Джоанна Расс. Души

Пер. А. Вий, Л. Козлова

Никто меня не звал — на Бал —
И я тогда сама
Устроила свой скромный Пир
Эмили Дикинсон

Это история о настоятельнице Радегунде и событиях, что произошли во время набега норманнов. Не рассказ с чужих слов, а то, что я видел собственными глазами, поскольку в детские годы был у настоятельницы любимцем и мальчиком на побегушках, хотя Кунигунт, суровая старуха-надзирательница, служившая еще прежней аббатисе, ворчала, что я стыд и срам: не столько выполняю поручения, сколько торчу в монастыре.
«Милая Кунигунт, да какой там стыд и срам в семь лет?» — мягко отшучивалась Радегунда, ибо знала, что новая мачеха сурова и нетерпима ко мне и отец все спускает ей с рук, а братьев и сестер, которые могли бы вступиться, я не имею.
Надобно заметить, больше никто вокруг не шутил и не обращался к людям «дорогая» и «милая», и, вообще, аббатиса была во всех отношениях необычной женщиной. Предыдущая настоятельница, Геррада, обнаружив в переданной на ее попечение Радегунде недюжинные способности, отослала ее обучаться на юг, чего прежде здесь не случалось. Рассказывали, что Геррада застала Радегунду у себя в кабинете за толстым, богато украшенным рисунками манускриптом. Девочка каким-то образом сняла его с полки и, сидя на полу посасывала большой палец, а второй рукой, будто читая, ворочала страницы лежащей на коленях книги.
— Что ты тут делаешь, кроха двухлетняя? — спросила настоятельница Геррада, отличавшаяся добротой нрава.
Полагаю, ее позабавило поведение Радегунды, которая будто читала тот фолиант, самый толстый и красивый в аббатстве, где насчитывалось в разы больше книг, чем в любом известном мне женском или мужском монастыре: целых сорок, насколько помню. К тому же девочка не причиняла манускрипту никакого вреда.
— Читаю, матушка, — ответила кроха.
— Вот как? — улыбнулась настоятельница. — Тогда расскажи, что здесь написано.
Она показала на страницу.
— Эта прописная «D» посреди цветов и прочего великолепия показывает, как велик и прекрасен «Dominus», наш Господь. Благодаря ему все вокруг растет и хорошеет. А дальше написано «Domine nobis Pacem», что значит «Даруй нам мир, о, Всевышний».
Настоятельница несколько испугалась, но, подумав, что Радегунда просто слышала эти слова от того, кто читал книгу, либо тайком выпытала у монахинь, лишь спросила:
— Кто тебе это рассказал?
— Никто, — ответила кроха. — Продолжать?
И стала читать страницу за страницей, сопровождая текст пояснениями.
Это далеко не все, но скажу лишь, что после многих молитв настоятельница Геррада отослала свою приемную дочь на юг, аж в Пуатье, где одним из монастырей некогда управляла Святая Радегунда. Впрочем, некоторые говорили, что девочку отправили в сам Рим. В тех краях Радегунда постигла все знания мира, ибо там они сосредоточены. Вернулась Радегунда взрослой женщиной и ухаживала за матерью настоятельницей на смертном одре, а затем приняла бразды правления, выпавшие из рук усопшей. Говорили, церковное начальство на юге не хотело отпускать Радегунду, потому что та была удивительным кладезем женского благочестия и учености. Жизнь в тех краях куда безопаснее и легче, да и люди не так грубы, но, по словам матери-настоятельницы, здешние серые небеса и суровые зимы взывали к самой ее душе. В моем детстве она часто рассказывала о своем дерзком упрямстве и безудержной тоске по родине, по причине которых ее в итоге отослали обратно на север, решив, что простая жизнь в какой-нибудь грязной и нищей деревушке, будет хорошим лекарством для ее мятежной души.
— Так и вышло, — говаривала Радегунда, потрепав меня по щеке или за ухо. — Видишь, сколько во мне теперь смирения?
Чтобы вы поняли: все касаемо ее мятежной юности лет двадцать назад было между нами предметом для шуток.
— Ты-то хоть так не делай, — добавляла она, и мы оба смеялись, причем я до таких колик, что хватался за бока и не мог слова вымолвить — вот до чего меня веселила мысль стать набожным ученым монахом.
Доброта Радегунды распространялась на каждого. Святая мать знала все языки: не только наши, но и ирландский, и те, на которых говорят народы юга и севера, а еще греческий и латынь, и прочие наречия мира, причем могла на них и читать, и писать. А также она умела лечить недуги — как по старинке травами да пиявками, так и по книгам. А уж благочестием не знала себе равных! Теперь, когда ее не стало, некоторые отзываются о ней дурно, мол, была слишком веселой для аббатисы, но Радегунда говаривала: «Радость — цветы Божьи», а однажды, когда зимним ветром сбило покрывало на ее голове и обнажились седые волосы, просто поправила державшую его повязку и, глядя в потрясенные лица сестер, с улыбкой сказала: «Дерзкий ветер! Ты явил нам силу твою, каковая превыше наших немощных человеческих, ибо ниспослана Богом», и тем самым полностью успокоила девушек.
Никто и никогда не видел ее сердитой. Временами Радегунда бывала раздражительна, но незлобиво, словно думала о чем-то своем, а ее отвлекли. Я тогда считал, что она блуждает мыслями на небесах. Аббатиса порой молилась часами или падала на колени — прямо в болото! — и следила за отлетом уток на юг, с дикой радостью стиснув руки, а потом сквозь смех причитала над испачканным платьем: «Ой! Что скажет сестра-прачка? Я безнадежна! Милое дитя, не говори никому: я сошлюсь на то, что упала», а затем, зажав рот ладонью, краснела и, смеясь еще сильнее, говорила: «А теперь еще и ложь – я и вправду безнадежна!».
В поселке настоятельницу, конечно, считали святой. Все мы в ту пору жили счастливо, по крайней мере, так кажется сейчас — сытые, благодатные времена, когда Радегунда озаряла наши дни своим присутствием, словно пламя большого костра, подле которого могли согреться даже те, кто не понимал, почему жизнь кажется столь хорошей. Болезни обходили нас стороной, еда была лучше, даже сама погода, будто стала мягче, да и люди столько не ссорились, как до появления аббатисы и нынче. И, учитывая концовку, вряд ли тогдашнее ощущение радости — лишь плод разыгравшегося воображения мальчишки, который обрел свою мать, ибо именно ей и стала для меня настоятельница. Я приносил ей сплетни и бегал по ее поручениям, когда мог, а она звала меня на латыни своим вестником. Так счастлив я не был никогда.
Но однажды на реке вдруг показались ужасные ладьи с высокими носами.
Я находился с аббатисой в башне, наблюдал за первым огнем в том году, только-только зажженным в огромном очаге общей залы. Мы чувствовали себя в безопасности, северяне никогда не заплывали столь далеко на юг, да и любой разумный моряк такой порой поостерегся бы входить в наши воды. Когда в комнату с дурной вестью влетела молодая сестра Сибидх и принялась в слезах заламывать руки, тройка гостивших в обители священников-ирландцев побледнела, и один выкрикнул на латыни: «Господи, защити нас!».
Незадолго до того их собственный монастырь святого Колумбана подвергся ужасному разграблению, все сбежали, похватав драгоценные манускрипты, или попрятались в лесу, что толкнуло отца Кайрбре с еще двумя братьями отправиться «посмотреть мир» — именно так выражаются ирландцы, если собираются попутешествовать за пределами родины (я рассказываю со слов аббатисы, потому как не знал латыни).
— Господь защитит наши души, но не тела, — бросила аббатиса.
Обычно она общалась со священниками на латыни либо их языке, но это произнесла на нашем, чтобы поняли даже работницы из деревни.
— Отец Кайрбре, возьмите ваших друзей и укройтесь в подземном ходу вместе с молодыми сестрами. Сестра Димуд, отворите ворота для селян. Половина попытается укрыться за стенами монастыря, остальные побегут на болота. А ты, вестник, ступай с девушками в подземелье.
Я не послушал, но она не заметила. Уже вскочила на ноги и припала к одному из окон-щелей. Я тоже. Всегда думал, что большие ладьи северян вползают прямо на сушу — на ногах, наверное — но, к моему разочарованию, они остались на воде, как все прочие корабли, и воины отправились на берег в лодчонках, которые уже торопливо вытаскивали по илу и песку.
— Живо! Живо! — повторила приказ аббатиса, и, не успели мы опомниться, как она покинула залу.
Я наблюдал из окна башни. В общей суматохе обо мне позабыли. Монастырский двор и сад с огородами кишели народом, все топтали грядки с травами и пестумские розы[1] настоятельницы, и к воротам в монастырской стене — не такой уж высокой, если честно — стаскивались огромные бревна, а Радегунда сновала между людьми, выкрикивая: «Делай то, делай это! Стой здесь! Иди сюда!» и тому подобное.
Дойдя до ворот, она отозвала в сторону сестру Одду, привратницу, и старушка буквально упала перед ней на колени в мольбе — должен сказать, что воспринимал все, как удивительное развлечение. Я сознавал опасность не больше щенка. У ворот поднялся шум — видно, мужчины с бревнами попытались заступить аббатисе путь — и Радегунда нетерпеливо потрясла перед ними серебряным крестом, который привезла из самого Рима. Разумеется, ее тут же пропустили.
Я передвинулся к углу окна, думая, что распятие настоятельницы вот-вот обрушит молнии на светловолосых, высоких нечестивцев, бросивших вызов нашему Спасителю и нашим законам. Вопреки ожиданию, рогатых шлемов на воинах не было. Позднее я выяснил, что рога лишь россказни, на самом деле норманны их не носят. Как же я надеялся, что аббатиса и наш Господь повременят с уничтожением пришельцев: хотел хорошенько их рассмотреть, пока живы, понимаете ли. Меня несколько разочаровало, что на них обычные короткие штаны, шоссы, туники и плащи, правда, кто-то нес меч или топор, а на берегу горой лежали круглые щиты. Зато длинные волосы незнакомцев были прекрасны, одежды — ярки, а чудовища, вырастающие из корабельных носов — великолепны и очень страшны, хоть я и видел, что они лишь нарисованные, как картинки в книгах аббатисы.
Наконец я решил, что насмотрелся и теперь Бог может уничтожить нечестивых чужаков.
Но Он этого не сделал.
Мать-настоятельница в одиночестве двинулась по каменистому берегу навстречу этим жестоким людям, да так спокойно, будто просто гуляла со своими девушками. С ее губ лилась незатейливая, красивая песенка, которую я повторял многие годы спустя — один бывалый путешественник узнал в ней норманнскую колыбельную. Но тогда поняли, что слышат, лишь те ужасные, светловолосые воины и с удивленным шепотом воззрились на одинокую женщину, которая вышла из аббатства, уже опустившего решетку за ее спиной. Настоятельница обежала лица чужаков взглядом — умела с одного постичь сокрытое в душе человека — и, грациозно проплыла между скал к старшему воину, возраст которого я узнал лишь позднее, поскольку в тот раз не смог определить.
— Добро пожаловать, Торвальд Эйнарссон! — обратилась она к нему на его родном языке. — Что делаешь ты, добрый землепашец, в такой дали от дома? Время собирать урожай, и вот-вот начнутся осенние штормы.
Возможно, вы спрашиваете себя, откуда это знаю я, человек несведущий в скандинавском. Видите ли, отец Кайрбре не спустился в подвалы следом за остальными, а наблюдал через верхнюю часть того же окна, до низу которого еле доставал я, и перевел ее слова всей притихшей зале.
Теперь вы понимаете, как морские разбойники поразились звуку родной речи, но еще больше их потрясло, что Радегунда обратилась к члену их отряда по имени. Одни отшатнулись и стали чертить в воздухе странные знаки — другие с мечами и топорами наголо ринулись на аббатису.
— Эй, пораскиньте мозгами! — поднятием ладони остановил их Торвальд Эйнарссон и, добродушно рассмеявшись, добавил: — Никакое это не колдовство, а обычное хитроумие... только глухой не услышал бы, как вы орете мое имя: то помоги с веслом, то шоссы промокли, то речка вам холодная, как Фимбулвинтер[2].
Радегунда с улыбкой кивнула и, плюхнувшись на берег, почесала за ухом, как часто делала, погружаясь в раздумья. А затем сказала (явно нарочито громко, чтобы мы в аббатстве услышали):
— Добрый друг Торвальд, ты и впрямь умен. Рассказы сына твоей сестры Ранульфа не лгут. От него я научилась скандинавскому, когда жила в Риме, а чтобы ты не сомневался в мой правдивости, знай: он всегда клялся своей серой кобылой Хромоножкой и не умел произносить некоторые звуки, поэтому вместо «Торвальд» говорил «Торвалт». Что скажешь?
Будучи ребенком, я многое не понял, но аббатиса — своей речью — заявила о праве на доброе отношение этого человека, а еще то ли случайно, то ли по наитию выбрала среди разбойников самого умного, ибо он ответил:
— Я не вождь. Здесь их попросту нет.
Так он дал понять, что воины ему не подчиняются, видите ли.
Вновь почесав за ухом, она встала и побрела от одного чужака к другому — тем было явно не по себе: некоторые еще отшатывались и делали знаки, некоторые вынимали ножи. Радегунда вновь напевала свою незамысловатую мелодию, ступала медленно и казалась непривычно согбенной, старой и нерешительной — беззащитная маленькая женщина в черном против целого отряда лихих людей. Один молодой буян сорвал у нее с головы покрывало, а другие, глядя, как ее короткие седые волосы треплет ветер, разразились смехом.
— Эй, бабуля, тебе не стыдно? — крикнул тот, что сорвал.
