Глава II. Останься со мной

If the sky that we look upon
Should tumble and fall
And the mountain should crumble to the sea

Ben E. King – Stand by me | 1962

Споры о возникновении вселенной это всегда забавное упражнение в собственной уверенности в том, что нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Вот отсюда и возникает утверждение, мол когда-то вселенной попросту не существовало, а потом она-де непонятным образом возникла из этого вездесущего таинственного «Ничего» не то по прихоти очередного бога-демиурга, страдающего манией величия, но у каждого своего, не то в результате необъяснимых ничем, кроме фантазий и предположений, изрядно приправленных всезнающей наукой, химических, физических и еще бог весть каких процессов, не то потому что на Землю прибыли пришельцы из космоса, и породили здесь жизнь, по им одним известным причинам.

В конце же концов никто и никогда не сможет ответить на вопрос, который и сформулировать-то сложно, задать не с руки, дать себе отчет в том, что ты его осознаешь в полной мере, все это невозможно. Так чего ради это «Ничего» сменилось появлением мироздания, сама идея которого не могла появиться просто так, ниоткуда, случайно, даже если предположить, что «Ничего» оно и есть ничего. А кто опять-таки создал это «Ничего»?

Не могу сказать, что это меня очень-то уж и волновало, когда главным было ощущение, что я именно там, – в кромешной тьме пресловутости этого «Ничего», где ты начинаешь не верить в его существование вопреки какой-то смутной осязаемости и не меньше, чем в свое. Мне было уже все равно, хотя осознание приближающейся смерти это не только животный, ничем не сдерживаемый страх, но и одновременно ожидание ответов на все вопросы, если, конечно, есть обещанная «жизнь после смерти», и, если кто-то вообще собирается эти ответы давать. Если у этого кого-то они вообще есть. Если они мне вообще нужны сейчас, когда я перестал что-либо воспринимать вообще.

Я что-то чувствовал нутром, что-то смутное, призрачное, иллюзорное, и вряд ли это была всего лишь простая несуразная смерть. Но плохо, когда нет объяснений, ответов, людей, да хотя бы завалящего апостола Петра, который тихонько проводил бы меня в рай, ну или, в крайнем случае, махнул бы ручкой за грехи, которые я не успел еще даже осознать, да подтолкнул бы к краю небес. А что? Я же люблю летать. И определенность мне, очевидно, тоже нравится. И последний полет я так и приближал своими же суевериями, достойными homo erectus и прочих личностей из тех прекрасных в своей наивности и чистоте времен.

А, быть может, я всего лишь затерялся, иначе откуда весь этот шквал бреда и отрывочных философствований, сменяющих друг друга? Может я всего лишь исчез для знакомого нам мира, исчез из ниоткуда и из везде, уютно расположившись внутри какого-то гигантского и в то же время миниатюрного лабиринта, где только и можно уйти далеко, и никогда, – прямо. В лапах этой невнятной субстанции я словно застыл в пустоте, как снег в замершем снежном шаре, да и вроде бы совсем перестал ощущать какое-либо пространство между ней и собой. Ниже, выше, вокруг, внутрь – никакого движения и – одновременно (или вопреки?) – всецелое. 

Кто страшится темной ночи, забывает насколько темнее бывают дни. А я ведь помню, что попал в это… место? Территорию? Пространство? – ровно тогда, когда выбрался из крепких тисков тьмы, увидал солнце и…

…Черт возьми, я только в этот миг понял, насколько оно было важным для меня, это мое солнце. Я осознал, что в тот последний миг, когда я на него взглянул, где-то в восьми тысячах километров на него смотрела Она. На него, а, быть может, на сестру его, Луну, но сквозь них наши взгляды пересеклись и отразились, немного незаметно обогрев, преодолев все возможные расстояния за доли секунды.

И вот я медленно плыл в этой пустоте: плыл, потому что не знаю, как еще иначе назвать это неосязаемое движение, которое и не движение вовсе, а какой-то непривычный перевертыш привычного. Плыл и постепенно утрачивал ощущение времени – ну, в том привычном и понятном смысле. Я не понимал время, не чувствовал его, потерялся вместе с безумными прыжками стрелок на моих часах, которые пустились в стремительное в своем безумии движение во все стороны, кроме вот той, привычной человеческому разуму и истории бесконечно бредущего вперед perpetuum mobile, где вся осознаваемая вечность равна лишь времени, отведенному каждому живому существу.

