Сейчас там и тогда
Делай раз!
Точно выверенным, много раз отрепетированным движением, как всегда, опасаясь сорваться, опершись правой на черную до блеска лохматость, восторженно левой, пальцы растопырив, взмахнув, вздёрнув всего себя от кончика скукоженных пальцев до ощетившейся макушки на плечи, а ноги, словно солдат штык, примкнув к голове, ощутив сомнительную устойчивость и дрожащее равновесие, подхватив сзади брошенный глобус и вытянув его вверх в триумфальном порыве, деяние символическое сотворив, в ожидании аплодисментов и через несколько секунд команды распасться, разлететься сверху вниз и в разные стороны, дыхание затаил и, ни аплодисментов, ни команды завершить это всё к чертовой матери не дождавшись, ощутил, что ноги его не стоят на плечах нижнего, касаясь чудовищной лопоухости, а висят в пустоте, и нет под ним нижнего, и никого от того по сторонам, в его руки вцепившихся и простёртых в стороны над Иваном, на котором эта вся, мать её, масса рук, ног и прочего держится, дрожа и постанывая, и ваще ничего нет, кроме глобуса, который на указательном пальце вращается, грозя то ли улететь, то ли свалиться, улететь в небо, понятно, а свалиться на землю, которых нет, не было и, похоже, не будет, так что на чём сам держится, непонятно, и всё в нём не что иное, как пустота, которой ни к чему прислониться, и вдобавок к прочему всему остальному, будто бы мало, майка, шорты, трусы, носки и мягкие тапочки — всё, что было на нём, тщательно приготовленное чьими-то стараниями, всё с него утекло непонятно куда, обнажив его сто шестьдесят семь сантиметров и пятьдесят пять кило вместе с шерстяными местами и тем, что обычно прячется под одеждой, всё сбежало, как молоко, выставив на всеобщее обозрение, на позор унизительный, которых, как оказалось, и быть не может ввиду всеобще и всесторонне окружающей пустоты, чему обрадоваться не успел: ни свет, ни заря будильник затявкал пронзительно, издевательски, напоминая — надо вставать и не жравши-не-пивши, толком и не помывшись, бежать на автобус, чтобы поспеть к началу тренировки, которую иные — вольному воля — репетицией называют.
Его долго искали. То есть не его, а последнего, крайнего, того, кто замкнёт пирамиду этакой вишенкой, в вытянутой руке глобус ввысь простирающей, ярко символизируя, понятно, на что без всякого прищура ехидного намекая.
Все нужные уже были в сборе. Самого нижнего ста двадцатикилограммового Ивана, на котором вся конструкция должна была крепко держаться, первым сыскали, и уговаривать не пришлось. Второго, стоящего у него на плечах восьмидесятикилограммового Васю, уговаривать пришлось, однако не долго. С остальными вообще проблем не было никаких. Проблемой был он, вишенка с глобусом. Поди сыщи такие куцые сантимметрики-килограммчики.
То ли плохо искали, то ли он, не сознавая, прятался хорошо. Но у будущих собратьев по пирамиде репетиции-тренировки уже были в самом разгаре, и даже получалось неплохо, но кто мог с уверенностью сказать, что, когда худосочная вишенка на Васины плечи наконец взгромоздится, всё к чёртовой матери или какой иной не развалится.
Помощник тренера или помреж, это как вам будет угодно, предложил даже в выпускных классах на предмет вишенки пошебуршить, то есть пошарить, но тренер-режиссёр запретил: только свои. Что за упрямство?! Ведь великое празднество назначено на первое апреля, и дата в связи с исторической предопределённостью изменена быть не может.
В этот день девяносто лет минус, то есть назад, в их городе, как тогда, так и теперь расположенном на самом краю ойкумены, в здании единственной гимназии городской, которой тогдашние отцы города с глаз долой, из сердца, разумеется, вон определили место на самой окраине, был открыт учительский институт, наследником славных традиций которого и преемником здания и беговых дорожек вокруг вроде бы футбольного поля стал нынешний университет, ректором которого с этого года их тренер-режиссёр, защитивший недавно докторскую диссертацию по какой-то спортивной дисциплине олимпийского цикла.
