Обязательство. Колхоз 1944 года

Шло лето тысяча девятьсот сорок четвёртого года. Где-то далеко, на западе, ещё полыхала война, гремели бои, и сводки Информбюро каждый день приносили вести и о великих победах, и о горьких потерях. Но здесь, в глубоком тылу, в Вадье, стояла своя, особая тишина. Тишина не безмятежная, а напряжённая, трудовая. Здесь тоже был фронт — фронт хлебный, и победа на нём была не менее важна.

Лето в тот год выдалось на диво: жаркое, с редкими, но щедрыми ливнями. Хлеба поднялись стеной — тяжёлые, золотые, клонились к земле под тяжестью тучного колоса. Глядя на это ржаное море, председатель колхоза «Свет» только крякал от удовольствия и почёсывал затылок: как бы всю эту благодать убрать вовремя, до осенних дождей.

Накануне жатвы, на общем собрании в клубе, пахнущем свежеструганными досками и махоркой, председатель, как всегда, говорил долго и правильно: о долге перед страной, о трудоднях, о важности момента. Мужики, те немногие, что остались в деревне — старики да калеки, — слушали вполуха, кивали, думая о своём. А бабы, на чьих плечах и лежал весь колхоз, рассевшись по лавкам, перешёптывались, обсуждая, кому с кем в звене стоять.

Когда председатель выдохся, он обвёл всех взглядом и спросил:
— Ну, кто слово возьмёт? Может, обязательство кто на себя примет, по-стахановски?

В клубе зашумели, задвигались. Дело-то серьёзное. И тут, в наступившей было тишине, раздался ясный, твёрдый голос:
— Я возьму.

Все головы повернулись. С лавки поднималась Матрёна Сёмина. Женщина крепкая, ладная. Лицо простое, русское, с сеточкой морщинок у глаз, но глаза смотрели так, что сразу было видно — слов на ветер не бросит.

— Я, Матрёна Сёмина, — сказала она громко, с оканьем, чтоб и на задних рядах слышали, — обязуюсь скосить за эту жатву не менее двадцати гектаров. И всех косарей нашей области призываю за мной последовать!

В клубе ахнули. Двадцать гектаров! Это ж силища какая нужна! Мужики даже присвистнули. А Матрёна стояла прямая, спокойная, будто сказала, что за водой сходит.

Председатель просиял. Он тут же вскочил, зааплодировал, и весь клуб, подхватив, загрохотал аплодисментами. А в уголке, у окна, сидели две подруги-соперницы, Анна Тюкачева и Наталья Лобанова. Анна, худая, быстрая, как ящерица, толкнула в бок Наталью, молодуху румяную и смешливую.

— Слыхала, Наташ? Двадцать гектаров! Пошто она так-то? Нас всех за пояс заткнуть хочет, — прошептала Анна, а в глазах её зажёгся азартный огонёк.

— Ну дак и заткнёт, коли мы сидеть будем, — хмыкнула Наталья. — А мы ведь не будем, а, Ань?

Они переглянулись и без слов поняли друг друга. С Матрёной им не тягаться, слово такое громкое они не скажут. Но уступить, дать себя обойти — да ни в жисть! Их соревнование было тихим, но упрямым, известным всей деревне.

На следующее утро, чуть забрезжил рассвет, на ржаном поле уже стояла Матрёна. Роса ещё не сошла, воздух был прохладен и чист. Она перекрестилась, поплевала на ладони, взяла косу-литовку и, размахнувшись широко, ровно, повела её по хлебам. Вжик! — и тяжёлые колосья легли ровным рядком. Вжик! — ещё один. Она не торопилась, работала в своей, одной ей ведомой мере, но каждый взмах был точен и силён.

Когда солнце поднялось выше, на поле высыпали и остальные. Пришли и Анна с Натальей. Они встали поодаль, на своём участке, и тоже взялись за дело. Анна работала быстро, яростно. Наталья — веселее, с шуткой, но от подруги не отставала. Они то и дело бросали взгляды в сторону Матрёны, которая, казалось, и не замечала ничего вокруг, мерно шагая по своему полю.

К полудню, когда солнце начало припекать, бригадир крикнул:
— Отдых, бабоньки! На обед!

Косари побросали косы и потянулись к телеге, что стояла в тени берёзок на краю поля. Расселись прямо на траве, развязывая узелки. У кого варёная картошка в мундире да солёный огурец, у кого краюха чёрного хлеба с кружкой молока. Ели неспешно, молча, отдыхая от тяжкой работы.

Отдохнув немного, Наталья, которой всегда было не сиделось, тихонько затянула:
— Ой, да не вечер, да не вечер…

Анна подхватила вторым голосом, и вот уже несколько женщин присоединились. Песня полилась над полем — негромкая, протяжная, о женской доле, о любви и разлуке. Даже суровая Матрёна, сидевшая чуть поодаль, перестала жевать и, отвернувшись, смотрела куда-то вдаль, а плечи её чуть заметно подрагивали в такт песне.

Но отдых короток. Бригадир хлопнул в ладоши, и женщины, вздыхая, стали подниматься. Снова в руки косы, снова в золотое море ржи. Жатва продолжалась.


Рецензии