А я чувствовал, что забываю.
Антуан.
Консуэлло.
Бонном. Или Боном? Или Бордо? Кто же знает, а через секунду я уже и не задаюсь этим вопросом: все, что было мне хорошо известно и было самим собой разумеющимся, медленно таяло, как песок в часах, как свеча, которую давно пора было задуть. Кто все эти люди, почему они когда-то что-то для меня значили, и что это вообще такое – человек?

Отрывки прошлого утекали сквозь пальцы, словно обжигающе холодный вулканический песок. Только стоило мне подумать, почувствовать, словно это все-таки было чем-то реальным, как тьма вздрогнула и обагрила меня легкой, но резко увеличивающейся в своей тупой настойчивости болью. И тем не менее, она стала менее осязаемой что ли, словно мне привиделись разреженные лучи, разрывающие ее моей же болью; хотя я был уверен, что это лучи не солнца, а свет чего-то забытого, оставленного, брошенного в анналах истории тех далеких времен, когда это мое «Ничего» вообще не существовало, но пыталось зародиться, превратиться во что-то вопреки неизвестно чему, а, родившись, бросилось плести линии судеб триллионов живых существ, складывая их в нами совершенно непознаваемую логику. Что-то менялось, что-то происходило, и это уже не было вот то пресловутое «Ничего», это было что-то неестественное в своей привычности, таинственное в моем полном осознании, где я наверняка знал, что из вот той беспечности вышел, и в нее же вернулся.

Мне казалось, что вокруг меня находится сфера, стеклянная ли? Не знаю, но стоило неизбежно раздавливающей меня тишине задребезжать, как я ощутил, что меня кто-то растормошил, тряхнул, нарушил, попытался вырвать из ловушки моего сознания и вновь поставить на ноги. Чьи-то мягкие, нежные руки резко схватили меня и потащили к тем полоскам света, которые несколькими минутами ранее уже пробудили надежду, привлекали и манили. Эти же мягкие, нежные руки с неожиданной силой отмахивались от жирных объятий липкой тьмы и еще более омерзительных лап сестры ее смерти, таких сухоньких, костлявых и очень длинных с переросшими грязными когтями причудливой скрюченной-перекрученной формы.

Луна и солнце. Кусочек света и кляксы тьмы, нестабильной, дрожащей, стирающейся от все большей ясности вокруг меня. Но ясность была светом, слегка разрезающим тьму, как будто откуда-то знакомый пекарь нарезал мягкий, legerement cuit, багет; а я сам словно обмяк, потерялся, закончился и перестал что-то понимать – забыл помнить, как меня зовут, забыл помнить, как называется все вокруг меня, забыл помнить, откуда я прибыл и зачем, но самое главное – ничего из этого вроде бы уже и не имело какого-то значения. Но каждая эта полоска света притягивала меня, заставляя упорно, маленькими усилиями подплывать к ним, все ближе и ближе, и, паря, бросала мне спасательный круг, один раз, второй, третий, а потом и тысячный, казалось раз. Я боролся, я хватался, промахиваясь, но, наконец, поймал и сжал так крепко, до внезапного хруста, понимая, что больше не отпущу.

- Ну, ну. Не так крепко, пожалуйста. Оторвёте еще мне руку, я тогда не смогу вам помочь.

Я забыл, точно позабыл, что же такое звук, а может лишь утратил память об этом слове, – потому что как-то все равно ведь различил чей-то мелодичный, очень непривычный голос, да еще и почему-то безапелляционно решил, что его обладатель говорил все это, искренне мне улыбаясь. И я потянулся, ослабив хватку, чтобы не причинять боли спасителю, который клещами вытаскивал меня, втаскивая обратно в осязаемый мир прочь от проклятого «Ничего», к которому я еще успею прийти, но сейчас от меня требовалась лишь покорность. Покорность и борьба – снова очередные сестры, чья близость в различии, а различия в точках зрения по поводу власти, власти над моей беспомощностью и слабостью, которой я никогда не позволял выйти наружу, обобрав меня, махнув зрителям моей судьбы, сообщив всем им, что я, на самом деле, очень боюсь, боюсь, что страх отхватит кусочек за кусочком от моего «Я», от смыслов и красоты жизни, от противоречащей боли, разрывающей безумную логику предсказуемых эмоций, которые или не существуют вовсе, или обволакивают, завлекая в хищные объятия самим мной порожденной бестии.