Как будет с олимпиадой, темна вода во облацех, так что пока суть да дело, друганы ему должность сыскали. Теперь он ректор, и, узнав о юбилее, решил его вместе со своим вступлением в должность отметить, устроив празднество в духе достопамятных лет, когда без пирамиды никакое пиршество духа обойтись никак не могло.
Пирамиду взял на себя. И — финансирование торжества. К этому делу старого другана, братана Серёгу привлёк. Уже почти олигарх. Чуть-чуть и дотянется. Так что слава спонсора грандиозного празднества не помешает. Не всё в своём поместье рядом с городом по воробьям и воронам из двустволки палить, Николаю Александровичу, упокой Господь душу его, совершенно без зависти подражая. За пять минут перетёрли и пошли на санках — дело было в самом начале зимы — с пивом, водкой и барышнями кататься.
Когда — уже было отчаялись — отыскали, долго соображал, куда его привлекают. Сообразив, наотрез отказался. Он и в школе от физкультуры отмазывался, по канату ни разу, нежные места как наждаком обдирая, не лазил, а тут — мать честная! — на самую верхотуру, раз, два, он третий, на плечах, глобус в руке, на хрен свалится, костей не соберёт, если, конечно, взберётся.
Всем пирамидным коллективом — позвольте представить — Антошу убалтывали, помрежа-помощника не исключая. Никак. Ни в какую. Ректора привлекать не хотели, однако пришлось.
— Антошка? Картошку уже — ха-ха-ха — накопал? Гондошку — ха-ха-ха — нацепил? Покажи! Ладно. Шучу. Слушай внимательно. Сильничать тебя, пацан, я никому не позволю. Ты свободный человек в свободной стране. Сам и решай. Если да. Универ кончишь с одними пятёрками, даже если — ха-ха-ха — ни один экзамен не сдашь. Плата за обучение отменяется. Кто надо, за тебя будет платить. Я — твой друг на вечные времена до твоего окончания. Если нет. Я — твой враг, хотя из универа ты вылетишь завтра же. Усёк? Теперь я тебя внимательно слушаю, на твоё благоразумие полностью полагаясь.
— Да, — то ли просипело, то ли прошипело, то ли ещё как у поперхнувшегося собственным словом Антона-Гондона (и как тот узнал о его школьном прозвище?) из сплошной пересохшости вырвалось.
Поначалу у помрежа-помощника планов было огромное громадьё и даже чуть больше — старых фоток и хроники до умопомрачения насмотрелся: во всю мощь, во всю ширь многоцветное парадьё. Было на что посмотреть. Оказалось: искусство! Не здесь и не тогда даже было придумано. Жаль, потом позабыли. Как всегда, вместе с водой и ребёнка. Как теперь аутентичненько былую телесно-духовную красоту возродить? И дух, и тела не те, ох, не те. И пахнут не так. Не здоровым потом — дезодорантами всякими в зале смердит, того гляди задохнёшься. Сколько раз можно им говорить? Как до стенки. Хорошо, что первоначальный план пацаны вместе с девицами отменился.
Антону до страданий помощника-помрежа дела не было никакого — вполне хватало своих. И от пота, и от дезодорантов его воротило, от лицезрения пусть не слишком атлетических, но вполне спортивных тел душил комплекс неполноценности, давний, отнюдь не сегодняшний, который, как вино, только крепчал и разнообразными обертонами-привкусами обогащался.
Поначалу шло плохо. Не получалось. На сотоварищей Антон злобным голодным волком смотрел, зубами изредка клацая. Залезая, жутко корячился, страшно потел, несколько раз даже пукнул. Но нет преград, которых не взяли бы большевики. Большевиком он не был, но в конце концов получилось. Между ним и сопирамидниками льдина отчуждения таяла, таяла, пока совсем не растаяла. Его как самого маленького стали хвалить, поощрять и задаривать: кто конфеткой, кто колой, кто пирожком, кто глазом, непонятно на что намекая, подмигивал.
От всеобщей благостности и любви к себе он начал набирать сантиметры и килограммы. Его стали умолять подождать. По просьбе ректора друган-почти-олигарх своего врача-диетолога подослал — подучить Антона сантиметры-килограммы подождать набирать и, несмотря на это, не сдохнуть. С этой целью специальные обеды из поместья стали ему присылать.
