как остановиться с ними и разговаривать. Тут были в основном девушки, все общались приветливо, и Яна они вызвались проводить. Он шел впереди, а они, всей группой, сзади. Они хлопали какими-то жестяными бутылками, смеялись, в руках у них были трубы. Одна из них, коротко стриженная, норовила коснуться Яновой руки, он умело отдергивал ее, а она улыбалась. У нее были голубые волосы, брат все как-то особенно настаивал на их обоюдном знакомстве.
Там было высокое и занимающее большую площадь темное серое здание из кирпича, напоминающее казематы. Оно было выстроено, как Ян понял, обходя его долгий двор кругом, подковой с дополнительными, там, где промежуток, подворотами. По плоской крыше прохаживалась охрана – солдаты, вооруженные штыками и винтовками, но на него сверху никто не смотрел. Поначалу ему казалось, что здание как-то странно петляло, наверху на башенных возвышениях крыши стояли три буквы – «W E B», и Ян, припоминая, что это что-то значит по-английски, думал, что не найдет так быстро выхода с территории его двора. Вширь расходился город. Когда он пытался покинуть территорию, откуда ни возьмись ему наперекор двинулся молодой солдат, остановил его и пригласил на разговор внутрь. Узнав о том, что Ян – летчик, он предложил ему за хорошую плату воспользоваться его услугами, только водить он будет погрузочно-транспортный самолет, перевозить боеприпасы. В соседней комнате, прямо на полу, их находилось несколько. Все в одинаковой форме, в вензелях, какие Ян никогда до этого не видел, все вполголоса о чем-то разговаривали. Перед Яном положили бумагу, ручку и попросили поставить подписи в нескольких местах. Солдат отнес бумагу куда-то и пообещал на будущий день познакомить Яна с его руководителем. Покидая помещение, он долго вытирал ноги о половик, собравшиеся лица показались ему странными. На прощание молодой солдат, приведший Яна сюда, поведал ему информацию о том, что та толпа людей и голубая девушка, которые шли за ним настойчиво – были покойниками с кладбища, и ничего хорошего Яна, не пресеки агентура из серого здания их знакомство, дальше не ожидало бы. Этим самым он дал понять, что Ян как бы находится перед ними тоже в некотором долгу, но прямо ничего про это не говорилось.
На следующий день Ян был представлен начальству. Что-то многолетнее сошлось в облике этого человека, ожидавшего его в маленькой комнате и начищавшего тем временем оружие. «Вы же – лидер революционного движения…» - узнав его и по серому форменному костюму, изумленно произнес Ян вслух. Человек ничего не ответил, он встал и куда-то направился, и когда он был спиной к Яну в дверях, Ян увидел ползущие по его позвонкам, выступающие шестеренки.
Их посадили не в транспортник, а в пикирующий бомбардировщик, Ян получил себе напарника, бойца со множеством орденов.
С работы, которую он выполнял столько много времени до этой перемены, пришлось увольняться. В кабинете у начальника стояла живая сосна, его внимательно выслушали, но увольнительную не подписали, напугав и озадачив его тем, что обязались выплачивать ему его ежемесячное жалованье и без выполнения им служебного долга, просто так.
Напарник его оказался человеком веселым, горячим и ветреным, первоклассно летал, но обучать Яна не спешил, таская его с собой во все вылеты и поездки чуть ли не как пустой балласт. Все решения принимал всегда он сам, не советуясь с Яном, но и ответственность за них брал исключительно на себя, как бы держа участие Яна за скобками. Поначалу ему было очень тяжело с этим управиться, он и вправду все больше смотрел, все же его биография и образование мало вязались с жизнью и деятельностью боевого летчика в условиях фронта. Спустя несколько месяцев он решил прийти увольняться на старую работу во второй раз, так как чувствовал угрызения совести – теперь, служа в ВВС, он отнюдь не нуждался, а получается, объедал ни за что, ни про что их небогатую организацию, получая зарплату и не посещая работу. Ему снова отказали. Бывший начальник вел себя необъяснимым образом, Яна это вновь, еще сильнее, напугало.
