Оползень
Я говорю и пишу то, во что верю. Никогда не допускал мысли, что я незаменим, или что я главный предводитель уличных аудиторий. Знать свою не бешеную, но достойно ограниченную цену, стало аксиомой для меня.
Очень часто я брожу глазами вдоль серых дальних окон за последними макушками толпы. Дым и сажа начинают пробиваются сквозь пасмурное небо, трубы одиноко выпирают за волнистой кровлей крыш. Распростертые крыла кричащих птиц проносятся испуганной охапкой; а их очарование зловеще. Как всё отдаёт болезненной тоской бурного века!
Я выступаю. На этот раз я отметил, что не слышится ни выкриков протеста, ни ярого восторга, ни претензий, ни вопросов.
Выступление достигло завершения. Я воспрянул специально для бодрых интонаций подведения итогов. С неуверенностью бросился в тяжелую пучину тишины.
То ли свист, то ли гул, то ли энтузиазм – по нарастающей. Я боялся вникнуть и стоял, не шелохнувшись, ничего не понимая.
Мой кураж не затмевался страхом. Порой мне платят гневом за хорошую работу. Ты всё время как посол в своей стране. И страна эта может мигом стать мятежной в отношении твоего посольства.
Тарабарщина вокруг постепенно залила ушные раковины. Я убеждался: какофония встаёт на лад поддержки. Тембр выдавал хвалебное признание.
Сбиваясь, но, однако, будто знамя подхватываясь вновь, устаивалась одержимость в скандирующем ритме. Отыскались и достоинство, и гордость. Я поклонился скромно. С сердцем обещал вернуться, и горящим маяком вести к причалу нами выбранного счастья.
После чего затерялся в людской пестроте. Другой важный для оратора навык.
-----------
В новой, Советской России началась поголовная вакцинация против оспы. Ещё не стихла Гражданская война, и среди массовых убийств вдруг появилась забота о здоровье. Удостоились бы так себя представить те же белые, центристы или более везучий самодержец? Не уверен.
Я выбрался в народ, чтобы подробно описать, как происходит вакцинация. Я хотел увидеть: как жители откроют, что о них пекутся – отнимая ватки от запястий.
По изогнутому крыльцу одноэтажной больницы сновал суетной поток. Выложился веер из фигур, медленных и быстрых, взгомонённых, подтянувшихся к утреннему часу. Канонада наступления на древнюю заразу дошла и до глубинки…
Я сам опасался – казалась непонятной идея носить в себе лёгкую форму болезни. Я планировал понаблюдать и присоединиться к привитым ближе концу установленного срока. Я думаю, что главное, от чего должен быть привит оратор – это бешенство. Бешеный оратор может много дел наделать…
В больнице вкалывали в двух соседних кабинетах; во всех смыслах. Граждане скрывались за дверьми с лицами подопытных, а чуть позже выходили с красными метками красной страны.
Как ни странно, первыми подались на волну нового веяния бойкие группки пожилого населения. За мужами в цвете лет следовали ссохшиеся деды, за дедами – пытливые старухи; снова кто-нибудь помладше, а после вперемешку – те же деды и такие же старухи…
Очередь уткнулась в дряхлого сухого старика. Его дееспособность поглотило прошлое; ему помог товарищ.
Товарищ был помладше, но при этом кашлял устало и тревожно в не отнимаемый ото рта рукав. Пиджак товарища сидел эффектно и сверкал столицей, заграницей; в сочетании с простецкими портками старика переливался модно, не лоснясь. Лоснился только череп – лысый, бежево-оранжевый. Растительность рыжела на лице.
Он закрыл за стариком дверь кабинета и уселся на свободный край скамьи. Я проскользнул следом, после старика. У лица я держал корочку сотрудника газеты, как лорнет на маскараде.
По ту сторону стены старик затравленно устроился на стуле. Комически пришлепнутые сморщенные губы дополнялись лихорадочно игривыми морганиями – он старательно хранил веселость и пижонство.
Пауза пахла спиртом и заводским дымом из форточки.