Все с нетерпением ждали. Наконец, дождались.
Главных моментов празднества, если всяко-разных слов не считать, было два. Первый — выезд на сцену на белом в яблоках в электрическом свете несколько мутноватых ректора, получается, совсем не заштатного универа.
И — пирамида, вишенкой с глобусом на которой Антон. И то и другое под аплодисменты, бурно переходящие знамо куда.
И — по залу пронеслась легко-зыбучая волна свежего юного пота мужского, на новые подвиги яростно вдохновляющего.
И — вспомнилось: не только учительский институт, но и гимназия городская мужская, из застенков которой вышел один известный учёный-биолог, и один террорист, замешанный в убийстве губернатора соседней губернии; а женской гимназии в городе не было.
В тот самый, долгожданно великий и прекрасный момент, когда вишенка с глобусом величественно водрузилась и боковые лопасти пирамиды бурно замахали свободными от слияния воедино руками, изображая одновременно двусмысленно многослойно и наших птиц, и пропеллеры наши, на весь зал, на весь город, на всю случившуюся ойкумену грянуло весело, самозабвенно, задорно, совсем не ретроактивно восторженно, прекрасно и возбуждающе разнообразные страсти, сомнительные начисто исключая, терзающие до полного истощения, совершеннейшего счастливого изнеможения и, дрожа от радости лихорадочно, переносящие во времена по определению лучше нынешних и счастливей:
Всё выше, и выше, и выше
Стремим мы полёт наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ.
Понятно, это было довольно далеко от вершин пирамидального рода искусства, многоэтажных, многослойных и многозначительных, но всё-таки это случилось у них, казалось бы, традиции растерявшего поколения.
Сам ректор, в одном лице господин и товарищ, к тому времени слезший с белого в яблоках, стоя в кулисе, не отказал себе в удовольствии голосом до ретрости звонким — теперь таких почти не бывает — воскликнуть:
— Пацаны! Делай раз!
— Раааааз, — повторило эхо ретроактивно.
И они сделали раз, потом два, затем Антоном с глобусом три.
Всё блестяще у них получилось. Может быть, даже лучше, чем в первый раз девяносто минус-назад тому лет.
После выступления и вручения разнообразных подарков, денежных в том числе, родная мать, если бы не видела его ежедневно, сына Антона наверняка б не узнала. Узок в талии, в плечах, напротив, широк, не очень высок, но сложён атлетически, где надо бугрится, где положено, слегка провисает. Едва ли не от рождения пустующая худоба наполнилась материей, значением, смыслом плотского бытия.
Словом, не налюбуешься. Тем более что в облике нечто ретро неуловимое проступило. Даже первых универских красавец внимание привлекая.
Антон недолго строил из себя недотрогу, потеряв девственность сначала с первой универской блондинкой, потом — на бис — и с брюнеткой. На рыжую девственности у него не хватило, так что он и без этого духовные интересы с ней несколько раз к общему удовлетворению восхитительно соединил.
Жалкий цыплёнок пропал, исчез, испарился. Вопреки законам природы на его месте из туманного далека юный принц неопознанно во всём сиянии парусной алости и сбывшихся, пусть не всех, однако же многих мечт с прочным ретро бэкграундом граду и миру явился.
Грады веселы и — двуударственно — веселы. Страны, соответственно, рады однозначно и бесповоротно.
Жаль до почечных колик, не про нас будет сказано, но дальнейшая судьба вишенки с глобусом, равно как и Игоря-князя, в жизненно-историческом тумане напрочь теряется, даже в половецких плясках не очень-то возрождаясь. А как хотелось бы совершенно ретрозависимо сюжету нашему дотянуться до Ярославны, пусть даже и в переводе на современный за неимением понимания гербовой.
Но — не судьба! Так далеко в своём ретро сознании даже ректор в глубину веков не опускался. Жаль, батискафа такого мичуринцы, инженеры человеческих душ ещё не придумали.
Куда нам? И — подавно. Мол, тень, знай своё место. Ныне не чёрные времена, Шварц нам и даром не нужен.