С лидером революционного движения все общались наряду с остальными, все держались как-то наравне, пересекался с ним и Ян. Его немало удивило, когда спустя неполных полгода практики, по сути, адаптированной чисто для него – с минимизацией подлинных боевых встреч, с облегченным режимом – его наградили орденом и возвели в чин полковника. Он не мог взять в толк, как их можно рассматривать рядом с таким человеком, с которым на пару они летали, но факт оставался фактом: внешне их полностью друг к другу прировняли, не делая никаких знаков отличия в обращении. Ян сдружился с этим летчиком, на счету которого значилось более сотни побед.
Противник в тот раз появился неожиданно, показался слишком поздно, и им пришлось уходить опасным способом. Так как все управление самолетом лежало полностью на его приятеле, Ян даже не понял, как оказалось так, что они долгое время летели вниз головой и под каким-то наклоном. Его друг вел себя спокойно, и приближающаяся на ускорении земля никак не вязалась с его столь спокойным поведением. Перед самым столкновением с ней, как Яну показалось, он даже негромко засмеялся, но когда удар произошел, ничего не случилось. Самолет лишь один раз перекувырнулся, они были живы! Напарник помог Яну спуститься и через несколько мгновений уже живо болтал, направляясь к большой канистре с разливным пивом, которая каким-то чудом стояла здесь, словно поджидая их, на разорванном огнем поле на территории, занимаемой противником. У его напарника бывали, конечно же, и менее удачные столкновения, что там говорить, он был весь в многочисленных старых ранениях. Другие бойцы его очень любили, он был командиром целой эскадры, но вот, стоя со стаканом пива подле Яна в этой грязи, он, загадочно улыбаясь, поведал Яну о том, что теперь и он, Ян, с благоволения высшего командования может считаться командиром той же самой эскадры. Когда они возвратились в часть, летчики обращались и к тому, и к другому, как к своему командиру, и стали называть Яна по фамилии того.
Как-то раз он поднимался следом за лидером революционного движения по ступеням в высокую башню. Она была закована в зеленоватое, прозрачное и толстое стекло и давала панорамный вид на весь город, где они с частями базировались. Лидер революционного движения, человек в сером облачении, перекрестил одну над другой перед собой вытянутые руки, попросил Яна сделать так же и коснулся, либо почти коснулся, их кончиками пальцев Яна. Два рта его – один с опущенными уголками губ, а второй – с поднятыми – улыбались. Под Яном двигался город, кипела жизнь, и тогда он понял, что лидер вверил ему бразды, что в руках его собраны ниточки, дергая за которые, можно оживлять весь мир. Первым делом он повлиял на движение потока транспорта, который узкой тихонькой струйкой плелся внизу по улице. Пробка тут же рассосалась, и машины начали двигаться быстрее. Потом он заставил постучать и войти к ним в комнату одного офицера с распечатанным в руках распоряжением и положить его на край стола. Он двигал стены, но только не мог единственно повлиять на него, лидера, который стоял и внимательно за Яном смотрел, продолжая в разные стороны улыбаться.
Яну еще никогда не бывало так страшно. Лидер тут же сообщил ему, что делает Яна генералом, командующим целой воздушной Армией, и тому ничего не оставалось делать, как принять такое назначение.
Вот и совсем светло стало в госпитале. За окном весенние лужицы, чистый мартовский свет. Хотя это, конечно, и совсем не такая весна, какими были весны когда-то… И прошлая была другая, он уже чалился здесь, как в какой-то тюрьме, тогда не разрешали даже самостоятельно вставать. А два года назад? Два года назад была военная весна. На войне это – всегда самое красивое благодатное время года. А три года назад он летал со своим напарником, но три года назад он был еще цел. А когда-то были весны, принадлежащие другой жизни. Зубцы шестеренок часов на его спине дерут, орудуют под кожей, в мясо словно вбили штыри. Сейчас в их госпитале умирает старый раненый, несчастный человек Никодим. И Песочный, и Кобалев, и Рухтам сочувствовали ему из последних сил, он лежал и уже не вставал. Ему все делали и подносили, но сознание его в отличие от сознания Яна, горело ясным огнем – он все чувствовал, понимал, но не мог даже пошевелить губами, центральные очаги нервной системы были разрушены. Все еще с вечера знали, что он умирает, но происходило это окончательное угасание мучительно. С ним поочередно сидел кто-то из больных, и каждому казалось, что он хочет что-то важное сказать, но у него не получалось даже мычание, он смотрел и смотрел одними глазами, уже практически не моргая ими, отчего они выцветали и покрывались белой пленкой. Ян не ходил туда, он все чувствовал и у себя в палате. Вон, за окном где-то громыхнула молния – еще рановато как-то для первой грозы. Дождавшись ее, Никодим затворил глаза и больше не дышал. Но дышал Ян – усиленно, горячо, ожесточенно – как за себя, так и за него, и еще за многие-многие орды раненых и погибших.
