Разговор в блиндаже

Рассказ воспоминания, приурочен к нынешним событиям в Новороссии.






                Глава I. После взрыва.




…БА- А- АХ!..

Земля вспухла, как лёгкое перед последним вдохом. Пыль хлынула в лёгкие, словно вода в трюм. Звон — не звук, а бесконечная прямая в черепе. Вязкая тьма присела на корточки и слушала его сердце.
Он не чувствовал левой руки. Правая, вся в копоти, всё ещё мёртвой хваткой держала ремень СВД — будто это артерия, которую нельзя выпускать, пока жив.

— Конец? — сиплый шёпот.

…Ш-шш… Шаг — без эха. Второй — без тени. По осыпающейся стене блиндажа скользнул белёсый отблеск — как лунный луч, пролившийся сквозь бетон.

— Ты жив, — сказал голос. Ни баса, ни звонка — будто звук родился прямо в груди.

— Кто ты? Санитар? Спец?
— Нет.
— Значит, смерть?
— Тоже нет.
— Тогда кто?
— Ангел. Если хочешь так назвать. Я здесь, чтоб слушать.

Он усмехнулся, но кровь из губ дала в смех соли.

— Ангел… опоздал ты.
— Не бывает «опоздал». Есть «пришёл вовремя».

— Ты ведь понимаешь, кто я? Я — русский офицер. Снайпер. Я убивал. Много. И сейчас не знаю, кто больше в прицеле — враг, или мой собственный народ.

— Я знаю, кто ты. Знаю, как боль слиплась у тебя с присягой. И как в одном выстреле может быть и долг, и проклятие.

— А ты... ты был со мной всё это время?
— Я был рядом. В каждом твоём сомнении. В каждом твоём вздохе, когда ты не хотел нажимать, но нажимал.

Дрожь земли

…БУМ! Бетон содрогнулся. Обрывки писем, портянка, рассыпанные гильзы — всё подпрыгнуло. Даже тетрадь, где он считал поправки ветра, открылась на пустой странице, словно просила подписать приговор.

— Слышишь? — спросил он ангела. — Это артпакет. Миномёты промахнулись, но их слышно по запаху. Порох сладкий, как жёнка перед исповедью.
— Слышу.
— Чуешь гарь?
— Чую.

Он зажмурил глаза — внутри вспыхнуло другое поле. Поле из 89-го: учебка, седой майор, запах сала, крик «Отбой!» и сладкий ужас перед первым прыжком с башни.

— Братки мои… Мы тогда строем шли, как молния. А теперь вот — я, один. А напротив… те же русские лица. Такие же «мам» шепчут перед боем. Своих стреляю, понимаешь?

Ангел присел рядом, будто ветер сдул его к локтю.

— Скажи, что ты чувствуешь.

— Гнев. Не на них, а на тех, кто нас рассорил.
— И что делает гнев?
— Держит мушку ровной. В гневе меньше дрожи.

Тух-Тух-Тух! Пожаловали «градики». Страницы блокнота затрепетали, как крылья раненой птицы. Буквы «ВПО»-шного штампа побежали, будто их согнали в беженцы.

— Слышал? Буквы бегут. Страницы листаются сами.
— Это твоя память, офицер. Она тоже под огнём.

— Я ненавижу... — прошептал он. — Не всех. Но я не прощаю. Не могу. Когда твои гибнут, а по ту сторону пляшут на костях — как простить такое?

— Прощение — не сдача. Это отказ быть таким же. Но не торопись. Ты имеешь право быть в гневе. Пока он не сожжёт тебя самого.

Слёзы, которые стыдно показать

Он вдохнул, но вместо воздуха — кровь из носа. Плюнул.

— У нас говорили: «Снайпер не плачет, он целится». А я… я сдерживал слёзы тридцать лет. А сегодня они сами хлынули, когда я увидел у прицела пацана. Нашего. Только в другом берете.
— Ты выстрелил?
— Да.
— Почему?
— Потому что за моей спиной — дети. Мои, чужие — неважно. Если я промолчу, прилетит к ним.

Ангел кивнул тихо.

— Ты несёшь смерть… чтобы сохранить жизнь.
— Да. Но в прицеле — свои и враги в одном лице. Только шевроны разные.

— Что болит больше: контузия или это?

Офицер опустил глаза.
— То, что мой выстрел навсегда останется между мной и Богом.
— А что скажет Бог?
— Не знаю. Я не спрашивал — стрелял.