Нам подавай фейерверк! Во всё небо в алмазах, да не каких-нибудь, из Оружейной палаты, из Алмазного фонда! С запада на восток, на юг и обратно! Под «Праздничную увертюру» Дмитрия Дмитриевича, по заказу написанную на открытие ВДНХ, которую — не ВДНХ, а увертюру — великий композитор совершенно не празднично ненавидел; про отношение к ВДНХ ничего неизвестно. После этого, несмотря на не безупречное прошлое, был номинирован на звание главного советского композитора, обойдя не менее великого своего современника Сергея Сергеевича, к тому времени совершенно покойного, знаменательно из жизни ушедшего того же пятого марта.
Одно достоверно известно. Ретро празднества в том универе того самого города на краю ойкумены, которым до сего дня тот же доктор спортивных наук ректорствует безупречно, ежегодными став, проводятся со всё большим абсолютно фанфарно-философским размахом: почти олигарх, хоть полным не став, финансирует их, скажем так, со всё возрастающим вдохновением.
При подготовке главная проблема всё та же: верхний, последний, та самая вишенка. Нижний сразу находится. Обычно Иван. Средний, как правило, Вася. А вот вишенка постоянно другая. Ни одного Антона с тех самых пор. Но кто бы ни был, вначале никак, зато потом — все красавицы местные под ноги.
А чтобы текст этот за рекламу универа не приняли, мы локацию не разглашаем.
Лавка древностей
Свою эпоху Валентин Сергеевич продавал и покупал в одноэтажном каменном доме, в котором в не очень давние времена размещалось почтовое отделение. Сломав ненужные перегородки, повесив несколько лукавую вывеску «Лавка древностей», он и стал своим временем торговать.
Лукавство вывески в том состояло, что мало кто вслед за Валентином Сергеевичем соглашался его эпоху древней назвать, а следовательно и всё, что там продавалось, антикварными артефактами. Лавка древностей — если не Диккенс, то хотя бы лет сто, скажем, тому. Это как минимум. Валентин же Сергеевич родился всего за два года до пятого марта, так что никак под эту мерку не подходил.
Он полагал, однако, иначе. И кто смел ему запретить? Так что лавка древностей, спрятавшись за недавно воздвигнутыми домами с непомерными ценами за каждый квадратный метр бытия, была полна буфетами и шкафами, столами обеденными и письменными, картинами и статуэтками, стульями, торшерами, лампами и многим иным послевоенной эпохи и далее вплоть до конца эпохи великой, что Валентин Сергеевич в лавке своей продавал немного дороже, чем покупал. На это и жил, с каждым днём всё хуже и всё печальней.
Что, пожалуй, легче всего объяснить тем, что владелец лавки, несколько лет назад овдовевший, старел, и хоть с детьми своими связь сохранял, но жили они далеко, в доступности совершенно не шаговой. Сын жил в Нью-Йорке, где занимал приличное положение в хайтековской фирме. Дочь обитала аж в Аргентине, куда её любовь и замужество завели. Так что внуков своих Валентин Сергеевич знал только по фото и видео. Они приветствовали деда, размахивая-помогая себе руками, на очень ломаном русском, что было Валентину Сергеевичу обидно, печально, но что тут поделаешь.
Каждое утро, в заключение цикла по ретро моде волосы назад зачесав и пройдя от дома до лавки древностей около получаса, он в десять часов её открывал, как на табличке написано, а в восемь часов закрывал и шёл домой ужинать, смотреть телевизор и спать.
Долго так продолжалось, кроме причёски: нечего стало зачёсывать.
Эпоха, которой он без особых взлётов, однако же, и без безвозвратных падений с десяти до восьми торговал, была ему знакома гораздо лучше иной, в том числе той, в которую пришлось торговать.
До того, как пришла мысль о торговле, он работал инженером-конструктором разнообразного оборудования вплоть до закрытия проектного института, в котором дослужился до заведующего сектором, начав с должности инженера сразу после диплома.
Свою эпоху Валентин Сергеевич очень любил. И было за что, хотя та не слишком отвечала взаимностью. Видимо, несмотря на ветреность и непостоянство, её любили слишком сильно и очень многие, так что — я одна, а вас много — всем ответить она не могла.