— Почему, добрый друг? Чего я должна стыдиться? — мягко ответила она.
— Ты замужем за своим Христом, — ответил разбойник, пряча за спиной покрывало, — но супруг твой даже не сумел упасти тебя от позорного простоволосия! А вот ежели б ты вышла за меня...
Они загоготали еще сильнее. Настоятельница Радегунда подождала, пока смех утихнет и, почесав непокрытую голову, вроде как пошла прочь, но вдруг развернулась и весь возраст, вся нерешительность спали с нее, будто плащ. Сразу став выше и очень величественной, словно ее озарил изнутри некий горний огонь, она посмотрела прямо в лицо насмешнику. Мы ее такой уже, разумеется, видели, но не северяне, да и внушительного, могучего голоса, которым она порой читала Писание или говорила о гневе Господнем, им слышать не доводилось. Наверняка тот юнец испугался, несмотря на всю его дерзость. Теперь я знаю, что для норманнов храбрость превыше всего, а ещё — скажу грубо и прямо — каждому по душе хорошая история, в особенности если происходит прямо на глазах.
— Внучек! — И ее голос звучал, как великий колокол Божий. Наверное, услышали даже на болотах! — Дитя неразумное, думаешь, Создатель всего сущего, каковой сотворил звезды и луну, и солнце, и тела наши, и чередование времен года, и саму землю, на которой мы стоим... даже дерьмо у тебя в чреве... думаешь, подобное существо держит на небе большой дом с женами и сношается с ними, как это сделал бы ты или турецкий султан? Не порочь матери твоей скудоумием! Мы служительницы Бога, а не его жены, и, ежели говорим глупым девам своим, что теперь они супруги Христовы, то лишь затем, дабы не убежали и не вышли замуж за какого-нибудь крестьянина Отто или Экхарда, кузнеца, а выполняли работу, сообразно обету. Скажи я им, что они обвенчались с Идеей, не уразумели бы, и тебе это не под силу.
Тут отец Кайрбре, стоявший подле меня у окна, что-то негодующе пробурчал.
Потом настоятельница сорвала с шеи серебряный крест и вложила его в руку парня, сказав:
— Передай его матери своей, как знак моей жалости. Должно полагать, все волосы со стыда выдернет, что родила такое дитя.
Но он выронил его на землю и тяжко задышал, покраснев.
— Подыми, — уже добрее сказала она. — Подыми его, отроче. Крест не укусит, да и волшебства в нем нет. Это лишь кусок чистого серебра да труд умелого мастерового. Продашь и разбогатеешь.
Рука парня потянулась к ножу, и аббатиса по-матерински поцокала языком — по крайней мере, мне так показалось, потому что она помахала на себя ладонью: всегдашняя привычка при таком звуке.
— Ну, тогда сама нагнусь и подниму, — громко произнесла она, с каким-то показным трудом опускаясь на колени, и протянула ему крест: — Возьми. Две скрепленные веревкой палочки мне послужат не хуже.
— Моя мать умерла, а ты ведьма! — ломающимся голосом выпалил парень и в мгновение ока приставил ей нож к шее, душа свободной рукой.
— Торфинн! — проревел Торвальд Эйнарссон, но настоятельница лишь произнесла четким голосом: — Пусть. Я оскорбила этого отрока, хоть и не имела такого намерения. У него есть полное право злобиться.
Парень выпустил ее и отвернулся. Помнится, мне стало любопытно, умеют ли чужаки плакать. Позднее я услышал — и, ей богу, аббатиса это как-то узнала или почувствовала, потому как, хоть и не была ведьмой, могла нащупать в человеке больное место, причем быстро — что мать юноши прелюбодействовала и ни один мужчина не захотел признать его сыном. Для северян обычное дело, если мужчина берет наложницу, как называла их аббатиса, и к их детям относятся без свойственного нам презрения, но для замужних женщин, которые спят со многими, все иначе. Тень материнского позора легла на Торфинна — видно, потому и отправился викинговствовать. Но все это мне станет известно позднее, а пока, едва дотягиваясь носом до нижнего края окна, я увидел, как настоятельница тайком повесила крест на рукоять меча этого парня — видите ли, она действительно желала, чтобы тот у него был — а затем вышла на место близ монастырских стен, но далеко от северян. Вероятно, хотела, чтобы те последовали. Там она подобрала юбки, точно крестьянка, села, скрестив ноги, и зычно крикнула:
— Идите сюда! Кто хочет заключить выгодную сделку?
Несколько воинов, смеясь, подошли и присели рядом.
— Все! — Она взмахом позвала их ближе.
— А зачем нам всем подходить? — спросил первый, самый дальний.
— Ты же не хочешь упустить выгоду?
— Зачем нам торговаться, если сумеем попросту взять? — фыркнул второй.
— Так получите только половину. Остальное не найдете.
— Мы перевернем все аббатство, — подал голос третий.
— Половина сокровищ не в аббатстве.
— Тогда где они?
Радегунда постучала себя по лбу. Воины по двое и трое подтянулись ближе. Впоследствии я услышал, что северяне любят загадки, а это была своего рода загадка, так что аббатиса предложила им хорошее развлечение.
— Если сокровище у тебя в голове, мы сумеем его извлечь, так? — похлопал по рукояти ножа Торвальд, который стоял позади остальных, скрестив на груди руки.
— Запугаешь меня — растеряюсь и ничего не вспомню, — спокойно ответила настоятельница. — И потом, тебе еще не надоела эта старая игра? Сам видел, насколько плодотворной она была в прошлый раз. Ты удивляешь меня, брат ранульфовой матери.
— Ладно, поторгуюсь, — улыбнулся Торвальд.
— А остальные? Либо все, либо никого. Определитесь, желаете ли уберечь себя от хлопот да опасностей и разбогатеть. — Она картинно повернулась к ним спиной.
Мужчины отошли к реке и начали советоваться тихими голосами, которые уже не долетали до нас.
— Я не слышу их. Чем они занимаются? — выкрикнул старенький и подслеповатый отец Кайбре, и я, не будь дурак, ответил:
— У меня хорошее зрение, отец Кайбре.
Только он подсадил меня, и моя голова появилась в окне, как Радегунда повернулась к монастырской башне. Рука настоятельницы взлетела ко рту и закрыла его.
— Вестник, спускайся! Спускайся сейчас же! И отца Кайрбре прихвати, — пройдя к воротам, велела аббатиса властным голосом, которому как я уже знал, было лучше повиноваться (ослушавшись, я не раз получал по мягкому месту).
Мое сердце возликовало. Я даже не подозревал, что ею руководит желание меня защитить, если что-то пойдет не так. В голове была только одна мысль: я все увижу, причем восхитительно близко. Рискуя задохнуться, я двинулся сквозь толпу в зале, при этом то и дело наступал на ноги и юбки и бормотал: «Простите, но я должен! Мать-настоятельница хочет меня видеть». А она снаружи покрикивала, будто императрица: «Пропустите мальчика! Дайте ему пройти! Пропустите ирландского священника!». Наконец, ежеминутно извиняясь, я пробился к самой стене обители, однако ворота, разумеется, отворять нам не собирались. После долгих пререканий кто-то принес лестницу. Я тут же оказался на другой стороне, но престарелому священнику понадобилось время, несмотря на малую высоту стены: строители аббатства не очень-то стремились превратить его в настоящую крепость.
Оказаться снаружи, вдали от толпы, было так здорово! Я на крыльях радости подбежал к настоятельнице, но та лишь попросила, держаться подле нее, чтобы ни произошло, и сразу отвернулась. Пока отец Кайрбре перебирался через стену, чужаки закончили держать совет и, все двадцать-тридцать человек, двинулись обратно к аббатству, настоятельнице Радегунде и, главное, ко мне. Отец Кайрбре задрожал от страха. Вблизи они из-за своих буйных грив действительно выглядели очень зловеще, несмотря на жизнерадостную яркость странных одежд. Пахло от чужаков иначе, но чем именно я за столько лет запамятовал. Настоятельница обратилась к ним на их заморском языке, странно легком и певучем для таких мрачных бородачей, потом перебросилась с отцом Кайрбре несколькими фразами на латыни и тот с дрожью в голосе сказал:
— Перед вами священник, отец Кайбре, он переведет условия сделки на родной моим людям язык. Я не стану действовать за их спинами. А это мой приемный сын, он очень дорог мне и сейчас, как мне кажется, утоляет свое несколько чрезмерное любопытство.
Я старался держаться с достоинством, как мужчина, но одной рукой втайне цеплялся за ее юбку, поэтому чужаки надо мною посмеивались.
Разговор продолжился, но дальнейшее я перескажу так, словно знал скандинавский, ибо повторять все дважды слишком утомительно.
— Вы будете торговаться? — осведомилась аббатиса Радегунда.
Они дружно закивали, всем своим видом говоря: «А почему бы и нет, в конце концов?».
— Кто выступит от вашего имени? — продолжала она.
Вперед вышел мужчина, и я узнал в нем Торвальда Эйнарссона.
— Ах, да, – сухо произнесла настоятельница. – Отряд, в котором нет вожака... Так что скажете, отряд без вожака? Есть ли вес у вашего слова? Не желаю иметь дела с предателями и лжецами.
Воины зашептались.
Торвальд, который вблизи оказался настоящим великаном, мягко ответил.
— С такими не плаваю. Начнем.
Все сели.
— Итак, — поднял брови Торвальд Эйнарссон, — опыт подсказывает, что начать следует с вас. А еще он подсказывает, что начнете вы с жалоб на свою бедность.
— Нет, нет, мы богаты, — ответила аббатиса.
Отец Кайрбре простонал. Из-за стен тоже донесся стон.
Только настоятельница и Торвальд Эйнарссон выглядели невозмутимо, словно обменялись лишь им понятной шуткой.
— Мы очень богаты, — продолжала она. — Внутри монастыря полно золота и серебра, уйма жемчуга, в избытке вышивок и дорогих тканей, много резьбы и росписей по дереву, а так же книг с украшенными золотом страницами и драгоценными каменьями на обложках. Все это ваше. Однако у нас есть нечто более ценное: травы и лечебные зелья, знание, как уберечь еду от порчи и врачевать недуги. Все это тоже ваше. Но богатства монастыря не исчерпываются мирским, главное — наше знание о Христе и глубокое понимание души, которые тоже ваши, когда пожелаете. Нужно лишь принять этот дар.
Торвальд Эйнарссон поднял ладонь.
— Мы ограничимся первым и, возможно, немного вторым. Тем, что практичнее.
— И, как обычно, недальновиднее, — вежливо ответила настоятельница.
У меня опять возникло странное ощущение, что эти двое участвуют в розыгрыше, которого остальные не замечают.
— Только одного вы не получите, и это ценнее всего, — добавила она.
В глазах Торвальда Эйнарссона появилось любопытство.
— Мои люди. Безопасность монахинь и окрестных крестьян для меня дороже собственной. Их нельзя трогать. Чтобы ни волосок ни упал с их голов, независимо от причины. Подумайте вот о чем: ворваться в аббатство будет нетрудно, но там очень боятся вас и некоторые мужчины вооружены. Даже хорошему бойцу трудно в толпе. Легко случайно поскользнуться и упасть на товарища. Прислушайтесь к тому, что скажу. Зачем обременять себя убийством, если сокровища могут принести к вашим ногам, будто королям? А потом, когда я приведу вас к тайнику, вы получите еще столько же. Целую гору сокровищ, достойную ярлов. Подумайте об этом! Неужели откажетесь из-за рабов? Половина заболеет и умрет по дороге, а остальных, кто хоть на что-то годен, придется кормить. Позор тем, кто послушает дурного совета! Представьте, что вы скажете своим близким. Вот вам несколько жалких отрезов ткани с несмываемыми пятнами крови, вот немного жемчуга и самоцветов, раздавленных в бою, а вот вышивка — была целой, пока кто-то не наступил на нее в битве. А еще я захватил невольников, но они умерли от болезней, да изнасиловал красивую молодую монашку, хотел привести домой, но она прыгнула в море. О, да, добра там было вдвое больше, притом все в целости, но мы решили его не брать. Слишком хлопотно, понимаете ли.
Радегунда говорила красноречиво, и норманны прониклись. Она подняла руку, прося внимания.
— Люди! — крикнула аббатиса по-немецки и добавила: — Мореходы, выслушайте меня. Я повторю на родном вам языке. (И перевела). — Люди, если норманны нападут, не защищайтесь, а крушите все! Женщины, возьмите кухонные ножи и изрежьте драгоценные ткани в клочья! Мужчины, топорами и молотами разнесите алтарь и резное дерево! Все разом, крошите жемчуг и драгоценные каменья о каменный пол! Бейте бутылки с вином! Давите золотую и серебряную утварь! Рвите богато изукрашенные манускрипты! Сдирайте и жгите гобелены! Но, — неожиданно мягко продолжала она, — если эти благоразумные люди примут наши дары, в целости сложите к их ногам все без утайки — пусть их родные дивятся блеску добытых богатств, даже если нам останутся только голые стены.
Если кто и сомневался, что настоятельницу Радегунду вдохновляет сам Бог, их сомнения, должно быть, развеялись, ибо вряд ли кто-то смог бы устоять перед пламенным напором ее первой речи либо добронамеренностью и горячностью второй. Северяне слушали, открыв рот, а отец Кайрбре прослезился.
— Мать-настоятельница, — начал было Торвальд и замолк. Попробовал еще раз и замолк. Затем тряхнул головой, словно освобождаясь от чар, и сказал: — Мать-настоятельница, мои люди уже давно без женщин.