…Р-Р-РАС! Земля вздрогнула вновь. Шрифт последних сказанных слов будто рассыпался в песок.

Ангел коснулся его плеча — там, где кровь уже подсохла.

— У тебя есть право плакать.
— Я офицер.
— Ты человек.
— Тогда держи. — Он разжал пальцы: в них дрожал жетон погибшего сослуживца.
— Передашь Там, если дойдёшь до ворот.

Ангел взял жетон.
— А ты пойдёшь?
— Сначала — расскажу всё. Пусть страницы летят, как осколки. Пусть каждый взрыв рвёт мою правду из грудной кости, но мир должен знать: враг может говорить на твоём языке и плакать теми же слезами.

Он поднял взгляд:
— Запиши.
— Я уже пишу.

И пыль зашевелилась, будто слова проступили прямо на воздухе. …Тишина, как после выкрика. Не пустота — а то, что остаётся, когда всё уже сказано. Или выгорело.

Он лежал, прислушиваясь — к небу? к земле? к себе? Сердце билось, но не для жизни — для счёта.

— Ты ещё здесь?— Я здесь.— Или я уже там?— Ты между.

Он медленно поднялся на локтях. Руки не слушались. Кровь внутри щипала, как будто сама искала выход. Он выругался беззвучно. И понял: язык стал горьким.

— Пепел?— Это память. Её не выплюнешь.

Он прислонился к стене блиндажа. Глина трескалась, как сухая кожа старика. По углам — копоть, как тень от вчерашней смерти. Возле ботинка — оторванный погон. Не его.

— Кто это был?— Сосед справа. Имя: Гриша. Позывной «Старший». Любил варёную сгущёнку и писал жене письма, которые не отсылал.

Офицер закрыл глаза.

— Я слышал, как он кричал перед этим. Только один раз. Не как военный — как ребёнок. Ты тоже слышал?— Я слышу всех. И тех, кто зовёт, и тех, кто молчит. Особенно тех, кто молчит.

Он стянул шлем. Из-под него — хлопья пыли, осколки сна и пот. Лоб — мокрый, виски — ледяные. Противогаз болтался на бедре, как амулет, который не сработал.

— Я знал, что так будет. Ещё до того, как началось. Знал, что будет — по своим.— Но пошёл.— Потому что долг. Потому что молчание хуже пули. Потому что если я не пошёл бы — пошёл бы кто-то, кто хуже. Кто стрелял бы в спину.

Он посмотрел в темноту, как в глаза зверя.

— Ангел. А ты вообще знаешь, что такое предательство?— Знаю. Это когда ты держишь слово — а реальность его рвёт. Это когда ты идёшь с флагом, а под ногами — брат. Это когда ты молишься, но слышишь ответ не от Бога, а от командира, который врёт.

Офицер ухмыльнулся.

— Слишком красиво сказал. Предательство — это когда у тебя во рту голос Родины, а в ушах — вопль матери, чей сын на той стороне. И ты не знаешь, кто из них прав. Или оба. Выстрел снаружи, дробно, не по ним — но рядом. Камни сорвались, крыса прошмыгнула в тень, пыль поднялась в горло. Он закашлялся.

— Кажется, легкие уже не мои.— Они давно стали архивом. В каждом вдохе — история.

Он достал из нагрудного кармана мятую иконку. Лик стёрт, как в старом храме. Только глаза — ещё были.

— Ты думаешь, Он меня простит?— А ты просил?— Я… я больше стрелял, чем молился. Даже когда молился — целился.— Но ты говорил с Ним. А значит — не предал.— И ты думаешь, этого хватит?— Для прощения — хватит. Для забвения — никогда. Это и есть цена выживания.

Он закрыл глаза. Сквозь веки — вспышка: как в прицеле. Лицо. Молодое. Знакомое.

— Я видел его снова. Того, кого убил. Он мне снился. Смотрел прямо — не укорял, просто стоял. И будто ждал.— Может, он хочет, чтобы ты понял: боль — не только у тебя.— Я не знаю, как дальше. Выйду отсюда — и что? Я не гражданский. Я — часть войны.

Ангел встал. Его шаг не оставлял пыли.

— Тогда скажи миру, что война говорит по-русски. Что боль у неё — своя, родная. Что враг может быть зеркалом. И что даже пепел — это след от огня, который был живым.

Офицер поднялся, шатаясь.

— Значит, ты не за мной? — Нет. Я с тобой. Пока ты говоришь правду.




                Глава 2. На изломе крика.