Двухкомнатная квартира — всё, чем она Валентина Сергеевича одарила. Здание лавки древностей уже от другой, которую своей не считал, перепала, и то благодаря чистой случайности, когда здание почты продавалось за тьфу, за сущий бесценок.
Поначалу товара, в основном мебели тех светлых лет, было в избытке, а покупателей мало. Тоска по тонконогим торшерам и на курьих ножках сервантах в народе ещё не проснулась. С тех пор прошло десять лет, положение изменилось. Покупатели стали искать не просто светлые в прошлое ушедшие юные годы на курьих ножках, но предметы, которые не грубо, но зримо их напоминали. Описывали Валентину Сергеевичу свои мебельные заветности, он их искал, а когда находил, радовался вместе с клиентом осуществлённой, точней сказать, овеществлённой мечте.
Иногда вместе со скромным наваром Валентин Сергеевич обретал собеседника, сидящего в узком кресле на гнутых ножках рахитичного вида, с которым порою встречался — вспомнить годы былые, спутник, Гагарина, анекдоты про Хрущёва, про Брежнева, фильмы, телевизор и прочее, но только приятное, не очень серьёзное: оно обычно было печальным. Когда рисуешь живыми светлыми красками, картина получается исключительно светлой живой. Разве не так?
Хорошо шли картины того светлого времени. Пейзажи, даже портреты, жанр хуже гораздо. Это не были мастера соцарта первого ряда, пожалуй, и не второго. Но то, что приходило и соответственно от него в народ уходило, было по-своему лучше самых признанных первачей. Чем? Тем, что эти работы были без изысков, светлее светлых, характернее характерных, если вы понимаете, о чём я толкую.
Не только, понятно, такое к нему прибивалось. Океан много чего на берег выносит. Прибивало и другие эпохи: двадцатые великолепные годы и блестящий Серебряный век, разные осколки иные. Ничего не отвергал. Но с родной эпохой не смешивал. Случайным чужим временам была отведена рядом с главным залом светлого времени комната, в которой когда-то выдавали посылки отнюдь не из прошлого.
Приобретя какую-то вещь, Валентин Сергеевич её исследовал очень тщательно и дотошно. Если, скажем, это был письменный стол, ощупывал пространство за ящиками выдвижными, словно задние мысли искал. Там часто застревали всякие бумаги, тетрадки, порой весьма любопытное находилось. С большой долей неловкости читая, предполагал сюжеты не только забавные, так что долго, бывало, решал, звонить продавшим или от греха подальше не стоит. Иногда решался, звонил: так и так, нашлась записка, не хотите вернуть?
Книги — особая тема. Обычно не покупал: не продаётся. Разве что из ряда вон, к примеру, с автографом. Одну с двойным Ильфа-Петрова на «Двенадцати стульях» оставил себе, на видном месте у входа на резной столик дореволюционной работы в раскрытом виде выложил — пусть посетитель любуется. Тогда и пришла мысль сделать новую вывеску.
Привела она новых покупателей или нет — это вопрос, на который ответа не было, но многие, даже не заходя в магазин, глазели, рассматривая разбегающиеся стулья не ильфо-петровской, а его светлой эпохи, за которыми гонялись похожие на своих творцов великий комбинатор и предводитель дворянства, к тому времени бывший.
Книги не покупались — читатели вымерли. Зато прекрасно покупались полки для книг, лучше румынские из цельного дерева, чуть хуже чешские немного пожиже. Продавцы полок книги сносили на мусорку, а купившие и повесившие на стену укладывали там всякие фарфоровые безделушки и одну-две книги для виду: и мы шиты не лыком, не пальцем мы деланы.
Приносили на продажу альбомы с марками. Тоненькие — детей и подростков, и фолианты — золотом имя, фамилия, отчество собирателя. Готовы были продать за копейки, но никто марки нынче не собирал: не продавалось. Не собирали и спичечные этикетки, открытки, монеты —собиратели вывелись.
Несколько альбомов с марками, в лавке осевших, годами лежали. Пока какой-то мальчонка не повадился ходить, их листать. Вначале Валентин Сергеевич думал, что пацан потихоньку марки притыривает, но нет, убедился: мысленно напраслину возводил. После чего всю залежалую филателию ему подарил. Тот, ошалев, стал тараторить, что на такой клад у него денег нет, а когда дошло, что подарок, схватил альбомы и больше не появлялся.