- Переложи его, быстрее, - вновь услышал я песнь спасительного голоса, - аккуратнее, он так и норовит схватить все, до чего достанет, сломать, поцарапать, отбиться. Ему безумно страшно, - ее голос дрогнул.

Почему-то я был уверен, что это она. Или Она? Кто это – Она? И Она ли эта она? Я что-то забыл, что-то важное, отдернул руку (это, наверное, была рука?) и хотел что-то нащупать, как голос снова вернулся:

- У нас очень мало времени. Он очень обгорел. Быстрее несите его в лазарет.

Обгорел… мне тут же нестерпимо захотелось пощупать лицо, грудь, понять, что со мной, бьется ли сердце и насколько небезопасно быстро.

- Scheisse! – проворчала Она, - вы можете его держать крепко?! Держите, черт возьми, - Ее голос дрожал, - если он разорвет себя в клочья, Герхардт уже не сможет его спасти. Никто не спасет.

Наконец вспомнив о покорности, я все же опустил руки, словно поведясь на Ее уговоры и подчинившись невысказанной команде, как отлично выдрессированный пес.

- Вот молодец, - шепнула она, прежде, чем меня наконец-то подняли на носилках, - потерпите, пожалуйста, потерпите. Alles wird gut, слышите меня?

Я поверил, отпустил, начал терпеть, продолжил терпеть. Поддаваясь мерному покачиванию и плавному движению вперед, я проваливался в облегчавшую боль и тревогу дрему, о которой даже не задумывался, еще так недавно пребывая в этом неприятном «Ничего». Болью окутывал меня ветер, а вот то покачивание было неплохим, словно качели из какого-то совсем далекого детства, которое в этот миг казалось гораздо дальше, чем было некоторое время назад, когда меня кружило в какой-то нелепой неровной воронке и выплюнуло, похоже, лишь под слабостью обесточенных молний и сухого ливня. И из-за того, что что-то случилось с самим движением, поверглось вспять, и вперед, вперед и вспять. Как и мои воспоминания о детстве, застряло на каких-то точечных эпизодах, повторяющейся reminiscentia старой жизни. Маятник, наконец, качнулся, и жизнь как микрокосм пронзила меня. Я видел мою жизнь наоборот и вперемешку. Пишу. Лечу. «Ничего». Голос надежды. Часы. Сдаюсь. Маяк. Свободное падение. Борюсь. Воронка. Сражение с невидимой стихией. Снова голос надежды. Гром. Я вырываю себя из бескрайнего и спокойного неба, хотя бороться предстало со стихией, а не со своим союзником, со своим братом, никогда не подводившим меня небом. Вижу себя со стороны, что-то, что помешало мне справиться. Выбраться, как я делал это всегда.

Лечу по кинохронике моей жизни. Вижу знакомые лица людей, с которыми незнаком. Ощущаю ласковые прикосновения, дрожь от которых забыл. Падаю в весь спектр вкусов без запахов, запахов без вкусов, и вновь и вновь вихрем кружится поток не то милой nostalgie, не то навязчивого deja-vu. Бездушные марши врезаются в осколки моей памяти своей непримиримой дьявольщиной. Режим максимального отдаления от человечности настал. Нет души, настолько, что даже у вещей больше шансов ее обрести.

Крутятся моменты, события, воспоминания, чем дальше от сегодня, тем все расплывчатее и расплывчатее, а потом почти как в черно-белом кино, и я там был похож на Джеки Кугана.

- Стойте, умоляю, стойте! – кричу я, усилием отбрасывая прочь старые пленки и отпугивая самые мои последние воспоминания, бывшие также первыми, - останьтесь со мной.
- А я никуда не уйду, - и снова Она и ее божественный, спасительный голос, за который я цепляюсь, которому я поддаюсь, наплевав на то, что совсем теряю себя, теряю свою самость. – ну-ну. Ну же. Я тут. Я буду тут.
- Останьтесь со мной, - твержу я. – Останьтесь со мной, - шепчу я. – Останьтесь со мной, - кричу я.
- Останусь, - просто подтвердила Она.

