Несвоевременный человек

Иван Яковлевич проснулся от странного ощущения — в комнате было слишком тихо. Тридцать пять лет в институте — сначала аспирантом, потом доцентом, наконец профессором — приучили его к утреннему гулу коридоров, смеху студентов за дверью кафедры. Теперь даже сосед за стеной, обычно начинавший свой день с бранных криков, сегодня молчал — будто в насмешку. Он лежал, вслушиваясь в эту непривычную тишину, и ловил себя на мысли, что в ней есть что-то зловещее, как в той самой «зловещей тишине», о которой писал Хайдеггер, описывая экзистенциальную тревогу перед лицом Ничто. 

Он лежал, вспоминая, как еще месяц назад читал свою последнюю лекцию. «Кант и проблемы метафизики» — аудитория на 150 человек, а слушателей шесть. Четверо из них переписывали конспекты, один спал, шестой — пожилой ветеран — внимательно кивал, но Иван Яковлевич подозревал, что тот просто «проводит время». А ведь когда-то его лекции гремели. В 90-е студенты сидели на подоконниках, спорили до хрипоты о «Бытии и времени», а одна девушка с горящими глазами даже назвала его «последним рыцарем метафизики». Куда она пропала? То ли уехала на Запад, то ли, как многие, променяла философию на курсы маркетинга. Он вдруг резко кашлянул — в горле запершило от давней привычки курить «Беломор», брошенной, но не забытой. 

Поднявшись с кровати с привычным хрустом в коленях (тело, этот вечный предатель духа, напоминало о себе с каждым годом все настойчивее), он поймал себя на мысли, что сегодня впервые за тридцать лет ему не нужно спешить на лекцию. В ящике комода пылились три медали «За трудовую доблесть», в шкафу висел потертый, но добротный профессорский костюм — теперь исключительно для визитов в поликлинику. Он подошел к окну. Двор, заваленный осенними листьями, выглядел уныло, но в этом унынии была своя эстетика — словно живая иллюстрация к шопенгауэровским размышлениям о мировой воле. «Да, — подумал Иван Яковлевич, — осень действительно самое философское время года. Весна обманывает надеждами, лето усыпляет, зима убивает, а осень... осень позволяет видеть вещи такими, какие они есть». 

Кофеварка, доставшаяся ему на какой-то дворовой распродаже, хрипло зашипела, наполняя крохотную кухню ароматом, который Иван Яковлевич всегда находил слишком грубым для утонченной души философа, но слишком дорогим, чтобы от него отказываться. Он вдруг заметил, что автоматически ставит вторую чашку — для воображаемого собеседника. Старая привычка времён, когда по утрам заходил Сергей, его единственный друг-математик, с которым они спорили о «Критике чистого разума» до хрипоты. Сергея не стало пять лет назад — инфаркт в метро. «Символично», — подумал тогда Иван Яковлевич, — «даже смерть у него была не метафизической, а сугубо материальной». Кружка наполнилась горячим напитком, Иван Яковлевич сделал пару глотков. «Какая ирония, — размышлял он, потягивая кофе, — мы стремимся к возвышенному, но вынуждены довольствоваться малым. Как тот самый платоновский человек в пещере, принимающий тени за реальность». 

Письмо из института лежало на столе, аккуратно сложенное пополам. «В связи с оптимизацией...» — он даже не стал дочитывать. Молодой декан, бывший его студент, а ныне — «эффективный менеджер», говорил что-то про «новые образовательные стандарты» и «актуальные компетенции». Иван Яковлевич тогда только спросил: «А как же поиск истины?» В ответ услышал: «Послушайте, истина — это то, что востребовано на рынке». После этого стало ясно — его время прошло. 

Иван Яковлевич подошёл к книжной полке, где стояли томики Канта, Гегеля, Хайдеггера. Пальцы его дрогнули, когда он взял в руки «Критику чистого разума». «Истина не может быть рыночной категорией», — прошептал он, но тут же усмехнулся собственной наивности. Ведь даже Сократу приходилось брать деньги за обучение, а Аристотель воспитывал Александра Македонского за хорошее вознаграждение. 