Мебель, которой более всего лавка древностей торговала, требовала уход и ремонт. С этой целью являлся Иван Петрович, народный умелец, который, в отличие от других, не только не пил, не курил, но и не воровал, что по нынешним временам, да и по светлым была редкость невыносимая. Впрямь, когда все воруют, не воровать как-то не совсем и прилично. Умел Иван Петрович отремонтировать всё. И железо, и дерево, и электрика, если была бы надобность, и компьютер бы починил.
Одно Валентина Сергеевича огорчало. Хоть единственный работник его был из той же эпохи, но светлой её не считал. Напротив, вспоминал случаи тёмные, тяжёлые: того ни за что посадили, этого ни за что расстреляли, деньги вбухивали в ракеты и танки вместо того, чтобы жилья строить больше и лучше и людей кормить сытней и разнообразней.
Петрович прав был, конечно. Валентин Сергеевич с ним соглашался. Всё было так. Только ужасно неприятно эти рассуждения слушать — будто самое дорогое, его время, его светлую эпоху, ни за что ни про что навсегда отбирают.
Если у человека нет времени своего, где ему прикажете жить? Поэтому, когда Петрович на работу являлся, Валентин Сергеевич в какие-нибудь бумаги вроде бы как углублялся: занят, не до тебя, не приставай со своей чернухой, от которой куда глаза глядят охота бежать.
Впрочем, это только слова. И глаза особо уже никуда не глядели, и бежать было некуда. К сыну в Нью-Йорк? К дочери в Аргентину? Не очень они и зовут, разве для вежливости бросят по скайпу: приезжай, отец (это сын), приезжай, папочка (это дочь), погости (и он, и она).
Он их не зовёт. Знает, что не приедут. Так что внуков ему не видать. А увидит, то не понять. Мало того, что язык — из времени совершенно другого, не только мебель не та, но и всё остальное. Это благостный Диккенс внучкой героя своего одарил, а его судьба — лавкой и одиночеством. Правда, у того, несмотря на внучку, светлого времени не было.
Приехать? Ну, да. Всё брошу и полечу. Без денег — можно и наскрести, без языка — его взять откуда? Закрою лавочку на замок, а вернусь — всё разокрали, кончился бизнес, на пенсию, Валентин Сергеевич, не хрен по Нью-Йоркам шастать, по Аргентинам скитаться.
Намекал Валентин Сергеевич детям, что после смерти ждёт их наследство: квартира плюс лавка древностей, но те на его намёки внимания не обращали, думали, наверное, перелёт станет дороже.
Ошибались дети, конечно. Не те времена.
И правда, времена были не те. Только как в те воротиться? Часто, задремав в ожидании покупателя или же продавца, Валентин Сергеевич в полудрёме, в тумане видел те незабвенные времена. Главное: тот чёрный ящичек на стене с динамиком, рябой тряпочкой пыльно прикрытым, из которого в его детские уши влетел майор Гагарин прямо из космоса, где раньше спутник летал.
Видел те времена. Но всегда просыпался.
Далеко не отпускать
Долго стояли у закрытых ворот, похожих на несколько захудалую триумфальную арку, затем, потянувшись вслед за процессией, въехали и, отстав, повернули направо, остановившись напротив входа в церковь, поодаль, и, проводив взглядами идущих за гробом — все в чёрном, уже почти час ожидают, когда отпевание кончится и заждавшегося покойника закапывать повезут.
Они, битый час ждущие, это халиф на час — Кирилл Кириллович, бывший поэт, может, и нынешний, только сейчас такой профессии нет, дядя его, Игоря, босса, бизнесвумен всея столицы, как он, водила, охранник и всё остальное, её величает. Халиф на час потому, что, кончив это мрачное дело, он домой его отвезёт, в центр, в запущенную четырёхкомнатную квартиру в писательском доме, которую, приведя в порядок, за бешеные деньги можно продать, после чего расстанется до следующего раза, которого вполне может не быть: дышит на ладан.