Радегунда выглядела удивленной, словно не верила своим ушам. Смерив разбойника озадаченным взглядом, она обошла вокруг него, будто снимая мерку. И так несколько раз. Настоятельница оценивающее рассматривала каждую часть его крупного тела, а он все больше краснел. Затем Радегунда отступила и, вновь обежав его взглядом, уперла руки в бока, как простая крестьянка, и громко заявила и на норманнском, и на немецком:
— Что я слышу! Неужели ваши парни разучились пользоваться руками?
Это было по-своему бесподобно. Норманны расхохотались. Наши люди расхохотались. Даже Торвальд расхохотался. И я, хоть и не понимал, что всех так развеселило. Смех то гас, то начинался уже за стенами аббатства и опять затухал без поддержки, после чего вспыхивал с новой силой. Настоятельница дождалась, пока чужаки успокоятся, а потом по-немецки потребовала тишины и, наконец остались лишь редкие «хи-хи» тут и там.
— Эти добрые люди... отец Кайрбре, переведите для наших... эти добрые люди простят мне глупую шутку. Право, я не имела в виду ничего дурного, просто смех полезен: успокаивает телесные воды, как говорят лекари. И мое окружение знает, что порой мне недостает серьезности и добродетельности. Вообще-то, я очень большая грешница и нарушительница порядка. Торвальд Эйнарссон, так мы договорились?
Великан-северянин — куда более сумрачный, чем остальные, скажу я вам! — глянул на спутников и, похоже, увидел, что хотел.
— Я и пятеро из нас войдем и посмотрим, что у вас есть, — начал он. — Затем отпустим бедноту во дворе, но не тех, кто внутри, и обыщем монастырь. Остальные мои парни запрут ворота и встанут на страже. При малейшем намеке на предательство сделка отменяется.
— Тогда я пойду с вами, — заявила Радегунда. — Требование вполне справедливое, к тому же мое присутствие успокоит людей. Увидев нас вместе, они поймут, что им ничего не грозит. Ты хороший человек, Торвалт... прости, что произношу твое имя, как это делал племянник. Идем, вестник! Держись подле меня!
— Отворяйте ворота! Все в безопасности! — велела она и в сопровождении пяти северян, одним из которых был возненавидевший ее юноша Торфинн, стала ждать, пока оттащат огромные бревна.
Хоть двор и был тесным, при виде этих грозных воинов люди отпрянули, освобождая нам место.
Я оглянулся. Норманны уже вошли и с мечами наголо стояли по обе стороны от ворот, закрываясь щитами. К тому времени как мы добрались до главной башни, толпа расступалась уже не так быстро, поскольку настоятельница без устали успокаивала людей, ловко обращаясь по имени то к одному, то к другому. Разгонять страхи стало намного труднее, после того как селян во дворе напугал грохот, с которым дверь башни завалило изнутри огромными бревнами. Настоятельница произнесла что-то на странном чужом языке. Вероятно, извинилась, что придется ждать. Казалось, прошла вечность, но наконец лестницу в башню частично расчистили, и я понял, что аббатиса имела в виду «под трудно драться в толпе»: нет размаха для хорошего удара, а вот повалиться на кого-нибудь и расшибить голову — запросто. Мы дошли до главной залы с большим распятием из расписанного дерева и маленьким из золота и жемчуга, а также алыми занавесами, расшитыми золотой нитью, за которыми я так часто играл в разбойника, пока не познакомился с настоящими грабителями, вот этими высокими, пугающими мужчинами, чьи глаза горели жадностью при виде того, что как мне казалось, есть в любой деревне. Когда я покинул залу, в ней находилась большая часть сестер, но сейчас люди жались к стенам, и комната выглядела не такой уж и многолюдной. Самые молодые девушки в ужасе забились в угол, источая почти осязаемый ужас. Торфинн прошел к маленькому жемчужно-золотому распятию, и сестра Сибидх, воскликнув писклявым, надтреснутым голосом «Это тело Господа нашего, Иисуса!», подскочила и сорвала его со стены прежде юноши.
— Сибидх! А ну повесь обратно, не то отведаешь моей тяжелой руки! — непривычно резко одёрнула её настоятельница.
Ну не странно ли, что девицу, которая в своем отчаянии не убоялась смерти от рук морского разбойника, испугала угроза нескольких оплеух? Такие уж мы, люди.
Сестра Сибидх повесила крест на место — откуда его сразу сорвал юнец Торфинн — и вернулась к монахиням, всхлипывая:
— Он оскверняет нашего Бога!
— Глупая девчонка! — прикрикнула настоятельница. — Лишь Всевышний может благословлять и осквернять, но не люди. Это просто кусок металла.
Торвальд что резко сказал Торфинну, и тот нехотя повесил крест на место. Угрюмый вид юноши красноречивее любых слов говорил, что с его желаниями вечно никто не считается. Больше никаких происшествий ни в зале, ни кабинете настоятельницы, ни в кладовых и на кухне не случилось. Норманны помалкивали и держались за рукояти мечей, а Радегунда продолжала спокойно общаться на обоих языках. Нашим она сказала: «Вот видите? Все хорошо, но каждому надобно сохранять спокойствие. Бог защитит нас». Я смотрел на ясное, безмятежное лицо аббатисы и считал ее святой, ибо она спасла юную Сибидх и остальных.
Конечно, этот хрупкий мир не мог продолжаться долго. В такой толчее что-нибудь да пошло бы вкось, но я по сей день не знаю, почему северяне против нас ополчились. Мы находились в углу длиной трапезной, места, где сестры и братья принимают пищу, и вдруг меня толкнуло в стену. Я упал и чуть не задохнулся под настоятельницей, свалившейся на меня. В голове звенело, со всех сторон доносился оглушительный рев, воздух полнился проклятиями и криками, грохотало так, будто рушились стены обители. Аббатиса снова и снова шептала мне на ухо что-то латинское. Раздались глухие, мокрые звуки, худшие, чем все остальное — теперь я знаю, что это сталь вонзалась в тела. Прошла целая вечность, а затем пол стал влажным. Все стихло. Настоятельница с меня сползла.
— Так вот как вы на севере моете полы.
Подняв голову с тростника и увидев, что она имеет в виду, я забился в угол и там дал волю рвоте. Радегунда взяла меня на руки и прижала к груди, желая защитить от жуткого зрелища, но толку? Я увидел достаточно: трупы с кишками, лежащими на полу, будто груды мертвой рыбы; Валафрида, у которого торчал топор из груди — старик сидел, закрыв глаза, и тела вокруг не давали ему упасть — и Юту, молоденькую пасечницу из деревни, бывшую такой веселой. Длинные косы и платье лежащей на спине девушки измазались в красном, на животе расплывалось огромное пятно. Она хватала ртом воздух, глаза были распахнуты. Когда мы проходили мимо, шум ее дыхания смолк.
— А твои люди — старательные домохозяйки, Ярл Кишки-вон, — спокойно произнесла настоятельница.
Торвальд Эйнарссон что-то прорычал.
— Прости меня, друг мой, — мягко ответила аббатиса. Ты защитил меня и мальчика, и я благодарна. Просто ужалить словом — лучший способ узнать, знает ли человек немецкий. Мне требовалось выяснить.
Я вдруг вспомнил, как аббатиса назвала его Торвалтом и тем самым напомнила о сыне сестры, чтобы чувствовал себя обязанным нас защищать. На сей раз Радегунда его разозлит, подумал я и зажмурился. А он рассмеялся и ответил на странном, мягком немецком:
— Я не участвовал в мытье полов, а стоял над тобой и твоим любимцем. Ты благодарна?
— Очень, спасибо тебе, — ответила настоятельница с такой теплотой, словно выражала признательность монахине, принесшей ей розу из сада, или кому-то из сестер-переписчиц, или мне за новости, или кухарке Ите, сварившей вкусный суп. Однако северянин не знал, что таким теплом она одаривала каждого, поэтому выглядел удовлетворенным.
Мы уже вышли в сад и воздух стал не таким зловонным. Радегунда спустила меня на землю, но мои ноги дрожали и я цеплялся за ее мятую, отвердевшую юбку, хоть та и воняла кровью.
— О, Господи, ну и знатное мытье полов Ты нам ниспослал!
Настоятельница двинулась к воротам, и Торвальд Эйнарссон шагнул к ней.
— Не настаивай, Торвальд, — не оборачиваясь, бросила она. — Нет надобности меня запирать. В свои сорок я вряд ли убегу на болота: не с моими ревматизмом и болями в коленях да и людская нужда во мне велика.
На мгновение повисла тишина. Лицо великана приняло странное выражение.
— Я ничего не говорил, аббатиса, — спокойно произнес он.
Радегунда удивленно обернулась.
— Да нет же! Я слышала.
— Тебе показалось, — со странным видом ответил он.
Порой дети догадываются о чем-то дурном по наитию и каким-то шестым чувством понимают, что делать.
 «О, с ней порой так бывает, — помнится, выпалил я. — Моя мачеха говорит, это от старости, — и добавил: — Святая мать, можно я пойду к мачехе и отцу?».
— Да, конечно, беги вестник... — Внезапно замолкнув, она уставилась в одну точку, словно видела что-то недоступное нашим глазам. Затем очень мягко сказала: — Нет, милый, лучше останься со мной.
Тут я понял так ясно, будто собственными глазами, что не стоит идти к отцу с мачехой, оба мертвы.
С ней порой бывало и так.
 
***
 
Вначале мне казалось, что мертвы все. Я совсем не ощущал страха или горя, и все же, полагаю, был напуган, ибо в голове засела одна мысль: «Выпущу настоятельницу из виду — погибну». Так что я таскался за ней будто хвостик. Ей дозволили свободно передвигаться и утешать людей, в чем особенно нуждалась тронувшаяся рассудком Сибидх, которая только и делала, что раскачивалась да подвывала, но к ночи, когда из аббатства вынесли все сокровища, Торвальд Эйнарссон запер нас с Радегундой у нее в кабинете, лишившемся своего былого великолепия.
— Ну что, вестник, — спросила она, устроившись со мной на соломенном тюфяке на полу, — ты хотел бы отправиться в Константинополь, к турецкому султану, и увидеть золотые купола и всех этих живописных язычников? Ведь именно туда повезет меня продавать наш северянин.
— О да! — воскликнул я, и тут же спросил: — А меня он тоже возьмет?
— Разумеется, — ответила аббатиса, на том и порешили.
Затем вошел Торвальд Эйнарссон.
— Торфинн очень просит тебя прийти.
Позднее я узнал, что они ждали его смерти. Больше никто из чужаков не пострадал в бою, но этому юноше какой-то крестьянин пробил грудь топором, и часы парня были сочтены.
— И этого достаточно? — осведомилась она. — Торфинн ведь меня терпеть не может. Вдруг увидит и так разозлится, что ему станет лишь хуже?
— Здешние говорят, ты можешь сесть рядом с больным и исцелить его одним своим присутствием, — медленно проговорил Торвальд. — Это так?
— Вовсе нет, насколько я знаю, — ответила настоятельница, — но раз люди верят, возможно, мое общество их успокаивает и помогает выздороветь. Видишь ли, христиане, они не умнее других. Если хочешь, я приду. — И поднялась на ноги, хоть и была бледна от усталости.
Надобно сказать, что одежда аббатисы отправилась в стирку, и ее заменило коричневое платье, взятое у крестьянок, но для меня оно ничуть не умаляло величия этой необыкновенной женщины. Для Торвальда, думаю, тоже.
— Ты помолишься за него или проклянешь? — спросил он.
— Я не молюсь, Торвальд, и я никогда не проклинаю. Просто сижу. — И добавила: — Пусти его со мной, иначе раскричится так, что оглохнешь.
Она имела в виду меня, потому что я приготовился визжать, как резанный, если нас попытаются разлучить.
Торфинна разместили в часовне, каменной келейке, где не осталось ничего, кроме простого деревянного креста, не заинтересовавшего грабителей. Парень, закрыв глаза, лежал на застеленном мехами алтаре, весь серый. Каждый его вздох сопровождали булькающие хрипы, и, подкравшись ближе, я понял почему: в груди зияла огромная красная дыра с розовыми осколками вокруг, а внутри нее что-то вздымалось и опадало, вздымалось и опадало, снова и снова. То билось его сердце. С губ юноши стекала кровавая пена. Конечно, я не понимал, о чем шепчутся остальные на их норманнском, но видел, что они делали, и позднее многое узнал из разговоров между аббатисой и Торвальдом. Поэтому расскажу, что мне ведомо.
Первым делом настоятельница замерла на пороге и, будто в ужасе, подняла руки ко рту. Затем яростно отчитала двух стражников.
— Вы что, хотите убить товарища хладом и сыростью? Значит, так вы относитесь друг к другу? Разведите в келье огонь и накройте парня чем-нибудь шерстяным! Нет, болваны, шкур больше не надо, я же сказала «шерсть», пусть впитывает пот. Быстрее!
— Ишь ты, бабуля, раскомандовалась, — буркнул один.
— Вот как? Придется, видно, сбросить это шерстяное платье со своих старческих косточек и накрыть им беднягу, а потом сидеть подле него целую ночь этакой голой и дряблой! Что скажет душа мальчика при входе в Вальхаллу? Что друзья не помогли ему бороться за жизнь, пожалев немножко добычи? Крепкие же узы вас связывают! Несите что-нибудь шерстяное, не то разденусь, и позор вам до конца жизни!
— Ладно, возьми из его доли, — тихо сказал один, и второй выбежал вон.
Вскоре в очаге запылал огонь и появился отрез бурой домотканой шерсти. «Из причитающейся мне добычи», — во всеуслышание объявил притащивший его северянин, меж тем ткань такого цвета дешевле всего, не то что синяя или красная. Аббатиса набросила ее на раненного и заботливо подоткнула по бокам, но не передвигала его. Тот, словно не испытывал боли, но оставался все таким же серым. А затем открыл глаза и прошелестел призрачно слабым голосом, таким же прерывистым и булькающим, как его дыхание.
