Хрень

  …Этот случай я вспоминаю с каким-то непонятным чувством неразрешенной ситуации и ощущением сна. Так бывает.

    В один из февральских затерянных дней пытался вылететь из Краснодара. Это было время, когда я не оглядывался. Меня несло вперед, а все лучшее там и было – впереди. Это было время, когда билет на самолет в Москву с Черноморского побережья стоил пару червонцев, но его нужно было еще купить. А с паспортом Моряка это было сделать проще простого. Моряки почему-то приравнивались к Героям Советского Союза и шли без очереди в билетные кассы аэропортов, кинотеатров и бань. Впрочем, как и инвалиды. Но мы были молоды, и время было дорого.

    Почему февральские дни затеряны? Они убаюкивают своими метелями и снегами. Снега залепляют веки и забивают память сугробами невысказанных слов. У тебя есть что сказать, есть много слов, но бьющий ветер в лицо затыкает рот, и ты повисаешь в заснеженном аэропорту. Нелетная погода. Нелетная погода, туды ее в качель. Сколько судеб ты разбила, нелетная погода! Она всегда напоминала клипер «Катти Сарк» - Нэн Короткую Рубашку... Стремительную и недосказанную. Ведьма, одно слово. А как еще можно обозвать ту, у которой одна нога в солнечном Донецке, а другая в залитом проливными слезами Калининграде? А я летел в Домодедово, но должен был приземляться в Светлогорске.

    Моя жизнь поместилась в четверть карты пополам сложенного планшета бравого пилота, так же, как и я зависшего в аэропорту. Штурман отложил уставшую фуражку, с неприлично-синим околышем, посреди серого кафеля битком забитого невылетевшего аэропорта, и посмотрел в мою сторону. Глаза оказались стремительно-карие и слегка знакомые. Я свои поспешно отвел, т. к. все летчики мира мне были противны в тот миг. Но наши кители оказались одного цвета, и, тем более, погоны. Погоны, конечно, сверкали золотом, несмотря на нелетную погоду. Им все нипочем. На моих плечах галуны взвились морским узлом, а у пилота всего лишь жалкой запятой, и он смотрит на меня насмешливо, но от этого мне только весело. Я начинаю узнавать в нем Мишку, давнего одесского кореша. Не верю в это. И пока туго соображаю, он хлопает меня по плечам и смеется так, как мог смеяться только мой Мишка. Тот давний Мишка. И погоны наши золотые тотчас улетучились куда-то, и мы вглядывались жадно друг в друга…

    - Ты откуда?..
    - Ты куда?..

    …И тут же он пропал, оставив недопитый холодный чай в граненом стакане. Его рейс объявили раньше. В начале нашего разговора чай был горяч, но быстро забыл про себя, заслушавшись нашими разговорами. Ведь нам было о чем поговорить. Во-первых, я отбил его девочку. Ну, и что? Потом, и у меня ее отбили. Невозможно драться всю жизнь. И тогда он мне сказал, что отдал мне эту девочку сам. Так как не хотел за нее сражаться, потому что не видел в этом смысла. Потом и я так поступил, и девочка пошагала по жизни сама, и, надеюсь, ничуть не проиграла.

    Это – да. Пилот ушел и оставил мне пару вопросов. Мишка – сволочь. Настоящий одессит. Ушел и оставил вопросы. Одно меня радовало, я знал, что позови я его на помощь, и он всегда нырнет ко мне своими карими нежными глазами. И поможет. Хотя и глухой безнадежный летчик. Который, кроме неба, ничего в своей жизни не видел. Ну, да поможет ему Бог.

    И опять я оставался один в опостылевшем замершем аэропорту. Все заснули. Заблудившиеся пассажиры упали замертво на свои чемоданы. Мне было нельзя. Я был в форме.
Мне приходилось быть в форме по всем статьям.
Когда у вас на рукавах и плечах искорки звезд, вы не имеете право на слабость. Вам не просто так их нацепили и, будьте добры, соблюдайте регламент. Человечище в форменной фуражке не может быть спящим, склонив обезволенное лицо на плечо подруги.
Поэтому и вышагивал шаги среди мраморных столов аэрофлотской столовки. Столовка не оставалась в долгу и, как преданная собака, слабо подвывала.
Я сделал заказ. Яйцо всмятку пополам, под засохшим майонезом. Раз! Пирожок с рисом. Два! И томатный сок. Три. С алюминиевой ложкой в замусоленной солонке. Кофе мне так и не предложили. Но, когда мне все принесли, я почувствовал себя принцем. Ведь, я был один в спящем царстве…счастливый…
Как молоды мы были…