   …Ночь будто оттаивала — не приходила, а проступала сквозь щели. Где-то наверху трещала очередь — будто не стреляли, а стригли судьбы.
Сапёрная лопатка звякнула под ребром. Влага в носках уже не казалась сыростью — это была боль, прокравшаяся снизу. Офицер сидел, прислонившись к ящику с БК. Дыхание — как лом.

— Я больше не знаю, кто я. Не командир, не брат, не враг… Как будто всё стерлось. Остался только человек. И тот — в угаре.

Ангел не отвечал. Он сидел напротив. Без тени. Без движения. Лишь смотрел.

— А ты молчишь. Почему?
— Потому что сейчас — время слушать.— Кого? Тут кроме нас — крыс да обрывков.— Слушай, и услышишь.

Он замолчал. Прислушался.Где-то за стеной — капли.Выше — треск.В груди — тик.

— Я слышу… как будто кто-то шепчет. Слова не разобрать.— Это прошлое. Оно шепчет всегда. Особенно, когда грохот отступает.

Офицер вздохнул. Но вдох был рваным.

— Я помню одного. Звали Лёнька. Младший. Вечно мазал винтовку маслом, будто ласкал. А когда попали в засаду, он лёг первым. Выстрел — и тишина. Я тогда понял, что смерть — не гнев, а тишина. Леденящая, как в пустом роддоме.

— Ты хочешь рассказать про всех?
— Про всех не смогу. Их сотни. Но про Лёньку — да. Он умер так, будто понял: если не он, то я. Я ему с тех пор должен.
— И ты платишь этим долгом каждый день?
— Да. Каждым выстрелом, каждым решением, каждым криком, который сдержал. Или не сдержал.

ТУУУМ!Мина села где-то в двадцати метрах. Песок сыпанул в лицо.Офицер моргнул, вытер кровавое веко.

— Ты был там? Когда я сорвался?
— Был.— Я ведь тогда по своим стрелял. Потому что они изменили. Потому что перебежали.— Я знаю.— И я в тот день потерял всё. Семью, веру, знамя. Всё, кроме мушки.

Ангел кивнул.

— Это точка боли. Но и точка возвращения.
— Возвращения? Куда?
— К себе. Не к должности, не к роли, не к мундиру. А к человеку.

Он закрыл глаза. Перед ним — сын. Маленький, с пластмассовым автоматом и банкой сгущёнки в руке. Он тогда сказал: «Пап, а ты с добром?»
— Я не ответил ему. Промолчал. А потом уехал.
— Ещё не поздно. Даже если осталась только одна пуля — она может быть не для врага, а для прощения.

Офицер усмехнулся сквозь стиснутые зубы.

— Поэт ты, а не ангел.
— Ошибаешься. Я — тишина. В которой звучит совесть.

Он дотянулся до карабина. Снял магазин. Осталось три патрона. Один — гнутый. Один — с засохшей кровью. Один — чистый, как последний шанс.

Он посмотрел на ангела.

— Я не знаю, выживу ли. Но если да — я пойду. Не к штабу. Не к родным. А туда, где никто не ждёт. Где боль — а значит, ещё не поздно.
— Тогда иди. Я рядом.

И в этот момент где-то наверху, сквозь щель в бруствере, пронёсся свет. Не вспышка — утро. Небо — как выдохнувшаяся лёгочная плёнка: тусклое, серое, с пятнами копоти.Где-то щёлкнул автомат — не по цели, а по страху.И вновь — пауза.Тишина после выстрела всегда длиннее, чем сам выстрел. Потому что в ней — последствия.

Офицер сидел, упершись лбом в колени. Его бронежилет казался окаменевшим. Грудь ходила прерывисто — словно сердце пыталось пробиться сквозь щебень.

Ангел стоял, не говоря ни слова.

— Почему ты молчишь?— Чтобы ты услышал, как звучит внутри. Без команды. Без радио. Без приказа.

Он поднял голову.

— Знаешь, какая команда страшнее всех?

— Какая?

— «Открыть огонь по координатам». Когда ты не видишь, куда стреляешь. Когда просто нажимаешь — и всё. А там, может, кто-то пил чай. Или письмо писал. Или молился.

Ангел сел рядом. На коробку с патронами. Легко, как будто не весил ничего.

— Ты помнишь всех?— Нет. И в этом — боль. Тех, кого убивал — иногда помню до морщины. А тех, с кем жил, делил хлеб и прикрывал спину — забываются. Потому что те, кто жив — исчезают быстро. А мёртвые — навечно в глазах.