Вновь провалившись в искусственный сон, я плыл без страха по его волнам, в полном спокойствии,  хоть и не видя ничего, но и не ощущая того самого «Ничего». Нечего было бояться, не от чего убегать, а вокруг терпкая белизна, белизна ослепляющая, дикая, необузданная, первобытно неизменная, но при этом исключительно тихая, обволакивающе-убаюкивающая что ли. И я отпустил. Наконец, отпустил. Вновь отпустил. Перестал сжимать Ее пальцы, отпустил Ее руку, ослабил тиски. Но и забыл что-то важное, попрощался. Услышал шепот, уверенный, обещающий, но что – я уже не помнил, не осознавал, не понимал. Не проживал, наконец. Зато выпорхнул из треклятого лабиринта, в котором пробыл, казалось, до самого конца вечности, оказавшись перед неожиданно вполне однозначной развилкой.

Вселенная спокойно взывала ко мне, не настаивая, не намекая, не подталкивая к пути, который я должен избрать, словно вот именно сейчас ей, богу, судьбе, высшему замыслу – не знаю кому, но именно сейчас после всего пережитого мне-таки дали право решать, что будет дальше. Все дороги вели к ней или к Ней, также как сама вселенная была ею. Или Ею? Выбор был несложный, а я смотрел на себя со стороны и сумасбродно ухмыляясь просил его, то есть себя, то есть Его, не ошибиться. Иди к ней, или иди к Ней – вот два моих пути.

Что-то было почему-то.

Владычество, примат, тайна, обеспеченность обреченностью. Искренний голос. Кто-то почему-то делает что-то, творит все возможное, чтобы вытащить меня оттуда, откуда не возвращаются, словно хотя бы часть вселенной настаивает на том, что я для чего-нибудь еще сгожусь. Или это воля Ее, песчинки в истории, мигу в масштабе вселенной? Мы созданы, чтобы изменять. Измерять смыслы, верить в давно изжившее, помогать и спасать, и, вытаскивая других, вытаскивать самого себя тоже, за шкирку с глубочайшего дна. Черт, а ведь я тоже для этого чего-то да сделал! А теперь делали для меня, с какой-то целью ли, бескорыстно ли, это мне не было так важно в сравнении с тем, что я все еще дышал, упрямо жил, и спасение свое нашел в сложном, хотя видит бог, более простым и приятным выбором было попросту сдаться.

- Отстаньте, оставьте, - прошептал я ртом, полным воды, крови и еще каких-то странного вкуса жидкостях. Невнятно, поэтому никто меня и не послушался, конечно.
- Черт, он проснулся, - услышал я новый голос, грубый, как в моих видениях о марширующих дьяволах.
- Оставьте, отстаньте, - с трудом я проплевался вновь.
- Герр Альбертц, аккуратнее. Надо вернуть его ко сну, - а вот и он вернулся, Ее голос.
- Останься со мной, - из последних сил выдавал я один раз, второй, третий, а потом и тысячный, казалось раз.
- Останусь, конечно. Терпи. Борись. Alles wird gut, слышишь меня?

Ее голос облегчал боль, пока ему вторила неспешная музыка под аккомпанемент трещащей пылью пластинки.
“Whenever you're in trouble won't you stand by me?”

Я подпевал песне, которой никогда прежде не слышал, словно она всегда была со мной. Словно она была моей.

“Oh, now, now, stand by me”.

Я подпевал этой песне, слова которой лились из меня также естественно, как неспешный разговор со старым другом, а песня необычайно отзывалась во мне, будучи в самом деле родной, единственно знакомой мне, близкой, правдивой.

“Darling, darling stand by me”

Единственно знакомая мне.

“Stand by me
Oh stand by me, stand by me, stand by me…”

Наконец, погружаясь в теперь уже точно окончательный сон, бесповоротный в своих развилках и одинокий в хитросплетениях этих проклятых лабиринтов, я снова и снова слышал уже знакомый, мелодичный голос. Голос, который прогонял от меня тьму, возвращал смысл, и вырывал у той части вселенной, что почему-то не жить не быть хочет меня погубить.

Снова и снова Она говорила мне:
- Останусь, конечно, останусь. И ты тоже. Alles wird gut, слышишь меня?


Рецензии