— Ты... старая ведьма. Но я тебя победил... все-таки.
— Победил, милый? И как же?
— Сокровища для моих родных. И наконец-то стал мужчиной. Сражался... поимел женщину... ту, грудастую... Сибидх... Не важно, понравилось ей или нет, но это было здорово.
— Да Сибидх, — вздохнула настоятельница. — Сибидх повредилась рассудком. Никого не слышит, ни с кем не разговаривает. Лишь раскачивается, стенает и гадит под себя, а ест, только когда кормишь с ложечки.
Юноша попытался нахмуриться.
— Глупо, — сказал он наконец. — Глупые монахини. У зверей так же.
— Вот как? — вскинула брови настоятельница, словно такая мысль оказалась для нее внове. — Очень странно. Никогда не слышала, чтобы гусак подбил гусыне глаз или стукнул ее по голове камнем, или выпустил ей кишки, после того как покрыл. Когда Господь вдыхает в их сердца желание друг к другу, гусыня припадает к земле, а гусак прибегает к ней. А течная сука выпрыгнет через окно, если закрыть дверь. Дураки несчастные! Нет бы стать лагерем у реки часах в трех от деревни и выждать. За неделю половина замужних молодок выскользнула бы в ночи опробовать чужеземца. Да и часть незамужних, и кое-кто из моих девушек. Но вам не терпелось, да?
— Да, — с оттенком дерзости ответил юнец. — Лучше... так.
— Так... — задумчиво повторила она. — Ну да, милок, старая бабуля, знает об этом вашем так! Удовольствия на грош, а с остального радости столько же, как если бы ты катил камень в гору.
— Да ты, бабка, просто шлюха, — слабо улыбнулся он.
— Нет, внучек, — погладила она Торфинна по лбу. — Видишь ли, на латыни писали не только отцы церкви, хоть они и велики. В странных книгах, которые появились за столетия до рождения нашего Бога, чего только нет. Вот послушай:
С греческой митрой на лбу Сириска-трактирщица, выпив,
Перед таверной своей дымной пускается в пляс;
Кроталов звонкий тростник ударяя мерно о локоть,
В танце распутном она стан изгибает легко...[3]
Юноша слишком обессилел для чего большего, чем изумленный взгляд. А она уже вдохновенно читала другое:
Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голос
И прелестный смех. У меня при этом
Перестало сразу бы сердце биться:
Лишь тебя увижу — уж я не в силах
Вымолвить слова.
Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видя, глаза, в ушах же —
Звон непрерывный.
Потом жарким я обливаюсь, дрожью
Члены все охвачены, зеленее
Становятся травы, и вот-вот как будто
С жизнью прощусь я...[5]
— Так не бывает, — словно испугавшись, сказал он.
— Бывает.
— Ты пытаешься меня убить! — с легкой тревогой воскликнул он.
— Нет, дорогой, просто не хочу, чтобы ты умер девственником.
Странно: говоря все это, Торфинн держал аббатису за руку, нашарив ее сквозь шерстяную ткань.
— Спаси меня, старая ведьма, — прошептал он.
— Сделаю, что смогу, — пообещала настоятельница. — А ты постарайся не говорить. Мне больше не стоит напрягать тебя болтовнёй. Нам обоим не помешало бы поспать.
— Молись, — велел юноша.
— Хорошо, но мне нужно кресло.
Стража, увидев, что Торфинн держит ее за руку, тут же принесла из аббатства большое деревянное кресло, не украденное, вероятно, по причине свой простоты и немалого веса. Настоятельница Радегунда села в него и закрыла глаза. Торфинн задремал. Я подполз к ней и, должно быть, тотчас заснул, потому что мои следующие воспоминания — это серый свет, погасший очаг и человек, который расталкивает Радегунду, свесившую в кресле голову набок. Им оказался Торвальд Эйнарссон.
— Женщина, как тебе это удалось? — воскликнул он на своем странном немецком. Как?!
— О чем ты? — хрипло осведомилась настоятельница. — Он что, умер?
— Умер?! — воскликнул норманн.— Напротив, парень исцелился! Исцелился! Легкое цело, вокруг сердца все затянулось, осколки ребер срослись! Даже грудные мышцы восстанавливаются!
— Это хорошо, — все еще полусонно ответила аббатиса. — Оставь меня.
Торвальд снова ее встряхнул.
— О, дай поспать, — повторила она.
На этот раз великан поднял ее на ноги силой.
— Моя спина, моя спина! О, святые угодники, мой ревматизм!
Одновременно из-под синей шерсти раздался голос хоть и слабый, но принадлежавший уже не призраку, а мужчине, и что-то сказал по-норманнски.
— Да, я слышу, — буркнула настоятельница. — Тебе надлежит немедля стать последователем Белого Христа[6]. О, Dominus noster, втолкуй, пожалуйста, этим толстолобым, что мне нужна горячая ванна с мятой! Я слишком стара, чтобы спать в кресле. Болит каждая косточка.
Торфинн заговорил громче.
— Передай юноше, — обратилась Радегунда к Торвальду по-немецки, — что я не стану ни крестить его, ни отпускать ему грехи, пока он не изменитcя. Это дитя хочет лишь заручиться помощью кого-то более могущественного, чем ваши боги Один и Тор, чтобы вытащил из следующей передряги. Спроси Торфинна, примет ли он Сибидх как свою сестру? Станет ли мыть девушку, когда испачкается, кормить и сидеть подле нее, обнимая и утешая, пока она не исцелится? Христос не прощает грехи лишь для того, чтобы мы совершали их снова и снова, меж тем именно этого хочет ваш парень да и все вы. Вам нужен бог, который дает, дает и дает, но Бог не дает. Он отбирает, отбирает и отбирает. Отбирает все, что не есть Бог, пока не остается ничего кроме Бога! Но где вам это понять? Не существует отпущения грехов, лишь духовное перерождение, и Торфинн должен изменить себя, чтобы Бог его принял.
— Вы очень красноречивы, аббатиса, — улыбнулся Торвальд, — но почему бы вам не сказать ему это лично?
— Потому что у меня все болит! О, пожалуйста, положите меня в горячую воду! — И, ведомая Торвальдом, которому то и дело приходилось ее поддерживать, поковыляла к выходу.
Тем утром после ванны, оконченной, когда я заплакал под дверью — внутрь меня не пустили — мать-настоятельница отправилась лечить Сибидх и сначала укачала ее  в объятиях, говоря с ней и обещая, что северяне скоро уйдут, а затем отвела в лес, взяв с собой маленькую смуглую сестру Хедвик, которая последнее время нянчилась с девушкой. Торвальд отправился с нами телохранителем, чтобы не убежали.
По обыкновению аббатиса сначала погуляла под мягким осенним солнцем, а потом ласково подняла лицо Сибидх за подбородок:
— Видишь? Это все еще Божье небо. А вон там Божьи деревья. Они не изменились. — И добавила, что мир остался прежним и Бог все еще милостив к людям, просто еще несколько душ присоединились к сонму праведников и, ожидая нас на небесах, куда счастливее тех, кто остался на бедной земле, более того, подобного счастья мы не можем себе даже представить.
Сестра Хедвик все время держала Сибидх за руки. На меня больше никто не обращал внимания, словно я собака, а вот при виде Торвальда бедная сестра Сибидх каждый раз отшатывалась и было заметно, что Хедвик тоже невыносимо на него смотреть. Стоило тому попасться ей на глаза, как она отворачивала голову и зажмуривалась, прикусив нижнюю губу. Стоял тихий, почти теплый день, какими порой радует осень. Мать-настоятельница в укромном месте под бревном нашла несколько поздних голубых цветочков и вручила Сибидх, сказав: «Взгляни, каким прекрасным все сотворил Господь». Сестре Сибидх достало ума принять цветы, но она продолжала смотреть в одну точку и наверняка бы споткнулась и упала, не веди ее Хедвик.
— Возможно, она так страдает потому, что ее осквернили, — застенчиво предположила сестра Хедвик и тут же смутилась.
Святая мать посмотрела на девушку проницательным взглядом и перевела его на повредившуюся рассудком Сибидх.
— Дорогая дочь Сибихд и дорогая дочь Хедвик, сейчас я расскажу вам то, чем не делилась ни с одной живой душой, кроме своего исповедника. Знаете ли вы, что в молодости я училась в Авиньоне, а оттуда была послана в Рим для углубления знаний? Так вот, в Авиньоне я много читала, причем не только отцов христианства, но и языческих поэтов, ибо, как выразился, Эрменрих Эльвангенский, грязные языческие вирши, сродни навозу для полей, и нужны, чтобы достичь божественных высот красноречия. Верные слова хоть и толкающие на опасный путь, но тогда я так не думала, была очень горда собой и полагала, что сам Всевышний наделил меня нравственной чистотой, дарующей неуязвимость для соблазнов языческой любовной поэзии. Я свысока относилась к чувственным удовольствиям и тем, кто ими искушаем. Но, видите ли, я позабыла, что нравственная чистота отнюдь не незыблема, она не свадебное кольцо, с которым не расстаешься до конца дней, а сад, и его надобно полоть, поливать и стричь снова и снова, иначе останутся лишь дикие заросли ежевики.
Как я уже сказала, слова поэтов меня не соблазняли, поскольку слова лишь значки на бумаги, лишенные собственной жизни. Однако в Риме, дети мои, я столкнулась не только со старыми книгами, но и с кое-чем много хуже.
Там были статуи. Должна заметить, они совсем не такие, как те, что знакомы вам по книгам, например, изваяние Святого Иоанна или Девы Марии. Мастерство древних творило с камнем настоящие чудеса. Останавливаешься перед мрамором и прямо дух захватывает: кажется, он вот-вот оживет и заговорит. Перед тобой вовсе не статуи, а прекрасные, обнаженные мужчины и женщины. Это, дочери мои, город морских богов, льющих воду, атлетов за мгновение до броска диска, бегунов, борцов, молодых императоров и монарших любимцев, только они не ходят по улицам, как настоящие люди, потому что каменные.
Был там один Аполлон, совсем обнаженный, и я знала, что не должна смотреть  на него, но всегда выискивала предлоги пройти мимо, и хотя мое жилище и статую разделяли три мили, меня тянуло к ней, словно колдовством. О, какой же он был усладой для глаз! Думаю, во всей Германии, а может, и во всем мире не найдется более прекрасного юноши. Тут-то и напомнила о себе вся древняя любовная лирика: Дидона и Эней, пленение Венеры и Марса, любовь луны, Диана, к пастушку... и я подумала: если бы моя статуя ожила, он заговорил бы медоточивыми словами древних поэтов и вдобавок был мудрым и смелым. Разве какая-нибудь женщина устоит перед таким?
Тут она замолкла и взглянула на сестру Сибидх, но та продолжала смотреть в одну точку, держа в руках маленькие голубые цветы. Зато сестра Хедвик, прижав ладонь к сердцу, вскричала:
— Настоятельница, вы молились?
— Молилась, — торжественно ответила Радегунда, — и все же моим молитвам мешали посторонние мысли. Обычно я молила избавить меня от искушения, связанного с той статуей, а затем, понятное дело, думала о самой статуе и говорила себе, что должна бежать, подобно нимфе Дафне, дабы обрести приют внутри лаврового дерева,[7] однако ноги прирастали к земле, а потом в последнюю минуту я стряхивала наваждение и возвращалась к молитвам. Но с каждым разом это становилось труднее, и однажды настал день, когда я не смогла его стряхнуть.
— Как... вы?! — ахнула Хедвик.
Торвальд, стоявший чуть в стороне на страже, выглядел изумленным. Я обрадовался, поскольку любил смотреть, как аббатиса удивляет людей — водился за ней и такой дар — а в семь лет я еще ничего не знал о похоти, разве что моей маленькой удочке порой становилось приятно, когда я брал ее в руки, собираясь отлить. Но какое отношение это могло иметь к оживающим статуям и женщинам, что превращаются в лавровые деревья? Меня, как это часто бывает с детьми, куда больше занимала безумная Сибидх. Я не знал, ни на что та способна, ни того, стоит ли ее бояться, ни каково оказаться на ее месте.
Настоятельница, глядя на изумленное лицо Хедвик, тихо рассмеялась.
— А почему нет? Я была молода, здорова и обласкана особой милостью Божьей не больше, чем коровы и куры! Более того, меня до того снедало желание к этому прекрасному молодому герою — именно таким я сотворила его в своей голове, как это водится за нами, женщинами — что мысли о нем мучили меня во сне и наяву. Мне казалось, что из-за своих обетов я не могу отдаться этому Аполлону по собственной воле. Тогда я начала грезить о том, что он взял меня силой и, о, каким же утонченным наслаждением это было!
В лицо Хедвик бросилась кровь, и она закрыла его руками, а на губах Торвальда мелькнула ухмылка.
— И тогда, — словно не замечая их, продолжала аббатиса, — в моем сердце поселился ужасный страх. Что если Господь ниспошлет насильника, и тот обойдется со мной столь же недопустимо, как Аполлон в моих грезах, а я даже не захочу сопротивляться и отдамся радостям примитивной похоти, после чего до конца дней буду считать себя шлюхой, которая не имеет права называться монахиней? Этот страх мучил, но и притягивал. Втайне от сестер я начала поглядывать на прохожих-мужчин и все думала: «Может, это он? Или он? Или он?».