Старик заскучал, глотая досаду от того, что над ним не проводят никаких манипуляций. Существо его, древесного, грубого оттенка, очень странно излучало сгустки жгучей восприимчивости. Сходной по неудержимости натурой обладают альпинисты с взвившимися белыми вихрами, проведшие в горах полвека или больше. Возможно, что старик и вправду был раньше альпинистом.
Врач поднял шприц у себя на уровне глаз. Затем прильнул к предплечью старика, проведя по нему ваткой.
Старик качнулся в напряженном безмолвии укола. Его определенно забавляла процедура. Веки напустились, желтизна белков померкла. От него разило смиренным блаженством. Чем больше в нём было покоя, тем больше беспокоился врач. Врач, как умел, делал всё наскоро; робко поглядывал.
Ваткой прихлопнулся склизкий малиновый шарик.
Старика будто вывели из сладкой полудрёмы. К выходу он уже направлялся не сгорбленной измученной походкой, а вразвалочку. Едва он появился из проёма, к нему навстречу вышел верный, бережно ответственный товарищ. Старик, как ни в чём не бывало, прошлёпал напролом и влетел товарищу в плечо. Голова старика одёрнулась, приложившись об косяк. Он пьяно гоготнул, боднул косяк трещащим лбом вторично; на этот раз нарочно. Старик проигнорировал все окрики. Ссутулившись, он как псих проследовал к выходной двери.
– Витька, подожди! – закричал его товарищ.
Врач с сомнением шагнул из кабинета:
– Дед с вами? Он выдержит?
Красивый пиджак словно бледнел, а не блестел от тусклых слов товарища старика:
– Да, знаете, он хоть и выглядит так, будто состоит из трухи, но жилец он приличный. Думаю, даже приличней меня…
В реплику вкралась многозначительность, скорее многогранность, поэтому ответа не последовало…
Под чепцом крыльца старик разразился бомбовым хохотом дьявола. С полусогнутой, трясущейся рукой на весу, с раскрытой для всех высей диафрагмой, он озвучивал каждый спазм своего беспричинного смеха, объяснимого лишь старческим слабоумием…
-----------
Снова моя речь лилась шампанским, поднимая с низов приятные пузырьки одобрения. Иногда я отрывался от шпаргалки, фокусировался на панораме: всюду попадались сплошные простые глаза. Без заёмных мнений, без прогнивших, не выветриваемых идеалов. Мы все здесь были томными свидетелями навечно остающихся в истории событий. На миру, вместе со всеми, я почти не боялся, что наши вехи враги превратят для нас в виселицы… Я верил: когда-нибудь мы победим.
Я прервался, просто наспех выдохнув, но вышло, что прервался основательно.
В мои уши влез неугомонный смех. Его хозяин был явно не в себе, нотки смеха – злые, недоразвитые. Внимание толпы немедленно метнулось к человеку, который засмеялся. Невозможно было не искать его – всем, у кого в порядке с социальным поведением.
На возмутителя зашикали. Стоявшие рядом с ним неприязненно жались на растущее расстояние. Толпа, плотно заполнявшая площадь, в недоумении и гаме обзавелась серой плешью. Хохотунчик осуждался, его испепеляли и взглядами, и пальцами. Относились к нему, как к окружённому базарному воришке.
Но его это вроде бы не заботило. Он гнулся пополам, давясь со всхлипами, с присвистом, с хрипом, с бормотанием; безучастно оседая на карачки. Спустя несколько секунд он безнадёжно скрючился, заливаясь всё сильнее, и сильнее, и сильнее... Шляпа отделилась от негусто обелённой, почти лысой головы.
Я узнал его. Этот дед несколько дней назад уже нарушал своим смехом спокойствие на больничном крыльце. Были ли разными причины, так позабавившие его, после прививки от оспы и сейчас, на митинге?