Два с лишним года назад его впервые послали в «математическую точку» - так он сам называл для себя тот уникальный опасный участок фронта, или попросту «шахтой», «трубой» - который был ему персонально уготован. Он летал туда один, для этой цели ему выдали лучший истребитель, которых на вооружении у революционеров числилось не более нескольких машин. Страна уже полностью и четко поделилась на два лагеря, к революции уже никто не относился легкомысленно, общество было всколыхнуто целиком. Двоюродный брат совершил открытое признание, что выступает за ныне действующую власть, он все эти годы сражался против революционеров, только, как оказалось, маскировался. Он убил бы Яна собственными руками, будь он все-таки не таким, а другим человеком.
Когда в первый раз там пролетал, Ян ничего не почувствовал, а точнее, не понял. Он не привык к мысли, что от него требуется только одно его присутствие. Перед полетом его тщательно обработали, ввели анестезирующие и многие-многие корректирующие вещества. Потом говорили, что он находился там одно лишь мгновение – все время занимали подготовка, подлет и выход. Второй и третий раз его посылали уже со знанием дела – проанализировав, как он прочно выдержал первый. Но тогда Ян почувствовал: он вдруг почувствовал всю войну насквозь и не смог уже дышать – ему подсоединили трубки. Лидер революционного движения, человек в сером облачении, был суров, немногословен и Яну ничего не говорил – он только отправил его в восьмидневный отпуск, к тете Сене. Когда он садился на поезд, его купе было занято посторонними людьми, которые упорно делали вид, что его не замечают. Положение было безнадежным, когда сзади по коридору поезда явился военный человек, одетый в черную черкеску с газырями, и заявив им, что в этом купе места принадлежат ему, а также Яну, вышвырнул этих людей, взяв их за шиворот одежды, в окно по ходу движения поезда. Они уселись, заказали по чаю, и военный представился Яну по фамилии, званию, имени и отчеству, смотря на него безотрывно грозовыми глазами. Оказалось, что истинный лидер революционного движения – он, а тот, кто вел все это время Яна – его ближайший помощник. Оказалось также, что Ян – его родной сын, и Ян не мог взять в толк, почему этот его попутчик, отец, так торжественно, с такой уверенностью ему улыбается, будто убежден в том, что Ян, познакомившись с ним, не может испытывать ничего иного, кроме тотального счастья. Яна увещевали лечь полечиться в госпиталь, а он отказывался, ссылаясь на то, что должен быть со своими товарищами, на войне. Когда его попутчик вышел в тамбур затем, чтобы принести им еще чаю, Ян задумался и вспомнил, что видел его тогда, в юности, на пороге ДК, и именно он подошел и сделал ему замечание. Тот долго не возвращался, Ян устал ждать, залез на верхнюю полку, накрылся простыней и стал размышлять. Если пролеты через мертвую точку пошатнули, расстроили его сознание, то теперь он, кажется, сошел с ума окончательно. Так вот почему так смотрели соседи, вот почему ему всю жизнь было так трудно жить, вот почему тетя Сеня… Но почему в ответ на его мысли зажигаются звезды, почему номер на полке поезда, почему, почему, почему… Почему он не возвращается, не вернулся? Поезд ударило, полка отлетела от стены, пронесся свист, звон стекла, и Ян впоследствии осознавал себя уже лежащим в придорожной канаве. Это в вагон попала бомба, такое случается… Спустя пару дней или около того его подобрали, потом перевели в этот госпиталь.
«Отец и мать, заберите меня скорее отсюда, я очень по вам скучаю», - рисует он и пишет открытки, кладя их в стол или просто выбрасывая в открытые госпитальные окна. Адреса он все время ставит разные, а на тумбочке у него стоит картина, где нарисован цветущий сад, а позади рамки написано несвоей рукой: «Далекая Германия».
На портрете - мой старший дядя Грюнхерц и его ангора.
Свидетельство о публикации №225071600807