А затем мой страх стал явью. Как-то раз я замешкалась у прилавка с дынями, думая вовсе не об Аполлоне и прекрасных героях, а о монастырской трапезе, и вдруг поняла, что мои спутницы вот-вот скроются за углом. Я прибавила шаг... свернула не туда... и внезапно заблудилась на узких улочках... и тут какой-то молодчик схватил меня за рясу и швырнул на землю! Наверное, вы удивляетесь, какая муха его укусила, но, как я выяснила позднее, некоторые римские проститутки одеваются в точности как мы, чтобы угодить вкусам определенных, довольно развратных мужчин... право, даже не знаю, как лучше вам объяснить! Увидев меня одну, он решил, что я уличная девка и буду рада позабавиться с покупателем. Вот и повалил на землю.
Итак, я лежала на спине под этим молодым парнем, посланным, как я думала, в наказание Божье, и он пытался проделать со мной ровно то, о чем я мечтала ночь за ночью, то, что следовало бы моей статуе. И знаете, все оказалось совершенно не так, как в грезах! Для начала, от камней болела спина. А еще я не плавилась от удовольствия, а орала от ужаса во всю силу легких и пинала его, не давая задрать юбки, и молилась Господу, чтобы этот сумасшедший ничего не сломал мне в ярости!
На мои крики сбежалась толпа, и насильник удрал. Отделалась синяками на спине да болью в колене. Но вот что странно: хоть я и полностью излечилась от похоти к моему Аполлону, меня начал мучить новый страх. А не вожделею ли я его, того молодого глупца со зловонным дыханием и недостающим зубом? Вдобавок, по мне будто кто-то ползал — странное ощущение: наполовину, будто зуд желания, наполовину, будто мурашки страха, наполовину, будто от стыда и отвращения, и кучи всего другого намешанного. Знаю, половинок слишком много, но так уж я себя чувствовала — ничего общего со жгучим влечением к моему Аполлону. Перед отъездом из Рима я пошла взглянуть на статую еще раз, и та как-то грустно посмотрела на меня, словно говоря: «Не вини меня, бедняжка. Я лишь кусок камня». С тех пор я избавлена от горделивых мыслей и больше не считаю, что Господь отметил меня нравственной чистотой... и нечестивостью тоже... и что тот случай, когда меня чуть не изнасиловали, как-то связан с моими грехами, не важно сколь тесно сплелись у меня в уме то событие и мои грезы. Осмелюсь предположить: вчерашнее не доставило тебе особого удовольствия, верно?
Хедвик покачала головой. Из ее глаз тихо катились слезы.
— Спасибо вам, святая мать, — прошептала она, и аббатиса заключила ее в объятия.
Казалось, обе стали счастливее, и тут Сибидх вдруг до неразборчивости слабым голосом что-то пробормотала.
— К-к-к... — еле слышно начала она и наконец завершила, но все еще шепотом: — Кровь.
— Твоя кровь, милая? — спросила Радегунда.
— Нет, матушка. — Сибидх задрожала. — Кровь. Всюду кровь. Валафрид... и Юта... и сестра Хальдегарда... и под каждым лужа, будто из разбитой миски! А мы ни в чем не виноваты, но я пропиталась ее запахом и кричат затаптываемые дети, и эти демоны, что явились по наши души из ада, хотя мы ни в чем не виноваты, и... и... Я понимаю, матушка, насчет остального, но мне никогда, никогда не забыть той бойни. О боже, кровь, матушка... всюду кровь!
И вдруг сестра Сибидх рухнула на колени в опавшую листву и заголосила, но не прикрыв лицо, как сестра Хедвик, а глядя перед собой распахнутыми глазами, словно слепа или видит нечто, недоступное нам. Аббатиса опустилась рядом и, обняв ее, принялась укачивать.
— Понимаю, милая, понимаю, но мы здесь. Мы теперь здесь. Все в прошлом.
Однако Сибидх продолжала кричать, зажимая уши, будто эти вопли чужие и она может от них спрятаться.
Как мне показалось, Торвальду стало немного не по себе.
— Неужели твой Христос не может это вылечить? — спросил он.
— Не может, разве что изменив прошлое, но, похоже, он делает что угодно, только не это. Бедняжка сейчас в аду и вернется туда еще не раз, прежде чем сумеет забыть.
— Плохая из нее вышла бы рабыня. — Норманн глянул на сестру Сибидх, а та замолкла и снова уставилась в одну точку. — Можешь не бояться, что на нее кто-то позарится.
— Бог милостив, — спокойно ответила Радегунда.
— Аббатиса, я не плохой человек, — сказал Торвальд Эйнарссон.
— Для хорошего человека у тебя на удивление дурная компания.
— Я не выбирал, с кем отправлюсь в плавание. Мне просто не повезло! — буркнул он.
— Думаю, нам не повезло больше.
— Удача есть удача, — стиснул кулаки Торвальд. — К одним она приходит, к другим нет.
— Как вы пришли к нам, — беззлобно парировала аббатиса. — Да-да, Торвальд Эйнарссон, понимаю. Пусть удача — дело рук Одина или Тора, но, ты должен знать, что наша неудача — плод твоих собственных действий, а не действий богов. Ты, Торвальд Эйнарссон, — наша большая неудача. Не спорю, ты лучше своих дружков, поскольку те убивают для удовольствия, а ты равнодушно, по-деловому, словно жнешь зерно. Возможно, сегодня ты увидел часть своего урожая. Будь у тебя душа человека, не пошел бы в викинги, не важно везло тебе в них или не везло. А если бы ты имел еще большую душу, попытался бы остановить товарищей, поговорил бы с ними честно, как я с тобой, хоть и рискую прогневать, как говорил сам Христос, распятый на кресте за правду. Будь ты зверем, не смог бы нарушить законов Божьих, а будь человеком — не стал бы, но ты ни то, ни другое, и это превращает тебя в чудовище, которое портит все, до чего касается, и никогда не понимает почему. Вот за что я тебя не прощу, пока не сделаешься человеком, настоящим человеком с настоящей душой. Что до твоих друзей...
Тут Торвальд Эйнарссон пощечиной сбил Радегунду с ног. Сестра Хедвик ахнула в ужасе, а сестра Сибидх позади нас застонала, но аббатиса лишь села, потерла челюсть и с легкой улыбкой промолвила:
— Ой, милый, неужели я опять кого-то допекла? Мне за себя стыдно. Ты имеешь полное право сердиться, Торвальд. Все терпеть не могут мои нравоучения, в особенности я сама. Это такая скука. Но, похоже, я ничего не могу с собою поделать. Явно годы в роли настоятельницы сказываются. Обещаю больше тебя не мучить, но ты, Торвальд, не смей меня бить, иначе очень о том пожалеешь.
Он шагнул вперед.
— Нет-нет, друг мой, — весело сказала аббатиса. — Я вовсе не думала тебе угрожать... да и что я против тебя могу? Просто ты больше не услышал бы моих шуток, я поникла бы духом и стала такой же пресной, как остальные женщины. Признайся: я самый интересный человек, который повстречался на твоем пути за долгие годы и забавляла тебя своим острым язычком лучше всех скальдов при дворе вашего конунга вместе взятых. А еще я знаю больше историй, чем они — больше, чем любой другой в целом мире — потому как придумываю новые, если старые приедаются. Рассказать одну?
— О твоем Христе? — все еще сердито пробурчал он.
— Нет, о живых мужчина и женщинах. Скажи мне, Торвалт, что вы, мужчины, хотите от нас, женщин?
— Чтобы нас заговорили до смерти.
Я видел: северянин вовлекся в игру, хоть гнев его полностью и не остыл.
— Очень остроумно! — весело рассмеялась аббатиса и, вскочив на ноги, отряхнула от листьев юбку. — Ты очень умный человек, Торвалт. Ой, Торвальд, прошу прощения. Все время путаюсь. Что до моего вопроса, задай его юнцам, и те начнут подмигивать и толкать один одного в ребра, но они так себя обманывают. То лишь призыв тела к телу. На самом деле они хотят совершенно другого, причем так сильно, что это их пугает. Вот и притворяются, будто ищут удовольствия, уюта, служанку в доме — что угодно, лишь бы не признавать правду. Знаешь, что они хотят?
— Что?
— Мать, и женщины — тоже. Всем нам нужна мать. Вчера, когда мы встретились с тобой на речном берегу, я играла роль матери. Ты тогда не клюнул, потому что не юный дурак, но я знала: рано или поздно средь вас отыщется тот, кто возненавидит меня из-за своей глубокой тоски по ней. Так и вышло: Торфинн, с его кутерьмой в голове, где понамешаны ведьмы, бабули и прочее. Я знала, что смогу напугать юношу, а через него — и большую часть вас. Этим открылся мой торг. У вас, норманнов, переизбыток отцовского начала и недостает материнского, вот почему вы так хорошо умираете сами и так хорошо убиваете других... и живете так плохо-плохо.
— Опять ты за свое, — проворчал Торвальд, но вроде бы все же заинтересовался.
— Прошу прощения, друг мой. Вы храбрецы, не спорю. Но я знакома с вашими сагами, и они сплошь о битвах и смерти, и в конце не райское блаженство, а гибель всего сущего: даже богов съедят волк Фенрир и змея Мидгардсорм! Надо же, храбро умираете лишь потому, что не цените жизнь! Ирландцы умнее. Ирландские язычники были героями и в половине случаев шли в бой под началом своих королев, да и отец Кайрбре, упокой Господь его душу, всего два дня назад сетовал, что простой ирландский народ впадает в ересь, делая богиню из Святой Матери Божьей. Думаешь, они строят святилища и возносят молитвы Христу и его Отцу? Нет! Они поклоняются Богине скал, Богине моря, Богине рощи, Богине того, Богине сего — и так из одного конца страны в другой. В близлежащей деревне, стоит кому-то заболеть или попасть в другую беду, только и слышно: «Святая Мать, спаси меня!», «Miriam Virginem, вступись за меня!», «Пресвятая Дева, нашли слепоту на моего мужа!», «Богиня, сохрани мой урожай!» и так далее, и от мужчин, и от женщин. Все мы нуждаемся в матери.
— Ты тоже?
— Сильнее большинства.
— А я?
— О, нет. — Настоятельница внезапно остановилась, поняв, что пока она говорила, мы незаметно для себя свернули к деревне. — Нет, и это сразу меня в тебе привлекло. Я поняла, что ты — вожак. Видишь ли, стае нужен вожак, и твои товарищи сделали тебя главным, знаешь ты это или нет. Ты хочешь... как бы это выразиться? Ты умный человек, Торвальд, возможно, самый умный из всех, кого я встречала, даже умнее ученых из моей юности. Но твой ум не получил пищи. Его огранил мир, а не книги. Тебе хочется путешествовать, узнавать людей, их обычаи, приплывать в чужие земли, слушать, что происходило с мужчинами и женщинами в прошлом. Если поплывешь в Константинополь, то не ради денег, которые там за меня выручишь, а просто, чтобы в него попасть. Ты отправился бороздить моря потому, что любознательность не давала тебе покоя и, наконец, ты не вытерпел. Я знаю.
— Тогда ты ведьма, — сказал он, причем без улыбки.
— Нет, я просто обратила внимание, с каким видом ты говорил об этом городе. Кроме того, ходит слух, что в юности ты много времени пробездельничал в Гетеборге, с восхищением глазея на корабли и рынки, вместо работы по хозяйству. Торвальд, я могу утолить твою любознательность. Я самая умная женщина в мире. Знаю все, буквально все! Я знаю больше своих учителей. То ли это рождается у меня в голове, то ли как-то ко мне приходит, но оно есть — есть! — и мне открыто больше, чем любому другому. Забери меня отсюда, как рабыню, если хочешь, но и друга тоже, и давай поплывем в Константинополь смотреть на золотые купола, выложенные золотом стены и невообразимо богатый народ, на целый город, до того горящий позолотой, что кажется объятым пожаром, на картины высотой со стену и прямо на стенах, полностью созданные из драгоценных каменьев, отчего равных им нет на целом свете — красное, краснее самой красной розы, зеленое зеленее травы, а голубое своей яркостью посрамит небо!
— Да ты и впрямь ведьма, а не настоятельница Радегунда!
— Кажется, я все больше забываю, что значит ей быть, — задумчиво произнесла она.
— Тебе больше нет до них дела? — Он показал на сестру Хедвик, которая поддерживала спотыкавшуюся Сибидх.
Лицо аббатисы осталось все таким же тихим и мягким.
— Мне есть до них дело. Не бей меня, Торвальд, никогда, и я буду тебе добрым другом. Постарайся обуздать худших своих людей и оставь на свободе как можно больше моих... я подскажу, кого можно забрать с наименьшей болью для него самого и других. А я в свою очередь утолю твою любознательность и буду давать пишу уму, пока ты не перестанешь узнавать прежний мир, преисполнившись благоговейного восторга перед ним. Клянусь в этом своей жизнью.
— По рукам. Правда, при моем везении твоя жизнь, скорей всего, окажется где-то еще, запертой в сундуке на вершине горы, как в одной сказке о троллях, либо ты умрешь от старости еще в плавании.
— Вздор! Я здоровая, смертная женщина, даже зубы все на месте, и собираюсь нажить еще немало морщин.
Торвальд подал руку, и аббатиса ее приняла.
— Знаешь, — удивленно покачал он головой, — продай я тебя в Константинополе, ты за год стала бы его правительницей!
Настоятельница весело рассмеялась, а я испуганно вскричал:
— И меня возьмите! Меня тоже!
— Ах да, мы не должны забывать о маленьком вестнике, — сказала она и взяла меня на руки.
Пугающий, высокий мужчина приблизил лицо ко мне и спросил на своем странном, певучем немецком:
— Малыш, ты бы хотел увидеть, как прыгают в море киты и лают тюлени на скалах? И утесы, настолько высокие, что даже великан, подняв руку, не дотянется до вершины? И солнце в полночь?
— Да, — ответил я.
— Но ты станешь рабом, к тому же, придется всегда покоряться чужой воле, а то и терпеть жестокое обращение. Ты согласен?