Нет у поэта детей. А у босса отца нет и вроде бы по документам фактически не было, нет и мужа, который фактически был, но сплыл ещё до появления Игоря. Есть, однако же, сын — за бугром, за океаном, сам уже миллионер, сюда не приезжает — на кой?
Сколько можно стоять? Что они там покойника маринуют? Мёртвых в землю — живых за стол, вот бы побыстрей закопали и поехали поминать. Покойник был тоже поэт, и у них с дядей были какие-то непонятные отношения. Вроде бы скверные, с другой стороны, встречаясь, морды не били и даже, он слышал, несмотря на тёрки, беседовали.
Но теперь всё изменилось. Если наш на что-то с большим грехом, да ещё пополам может претендовать хотя бы в мечтах, то тот, то ли враг, то ли дружбан, уже тю-тю, ни на что, кроме разве могилки сухой и ухоженной.
И на кой ему было ехать сюда? Ну, вышел бы, с его помощью доковылял, зашёл бы и сел где-то сзади, если не очень желает светиться. Так нет. Сидит себе неподвижно, взгляд вперил то ли вдаль, то ли в церковь, будто не хоронил никого никогда и не знает, как это всё происходит. Не сегодня завтра самого сюда повезут, вот и желает всё в подробностях рассмотреть — ха-ха-ха — подготовиться.
Не хочешь выходить — ну, и сиди. А он бы вышел, размялся, в церковь зашёл, посмотрел. Только попробуй спроси: «Кирилл Кириллович, вы не против, если я выйду пройдусь, в храм загляну, на покойника издали поглазею?»
Вопросы его всегда, при этом в третьем лице, донимают. Ответит на самый невинный сегодняшний пассажир или смолчит, на тупость его намекая? И — сразу его бизнесвумен выгонит или подождёт, когда нового водилу подыщет?
Хоть бы радио позволил врубить. Музыку послушать. Да пусть даже новости. Самого его, поди, ни то, ни другое, да и всё остальное уже не волнует. Только он, Игорь, всё-таки живой человек, хоть и водила. Поинтересовался бы, не хочет ли он есть, пить, в туалет, в конце концов, ему, может быть, надо. Это поэтам туалет ни к чему, а водилам очень даже необходим.
Племянница поэту под стать. Яблоко от яблони. Но про туалет иногда вспоминает. Впрочем, никогда подобного не было, чтобы полтора часа сидеть безвылазно, не смея дверь приоткрыть, на одном месте торчать. Всегда торопится, гонка всегда. Потому она — успешная бизнесвумен, а этот — поэт.
Правда, говорят, был ого-го. Вся страна его знала. Тираж книг — миллион. Если печатали. Что было далеко не всегда. Запрещали. И что такого мог он в рифму великому народу своему сообщить, чего б тот не знал, чтоб запрещать? Или слова у него какие-то свои необычные, которые народу было жутко охота услышать?
Сейчас поэты повывелись. Что хорошо. Не надо никого запрещать. А запрещать не есть хорошо, как иногда бизнесвумен его выражается. Набралась от дяди, наверное. Или ещё от кого нахваталась? Нет, ей не до слов. Молчаливая. Если что скажет — коротко: адрес или же поручение.
Поручение, когда принадлежишь сам себе, даже понимая, что не совсем, всё-таки лучше, чем тупо возить, тем более чурбана, не вышедшего из машины на церковь по-божески перекреститься, если уж туалет ему и даром не нужен.
А церковь ничего. Только больно худая. Обычно русские церкви широкие: как бабы, в высоту, как в ширину. А эта — как немецкая кирха, как польский костёл: всё выше и выше, и выше, как пелось в каком-то фильме когда-то. Видно, места достаточно не было. Кладбище это при большевиках завели. Тем церквей было не надо. Попов поэтами заменяли. А церкви в планетарии определяли. Маятник Фуко. Что он там доказывал и кому? Хоть бы в википедию для общего развития поглядеть, но как бы и за это не выгнали. А такую зарплату сегодня хрен где получишь. К тому же выгонит — весь город узнает. Никто разбираться не будет, что это за Фуко прилетело.
Так что продолжим молча сиденье великое. Это и в истории что-то подобное было. Где-то когда-то долго сидели.