Он посмотрел в окно, где спешили по своим делам люди с озабоченными лицами. «Они все куда-то бегут, — подумал он, — а я остался на обочине этого бега». Кошелёк, лежавший на комоде, напоминал о том, что философия — философией, но за квартиру надо платить, а пенсии едва хватает на хлеб и тот самый дешёвый кофе, который он, скрепя сердце, продолжал пить по утрам. 

«Платон был прав, — размышлял Иван Яковлевич, расхаживая по комнате, — философ должен спускаться в пещеру к обычным людям. Вот только в его времена не было такого понятия, как резюме». Он вздохнул и подошёл к старенькому ноутбуку. «Работа... Какое грубое слово для того, кто всю жизнь занимался чистым умозрением. Но, как говорил Маркс, бытие определяет сознание». 

Первым делом он открыл сайт с вакансиями. «Преподаватель философии» — таких объявлений не оказалось. «Менеджер», «продавец», «грузчик» — эти слова резали глаза своей утилитарностью. «Куда же податься человеку, вся ценность которого — в способности мыслить?» — спрашивал он себя, листая страницу за страницей. Вдруг взгляд его зацепился за объявление: «Требуется сторож в автосервис. Ночные смены. Без вредных привычек». 

Иван Яковлевич задумался. «Ночь... Время для размышлений. Автосервис... Современный эквивалент кузницы Гефеста. Почему бы и нет?» Он даже улыбнулся этой неожиданной аналогии. «Если Гераклит мог жить в храме, то почему я не могу сторожить автомобили?» 
Он аккуратно сложил ноутбук, поправил галстук (привычка, от которой никак не мог избавиться) и твёрдо решил: завтра же отправится устраиваться на работу. В шкафу, за потрёпанными томами, лежала бутылка коньяка — подарок к защите докторской. «Выпью, когда найду Истину», — пошутил он тогда. Рука потянулась к ней сама собой, но он одёрнул себя: «Не сейчас. Возможно, это и есть та самая истина — умение глотать горькое, не запивая». Впервые за долгие годы мысль о предстоящем трудоустройстве не вызывала в нём отторжения, а скорее любопытство — как антрополога, изучающего племя аборигенов. «Интересно, — размышлял он, засыпая, — что скажет Кант о моём новом социальном статусе?» 

Первой попыткой «вписаться в новые реалии» стала работа ночным сторожем в автосервисе. Хозяин, грузный мужчина с лицом, напоминающим гоголевского городничего, долго разглядывал его заявление, потом посмотрел на него самого и спросил: 
— А ты хоть раз в жизни молоток в руках держал? 

Иван Яковлевич честно признался, что нет, но зато может цитировать наизусть «Мир как воля и представление». Работу ему все равно дали — видимо, отчаявшись найти кого-то более подходящего. 

Ночная смена превратилась для него в странный ритуал. Пока за окнами бушевала осенняя непогода, он сидел в крохотной будке, освещенной мерцающей лампой, и вел воображаемые диалоги с великими философами. «Что сказал бы Кант о современных автомобилях? — размышлял он. — Наверное, увидел бы в них пример антиномии: с одной стороны, они дают свободу передвижения, с другой — заковывают человека в железные рамки кредитов и страховок». Однажды ночью, обнаружив вора, копошащегося в инструментах, он вместо того, чтобы звать на помощь, завел с ним разговор о нравственном императиве. Вор, ошарашенный таким поворотом событий, сначала замер, потом осторожно спросил: 
— Дед, ты чего? 

А когда Иван Яковлевич начал объяснять разницу между гипотетическим и категорическим императивами, просто развернулся и ушел, оставив на месте кучу инструментов и явное ощущение, что столкнулся с чем-то совершенно иррациональным. 

Хозяин, выслушал его рассказ, потом расхохотался: 
— Ну ты даёшь, дед! Вора моралью пугать! Да он, может, школу-то не кончил, а ты ему про какого-то Канта! 

Иван Яковлевич почувствовал, как в висках застучало. 
— Кант, — сказал он тихо, — писал, что даже преступник сохраняет достоинство разумного существа. 

Хозяин усмехнулся: 
— Ну вот, опять за своё. Ладно, ступай, получай расчёт. Ты, может, и умный, но тут работать надо, а не умничать. 