— Нет! — с жаром воскликнул я из безопасных объятий аббатисы. — Я буду сражаться!
Торвальд рассмеялся могучим, раскатистым смехом и взъерошил мне волосы — на мой взгляд, грубовато.
— Я буду тебе неплохим хозяином, потому что назван в честь Тора Рыжебородого, а тот силен и скор на расправу, но вместе с тем добродушен, совсем как я.
Настоятельница ссадила меня на землю, и так мы вошли в деревню. Торвальд и Радегунда беседовали о чудесах этого мира, сестра Хедвик тихо приговаривала: «Она святая, наша аббатиса, святая, это же надо, пожертвовать собой ради блага своих людей», и все это время из-за наших спин, как воспоминание, доносились тихие, безумные всхлипы сестры Сибидх, пребывавшей в аду.

***

Вернувшись, мы узнали, что Торфинну стало лучше и поутру норманны собираются выйти в море. Торвальд велел принести в кабинет аббатисы второй тюфяк и той ночью спал с нами на полу. Наверное, вы думаете, что товарищи подняли его на смех, поскольку настоятельница была старой женщиной, но я думаю, перед тем как прийти к нам, он развлекся с одной из молодых. Сужу по его виду. Постельного мы с аббатисой не имели, так что завернулись в старый дырявый плащ бурого цвета, и тут пришел Торвальд и, насвистывая, плюхнулся на второй тюфяк.
— Завтра перед отплытием ты покажешь мне сокровища прежней настоятельницы, — заявил он.
— Нет. Условия сделки были нарушены.
Поигрывая ножом, северянин пробежал пальцем по острию.
— Я ведь могу и заставить.
— Нет, — терпеливо ответила она, — а теперь я спать.
— Жить надоело? Ладно! Храбрая женщина так и поступила бы, если верить песням скальдов, и не вздрогнула бы, даже когда острый меч отсек бы ей ресницы. Но что, если я приставлю нож не к твоему горлу, а к шее твоего мальчугана? Думаю, у тебя язык живо развяжется.
— Нет, Торвальд, ты этого не сделаешь, — зевая, отвернулась от него аббатиса. — А если сделаешь, стану презирать, как трусливого клятвоотступника и все равно не скажу. Спокойной ночи.
Он засмеялся и снова засвистел.
— Правду ли хоть ты рассказывала?
— Ты о чем?.. А, о статуе. Да, но никакого насильника не было. Я его вставила в историю ради бедной сестры Хедвик.
— Историю? — с каким-то разочарованием фыркнул Торвалд. — Да ты не истории рассказываешь, а небылицы!
Аббатиса натянула на голову старый коричневый плащ и закрыла глаза.
— Моя небылица ей помогла.
Повисло молчание, но, похоже, здоровяку-северянину не лежалось спокойно. Он снова поерзал, будто его колола солома.
— Эй, так что случилось?
Она села и снова закрыла глаза.
— Возможно, твой мужской ум не в силах понять, что старая женщина устает и что общение с людьми — тяжкая работа и даже то, что это, вообще, работа. Ладно! Ничего не «случилось», Торвальд. Разве что-то случается, только когда люди сношаются или бьют друг друга по голове? Я с такой глупостью вожделела свою статую, что решилась найти настоящего, человеческого любовника, но, когда отвлеклась от фантазий, посмотрела на живых римских мужчин трезвым взглядом и послушала их разговоры, поняла: это целиком и полностью невозможно. Ох уж эти младшие сынки с их боязнью обязательств и завистливой ненавистью к богатым да и богатые, задравшие носы, потому как считают себя пупами земли из-за своих дурацких денег, и священники, лебезящие перед старшими по чину, и надутые старшие, и ремесленники с их ненавистью к крестьянам, и крестьяне, что работают, как скоты, от светла до темна. К тому же половина знакомых мужчин била жен, а вторая только и искала, как бы лишить какую-нибудь бедняжку денег или девственности, или и того, и другого. Этого хватило, чтобы затушить всякий огонь в крови! Да и женщины вели себя лучше лишь потому, что, обладая меньшей силой и властью, не могли причинить столько вреда... по крайней мере, так мне тогда казалось. Вот я и выбросила из головы плотские мысли, как сделал бы любой разочаровавшийся человек. Мужчины не так уж плохи, если перестать их сравнивать с божествами, но они не для меня. Если это — нравственная чистота, то слабый желудок, наверное, воздержанность в еде. Как бы там ни было, что есть, то есть, вот и все.
— Что, все мужчины? — склонил голову набок Торвальд Эйнарссон, и я понял, что он выпил, хоть и выглядит трезвым.
— Торвальд, я не знаю, что тебе нужно от такой престарелой развалины, как я, но если вожделеешь мои морщины, обвисшие груди и тощие, усохшие чресла, делай свое дело быстро, а потом, во имя всего святого, дай мне поспать. Я устала до смерти.
— Мне нужна власть над тобой, — глухо произнес он.
Она беспомощно всплеснула руками.
— О, Торвальд, Торвальд. Я слабая, маленькая женщина за сорок. Где ты увидел власть? Я могу лишь говорить!
— Это она и есть. Ты добиваешься ее языком. Говоришь, говоришь, говоришь, и все пляшут под твою дудку. Я видел!
— Коли так, ладно. — Настоятельница бросила на него проницательный взгляд. — Правда, на твоем месте, норманн, я бы лучше возлегла с собственной матерью. Помни это, когда задерешь мои юбки.
Насмешки аббатисы его отрезвили. Тихо выругавшись, Торвальд перевернулся на бок, спиной к нам, и несколько раз ударил в тюфяк ножом. Затем спрятал клинок под сверток ткани, который использовал вместо подушки. У нас подушки не было, так что я попытался сделать ее из края плаща и потерпел неудачу. Потом решил, что северянин испугался Бога, глаголящего устами Радегунды, после чего мысли перескочили на то, как зарделась сестру Хедвик, и я задумался почему. Затем стал грезить о прыгающих китах и тюленях, которые из-за своего лая представлялись мне кем-то вроде огромных собак, и вдруг тюлени выскочили на сушу, подбежали к моему тюфяку и принялись меня лизать большими, холодными, как ледяная вода, языками. Я, задрожав, подскочил и проснулся.
Покинув наше скромное ложе, аббатиса Радегунда — это ее тепла мне так не хватало — расхаживала по комнате и то и дело застывала, тихо шелестя юбками. Она была осторожна, старалась не потревожить спящего Торвальда. Комнату тускло освещали почти остывшие угли в очаге, а сквозь ставни на окнах не пробивалось ни лучика. Я увидел, как мать-настоятельница преклонила колени перед простым деревянным крестом на стене и произнесла несколько слов на латыни.
 «Молится», — подумал я, но затем услышал, как она прошептала:
— «Не взывай к Аполлону и музам, ибо мертвы они и бесполезны». Однако и ты, распятый, не лучше.
Затем она встала и снова принялась расхаживать. Теперь я вспоминаю об этом с ужасом: стояла глухая ночь, и настоятельницу никто не слышал — только я, но Радегунда считала меня спящим — и все же она продолжала этаким тихим, ровным голосом, словно в разгар дня объясняла что-то кому-то, словно выплескивала мысли, которые вынашивала годами. Но тогда ее поведение меня ничуть не встревожило: я, подумал, что, наверное, все аббатисы такие же. И потом, она не выказывала ни злости, ни спешки, ни страха да и говорила так спокойно, будто обсуждает прибыли от монастырских пасек (чему я уже был свидетелем) или доходы от винных погребов (чему я тоже был свидетелем), и ничто в её поведении не настораживало. Так что я слушал, а она продолжала расхаживать в темноте.
— Говорю, говорю, говорю и вечно сама с собой. Но нельзя бросать котят и щенков, это будет жестоко. Роль доброй аббатисы Радегунды, по крайней мере, хоть какой-то способ себя занять, но как же я от нее устала! Надеваю каждое утро личину, будто сорочку, а потом день напролет слушаю, как этому глупому созданию поют дифирамбы! Святая Радегунда, праведная Радегунда, что выше злости, жадности и зависти, добрая Радегунда, что жертвует собой ради других, и вечно слова, слова, слова кипят и булькают у меня в голове, и никто их не слышит, не понимает, никто на них не отвечает. Даже на юге так же, лишь строчка там и строчка сям — и все написаны мертвецами. Испытывали ли они схожие чувства? Казался ли им мир гигантской детской с распрями из-за игрушек и младенцами, которые считают меня кем-то вроде богини, потому что я не жажду отобрать у них куклы, пучки соломы и лошадок из связанных палочек?
Несчастные люди, если бы они только знали! Воздержанность так легко дается, если ничто не радует, доброта — если ничто не любишь, бесстрашие — если жизнь не лучше смерти. И так легко плести интриги, если их успех тебя не волнует.
Интересно, удивились бы они, если бы узнали, о чем я думала на самом деле, когда Торфинн приставил нож к моему горлу? Мне было любопытно! Но, конечно, он не стал меня убивать... обычный показушник. А они сочли меня святой вдвойне, потому что не убоялась смерти.
Так почему бы тебе не покончить с собой, нечестивая сестра Радегунда? Останавливают религиозные запреты? О, ты о священных источниках и священных деревьях, и о благословенных святых с их благословенными реликвиями, и о глупости, из-за которой сестра Хедвик мучается стыдом, и об обещаниях безопасности, что свели с ума Сибидх, когда бедняжку не защитило благословенное тело ее Бога и благословенная любовь благословенной Марии не отвела острый кончик ни одного ножа? Все это хлам! Бесполезные листья и палки, тростник и камыш, грязь, которую мы выметаем с пола, когда ее становится слишком много. Будто святость имеет к этому хоть какое-то отношение! Будто одни места и предметы благословенней других! Все на свете одинаково свято: от дерьма в кишках Торфинна до камней на дороге. Все места и предметы — лишь облака, застилающие наши слабые глаза, дабы не ослепли от великолепного извечного сияния, что пылает вокруг, омывая нас потоком света, который есть все и пребывает во всем! Вот что не дает мне искать смерти в реке, но никогда не говорит со мной и не указывает, а еще для него добро и зло одинаковы — нет, оно не доброе и не злое. Оно просто есть — так что это не Бог. Вот, что я знаю.
Так кто, люди, ваша Радегунда, ведьма иль демон? Полна гордыни либо самоуничижения? Вероятно, Радегунда ведьма. Когда-то давным-давно я призналась на исповеди старику Герберту, что могу видеть на огромные расстояния, просто закрыв глаза, и доказала это, а он лишь распричитался и назначил мне множество епитимий. «Если такое происходит само по себе, то, возможно, дочь моя, это дар Господа, но, скорее, все же бесовские происки, потому больше так не делай!» — стенал он. А потом мы молились и я, дабы успокоить бедного старого щеночка, сказала, что сила меня покинула, но, конечно же, солгала. До сих пор вижу Турцию с той же легкостью, как и его, и совсем далекие края: приземистых, диких мужчин, скачущих по равнинам на низких лошадках, и странных, высоких людей еще дальше, что живут в великолепных городах и смотрят на мир необычными раскосыми глазами, а потом — моря с обширными, неосвоенными землями и города, в которых золота даже больше, чем в Константинополе, и снова воду, пока не воротишься домой, ибо мир круглый — древние правы.
Впрочем, за годы я как-то прекратила пользоваться этим даром. Полагаю, Радегунде недоставало времени. К тому же, за той дверью были лишь картинки, как в книге, никакого толка, и вскоре, посмотрев их все, я потеряла к ним интерес. Меня больше притягивает другая дверь, и, когда она отворяется хотя бы на щелку, можно узнать много странного: например, имя сына ранульфовой сестры и кличку его лошади. Хорошая дверь, только очень тяжелая: всегда норовит тут же захлопнуться. Наверное, откроется мне полностью лишь на смертном одре.
Лис уже спит. Он пока самый умный. Что-то в нем такое есть, временами даже почти можно поговорить. Но по большей части все равно лис. Не исключено, что когда-нибудь...
Но все же гляну: да спит. И щеночек Сибид спит, правда вскоре его ожидает кошмар. Думаю, и котенок Торфинн спин, причем так же полон страхов, как наяву: то выпустит когти, то спрячет, то выпустит, то спрячет — боится, как бы не задушили во сне.
Тут аббатиса замолкла и подошла к закрытому ставнями окну, словно хотела глянуть, что за ним происходит. Мне кажется, она и впрямь глянула — но не глазами — на всех своих спящих людей, как это делала каждую ночь, чтобы узнать, целы ли, невредимы ли. Но неужели она не поняла бы, что бодрствую я? Не стоило ли попытаться заснуть, пока не поймала?
Внезапно мне показалось, что она улыбается в темноте, хоть я этого и не видел.
— Почиваешь ты, вестник, иль нет, мне безразлично, — произнесла она тем же тихим, ровным голосом. — Уши твои не услышали ничего важного, лишь как глупая аббатиса разговаривает сама с собою, как Радегунда прощается с Радегундой, как Радегунда уходит... не плачь, вестник: я пока здесь; однако — надо же! — Радегунда исчезла. Я и этот северянин похожи в одном: наши умы, подобны огромным домам с множеством запертых комнат. Мы ютимся в нищенской тесноте, жалких нескольких, как бедные обычные люди, хотя могли бы с величавостью принцев свободно ходить по всему дому. От норманна столь многое заперла судьба — не стану произносить его имя даже шепотом, люди от этого просыпаются — но, видишь ли, вестник, я гадаю, не заточила ли меня внутри сама Радегунда, она и старик Герберт, которому я отчасти поверила, а еще долгие годы, когда мне приходилось быть Радегундой, делать то, что делала Радегунда, и притворяться, будто думаю, как Радегунда... и ложь, ложь без конца, которую Радегунда была вынуждена всем говорить, и глубокое, невыносимое одиночество Радегунды.