У входа цветов — разливанное море. На всех покойников кладбища хватит. Вышел бы, купил пусть самый скромный букетик. Или меня бы послал, если самому неохота. Без цветов к покойнику приходить, как к девушке, неприлично.
И чего он припёрся? Говорят, в те ещё времена Кирилл Кириллович того, кто нынче глубокий покойник, ловко подставил. Да не просто подставил, это бы ничего, донос написал. Потом вроде бы, когда всё перевернулось и о доносе стало известно, оправдывался: не по своей воле — заставили. Ну, это понятно.
Да и не донос это, по совести, был. Ничего такого не написал. Общие места из переписки с друзьями. О чём все говорили, о чём в газетах писали. А мог бы такого наговорить, что в Сибирь бы сослали или ваще на урановые рудники. Через полгода гроб получите и распишитесь, как за заказное письмо. Или гроб родственникам не отправляли? На месте закапывали?
Так ли, сяк ли, но руку после разоблачения Кириллу Кирилловичу подавать перестали. И жена его, тоже вроде бы поэтесса, бросила и с подвернувшимся евреем в Америку укатила вместе с американской мечтой на фоне звёздно-полосатого процветать. Процветает? Или уже тоже загнулась?
Этому поколению время настало с исторической арены сходить. Вот для него, чтобы ехать недалеко, начальство решило к старому кладбищу VIP-участок пристроить.
Если гора не идёт к Магомету, то новый участок — к покойникам. Обычно дома к кладбищу приближаются, потом обходят его со всех сторон, словно покойников, оберегая, в объятьях сжимают. А тут наоборот. Новый участок к домам покойников приближает: помните нас, были такие, известные, знаменитые, отцы ваши, матери на руках нас носили. Нет, пожалуй, не отцы-матери, а бабки да дедки. Может, кто и носил, кому удалось из миллионного тиража экземплярчик добыть, по блату или за деньги большие.
Только ну их. Какое ему дело сегодня до их винтажных разборок. Никто не прав, никто не виноват. Всех смерть примиряет. И кладбище для таких дел самое лучшее место. Тихо. Спокойно. Маленький ветерок. Тишайшее трав шелестение. Хорошо бы походить-побродить, разглядывая памятники, портреты усопших по большей части до рожденья его, подсчитывать, кто сколько прожил, не задаваясь глупым вопросом зачем.
Новый участок. Хорошо, что место нашлось. Не всё дома новые съели. За бугром, говорят, земли и для живых не осталось. Так что для тех, кто, упорствуя, кремироваться никак не желает, целые сооружения строят в два, а то и в три этажа. Там уже могилки бетонные заготовлены. Землицы для блезира подсыпят — и всё, к приёму готово. А если землетрясение? Чуть-чуть тряхнёт — трещины. Всё посыпется. Вот будет зрелище — иди собирай, где чьё разбирайся.
А наш-то покойник на новом участке чуть ли не первый. Открытие! Красная ленточка. Фанфары. Литавры. Речи. Напутствия. В добрый пожалуйте час! Специально для поколения энтузиастов, они же мечтатели, только не те, голые у Бертолуччи, а в узких брюках и цветастых рубахах, те, которых стилягами называли.
Мельком, чтоб не заметил, в зеркало глянул. Сидит, не шелохнувшись. Не живей того, что в гробу. Может, отвезти его на тот же участок и закопать? Бизнесвумен будет огромное облегчение. Или как-нибудь исхитриться и покойника на своего подменить? Не надо яму копать, не надо закапывать. А табличка — ну, кому дело какое?
Никому.
Никакого.
И Кириллу Кирилловичу облегчение: устал, небось, в чужом поколении маяться.
Стоп. Кажется, сдвинулось. Дверь отворилась. Понесли. Потянулись. Теперь не пропустить момент. Как было велено: на расстоянии, но далеко не отпускать.
Молчит. Знает, что всё будет как надо исполнено. Он водила испытанный. Да и тут не танк, на котором учился водить, управляй хоть мизинцем.
Ещё рано. Ещё постоим. А теперь потихоньку, чтобы доносчик от покойника не оторвался. Связь сохранил.
Два поэта. Говорят, друг с другом связаны нерушимо.
Как кошка с собакой?
Или иначе?
Свидетельство о публикации №225072000527