— Ты винишь себя?

— Нет. Уже не виню. Но и прощения не чувствую. Я просто… держу мушку между прошлым и настоящим.

Он достал маленькую записную книжку. Страницы были промяты, как руки у стариков. На одной — имя. На другой — просто отметка: «+». На третьей — пусто.

— Это твой реестр?

— Нет. Это — неотосланные признания. Каждому, кого не успел назвать братом. Или врагом. Или простить.

— Прочитай одно.

Он открыл наугад. Сухие страницы хрустнули, как лёд под сапогом.

«Ты был первым. Я не знал, что ты молодой. Не знал, что ты любил джаз. Узнал уже потом, по жетону и письму в кармане. Прости, брат. Я выстрелил, потому что нас учили: быстрее — значит живой. А ты был просто первым, кто вышел из-за угла».

Он закрыл.

— Их больше тридцати. А может, и больше ста. Я боюсь считать.

— Это и есть путь. Пройти по ним, как по мосткам через пепел. Один за другим.

— Я боюсь, что сломаюсь.

— А если не пройдёшь — сломаешься точно.

Трещина в потолке посыпалась пылью. Вдали — очередной взрыв, но глухой, как в другом мире. Может, уже и в другом мире.

— А ты… ты был когда-нибудь человеком?

Ангел повернулся к нему. И впервые — медленно, почти нежно — ответил:

— Я был тем, кто стал эхом. Я слышал мольбы. Я видел страх. Я не был человеком. Но я знаю, как вы живёте болью. И как, даже не дыша, вы продолжаете идти.

— Зачем?

— Потому что в вас — обет. И этот обет сильнее тела.

Он кивнул. Медленно.

— Тогда пиши. Не ради меня. Ради тех, кто уже не скажет. Ради тех, кто не вернётся.— Я уже пишу.

А между их голосами дрогнула земля. И в этой дрожи не было страха — только признание, что даже тишина может кричать.





                Глава 3. Письмо, которого не будет.




   Свет фонаря качнулся — будто глаз мёртвого, что ещё моргает из инерции.Металлический гул обвалился с перекладины — не снаряд, а ящик, но сердце сжалось.Офицер прижал к животу тетрадь — ту самую, в которую вёл расчёты. Теперь в ней — не ветер, а слова.

— Ты же сказал: «Пиши». А что, если не успею?
— Тогда скажу за тебя.

Он склонился над бумагой. Карандаш дрожал, словно пуля, ещё не решившая, кого сразить.

«Дорогая…»Стер.«Сестра…»Тоже не то.«Если кто найдёт — знай: я не предал. Просто оказался там, где нельзя иначе».

Он откинулся на спину. Пот стекал по шее, как капли из сломанной канистры.

— Думаешь, это нужно?— Не им. Тебе. Чтобы не уйти в молчание. Чтобы в тебе остался живой голос.

Вдалеке — будто щелчок. Или детский хлопок по ладошке. А может, взводят.
Он затаился.

— Слышал?— Слышал.— Если это за нами — я не встану. Я останусь.— Почему?— Потому что теперь знаю: слово сильнее позиции. Даже здесь, в грязи.

Он достал жетон. Не тот, что ангелу отдал — другой. Свой.
— Это… если что. Пусть отдадут сыну. И скажут: «Он не был героем. Он был человеком. И этого хватит».

Ангел взял жетон. Бережно. Как реликвию.

— А письмо?— Пиши ты. Ты ведь помнишь всё. Даже то, что я боюсь сказать.

Тетрадь раскрылась на свежем листе.
Кровь, грязь, гарь — но строчка вышла чистой. Как начало.

«Я шёл не за флаг. Я шёл за живых. Я не искал войны. Она нашла меня. Но даже здесь — я держался. Не за винтовку. За совесть».

Офицер уснул. Тело ещё вздрагивало — в памяти шли бои.
А ангел писал.Писал, будто в последний раз.И в этом письме были все, кто не вернётся. И все, кто ещё идёт.

Письмо, которого не будет. Но которое услышит каждый, кто хоть раз держал прицел и молчал, потому что кричать было некому. Время здесь не идёт — оно сочится. Как кровь из порванной вены. Каждая секунда — как шаг босиком по гильзам. Но он проснулся. Не от выстрела. Не от боли. А от тишины.
Той, в которой никого нет. Даже крика в голове. Офицер открыл глаза. Над ним — бетон с трещинами. Справа — ангел, всё так же без тени.
Слева — тетрадь. Открыта. Строка смазалась от пота или слёз. Или и того, и другого.