Она снова замолкла. На сей раз речи настоятельницы меня удивили: сказала, что не здесь, хотя — вот же! — стояла перед глазами, а еще эти разговоры о жизни в нищенской тесноте, хотя — право! — аббатство было самым великолепным и просторным зданием в мире да и какое одиночество, если все вокруг тебя любят? Но тут она продолжила так тихо, что я еле расслышал:
— Бедняжка Радегунда! До чего же она устала лгать и дурачить людей в ошейниках, подкупать едой за хорошее поведение и подергивать за поводок так, чтобы даже не увидели и не почувствовали! И с норманнами будет то же самое: ложь и лесть — и все это нескончаемая, изматывающая работа, которую они не увидят и не почувствуют, поэтому закончится тем, что Радегунда поникнет, как обезьяна в клетке, и, ослабшая, больная от голода, больше уже не встанет. Так пусть умрет сейчас.
Вот! Радегунда мертва. Радегунды нет. Возможно, дверь казалась тяжелой лишь потому, что бедняжка была на другой стороне и толкала ее, преодолевая мое сопротивление. Возможно, на сей раз дверь распахнется настежь. Я уже смотрела во всех направлениях: на восток и запад, на север и юг, но осталось одно место, куда я никогда не заглядывала, и настала пора это сделать: прочь с этого шарика, за его пределы. Глянем-ка...
Ее голос прервался. Я было уже задремал, но внезапная тишина меня разбудила. И вдруг из груди настоятельницы вырвался жуткий всхлип, будто у раненной насмерть.
— О, где же ты? — прошептала она с такой пронзительной дрожью в голосе, что волосы у меня на голове стали дыбом, а через миг распахнула ставни и выкрикнула во весь голос: — Помоги мне! Найди меня! Приди, приди, приди, иначе умру!
Это разбудило Торвальда. Выругавшись на родном языке, он полусонно поднялся на ноги, нацепил перевязь с мечом и потянулся к ножу. Как я успел заметить, северяне такой жест очень любили. Настоятельница молчала. Он выдохнул и — уфф! — пошел зажечь свечу от углей, еще теплившихся в очаге под слоем золы, а затем, поставил ее на полку.
— Какого дьявола, женщина! Что случилось? — спросил норманн по-немецки.
Обернувшись, аббатиса уставилась на меня с Торвальдом невидящим взглядом, словно была опьянена непомерной радостью или посмотрела на солнце и, ослепленная, еще видела мир по-другому, и тот казался ей осиянным благостью Божьей, а все вокруг — небесами.
— Мой народ. Мой настоящий народ, — обнимая себя, прошептала она.
— О чем ты лопочешь? — рявкнул Торвальд.
Кажется, тут она его увидела, но взгляд ее был, как у Сибидх. Нет, без того ужаса, что у бедняжки, но настоятельница, словно глядела сквозь что-то другое, как человек, вырванный из райской грезы и еще не пришедший в себя.
— За мной идут, Торвальд, — ответила она тем же тихим голосом. — Разве это не чудо? Весь год я чувствовала: в моей жизни произойдет какая-то перемена, но не знала, что получу то, чего жажду больше всего на свете.
Он схватился за волосы:
— И кто ж это за тобой идет?
— Мой народ, — тихо рассмеялась она. — Разве ты их не чувствуешь? Я — да. Придется подождать три дня, потому что они очень далеко. Зато потом... О, сам увидишь!
— Тебе все приснилось. Завтра отплываем.
— О, нет, — непринужденно ответила аббатиса. — Ты не должен так поступать. Это будет неправильно. Мне велели подождать. Если уйду, могут не найти.
— Ты спятила, — процедил он. — Либо ведешь со мной какую-то игру.
— Да нет же, Торвальд! Разве я могу тебя обманывать? Я тебе друг. Ты ведь подождешь эти три дня, ради нашей дружбы?
— Ты спятила.
Норманн направился к двери кабинета, но аббатиса заступила ему путь и бросилась на колени. Все хитроумие, казалось, ее покинуло, а может, хитроумной была именно Радегунда. Эта женщина казалась бесхитростной, как ребенок. Просительно прижав руки к груди, она подняла на северянина полные слез глаза:
— Сущая мелочь, Торвальд: всего три дня! Если за мной не придут, что ж, отправимся, куда пожелаешь, но, если придут, ты не пожалеешь, обещаю. Мой народ не похож на здешних людей, а их родина — на эту землю. Именно в их края стремится душа, Торвальд!
— Ради бога, женщина, встань!
— Если позволишь остаться — покажу, где закопаны сокровища прежней аббатисы. — На ее заплаканном лице мелькнула коварная, пугающая улыбка.
Торвальд отступил.
— Так вот какова наша отважная старая ведьма, что недавно бросала вызов самой смерти! — с нескрываемым гневом фыркнул он и направился к выходу, но аббатиса вскочила на ноги и с проворством змеи преградила путь.
— Не бей меня, и не трогай меня. Я твой друг! — со все той же странной невинностью сказала она.
— Хватит водить меня за веревочку на шее, точно гуся! Надоело!
— Но я больше этого не умею, — прерывающимся голосом ответила аббатиса, — не с тех пор, как мне отворилась дверь. Я больше не могу управлять людьми.
Торвальд занес руку для удара, и аббатиса, сжавшись, заскулила:
— Не бей! Не трогай меня! Не надо, Торвальд!
— Прочь с дороги, старая ведьма!
Аббатиса разразилась судорожными всхлипами.
— Одна здесь, но придет другая! Одна похоронена, но другая воскреснет! Она явится, Торвальд! — и тихо, торопливо добавила: — Не трогай последнюю дверь! Та, кто за ней, зла, и, боюсь...
Но рассерженный и разочарованный северянин не пожелал слушать. Он ударил настоятельницу во второй раз, и та с криком отчаяния упала, закрывая лицо. Торвальд отпер дверь и, переступив тело аббатисы, загромыхал прочь по коридору. Я отчетливо видел мать-настоятельницу и на сей раз не удивлялся, как это возможно, если тени, отбрасываемые огоньком сальной свечи, почти прячут все в своем пьяном танце. Несмотря на недостаток света, я различал каждую морщинку, точно в разгар дня, и знал, что Радегунда нас окончательно покинула.
Случалось ли вам бывать при дворе могучего короля либо ярла и слушать рассказчиков? Особенно искусные не просто плетут историю, но и рисуют героя движениями лица и тела, отчего, дослушав концовку, ощущаешь огромное потрясение, потому как вжился и забыл, что перед тобой лишь рассказ и рассказчик, и кажется, будто перестал существовать живой человек.
Так и с Радегундой. Она не изменилась: все те же седые волосы, морщинистое лицо и старое тело в бурой крестьянской одежде, но в то же время передо мной была незнакомка, скинувшая с себя настоятельницу Радегунду, будто платье. Эта незнакомка не ведала, что такое чувства, хотя слезы Радегунды еще блестели у нее на щеках, и была лишена сияния доброты.
Она встала и, не позаботившись отряхнуть одежду от грязного камыша, будто та была чем-то случайным и совершенно ее не заботила, произнесла голосом, которого я никогда не слыхал: совершенно холодным, словно ее не волновали ни я, ни Торвальд, словно мы оба не стоили внимания.
— Торвальд, повернись!
Далеко в коридоре послышалась какая-то возня.
— А теперь возвращайся. Ко мне!
Звук шагов, все ближе. Затем великан-северянин ввалился в комнату... дрыг! дрыг! дрыг! при каждом шаге, точно его тащили веревкой.
— Ты... как? — По лицу норманна катились градины пота.
— Такова моя природа. Подними правую руку, лис. А теперь левую. Опусти обе. Молодец!
— Ты... чудовище!
— Так и есть. А теперь послушай-ка, ты! В тебе есть человечность, однако она не стоит того, чтобы ее вытаскивать. Я попыталась несколько мгновений назад, когда только вылупилась, но она похоронена слишком глубоко, к тому же теперь я отрастила клюв и когти и мне больше нет до нее дела. Почти рассвело, твои парни уже просыпаются. Ты пойдешь к ним и скажешь, что мы должны остаться здесь еще на три дня. Ты умеешь держать нос по ветру. Придумай какое-нибудь объяснение. И не пытайся никому рассказывать о том, что здесь случилось сегодня. Все равно не сможешь.
— Ребята... сюда! — прохрипел он, пытаясь повернуть голову к выходу, но лишь вспотел от усилий.
Она язвительно выгнула брови.
— С какой стати? Никто ничего не слышал. Ничего не случилось. Ты выйдешь и станешь вести себя, как обычно, а я — изображать Радегунду. Всего на три дня. Потом свободен.
Великан-северянин не шелохнулся, но неподвижность ему давалась с трудом: мышцы вздулись канатами, лицо в поту.
— Не мучь себя, лис. И не серди меня, потому что я не питаю к тебе какой-то особой привязанности. Ты не почувствовал на себе мою тяжелую длань лишь потому, что кажешься немного человечнее остальных. Не вынуждай тебя с ней познакомить. Давай начистоту: буквально мгновение назад я сломала Торфинну шею, так как считаю, что его эта перемена красит. Не заставляй поступать с тобой так же.
— Двум смертям... — прохрипел Торвальд.
— Вот как?
Через миг он с воплями схватился за глаза.
— Открой их, открой. Ты снова зряч. Не хочу утруждаться худшими наказаниями вроде червей в животе. Или ты жаждешь смерти жене и сыновьям? А теперь уходи. И что б обычной походкой!
Великан-северянин развернулся и покинул комнату. Глядя на него, никто ни о чем не догадался бы.
Я не испытывал сочувствия к этому скверному человеку, чьи друзья убивали нас и хотели угнать в рабство, но в то же время несколько сожалел, что не увижу обещанных китов и тюленей, к тому же Торвальд был по-своему выдающимся малым. Впрочем, едва он ушел, я целиком и полностью позабыл и о нем, и о китах с тюленями. Меня ужасало странное существо под боком, кем бы оно ни было, демоном или кем-то еще. Я понимал: это кто угодно, только не аббатиса Радегунда, а еще понимал, что оно знает, где я и чем занимаюсь, даже если не издавать ни звука, и мучился, гадая, как поступить, но тут меня погладили по лицу мягкие пальцы. Это демон стремительно и тихо прибегнул к ней.
И знаете, вдруг все стало хорошо! Не хочу сказать, что прежняя Радегунда вернулась, ибо на сей счет меня и поныне точат большие сомнения, но я сразу почувствовал себя легким как пушинка, все показалось не особо важным и желудок наполнился пузырьками счастья, словно я был пьян, только лучше. Окажись аббатиса демоном, какой жестокой насмешкой это стало б над нами! К тому же теперь, мысленно возвращаясь в прошлое, я понимаю: для демона она поступала не так уж плохо, скорее, запугивала, чем убивала, разве что Торфинна, конечно, но, с другой стороны, Торфинн был очень злым человеком. А неужто ангелы Господни не карают зло? Так что, возможно, настоятельница была ангелом, а не демоном, но, если ангелом, то почему тогда не расправилась с норманнами, когда те только приплыли, и не спасла нас? А затем я думаю, что ангел иль демон, но она больше не была моей аббатисой и уже вряд ли меня любила, и не переполняй меня так глупая, щекотная радость, я разрыдался б от этой мысли.
— Демон, скажи, а злодей Торвальд освободится? — спросил я.
— Нет. Даже если я усну.
— А ведь она меня не любит, — мелькнула мысль.
— Я люблю тебя, — возразил чужой голос, но принадлежал он не настоятельнице Радегунде и потому не вызывал доверия, но до меня опять дотронулись мягкие пальцы, и была в их прикосновении какая-то доброта, пусть и незнакомая.
 «Спи», — сказали они.
Что я и сделал.
В следующие три дня я получил много поводов для тайного веселья, наблюдая, как люди кланяются демону и целуют ему руки, и оплакивают его, ибо тот продал себя, чтобы выкупить остальных. Именно так им сказала сестра Хедвик. Смерти юного Торфинна, который вышел в ночи помочиться и, поскользнувшись на камне, сломал шею, наши втайне радовались, но и его товарищи особо не огорчались, кроме одного молодого парня, который был, как мне кажется, другом Торфинна и потому ходил с траурным видом. Каждую ночь Торвальд запирал меня с демоном в кабинете у аббатисы, а сам уходил к молодой женщине, по крайней мере, если верить людям. Но такими ночами демон молчал, а я лежал подле него, ощущая в животе тайную щекотную радость, и не беспокоился ни о чем.
На третье утро я проснулся протрезвевшим. Демон, а может настоятельница, ибо днем она так походила на аббатису Радегунду, что я терялся в догадках, взяла меня за руку и подошла к Торвальду, отбиравшему на берегу тех, кому предстояло взойти на борт кораблей и стать рабами северян. Наши рыдали и заламывали руки. Мне их поведение показалось странным, ведь аббатиса пообещала выбрать тех, чье отплытие причинит меньше боли, но теперь я понимаю: если болит меньше, это еще не значит, что не болит вообще. Погода стояла скверная, туман да холодный дождь, и часть товарищей Торвальда ворчала на него по-норманнски, а он грубовато-добродушно отшучивался, словно ненастье пустяк.
Стоя подле него, демон приказал тихим голосом, чтобы никто не подслушал:
— Ты скажешь, что мы пойдем искать сокровище аббатисы, а потом отправишься с нами в лес.
