Разговор через небытие

Письмо с острова Стейтен-Айленд в коммуналку на окраине Москвы


 
  ПРЕДИСЛОВИЕ

Иногда слова не нуждаются в посредниках.
Они проходят сквозь время, память и расстояния — как тихий шёпот, что звучит сквозь толщу лет и облаков.
Этот рассказ — не просто письмо. Это разговор между мирами. Разговор с Володиным голосом, что когда;то звучал в коммуналке на окраине Москвы — а теперь слышится здесь, на удалённом острове, через океан и через благодарность. 




1. ГОЛОС

— Ты слышишь меня, Володя?
— Слышу. Не сплю. Никогда, знаешь, по-настоящему и не спал. Так — закрывал глаза. Но внутри всё время думал, строил, лепил, переделывал. Жил.

— Ты сейчас где?

— Я на Стейтен-Айленде. Здесь — чай с лимоном и поздний свет, а за окном шуршит атлантический ветер. А у тебя — Москва. Не та, что на открытках, а настоящая: с облупленными парадными, с запахом краски и пыли, с лампой, над которой ты сутками сидел, как над тихим заговором.

Ты просил не звать тебя «дядей». Просто — Володя. Так я тебя и зову. Не потому что мы близки по возрасту. А потому что ты был — и остался — ближе, чем возраст.

Ты — тот, кто не вошёл в учебники, но вошёл в меня. Иногда мне кажется, что я слышу твой голос — не ушами, а между строк нашей переписки. Он проходит сквозь время, как сквозь толщу льда, сквозь «Братскую ГЭС», сквозь блокаду, сквозь слёзы матери, сквозь строки Ахматовой, Пушкина и Маяковского.

Скажи… ты же всё ещё слышишь музыку? Там, на небесной стройке, где теперь ты — главный инженер по мечтам?

2. СКВОЗЬ КРОВЬ И СТАЛЬ

Ты родился в Вологде. Я помню твоего отца — моего деда, Семёна Рувимовича. Он был военным — честным, требовательным, с мягкой улыбкой и жёстким, испепеляющим взглядом, с крепкой рукой.

Ты, Володя, — ребёнок войны. Ты впитал в себя блокаду, как молоко. Сын чекиста и певицы, ты стал гением — Леонардо моего времени. Но закончил не в залах славы, а на подоконнике коммуналки. На столе остались блокноты с набросками стихов, на стене — прибитые гвоздями строки лирики и пейзажи. Брошенные в углу — сотни твоих патентов и рукописей… рукописей… рукописей.

А где-то в стороне — фотографии детей и пустая рамка.

Кто ты был? Градостроитель? Инженер? Бард? Художник? Поэт? Русский Леонардо, которого никто не оценил?

В тебе жила глина и графит, электричество и тоска, ритмы Азнавура и блокадное молчание. Ты был гением, которого боялись признать. Потому что ты не укладывался в рамку. Потому что ты был — шире рамки. Архитектор с кистью. Изобретатель с гитарой. Писатель без шкафа для наград. Ты жил так, как будто небо — у тебя под ногами.

3. СЫНОВЬЯ

Ты любил своих сыновей. Первого — Игоря, поэта и музыканта, ты слушал с удивлением — как будто в нём зародилась другая ветвь тебя самого: не в цвете, а в звуке. Ваша связь была особенной, глубокой — и уязвимой для ударов судьбы. После его трагической гибели ты замолчал надолго. Ты не мог принять официальную версию. И, честно говоря, не принял до конца жизни. Это была не просто утрата — это был излом твоего мира.

Ты и Игорь берегли дистанцию, но не как враги. Как святые — хранят тишину молитвы.

От второго брака у тебя родились Марик и Милан. Марик — в память о брате, ушедшем раньше срока. Он теперь — старший, сдержанный, словно в нём эхом отражается мой отец. Возможно, он унаследовал от тебя независимость и нежность к людям.
Ты дал ему имя любимого брата. Это была дань свету и теплу, исходящим от родного человека. Ты видел его малышом — тонким, внимательным мальчиком с глазами, в которых ты видел прощение себя как отца. Если бы ты увидел, каким он стал… Взрослый. Красивый. Умный. Сильный. Он принёс свет и новую надежду мне. Его появление — как ответ жизни на вызов смерти.

А Милан — он не успел быть в диалоге с тобой. Теперь он мечтает о споре с тобой. Без ярости. Просто — честно. Как предлог быть с отцом. Почувствовать, что у него он есть.

Но с ними ты был недолго. И — иным. Но не достаточно сдержанным, не достаточно мудрым. Ты чувствовал своё время. Оно не было вечным. Надо было многое закончить. И ещё больше — начать.

Если бы ты увидел Милана сегодня — ты бы, может быть, подумал, что смотришь в чистое зеркало. Его лицо — это ты. Его волосы — тоже ты. Мне кажется, он всю свою жизнь будет ждать, когда ты, как в молитве, протянешь к нему руки — полные рисунков, историй и любви.

Я верю, что их мама, твоя вторая жена, смогла объяснить, кем ты был для неё. И почему вам пришлось расстаться. Ты сам признавал: ты неудобен в семье. Не считаешь деньги. Не откладываешь на чёрный день. Возможно, она упрекала тебя — не только за это. Но любила. А потому и родила от тебя двоих прекрасных сыновей.