— Работать? — Иван Яковлевич не узнал собственный голос. — Аристотель говорил, что даже раб, лишённый разума, — лишь орудие. 

Хозяин нахмурился: 
— Это ещё что за намёки? Иди-ка ты, профессор отсюда, пока я силу не применил.  Держи деньги за смену, за то, что предотвратил кражу, но больше не приходи.

На улице моросил дождь. Иван Яковлевич шёл, не замечая, как вода затекает за воротник. Он вдруг вспомнил, как в юности спорил с другом-математиком: «Философия — царица наук!» Теперь он стоял под дождём, мокрый и ненужный, с мятыми купюрами в кармане. «Царица наук», — усмехнулся он себе и плюнул в лужу.    

Следующей попыткой стала работа курьером. «Хотя бы не придется сидеть всю ночь, главное — скорость и пунктуальность», — подумал он, заполняя анкету в приложении. Оказалось, что это было наивное заблуждение. Первый же заказ он опоздал доставить на сорок минут. По дороге, остановившись у старого дуба в парке, он глубоко задумался. Дерево, в отличие от человека, просто есть, не задаваясь вопросами о смысле своего существования. «Дуб не рефлексирует о своём бытии, — размышлял он. — Он просто проявляет себя, не испытывая тревоги или заботы о том, кем ему быть. Возможно, Хайдеггер был прав, указывая на то, что мы, люди, могли бы многому научиться у такой бесхитростной явленности сущего, чтобы глубже понять собственное бытие в мире и не сводить всё к утилитарному». 

Второй заказ он все-таки доставил вовремя, но не смог удержаться от комментария, вручая пиццу молодому человеку в очках: 
— Знаете, пицца — это удивительный феномен современной культуры. С одной стороны, она удовлетворяет базовую потребность в пище, с другой — стала символом общества потребления. 

Клиент, вместо того чтобы возмутиться, улыбнулся: 
— Вы, случаем, не философ? 

Оказалось, что молодой человек когда-то посещал его лекции в университете. Эта встреча оставила у Ивана Яковлевича странное чувство — одновременно и радость от того, что его помнят, и горечь от осознания, что сам он уже стал частью чьего-то прошлого. 

После очередного опоздания (на этот раз он задержался, наблюдая, как стайка воробьев делит крошки у памятника, и размышляя о природе социальной справедливости) его аккаунт в приложении заблокировали. «Нарушение временных рамок доставки», — гласило автоматическое сообщение. Иван Яковлевич хотел было написать в поддержку, что время — это всего лишь форма чувственного созерцания, но передумал. Казалось, сам Кант с грустью смотрел на него с портрета на стене. 

Он закрыл ноутбук, встал — и вдруг комната поплыла перед глазами. Сердце бешено колотилось, в висках стучало. «Давление», — мелькнула мысль. Он опустился на стул, судорожно глотая воздух. В голове пронеслось: «Инфаркт. Как у Сергея». 
Но нет, просто стресс, просто усталость. Он налил воды, руки дрожали. Вышел во двор. Засунул руку в карман, нащупал монеты. Они со звоном высыпались из кармана. Он наклонился, но пальцы не слушались — мелкие рублевые монетки ускользали, как капли ртути. 

— Держите, дедушка, — вдруг сказал детский голос. Маленькая девочка, лет пяти, подняла монетку и протянула ему. 

— Спасибо, — прошептал он. 

— Вы больной? — спросила девочка. 

— Нет, просто... старый. 

Она кивнула серьёзно и побежала к маме. Иван Яковлевич сжал монетку в кулаке. «Старый», — повторил он про себя. Не «профессор», не «философ» — просто старик, который не может даже поднять мелочь с пола. 

Вечером того же дня, бродя по парку (теперь уже без спешки, ведь спешить было некуда), он наткнулся на компанию молодых людей. Они сидели на лавочке, уткнувшись в телефоны, из динамиков раздавались резкие звуки какой-то музыки. Иван Яковлевич хотел было пройти мимо, но вдруг услышал обрывок фразы: 
— ...и вообще, все это бессмысленно. 

Это заставило его остановиться. 
— Извините, — вежливо обратился он, — я невольно услышал ваш разговор. Вы говорили о бессмысленности? 