Он по-норманнски обратился к товарищам, и те встретили его слова хмуро, но в итоге к нам присоединились двое, ибо демон сказал, что на такое сокровище нужны три носильщика. Демон безупречно подражал голосу и обхождению аббатисы, а также всем ее улыбкам, поэтому легко одурачил северян. К тому времени как мы отправились в лес за деревней, дождь зачастил и земля начала раскисать. Едва околица скрылась из виду, как два норманна отстали, но Торвальд, словно не заметил. Я оглянулся. Один стоял в луже, подняв ногу, точно гусь, а второй ловил ртом капли дождя. Мы двинулись дальше, меся грязь и промокая до нитки: лицо Торвальда облепили волосы, а тело демона — старый бурый плащ. Внезапно бесовское создание часто задышало и с криком схватилось за бок. Плащ соскользнул, и оно, пошатываясь, побрело по мокрому лесу, не то чтобы рыдая, но тяжело дыша. Затем сквозь проливной ливень средь голых стволов забрезжило сияние, и чем ближе мы подходили, тем оно делалось ярче, пока не стало совсем отчетливым — не жаркое пламя вроде костра в ночи, а мягкий, ровный свет, будто от солнышка через пелену облаков, только без его мощи, как это часто бывает вначале года.
Из этого сияния к нам протягивали руки люди, мужчины и женщины, сплошь в белом, и демон с криками и плачем бросился к ним, не обращая внимания на хлеставшие его ветви. Порой он падал, но тут же вскакивал на ноги. А когда добежал, те странные люди его обняли, и я подумал, что своим испачканным платьем он запятнает белизну их одежд, но грязь к ним не приставала. Никто из странных людей не произнес ни слова, как и аббатиса — тогда я понял, что она, кто угодно, только не демон — но они будто разговаривали у меня в голове, хоть я не знаю, как такое возможно, и не понимал, о чем речь. Приблизившись, я с удивлением понял, что они стояли не на земле, как положено согласно порядку вещей, а парили внутри сияния, да и белые их одежды совершенно не походили на наши, льнули к телу, позволяя видеть ноги во всю длину вплоть до паха, причем даже у женщин. Часть этого народа напоминала нас, но большинство были смуглее, а некоторые словно измазаны сажей – позже я выяснил, что такие люди живут в дальних уголках мира и это их природный цвет кожи – и у нескольких были необычные глаза, точно в рассказе аббатисы…но самого странного я сейчас вам не расскажу.
После того как аббатиса обняла и перецеловала всех и все поплакали, она повернулась к нам. Торвальд стоял неподвижно, словно его удерживала веревка, а я уже почти потерял страх и, подкравшись, рассматривал этих людей в чистом благоговении, ибо от них исходила такая радость, что, казалось, они излучали свет — мягкий, будто весеннее солнце, и в то же время сильный, как оно же по весне в тех краях, где изгнало зиму навсегда.
— Подойди ко мне, Торвальд, — велела аббатиса, и лицо ее не отразило ни любви, ни ненависти.
Норманн приблизился — дрыг! дрыг! — и она коснулась его лба, отчего Торвальд оскалился, как рычащая собака.
— Тебе ведомо, — спокойно начала аббатиса, — что я ненавижу тебя и должна быть отомщена. В этом я поклялась себе три дня назад, а подобные клятвы так просто не нарушаются.
Он оскалился снова и отвел от нее глаза.
— Мне надлежит уйти, — невозмутимо продолжала аббатиса, — поскольку я могу остаться надолго только, как Кадегунда, и Радегунды больше нет. Мой народ не способен задерживаться здесь в нашем истинном «я» или хотя бы в подлинном теле, иначе мы сходим с ума, подобно Сибидх, или топимся в реке, или останавливаем собственные сердца, ибо ваш мир для нас слишком жалок, зол и жесток. Не можем мы и приходить сюда толпами, нас немного и сила наша невелика, вдобавок мы должны еще много узнать о твоем народе, дабы учить и помогать, не нанося вреда из-за своего невежества. И безотносительно невежества иль знания, не в наших силах сделать для вас что-либо, ежели сами не поможете.
Вот моя месть, — добавила аббатиса, и северянин заерзал под ее пальцами, хоть те и были так легки.— Отныне ты не Торвальд землепашец, и не Торвальд мореплаватель, ты — Торвальд миротворец, Торвальд войноненавистник, позабывший покой из-за кровопролития и мучительно страдающий из-за жестокости. Я не могу дать тебе долгую жизнь — это не в моей власти — но одарю вот чем: до конца дней твоих, сколь бы короткими иль долгими те ни оказались, ты всегда будешь ощущать, как и я, вышнюю силу и, как и я, знать, что та ни зла, ни добра, и знание это всегда будет вызвать у тебя те же тревогу и страх, что вызывает во мне, посему и это, помимо множества остального, не даст тебе, Торвальд Миротворец, жить с миром в душе.
А теперь, Торвальд, возвращайся в деревню и скажи своим, что я присоединилась к сонму святых, вознесясь прямо на небеса. Можешь и поверить в это, ежели хочешь. Вот и вся моя месть.
Потом она убрала ладонь, и Торвальд побрел прочь, точно человек во сне — вытянутые вперед руки словно ловят дождь, ноги заплетаются.
А на меня вдруг навалилась такая тоска! Я понял, что аббатиса вот-вот уйдет с этими странными людьми, и с ней меня, будто покидали вся любовь, забота и свет в этом мире. Я подобрался к сиянию, собираясь незаметно прыгнуть в него и отправиться с ними, но она заметила меня и сказала: «Глупыш Радульф, вам нельзя», и ее слова ранили меня больше всего на свете, так что я разревелся.
— Дитя, поди ко мне, — позвала она.
Я с громкими рыданиями обвил ее колени, и сияние окутало меня — такое яркое, доброе и теплое, что все горе истаяло без следа.
— Помни меня. — Она ласково коснулась моих волос. — И... да пребудет с тобой мир!
Я кивнул, сожалея, что не смею взглянуть ей в лицо, а когда все же поднял глаза, она уже ушла со своими друзьями. Только не в небо, видите ли, а будто задом очень быстро двигаясь через лес... правда, деревья почему-то все равно оставались у них за спинами. Удаляясь, сияние и люди постепенно таяли в дымке дождя, и наконец не осталось ничего.
А потом дождь пропал. Не то чтобы облака рассеялись или выглянуло солнце, нет, просто еще мгновение назад было дождливо и холодно, и вдруг небо стало голубым от края до края — эдакий солнечный, чуть ветреный, яркий денек, как нельзя лучше подходящий для выхода в море. Меня посетила страннейшая мысль, что не все соплеменники аббатисы хотели совершать это чудо, да и трудно для них было такое, но, полагаю, они сочли, что в него поверят не больше, чем в другие чудеса, о которых рассказывают люди. А еще, что оно облегчит участь Торвальда, когда тот вернется с диким рассказом о святых и небесах, и, как выяснилось позже, ему это действительно помогло.
Что ж, вот и вся история, собственно. Аббатиса пожелала мне пребывать в мире, что я и делаю. Счастливчик Ранульф — так теперь меня называют. На мою долю тоже выпадали беды и болезни, но где-то внутри меня всегда теплится источник радости, который делает все проще, подобно костру, разгоняющему холод ночи в неприветливом, диком краю. В нужде и горе я вспоминанию, как она ласково прикоснулась к моим волосам, и почему-то становится легче. Мне достался лучший дар, все-таки. А еще она велела помнить ее, что и выполняю, до мелочей, хоть в ту пору мне было столько же, как сейчас моему внуку, и вот теперь делюсь этой историей с вами.
Интересуетесь остальными? Через три дня после отплытия норманнов к Сибидх вернулся рассудок, и никто не понимал почему, хоть я догадываюсь! Что до Торвальда Эйнарссона, говорят, после смерти жены в Норвегии он перебрался в Англию и закончил свои дни монахом, но правдивы ли эти слухи, не знаю. Знаю одно: сколько бы меня ни называли Счастливцем Ранульфом, есть много такого, что не дает мне покоя. Была ли аббатиса Радегунда демоном, как утверждает новый священник? Вряд ли, хоть в ответ на мой вопрос он и назвал ее высказывания чушью и ересью. Отец Кайрбре, перед тем как его убили норманны, развлекал нас историями о сидхе, то есть ирландском волшебном народе, который подменяет младенцев в людских колыбелях. Вначале я считал Радегунду женщиной сидхе, ведь она умела читать на латыни всего в два года и уже в раннем возрасте поражала учителей чудесами сообразительности, а волшебный народ, понимаете ли, оставляет в люльках не собственных младенцев, а взрослых сидхе, которым многие сотни лет, к тому же в конце всегда приходит за своими. И все-таки она не могла быть сидхе, ибо отец Кайрбре также говорил, что они ветрены, жестоки и бездушны, а настоятельница Радегунда и те, кто за ней явился, были совсем не такими, хоть она и сломала Торфинну шею… но, опять же, этот Торфинн мог сломать шею случайно, как все тогда и подумали, а Торвальду она сказала, что убила юношу, лишь из желания нагнать страху. Она имела большое сердце и знала о сердечных радостях и горестях больше любого, чтобы ни утверждал новый священник. Этот человек никогда не видел ее, не чувствовал ее печали и одиночества, не слышал, как она говорила об ослепительном свете, окружающем нас… а что он, ежели не сам Бог? Пусть даже аббатиса называла распятие мертвым и бесполезным, она, поймите, не могла иметь в виду Христа, а говорила лишь о самом дереве, ибо всегда учила сестер, что Христос на небесах, а не на стене. И если она сказала, что тот свет был чем-то иным, нежели добро или зло, что ж, один странствующий ирландский книжник поведал мне о святом христианском монахе по имени Августин, согласно которому все сущее — добро, а зло всего лишь отсутствие добра, как пустое незаполненное место. И раз уж аббатиса действительно сказала, что Бога не существует, ее слова мне видятся грехом отчаяния, а даже святые могут грешить, если покаются, что, как мне кажется, она и сделала в конце.
Так я говорю себе, и все же знаю, что аббатиса Радегунда не была святой, ибо разве святые малочисленны и слабы, как следует из ее слов? Конечно же, нет! И я кое-что придержал во время рассказа, сущий пустяк, который вас посмешит и в любом случае, скорее всего, ничего не значит, но...
Неужели святые лысы?
Несмотря на молодость лиц, головы этих людей были гладкими как яйцо — ни одной волосинки на черепе! Ну, если Богу так хочется, он может своих святых и обривать, полагаю.
Но я знаю: она не была святой. К тому же верю, что Торфинн действительно погиб по ее воле, и тот свет не был Богом, и она даже не христианка, а то и не человек. Вдобавок я помню, что аббатиса Радегунда была для нее вроде платья и то, как пылко она ненавидела и честила Торвальда, пока не обрела безопасность и счастье меж собственного народа. А может, дело в том разговоре о жизни в доме с множеством запертых комнат? Она тогда прекратила быть Радегундой и вначале вернула одну часть себя настоящей — радостную, что не умела лгать и дергать за ниточки — а за ней и другую — гневную — которые позднее, среди своих, слились в одну. А потом я устаю гадать и возвращаюсь погреть душу подле того маленького огонька, что она во мне запалила, в единственное теплое, ярко освещенное место в бескрайней, продуваемой студеными ветрами темноте.
Но что-то все равно не дает мне покоя, отказываясь отпускать, даже когда вспомню о ее прикосновении к моим волосам. Чем старше я становлюсь, тем больше меня это тревожит. Речь о ее последних словах ко мне, которые я опустил, но упомяну сейчас.
— Аббатиса, вы сказали Торвальду, что должны быть отомщены, но лишь дали ему возможность сделаться хорошим человеком. Это не месть!
Я не ожидал, что мои слова так сильно подействуют на нее. Лицо утратило всю краску и как-то сразу постарело, став похожим на череп, и это притом, что соплеменники окружали ее настолько сильными любовью и радостью, что их даже я чувствовал.
— Я не изменяла его, просто одолжила свои глаза, вот и все.
Она вперила взгляд мне за спину, как будто на нашу деревню и норманнов, что загружали корабли плачущими рабами, а также на все немецкие, английские и французские деревни, в которых бедняки поливают землю потом от светла до темна, чтобы сильные мира сего могли и дальше развлекаться междоусобицами, и на голодающие, осажденные замки, где едят крыс, мышей, а порой и друг друга, на угнанных, насилуемых либо избиваемых женщин, на матерей, что оплакивают своих чад и, сверх того, на сам наш огромный мир в целом со всеми его битвами, до того казавшимися мне такими значительными, на нищету и жадность, и страх, и зависть, и людскую ненависть, кроме — пожалуй — нескольких маленьких диких племен, но те были так далеко, что я едва их различал.
Не месть? Ты так думаешь, мальчик?
А затем добавила с непоколебимой верой, как та, кто видела всех людей в их жизни и смерти, причем не год, а на протяжении множества лет, и не в одном месте, а по всей необъятной земле.
Подумай еще...
 
Конец
_______________________

[1] Сорт удивительно душистых роз, назван в честь города Пестума близ Неаполя. Их воспевали в своих произведениях Овидий и Вергилий. Сейчас сорт роз из Пестума безвозвратно утерян.
[2] Фимбулвинтер (норв., дат. и швед. Fimbulvinter; дословно «Великанская зима») — апокалиптическая трехлетняя зима, предшествующая Рагнареку в германо-скандинавской мифологии.
[3] Вергилий «Трактирщица» (перевод С. А. Ошерова)
[4]  Из безымянного стихотворения Сапфо (Перевод В.Вересаева)
[5] Британские миссионеры в Эру викингов называли Иисуса Христа Kvitekrist (Белый Христос).
[6] Согласно легенде, Дафну, прекрасную нимфу из греческой мифологии, преследовал влюбленный в нее Аполлон. И тогда она — давшая обет целомудрия — взмолилась и была превращена в лавровое дерево.


Рецензии