Пара крепышей подхватили старика, как брошенный обоз. Сопротивления с его стороны не возникло. Разве что грубость хватки внесла некую сбивчивость в потерявший раскатистость смех. Старик быстро ускользнул из поля зрения и дико издавал звуки ширящейся пропасти…
-----------
Я забыл уже – когда в последний раз мне приходилось соперничать с песнопением ветра. Мой говор, точно парус, немилостиво рвался в этих дуновениях. Я язвительно старался превзойти по энергетике стихию. Непогода раззадорила. По моим телодвижениям в дальних рядах кто-то мог бы предположить, что я отсчитываю всех по первое число. Хотя бумажка в мельтешащих пальцах вскоре начала напоминать заплаканный платок.
Стресс… Словно через бревно переломили швабру…
Вчера не в меру веселящийся безумец съехал с тормозов. А теперь раздался визг… И новый впрыск адреналина…
Я потух, замёрз буквально в две секунды. Что-то понять со сцены можно только одним из последних.
Можно ли нутром почуять ужас? Именно он зашелестел предвестником панического оползня. Я непроизвольно содрогнулся. Строго, незаметно. Точно лидер, искушённый в передрягах, за спиной, не видно для других, нервно стискивает кулаки. Посланник перемен обязан безупречно реагировать на мимолётные внезапности.
– Он же мёртв! – воскликнули в толпе. После заминки послышались рыдания.
Я одеревенел. И деревянно стукались по черепу догадки каплями дождя. Это вне программы. Я не знал, что говорить – такого нет в декретах нашей партии.
Когда выступаешь, чувствуешь себя в одной большой бричке со всеми. И вот мы на всех парАх везём труп…
Я обнаружил, что молчу. Метрах в двадцати от моих ступней образовался скорбный эпицентр. Создавалось впечатление, что там все стараются отгородится от чего-то между ними. Будто сторонились ямы или выбоины в мёрзлой земле.
Я непроизвольно предугадал, что они расступятся, и мне, наверное, удастся что-нибудь рассмотреть. Так и вышло: люди встали прямоугольником, образовав собой живую могилу, куда оставалось положить только гроб.
Ещё я увидел, как среди голов движется белый колпак. Спины преграждали ему путь, однако он с извилистой настойчивостью следовал к несчастному.
Пробившийся до тела медик огорчённо попытался достучаться в нём до жизни. По тому, как врач склонился, я подумал, что он нянчит куклу.
Большевистский угар промокал, как спичка. Где-то клацнул маленький рычаг оборванной судьбы.
– Остановка сердца! – украл у меня громогласность белый колпак. Все оторопели, пропитались отторжением и бегством в ледяную даль разброда – когда каждый за себя… Умершего подняли, взявшись за подмышки. Не слишком пожилой, скорее средних лет, прилизанный, одетый в дорогой пиджак. Сдалось, что он британец. Только рот… застывший, сдавленный в усмешке как в начале гомерического хохота. Это оплавляло воск его лица.
Я же видел его со стариком, в больнице!
Тут же ему на плечо бросился тот самый старик, вчерашний смехач. Я видел, что он снова не себе.
Старикашка ржал.
Все вокруг него вдруг тоже стали улыбаться. Улыбки множились, нелепо перерастая в смех, а покойник в середине с неестественным оскалом как будто завещал продолжить это дело.
Я сообразил, что заразить придурковатостью многократно проще, чем вылечить подавленность, безграмотность, чёрную пассивность.
Я принялся потерянно и грустно отступать. Я испарялся от хохочущих, как призрак в кентервильском замке… [1]
-----------
Изматываю рупором себя, а также собой рупор. Два предыдущих выступления окончились погано; но и на третий раз сквозь барабанные перепонки людей я пытался совпасть с камертонами их душ.
Я с нажимом цедил слова, а сцена опять превратилась в разверзающуюся под ногами прорубь… Взметнувшись на цыпочки, снежной балериной выкатив грудь, я подался вперёд и во всплесках согласных изысканно выронил рупор. Он покатился по доскам, будто шлем поверженного витязя. Под вздорное, усиливающееся улюлюканье.