    …И вдруг вспомнил. Случилось начало апреля. И волею флотских начальников я оказался в Москве. Летел с южного моря на северный океан и по дьявольской нестыковке рейсов вышел прямиком на Ходынское поле.
Тротуары только начинали обнажаться, подсыхать очухивающимся асфальтом, и обочины старались поскорей спихнуть куда-нибудь грязный снег. Этот бедолага, радующий глаз своей белой искренностью вот только вчера, уже норовил поскорее сгинуть, пожираемый не столь хилым солнечным светом, но больше горячим человеческим желанием. Людям надоели длинные холодные ночи, и они вытягивали лица вверх, в тонкое голубое небо. Ни облачка, ни дымки там, а только прозрачные тонкие лучи ложатся на самых храбрых и превращаются позже в шоколадные веснушки. Так думал я, двигаясь по мостовой, не отрывая глаз от спешащих из всяких подворотен ручьев, полоскавших в себе небеса и сливающихся к центру земли.
Там, откуда свалился в этот мир я, уже вовсю полыхали магнолии, а где я должен был приземлиться в итоге, льды даже еще не тронулись. И вот, оказался в таком подвешенном состоянии. И, вдруг, опять Мишка.

    Как он появился, не знаю. Запахло яблоком с лавандой, и я увидел Мишку. Он стоял облокотясь на гранитный парапет, омываемый самой столичной рекой и, так же улыбаясь, смотрел на тающий лед внизу. Он опять первый меня увидел. Это было в его характере – увидеть первым и, улыбаясь, смотреть в другую сторону. Таким образом, оставив место для маневра своему нечаянному визави. И весь он был сама деликатность, мой Мишель. Мы его прозвали так за то, что он густо краснел при бранном слове и называл свою бабушку на Вы. Впрочем, так ее называли и его родители, тетя Стеша и дядя Боря. Даня Соломеевна. Жила на 16-й станции Б. Фонтана всю жизнь. У нее были голубые глаза, и она всегда вкусно пахла жареной рыбой. Вот, ей богу! Все коты по Большому Фонтану ходили за ней на цыпочках. У Мишкиных родителей глаза тоже были голубые и только у него самого карие. Почему не знаю, но бабушка его любила больше всех на свете. Наверное, карие глаза были какой-то глубокой тайной её прошлой жизни.

    И опять между нами, как будто, не было этих промелькнувших лет. Мы были молоды и не замечали перемен друг в друге. Ни о чем не спрашивая, пошли по улице, молчанием своим больше сказав. Закурили. И, вдруг, скомкал я сигаретную пустую пачку и кинув с носка на пяточку пасанул Мишке. Он вспомнил сразу и с разворота вернул мне финт. И понеслись мы, два тридцатилетних оболтуса, по исходящей паром мостовой, виртуозно обходя пешеходов и нахально задевая пешеходок. И ничего в мире не было вкуснее, чем рвущийся к земле теплый ветер, вперемешку с птичьим криком, по пути вливающимся и в наши глотки…
Но воздух по-весеннему коварно помрачнел вдруг, загустел и придавил нас вечером в чужом городе. Прохожие растворились в холодном тумане, в домах зажглись окна. Там пили горячий чай с брынзой. И мы с Мишкой опомнились. Пора было спешить каждому в свой порт. Ему в Одесский аэро, а мне в Мурманский рыбный.

- А знаешь…
- Что?!
- Ну…
- Говори, Мишель!
- Полетели к…
- Да с тобой куда угодно!
- К Дане.

    И я развернулся на 180 градусов. Разве мог я не полететь к Дане? С Мишкой. В ее чистый выбеленный домик, где у порога дежурят постоянно девять кошек, а еще восемнадцать котов ходят кругами где-то рядом, но одноглазый седой пес Нельсон на них даже не обращает внимания. И где уже сто лет стоит беседка, навсегда закрытая виноградным плющом и где вырезано мое имя. Разве мог я отказаться от этого? Да, и Мишка, зараза, такой зануда. И я поменял билет. Что мне за это было, не скажу. Но.
Как молоды мы были!

