Элегия для Ктесибия
Он выбрал уединенное поместье на южном побережье – «Кипариссию». Дом, некогда мрачный викторианский монолит, претерпел метаморфозу. Фасад, ранее кирпичный, был облицован плитами искусственно состаренного пентелийского мрамора, испещренного граффити – не варварскими надписями, а изящными стихами Феокрита, выбитыми рукой наемного афинского каллиграфа. Окна, расширенные до безобразия, заменили не стеклом, а тончайшими пластинами селенита, пропускавшими свет, словно сквозь слезу Афродиты. Внутри царил полумрак, нарушаемый лишь мерцанием светильников, стилизованных под древние лампионы, где вместо оливкового масла горели дорогие эссенции – нард, кипрская роза, шафран. Воздух был густ, сладок и наркотичен.
Эразм, облаченный не в костюм, а в хитон из струящегося черного шелка, затканного серебряными пчелами – символом угасающих Минойских дворцов, – восседал в экседре. Это была не комната, а воссозданный уголок Александрийской библиотеки. Стены скрывали стеллажи из черного дерева, уставленные не книгами, а свитками папируса и пергамента, добытыми с невероятными усилиями и деньгами через сеть антикваров-авантюристов. Тексты были подобраны с маниакальной избирательностью: только поздние элегики, эротические эпиграммы Палатинской антологии, фрагменты утраченных трагедий Еврипида, где безумие героев описано с особой сладострастностью, и, конечно, Афиней с его «Пирующими софистами» – энциклопедией гастрономического разврата.
Главным же сокровищем экседры была статуя. Не Аполлона Бельведерского – банальность! – а хрисоэлефантинная фигура юного Ктесибия, мифического флейтиста, чья игра, по слухам, заставляла плакать мраморных кариатид. Лицо юноши, вырезанное из слоновой кости, отполированной до теплого свечения, выражало не героическую решимость, а томную, почти болезненную меланхолию. Глаза – инкрустированные сапфирами – смотрели в несуществующую даль с бесконечной тоской. Золото одежд, тяжелое и холодное, контрастировало с теплотой тела. Эразм часами созерцал Ктесибия, вдыхая аромат курений и представляя, как звучала та потерянная музыка, от которой сходили с ума целые города. «Он не играет, – шептал Эразм, поправляя тяжелый золотой ст;фанос на своих вьющихся волосах. – Он ожидает звука. Ожидание – вот истинная музыка упадка. Как и невоплощенное желание слаще его исполнения».
Но на низком столике из черного нубийского порфира, точно таком же, на каких возлежали пирующие у Афинея, покоился еще один шедевр, более интимный и, быть может, более красноречивый в своей молчаливой роскоши. Это был панголин. Не живой, увы – современная биология не могла предложить ничего, кроме вульгарной жизненной силы. Нет, это был бронзовый панголин времен Антонинов, свернувшийся в шар величиной с крупный грибной трюфель. Но его истинная ценность заключалась не в древности металла, а в панцире. Он был сплошь инкрустирован пластинками перламутра цвета лунного света и запекшейся крови, вырезанными с микроскопической точностью в форме стилизованных чешуек. В углублениях между пластинками гнездилась черная эмаль, глубокая, как ночь над Стиксом, оттеняя сияние перламутра. Голова и лапы ящера были позолочены, а глаза – крошечные кабошоны темного граната, мерцавшие с хитрой, почти звериной, но бесконечно усталой мудростью. Говорили (и Эразм охотно верил этой сплетне, переданной за баснословную сумму антикваром из Александрии), что панголин этот некогда украшал ложе самого Гелиогабала – того императора, чей извращенный вкус и жажда самоуничтожения в роскоши были единственным, что еще вызывало в Эразме смутное подобие уважения к Риму.
Его слуга, единственный, кому дозволялось нарушать священную тишину «Кипариссии», был не британским лакеем, а молчаливым греком по имени Лисимах, обученным лишь подавать чашу и менять курения. Питался Эразм не едой, а идеей еды. По рецептам Апиция и Афинея Лисимах готовил немыслимые блюда, которые господин лишь созерцал, вдыхал их аромат, а потом велел уносить. Розовые фламинго, фаршированные финиками и миндалем в меду? Зрелище достойно Петрония! Но вкусить – вульгарно. Запах жареной смирнской саранчи на кипарисовых углях? Достаточно намека на аскетизм, переходящий в извращение. Вино – лишь фалернское, столетней выдержки, разбавленное не водой, а снегом, привезенным с альпийских вершин на скоростном поезде (единственная уступка современности, оправданная эстетической необходимостью). Его он пил крошечными глотками из килика тончайшего стекла, наблюдая, как густая жидкость оставляет кровавые слезы на стенках.