Молодые люди подняли на него удивленные взгляды. Один, с синими волосами и кольцом в носу, усмехнулся: 
— Ага. Вся эта жизнь — полная бессмыслица. 

Иван Яковлевич почувствовал, как в груди что-то екнуло. 
— Знаете, — сказал он, — Камю считал, что именно осознание абсурдности бытия делает человека по-настоящему свободным. 

Молодые люди переглянулись. 
— Кто такой Камю? — спросила девушка с розовыми волосами. 

— Французский философ, — ответил Иван Яковлевич. — Он писал, что надо представить себе Сизифа счастливым. 

— А кто такой Сизиф? — поинтересовался третий. 

Иван Яковлевич вздохнул. В этот момент он почувствовал себя именно тем самым Сизифом, обреченным вечно катить в гору камень, который все равно скатывается вниз. 

Он уже хотел уйти, но парень с синими волосами вдруг спросил: 
— А вы кто вообще? 

— Бывший преподаватель философии, — ответил Иван Яковлевич. — А ныне — просто человек, который пытается понять, зачем все это. 

И тут произошло неожиданное — молодые люди вдруг оживились. 
— О, это круто! — воскликнула девушка. — Мы как раз проходим в универе какого-то Ницше. Он тоже про бессмыслицу писал? 

Иван Яковлевич не мог поверить своим ушам. 
— Не совсем, — осторожно сказал он. — Ницше говорил, что Бог умер, и теперь человек должен сам создавать свои ценности. 

— Воу, — протянул парень. — Это мощно. 

Они проговорили до темноты. Оказалось, что эти молодые люди, при всей их внешней вызывающей, на самом деле отчаянно искали ответы на те же вечные вопросы, что и он сам. Просто говорили об этом другим языком. Когда Иван Яковлевич наконец собрался уходить, парень с синими волосами вдруг сказал: 
— Знаете, вы классный. Жаль, что у нас таких преподавателей нет. 

Эта простая фраза согрела его больше, чем все пенсионные начисления за последние месяцы. 

На следующее утро его разбудил звонок. Незнакомый голос представился Алексеем — тем самым, кому он доставлял пиццу с философским комментарием. 
— Иван Яковлевич, — сказал Алексей, — мы тут в IT-компании подумали... Нам как раз не хватает человека, который мог бы иногда проводить для команды что-то вроде философских бесед. Не для галочки, а для души, понимаете? Вы не против попробовать? 

Иван Яковлевич стоял у окна, держа в руке старую фарфоровую чашку (единственную уцелевшую из сервиза его бабушки), и смотрел, как первые лучи солнца пробиваются сквозь осенние тучи. 
— Знаете, — сказал он после паузы, — Платон считал, что истина подобна солнцу: она всегда есть, даже когда мы ее не видим. Спасибо за предложение. Я согласен. 

Когда разговор закончился, Иван Яковлевич вышел на улицу. Осенний ветер рвал с деревьев последние листья, шуршал обёртками от фастфуда. Он застегнул пиджак — тот самый, профессорский, поношенный, но ещё приличный. 
«IT-компания, — думал он. — Будет ли им интересно, почему Кант считал звёздное небо главным доказательством морального закона? Или я снова стану для них просто экзотикой, вроде граммофона на фоне смартфонов?» 

Солнце, пробивающееся сквозь тучи, было тёплым, но в его свете Иван Яковлевич видел не только надежду, но и вечную, неизменную цикличность бытия. От кафедры к автосервису, от курьера к философским беседам для айтишников – это был не просто путь, это был вечный поиск смысла в меняющемся мире. 

«Хорошо, — подумал он. — Пусть камень снова покатится вниз. Сизиф хотя бы знал, зачем он это делает». И в этом знании, в этом постоянном движении, даже если оно казалось бессмысленным для других, заключалась его собственная, глубокая, экзистенциальная свобода. Он был «несвоевременным», но именно в этом была его сила, его неуловимая актуальность. И, возможно, это был не последний луч, а просто новый рассвет для философа, который наконец-то нашёл свой путь обратно в мир, который так отчаянно нуждался в его вопросах.


Рецензии