— Я жив?
— Ты в моменте. Тут нет «жизни» и «смерти». Есть «сейчас».
— Тогда скажи… это конец?
— Это точка выхода. Или входа. Зависит от тебя.

Он сел. Рука — как деревянная. Плечо ноет.
Пульс — глухо, как отбойный молоток в виске.

— Помнишь, как раньше говорили: «Выход из зоны поражения»?
— Да.
— Сейчас понимаю: выйти из поражения — это не покинуть позицию. А простить себя.

Ангел кивнул.

— Принять себя. Со всеми пулями, которые не вылетели. И с теми, что попали.
— И с теми, что промахнулись.
— Особенно с ними.

Он посмотрел в угол. Там лежал шеврон. Сорванный. Не с него.
Но знакомый.

— Это был мой враг?
— Это был человек. До, во время и после.
— Я… не уверен, что смогу его простить.
— Тогда хотя бы запомни.

Он взял шеврон. Сжал. До боли в пальцах.

— Почему всё так? Почему брат идёт на брата, а мы по-прежнему верим, что всё правильно?

— Потому что правда — не всегда там, где флаг. Она — там, где ты готов умереть за то, что не объяснишь словами.

Он закрыл глаза.
Внутри — лица.
Они не обвиняют. Не молчат. Просто есть.

— Я хочу выйти отсюда. Не телом. Душой.
— Тогда встань.

Он поднялся. Колени дрожали, как у новобранца.
Но стоял.

— Я не герой. И не мученик. Я просто… я есть.
— И этого достаточно.

Он шагнул к выходу. Свет ещё не прорезал небо. Но воздух стал другим. Свободным. Ангел пошёл рядом. И в их шаге не было торжества. Только — возвращение. Он вышел. Или выбрался. Или вынырнул — как солдат из-под завала.
Блиндаж остался позади, как подземная исповедь. А перед ним — обугленное поле. Дым. Ступни вязнут в золе.

— Это уже не бой. Это — тень от боя, — сказал он.
— И ты в ней — как отпечаток. Но живой.

Слева — разбитая броня. Справа — трупы. Свои и не свои. Он не различал. Только смотрел. Впитывал. Без ненависти. Как на фотографии прошлого.

— Я не знаю, зачем это всё. Я иду, а внутри только хруст. И ни одной песни. Ни одной молитвы. Лишь пепел на языке.
— Значит, время слушать. Когда песни исчезают — остаётся голос. На выдохе.

Он опустился на одно колено. Поднял каску. В ней — земля и обрывок фотографии. Женщина. Глаза размыты. Но улыбка — светлая. Тихая.

— Может, он нёс её, чтобы помнить. Или простить.
— Или чтобы не забыть, ради кого стоит не стрелять.

Он встал. Ветер пронёс мимо бумажку. Почтовую. С обугленным краем. Он поймал её — и прочитал вслух: «Брат, если выживешь — найди мать. Скажи ей, что я не плакал. Просто закрывал глаза от пыли». Он сжал её в кулак. Прижал к сердцу.

— Я никого не найду. Я не знаю, откуда он. Ни имени, ни номера. Только боль.
— Тогда стань его голосом.

Он кивнул. И пошёл дальше. Через дым. Через мёртвые знамёна. Через равнодушие земли. И на каждом шаге он шептал имена. Не свои. Не те, кого знал. А просто — имена. Чтобы мир не остался немым. И ангел шёл рядом. И записывал. Всё. Даже то, чего не было сказано. Он шёл. Не целенаправленно — шагал, потому что стоять было больнее.Ноги в ботинках будто впитывали пепел. Ветви обугленных деревьев тянулись, как руки, но не хватали.Перед ним — мост. Старый, битый. Через овраг, в котором не вода, а ржавые гильзы и кости.

Ангел остановился.

— Это порог.— Между чем и чем?— Между тем, кто ты был, и тем, кем можешь стать.

Офицер замер.

— Там, дальше… есть кто-то?— Есть. Те, кто ещё не знает, что война в них уже началась.— Я боюсь.— Страх — не слабость. Это свидетельство, что ты ещё человек.

Он посмотрел назад. Туда, где дым, где бетон, где друзья остались под завалами, а враги — в памяти.

— А если я перейду — всё это останется?— Нет. Оно пойдёт за тобой. Но уже не в винтовке. В слове.