Центром поместья был перистиль, превращенный в плавающий сад. Бассейн, облицованный лазуритом, имитировал Нил. По нему плавали не лебеди – банальные птицы меланхолии! – а редчайшие черные лотосы, чьи огромные, бархатистые цветы испускали одуряющий, почти похоронный аромат по ночам. Среди них скользили позолоченные ладьи в форме скарабеев, на которых Эразм возлежал в часы вечерней прохлады, читая свиток Каллимаха или созерцая мозаику на дне бассейна: утонченную сцену гибели Икара – падение в лазурную бездну, искусство вечное и прекрасное.
Иногда он брал с собой в ладью и панголина, который служил не просто objet d'art. Его панцирь был полым, и под изящно подогнанной пластиной перламутра на спине Эразм хранил свой самый сокровенный свиток – крошечный, написанный на тончайшем козьем пергаменте, фрагмент считавшихся утраченными «Любовных страстей» Филэнида Сикионского, где разврат описывался с такой анатомической точностью и поэтической нежностью, что граница между пороком и священнодействием стиралась дотла. Лишь раз в месяц, в полнолуние, когда лучи света, проникая сквозь селенитовые окна, заставляли перламутр черепахи переливаться холодным внутренним огнем, Эразм извлекал свиток, не читая (ибо знал его наизусть), а лишь проводил кончиками пальцев по строчкам, ощущая шероховатость чернил и воображая шепот давно умолкшего голоса, повествующего о тайнах, слишком изысканных даже для Александрии. Млекопитающий ящер казался тогда живым – древним, драгоценным стражем запретного знания, смирившимся со своей ролью изящной гробницы для слов, которые мир не достоин был услышать вновь.
Однажды, когда луна, «серебряная монета Дианы», как называл ее Эразм, заливала сад призрачным светом, а аромат лотосов достиг апогея своей сладкой ядовитости, Эразм позвал Лисимаха. Голос его звучал слабее шелеста папируса.
«Лисимах, – прошептал он, указывая на статую Ктесибия, чьи сапфировые глаза казались живыми в лунном свете. – Ты слышишь?»
Лисимах, чье лицо оставалось непроницаемым, как маска трагического актера, молча наклонил голову. Он слышал лишь ночных насекомых да плеск воды.
«Он играет, – продолжал Эразм, бледный, как слоновая кость; его глаза горели лихорадочным блеском. – Наконец-то! Флейта Ктесибия… Это не музыка жизни, Лисимах. Это элегия… элегия на развалинах Аттики. Звук… как запах этого лотоса… прекрасен, потому что предвещает конец».
Эразм откинулся на пурпурные подушки скарабея. Его рука, украшенная перстнем с резной геммой, изображавшей Эроса, оплакивающего Психею, бессильно упала на бархат. Он больше не шевелился. Свет луны, скользнув по селениту, упал на инкрустированный панцирь панголина. Перламутр вспыхнул холодным, призрачным сиянием – казалось, сама древность протянула к нему свой мертвый луч. Лишь тень от тяжелого ст;фаноса лежала на его лбу, как последний венок славы. Лисимах, не меняя выражения лица, поднес к губам господина оперение черного лотоса. Оно оставалось неподвижным. Тишину «Кипариссии» нарушал лишь плеск воды о борта ладьи и воображаемая, всепоглощающая, бесконечно печальная флейта Ктесибия, звучавшая для одного-единственного слушателя... а перламутровый панголин, хранитель последнего, самого сладострастного секрета Античности, безмолвно сиял в лунной мгле, как изысканный саркофаг для души, пресыщенной даже самой невозможной красотой.
I wonder if the reader will notice the hidden irony? After all, this entire Erasmus project is essentially a parody of Oscar Wilde and his aestheticism. But let that remain subtext... For, as the maestro Wilde himself used to say, 'The only way to get rid of a temptation is to yield to it.' And the temptation to create within such constraints is... truly exquisite!
Свидетельство о публикации №225071800878