    Почему я назвал хренью этот прыжок своей жизни? Да потому что сейчас, наверняка, не совершил бы ничего подобного. Но это хрень в хорошем смысле слова. Так слово придурок в Одессе является ласкательно-дружеским. Но это ладно…речь не об этом.

    Мы сели в Одессе и теплый воздух, подхватив нас на трапе самолета, понес над замызганным керосином бетонным полем, вдоль застывших пирамидальных голых пока еще тополей, повернул направо и мы поплыли по улице Радостной. Стайки облаков обгоняли и растворялись в чистом голубом чреве дня, принося ощущение вечной молодости, которая никогда не кончится, как не кончится и этот день, затеявшийся несколько часов назад в остывающей, позвякивающей синими чужими льдинками шарахающейся от посторонних приезжих Москве. Теперь столица осталась далеко за кормой, и мы забыли даже вечерние прощальные огни, свалившиеся под крылом нашего самолета. Ведь в лицо дышал западный теплый ветер, подогретый где-то на Балканах, и вонзался возле глаз коготками зефирной неги.

    …Мы влетели на площадь Независимости и оказались перед выбором – улица Ак. Филатова или Ицхака Рабина. Но первый и так получил свою долю независимости в городе и мы повернули опять направо. Потому что далее вливались в 25-ю Чапаевскую Дивизию! Ломанулись на Люстдорфскую дорогу и растаяли. Я, почему так отчаянно помню весь маршрут, потому как он слова любимой въевшейся песни – не отпустит. И вот послушайте – играют улицы вдоль Большого Фонтана!
Ах! Ахматовой…Хрустальная…Абрикосовая, Дубовая, Ореховая…Алмазная…Вишневый переулок…Майский и, наконец, улица Золотой Берег, где прожила 60 лет из своих восьмидесяти Даня. И именно здесь нас нагнал ураган запахов, включивший в себя уходящую с земли оттаявшую прелость, идущую с моря нейтральную свежесть и, главное, дым костров, сжигающих спиленные только осенью ветки акации, еще крепкие и чем-то не угодившие хозяевам. В этих кострах не видно было пламени, они исходили белыми клубами, ввинчивались с обрыва к морю, но тут же исчезали, погибая под влажным напористым шквалом, бросавшимся с моря. И шквал теперь непобедим. В апреле с моря дул ветер, убивающий ядовитые выдохи омертвелой за зиму почвы, и не давал им высунуть голову. Ветер не уставал ни днем, ни ночью, все выл и выл, проникая даже в сон, и результатом являлся воздух. Воздух был соленым и прозрачным.

    Даня не изменилась с тех давних пор. Встретила нас на пороге, вытирая мягкие, натруженные руки о передник, вспорхнула ими по бедрам, вскинулась и заспешила опять вглубь двора, приговаривая на ходу и раздавая всем жителям своего владения ласку и внимание. А ведь там, кроме цепного пса, ни разу не залаявшего на людей, были козы и виноградная лоза. И все они ощущали спокойствие, пока Даня семенила каждое раннее утро мимо них и к ним, бормоча себе самой молитвы, выбитые, истертые, понятные нам через слово, на своем языке, но как-то вошедшие в нас прочно…На небесах…святится Имя Твое…Хлеб наш насущный…Долги наши…Спаси и сохрани…. И была сила в каждом слове, не заученном, но данном. А ведь мы и вино тайно пробовали в той секретной беседке, и папиросами пыхтели, и гитару терзали заунывно. А все как-то прошло мимо. Ни разу Даня искоса не посмотрела на нас, ни гневно. А лишь однажды карты снесла со стола, истоптала их и сковороду пустую раскаленную поставила нам, сверкнув вдруг потемневшими глазами. Только-только успели мы руки убрать со стола…

    Так и текла мягко, неспешна наша юность нежная, под тенью сиреневых кустов, на откосе возле Лодочного переулка, пропитывая глаза лазурью и нежно дыша за пазуху лунными ночами, когда мы с Мишкой лежали в пахучей траве, и каждый из нас старался заснуть позже.

- Ты спишь?...
- Нет…
- Ну, спишь же…
- Да нет же…

    Но у каждого в глазах уже прыгали разноцветные клоуны и гримасами своими уносили далече, где еще не видно было горизонта. Там пока не знали бумажных цветов и фальшивых улыбок. Хотя все это пряталось в кустах. Но как далеко еще было до этого! Как молоды мы были.


Рецензии