Он подошёл к мосту. Положил ладонь на гнилую доску. Та застонала, как старая рана.

— Я думал, будет громко. А тут — тишина.— Потому что настоящие пороги не кричат. Они слушают.

Он шагнул. Одна доска. Вторая.Под ним — пустота. Но ноги держали. Не потому что не страшно. А потому что нужно. На середине моста он остановился. Ветер тронул шеврон, который он прицепил обратно. Тот, что нашёл у врага.

— А ведь он был… как я. С тем же лицом. Теми же глазами. Просто по ту сторону.— Он был свой. Мы один народ. Только по ту сторону — обманутые, а значит — враги. Но ненадолго. Пока правда не прорвётся. Он кивнул.И пошёл дальше.

А за спиной ветер уносил слова. Но одно осталось в воздухе, как клятва: «Я пройду. Не как герой. А как свидетель. Чтобы мир услышал: мы стреляли в своих, потому что верили, что чужие. А чужие были те, кто научил нас так верить». И в этом было возвращение. Он сошёл с моста. Шаг — будто сквозь кожу мира.Слева — лес. Но не зелёный. Обугленный, чернеющий, как перо в чернильнице, где чернила — кровь.Справа — поле. Перерытое воронками, как лоб старика: ни одного ровного дня.

Он присел. Потрогал землю. Она была тёплой.

— Странно. Будто живая.— Она живая. В ней память. В ней тела. В ней боль.

— Как ты думаешь, она чувствует нас?— Она говорит с каждым. Просто мы перестали слушать.

Он положил ладонь на почву. Закрыл глаза.Пауза.И будто — голос. Без слов. Без языка. Но ясный. Как утробный крик матери, которая уже всё знает.

— Что она говорит? — спросил он.— То, что говорит всегда: «Помни».

Он поднялся. Пошёл вдоль линии деревьев. Там, где когда-то стоял хутор. Сейчас — только печь и разбитая сковорода. Всё, что осталось от дома.

— Я ведь не из стали. Я устал. У меня нет уже ни злости, ни правоты. Только — след.
— Это и есть самое важное. У кого нет следа — тот был зря.

В небе прошёл гул. Не снаряд. Самолёт. Далеко. Не к ним.

— Всё равно летят. Всё равно гибнут. А мы... мы вот так и идём? Просто молчим и смотрим?

— Нет. Мы собираем. По крупице. Правду. Смысл. Людей. Чтобы потом, когда спросят: «А где были вы?» — мы могли ответить: «Мы были рядом. Мы записывали». Он достал карандаш. Отломал тупой конец. Записал прямо на ладони: «Земля помнит».

И пошёл дальше.И каждый шаг был не просто движением.А согласием жить, пока другие не могут. Он вышел к деревне. Разбитой. Заброшенной. Но не мёртвой.
В одном окне — занавеска. Двигается. Значит, кто-то дышит.

Он подошёл. Постучал в косяк. Не в дверь — её не было.
Изнутри — голос. Старческий. Женский.

— Кто там?
— Тот, кто вернулся.
— Из живых или с Того света?
— Оттуда, где граница.

Дверной проём дрогнул. Вышла женщина. В чёрном. Без удивления. Смотрела — будто знала.

— Ты с войны?
— Да.
— А что принёс?
— Тишину. И правду.

Она кивнула. Поставила перед ним чашку. Тёплая. Молоко.

— Я давно жду. Не тебя — хоть кого-то. Чтобы не забыли, что здесь жили.
— Мы не забыли. Мы записывали.

Он сел на крыльцо. Ангел — рядом. На камне. Молча.

— Что теперь? — спросил офицер.
— Теперь ты не один.
— А остальные?
— Услышат. Не сразу. Но услышат.

Ветер прошёлся по заборам. Принёс запах хлеба. И запах гари. Вместе. Как память и боль — неразделимы.

Офицер достал тетрадь. Последняя страница. Пустая. Он взял карандаш. Написал:

«Я был. Я видел. Я не забыл. Передаю».

Ангел взял тетрадь. Закрыл. Убрал в карман шинели, которой не было.

— Ты свободен. Но если позовут — вернёшься?
— Если будет правда — да. Если будет ложь — вернусь раньше.

И в этот миг солнце вышло. Не громко. Не победно. Просто — как знак, что день ещё будет.

И женщина за спиной прошептала:

— Спасибо, сынок.

А он не ответил. Только приложил руку к груди. Там, где билось: я ещё жив.



                Конец.


Рецензии