Рупор я поднял. Но их ничего уже не могло остановить. Хрюкающий шабаш в духе гоголевских сказок…
Я понял, что попал на испытание верности призванию. То ли мне недоставало осмысления последних эпизодов, то ли мистика заволоклась над моей головой. Но я продолжал дышать целью сломить ситуацию. Нет ничего страшнее для того, кто управляет сетью чуждых или близких ему разумов – начать разубеждаться в разуме вообще. В том числе и в своём собственном.
Этого нельзя себе позволить, когда сосредотачиваешь столько глаз… Я питал лёгкие мглистым кислородом. Я почти сбивался, неверно рассчитав пропорции его, и воздухом на выдохе практически рвало.
Я сорвался аккуратно, предельно осторожно, насколько позволяли приличия моей работы. Я отвёл лицо от рупора и молодецки кашлянул. Что тут поднялось! Не будь я в трезвой памяти, напрягся бы – а из того ли места сотрясал я газы атмосферы? Однако точно знал, что лишь откашлялся…
Всеобщее смешливое кудахтанье перешло в овацию. Я ощущал себя жертвой затянувшейся площадной казни.
-----------
Вечерние лучи в зарешёченных окнах больницы шныряли по прозрачной полудрёме коридоров и сонливым кабинетам. Я точно попал в храм после сцены и нескольких массовых сумасшествий.
Я раздумывал, почему митинги затмевают древнегреческие комедии по воздействию на слушателей. Амфитеатр сомкнулся вокруг меня, а пора надежд разлеталась по небу стаей аристофановских птиц. [2]
Обнаруживаю связь между тем, за чем я пришёл, и изобилием последних общественных психозов… Я начал слышать этот гогот, когда народ пошёл на вакцинацию.
Интуиция лёгонько толкнула моё восприятие и метнулась на выход, словно зверёк, существующий вне плоти, но не способный подавить свою клаустрофобию.
Я не мог подавить скепсис к сверхъестественному. Что-то померещилось мне в этом, но только лишь чуть-чуть. Как содержимое шкатулки с крышкой на тугой пружине – блеснувшее в попытке открыть её одной рукой и без усилий.
Я отмёл колебания. Стучусь к заведующему прививочного отделения:
– Скажите крайний срок, когда я смогу привиться.
– В течение трёх дней.
Три дня на риторический вопрос – что-то склянкой лязгнуло внутри…
-----------
Моё новое выступление.
Так невыразительно, несмело, осторожно я не обращался ни к кому и никогда. Я напрягался, изворачивался, пыжился. Я сравнивал себя то со здоровым бегуном, изображающим будто он хромой, то с самим собой, притворившимся простуженным…
Я сразу стал никем. Растворился личностно. Встрял полым истуканом, болтающим под очи, безответные и мутные.
Нерв тоже исчез. Видимо-невидимо пролилось угасание вокруг. Безликие улыбки в умирающих глазах. Далеко-далёко пролегало безобразное уныние, которое, наверное, встретишь только на мели Мёртвого моря.
Я озадачился, приметя сбоку, с краю от себя энергичную фигуру. Энергичное, активное, жирное пятно. Я потерялся; глава нашего города пробивался к взорам жителей.
Он добежал до занимаемого мной места и сшиб меня плечом. Я вообще не ожидал увидеть здесь градоначальника, а силовых приемов от столь достопочтенного лица не ожидал и вовсе. Взметнув сипящим рупором, со свистом отшатнулся я метра на четыре…
А аврал настал…
Уже никто не контролировал ничто. Натужный рокот помешательства понесся, гулко вздрагивая. Я почти неделю созерцаю, как снуёт по улицам сон разума. День за днём это расстройство в истерических розовых тонах прогрессией буквально забирает земляков.
Мэр стоял над свалкой скрюченных, свороченных хохотом конечностей. Подо мной, под ним лежала невозможная, ни с кем не разделимая трагедия. Трагедия из типа горя от ума.
И тут градоначальник срубил под корень всё. Я бы сказал, с плеча:
– Послушайте, товарищи! Мы обеспокоены проблемой в поведении, принявшей у нас эпидемический характер. Вы знаете, о чём я говорю, – он переждал глумливые окрики.