Да, с тобой было трудно. Ты был неустроен, неустроим. С тобой нельзя было «устроиться». Только — плыть. В неизвестное. С закрытыми глазами. Держась за твою руку.


Я знаю, что у тебя была одна женщина — умная, тонкая, почти незаметная в быту.
Она умела молчать и одновременно — говорить честно.
Умела видеть тебя, когда ты был «не здесь». А таким ты был — всегда.

Она не мешала. Она была точильным камнем.
Вы встречались, как два художника в мастерской, чтобы посмотреть друг другу в глаза,понять — и насладиться этим великим молчанием.
А для тебя такая встреча была днём большой правды.

Она была поэтессой, прекрасно пела и играла на гитаре и даже скульптором  природы.
Чувствовала ритм твоей линии, угадывала, где рука дрогнула не случайно, а из сострадания.
Она не требовала, не обязывала, не становилась музой.

Она просто — присутствовала. Как свет в окне.

И между вами никогда не было того, что могло бы разрушить
ваше очень ценное и хрупкое — понимание друг друга.
И вам обоим хватало этого.


Природа — вот кто был твоим союзником. В ней — вся правда. Не церковная, не идеологическая. Живая. Светлая. — Бог есть трава. И снег. И запах коры весной. И свет в лужах после грозы.

Ты не рисовал природу. Ты сливался с ней. А потом передавал её — в рисунках, стихах. Ты слышал дождь. Переводил дыхание ветра в цвет. А замирание перед летним облаком — в линию карандаша. Ты молился — без имени Тому, к кому обращался. Редко говорил о Боге. Ты его писал.

— Бог — не в церквях. Бог — в шорохе ветра. В свете на мхе.

Ты не мыслил себя вне России. Даже критикуя её — жёстко, гневно — ты оставался её сыном. Твой протест не был бегством. Он был болью сына. Твои слова: — Уходят не те, кто уезжает. Уходят те, кто перестают верить.

Ты любил Россию — не ту, что в газетах, а ту, что в травах, в детских лодочках, в булочной, где работала твоя мама. Без флага. Без герба. Просто — как художник, который любит то, через что говорит с Богом.

Ты жил вне времени. Вне политики. Не считал дней. Не обводил даты. Жил в прозрачном потоке. Где главное — не дата, а миг.

И, может быть, именно сейчас — когда ты уже не можешь сказать, — твои дети могут тебя услышать. Через меня. Через это письмо.

— Тогда скажи им. Передай. Как отец, который сам не знал, как быть отцом.

Я скажу. Не как воспоминание. А как письмо. Отца своим сыновьям.

Вы не могли понять его. И имели на это право. Ваш отец не всегда мог дать тепло, которого вы ждали. Он нёс своё горение, забывая, что рядом те, кто ждут прикосновения.

Но поверьте: он любил вас. Любил вашу маму. По-своему. Безыскусно. Неловко. Но — страстно. Может, не в глаза. Не словами. Но — по-настоящему.

Он был неудобным. Но — живым. И потому многое разрушил. Но не из зла. Просто — не знал, как иначе.

Если вы увидите в нём человека — тонкого, одинокого в своей правде — возможно, вы простите его. Ради себя.

Он просил бы: простите меня. Чтобы освободиться. Чтобы не нести обиду, как камень.

Он просил бы: не повторяйте моих ошибок. Помните — я любил. Природу. Жизнь. Слово. Вас.

Он верил, что вы поверите его жизни. Потому что он жил. По-настоящему. Без фальши. Как могут жить только гении.

Пусть это письмо будет мостом. От него — к вам. От вас — к нему.

И последние его слова:

Я не умел быть отцом по книге. Я жил — творчеством, болью, одиночеством. Искал Бога — в деревьях, в лицах, в линиях акварели. И, может, в этом забывал быть рядом.

Но вы — вы были во мне всегда. Как свет. Как музыка. Как пульс сердца.

Я оставляю вам мой голос. Интонацию правды. Сопротивление лжи. Упрямую веру, что жизнь — ради смысла.

Я не успел попросить прощения. Но, может быть, вы простите. Не как отца. А как человека. За молчания. За тени. За боль.

Я был неудобен. Но живой.

С любовью — ваш отец. Ваш брат. Тот, кто всё пытался назвать по имени.

И если небо вдруг станет светлее, если рядом пройдёт ветер — это, может быть, я. Моя любовь, которая наконец смогла дойти до вас.

Берегите друг друга. Не бойтесь быть ближе — друг к другу. И ко мне.

Я с вами. Навсегда.

Папа



Послесловие

Он ушёл, как уходит вечерний свет — не погас, а растворился в небе.

Не стало дяди Володи. Но остался след — в словах, во взгляде, в интонациях, что навсегда остались со мной. И неважно, был ли он моим дядей по крови или по духу — он стал частью меня. Его грубоватая нежность, его юмор с привкусом боли, его старая гитара, что всё ещё звучит где-то на грани памяти и сна.

Теперь я знаю: разговоры с теми, кто ушёл, не заканчиваются. Они продолжаются — внутри. Мы говорим с ними в тишине, когда слушаем дождь или закат, когда обнимаем детей или прощаем себе то, что долго не могли простить.

Я часто думаю: может, он слышит? Может, улыбается? И говорит снова своим хриплым голосом:
— Ну что ты там задумался, философ? Налей лучше чаю.

И я наливаю. Себе. И ему.
И молчу — потому что мы оба уже всё поняли


Рецензии