Практически видя, что происходит с другими, он сам страдал от тех же симптомов:
– Пока мы предполагаем, что по городу гуляет неизвестная инфекция. Как она попала к нам – расследуют опытные следователи, а также санитарная комиссия. Есть версия, что вирус занесен при помощи оспенной вакцины. Кто, зачем и как – пока что выясняется. Для не привившихся – рекомендация: любым путём пытаться уклониться от прививки. Повторяю – воздержитесь от прививки хотя бы до того, как следствие признает вакцину безопасной. Воздержитесь для вашего же блага. Пусть таких немного. Я гляжу на вас и думаю: мы с вами оказались в критической ситуации…
Кем-то пущенный камень с мостовой неожиданно влетел градоначальнику в живот. Кто-то закричал: «Он нагнетает обстановку!» Толпа засуетилась, будто собралась стащить его, набить физиономию и бросить кверху задом в первую попавшуюся урну. Намерение грозило тяжкими увечьями, а мэр автоматически загнулся и вдруг, всем в унисон, гомерически залился. Булыжники летели, народ уже сместился, перелезал за ограждения, громоздясь на сцену. Люди понимали, что они заражены, и искали виноватого, пригодного для жертвы.
Я держался в стороне, забыв обиду за толчок градоначальника. Кому-то предстояло быть разорванным. Я определял, чем можно перекрыть ширившийся хаос. Выскочив к штыкам негодования, я смял неуправляемую ярость. Рявкнул в рупор:
– Бросьте!
Только на меня испуганно уставились, я чётко, проникающе завёл:
– Одумайтесь! Куда вы понабились? Все назад! Вы просто очень много недопоняли!
Я несколько стеснённо ощутил себя змеиным укротителем, матёрым дрессировщиком, великим матадором, когда эта галдящая буча попятилась обратно. Словно свора голодающих зверей, увидевших хозяина:
– Нет смысла устраивать резню. Вас закроют в камеры, потом, после проверки, отправят в дурдома и запичкают микстурами.
Одёрнутая мною толчея несмело подавала недовольство. Угрюмые прогнозы, как укор в их адрес, приложились не по нраву. Но при этом шепоток неудовольствия прошёлся притуплённо, химерой исправления.
Единая энергия, съёжившись пружиной, прижимала импульсивно собранную фазу. Повернувшись в сторону благостного русла. Я заставил подчиниться раздражённый сброд и вогнал его сначала в краску, а потом в румянец устремления быть рядовым и нужным. Я вдохновился:
– Нельзя заключить нас в рабство психушек! Включите фантазию: как же унижает и гнетёт содержание в лапах серых врачей и канареечных стен. Не дать затащить нас в приют недопонятых! Так и скажите себе – не дадим! Традиции нашего города живы, мы знаем, что мы – ячейка страны. Мы чтим свою независимость! Нас ни за что не распустят!
Звук подавил помехи из воздуха, шумЫ, голоса. И смех… Масса раззадоренных затравленных субъектов повалила на меня в ответ. Я ждал, чтоб быть затоптанным, но вдруг взметнулся вверх на их руках. Оказалось, меня бросились качать.
Я носился по взъерошенным склонам ликования, словно Дед Мороз в санях по праздничным ночным иллюминациям. Колодка моих прошлых преходящих достижений раскололась. Я словно посетил престол средь облаков, где отсчитывает крохи долгой вечности метроном зенита. Пусть я и попал сюда, будто любимый конь Мюнхгаузена, повисший на высоком шпиле, когда в городе стаял снегопад.
«Ты первый в их мозгах» – так подумал я, ногами воротясь на землю. Волна ладоней, рукоплещущих и просто потянувшихся ко мне – это был небесный реверанс.
Я захотел покрепче примкнуть к ним. Поравняться, породниться с ними окончательно. Стать для них подобием брата по крови.
-----------
Жидкость шприца разжимала мне тело. Я делал всё, чтоб не противиться тому, что не буду прежним. Люблю предпринимать бесповоротные решения! И как-то неудобно отвергать бесповоротность – всё предплечье добровольно отдано врачу. Который булькает от клёкота в грудине и торжественно икает…
Прокол, синяк инъекции обуглился петлящей излучиной, а ритм хромого пульса разражался ободком биологического пламени. Это погружение в мечту, медленное, вместе с тем неполное, будто погружение в воду корабля до ватерлинии. Расслабленная оторопь. Затишье.
Надо обладать большой наивностью, чтобы проследить, как прогибается, со слабым возражением, собственный рассудок.
Укол оставил кровавую кляксу. В момент ока она впиталась в ватку, раздавилась и снялась, словно таракан салфеткой со стены.
Часы, отмеренные в мире без прикрас, пошли на убыль. Мне не деться никуда от жалобной усталости. Вколотая жижка вскоре разнеслась по мне, подобно крику в каменном колодце.
Как приятно полегчало в черепной коробке…
Я такой же, как и все. Не обольстительно, но и не зазорно. На пылинку опустело окружение, не прибавилось ничто, кроме липкой ярой страсти пересилить скуку. Деморализованная совесть. Я чувствовал себя как кот, себе самому привязавший на хвост консервную банку.
-----------
На всём протяжении дней, разделявших даты площадных собраний, я не менялся. Нетерпение меня одолевало, но не перехлёстывало. Я не покидал своей квартиры, поэтому эффект от пикового выхода планировал один. Мой правый глаз заговорщически помигивал левому. Я даже перестал делать упражнения для гортани.
Я настраивался выбраться к трибуне. Это размытое окрыление, как когда в короткий срок с кем-либо сближаешься.
Мне расшифровалась уникальность. Мой феномен нечаянно объявился в блеске славы, как свет прямолинейного луча, скользнувшего в церковное окно и проясняющего лики.
Вдруг мне дано харизмы столько, что это выведет меня в серебряные принцы большевизма? Вдруг достался дар, будучи вождём, не реять, словно флюгер над харчевней?
Я предстал. Дыхание вилось возле губ, словно у чугунного коня. Вся прежняя неутешительность топорщилась в макушке топором. Я заговорил.
Не разобрать ни лиц, ни мимики. Ни количества народу. Ни реакций. Я добавил жару, насел на орфоэпию. Я пробрался с динамитом в тектонику слагаемых предложений.
Я взял и заварился в сейфе всего самого прекрасного. Что-то вонзило мой взгляд строго в мои листки. Я упёрся в строй вышколенных буковок и никуда иначе.
Ни звука мне в ответ…
Я завёлся насмерть. В солнечном сплетении глыбистый и зычный адский рык подпрыгивал откуда-то и вдавливал кадык мне в позвоночник, как башмак, ступивший на гнилое яблоко.
Вакцина с юморком везде вставляла в речь пошлость и пижонство. Бороться с безразличием ко всему вокруг казалось педантизмом.
Тишина…
А я так и цеплялся в свои листики, словно хотел набраться храбрости и сделать ими харакири. Но я лишь расплывался секундными безродными улыбками.
Очень тихо…
Я разламывался от соблазна обхохотать любую вещь. Хотелось пригласить шизофреников всех стран соединяться и на этом завершить.
Я встрепенулся. Отодрал от текста глаза.
Веки упали, как занавес. Площадь опустела. Чёрный вечер. Слушатель, последний, застоявшийся минуты две назад, показывал мне спину. Все ушли.
Больные люди, испарившиеся с моего бенефиса, рисовались у меня в воображении бараньим легионом, сбросившимся в очередь с обрыва. Я не мог понять, как растерял своих статистов. Постылый городок жил где-то далеко, устало копошась и растворяясь в опрокинутом на землю пунше вышедшего месяца.
А я допивал себя в одиночку.
Сноски:
[1] Персонаж рисованного мультфильма Валентины и Зинаиды Брумберг «Кентервильское привидение» (СССР, 1970).
[2] «Птицы» – гротескная комедия древнегреческого драматурга Аристофана про создание на небесах объединенного идеального государства птиц и людей.
Свидетельство о публикации №225071900039