Морфа

Лицо из зеркала

Корвин О’Доннел, эксвайр, муж учтивого обхождения и меланхолического нрава, имел привычку бродить в вечерних сумерках по старинному кладбищу, что ютилось меж шумных улиц Бостона, словно призрак минувших столетий. Он был худощав, бледен, с глазами, в которых читалась глубокая, неизбывная тоска — та, что гложет сердца тех, кто слишком много размышляет о тленности бытия.
В тот роковой вечер, когда туман, словно дыханье самой смерти, обвил надгробия, Корвин остановился перед памятником из черного мрамора, чьи очертания казались неестественно четкими в сгущающихся сумерках. На камне был высечен портрет: лицо мужчины с чертами столь отталкивающими, что сердце О’Доннела сжалось в ледяном ужасе. Глаза — глубокие, как бездны преисподней, губы — искривленные в усмешке, полной нечеловеческого злорадства. Но что было ужаснее всего — в этих чертах проступало нечто знакомое, словно тень его собственного отражения, искаженного грехом и безумием.
Корвин поспешил прочь, но образ не покидал его.
На следующее утро, подойдя к зеркалу в своем кабинете, он вскрикнул и отпрянул. Лицо на портрете смотрело на него из стекла! Те же горящие глаза, тот же оскал, тот же отпечаток древнего проклятия. В ужасе он провел пальцами по щеке — отражение повторило жест, но выражение его оставалось неизменным: демоническим, чужим, не его.
Он позвал слугу.
— Разве ты не видишь? — прошептал Корвин, указывая на зеркало.
Слуга, человек простой и не склонный к фантазиям, лишь покачал головой.
— Вижу лишь вас, сэр. Выглядите вы, как обычно.
— Но взгляни внимательнее!
— Ничего необычного, — ответил слуга, явно смущенный странным поведением хозяина.
То же повторилось с врачом, с друзьями, даже с пастором — никто не видел перемены. Для мира Корвин оставался прежним — бледным, но благородным джентльменом. Лишь он один знал ужасную правду: его лицо принадлежало другому.
С каждым днем отражение становилось все более чудовищным. По ночам ему чудились шепоты, исходящие от зеркала, а однажды, проснувшись в холодном поту, он увидел, как его рука — нет, не его рука — медленно тянется к нему из глубины стекла…
Когда служанка на следующее утро вошла в его спальню, она обнаружила лишь разбитое зеркало да клочья тумана, вьющиеся по полу.
А в городе тем временем шептались, что на старом кладбище появился новый памятник — с портретом худощавого джентльмена благородной наружности…
И глаза его были полны бездонного ужаса.

Буханкин

Наркоман Слава по прозвищу Победа шёл по Пятницкому кладбищу. Ещё чуть-чуть подпирало после сегодняшней дозы, но уже было ясно, что максимум через час его окончательно отпустит. Вмазывались втроём, причём на раздаче был Лёха Гепатит, а это означало, что весь основняк достался ему. Никто не возражал, опасаясь физических замечаний с его стороны, к тому же почти все деньги тоже были его.
Своё погоняло Слава получил не потому, что там кого-то победил или отмудохал. Нет. Победить он мог разве что свою вену, да и то, если руки не тряслись и игла не гнулась. Просто однажды, под винтом, он забрался в «Победу» без колёс, стоявшую за гаражами и попытался её угнать, что видели ещё пять человек и даже помогали ему в этом благородном деле. Но вся слава досталась Славе. Слава Славе, ****ь. ***** слава Славе. Кто такая ***** слава? Если с маленькой буквы, то ещё *** с ним, а если с большой – тут уже возможны варианты. («Слава Славе!» – такой плакат невъебенный на улицах города). Ну хуй с ней, с этой Славой! Или с этим Славой? Но Слава – это Слава Победа, так что хуй всегда с ним.
Так вот идёт себе Слава Победа по кладбищу, и его потихоньку отпускает. Смотрит он по сторонам на памятники и думает что да, этих уже навсегда отпустило и никогда больше не попрёт. И тут видит памятник, а на нём ряха такая стрёмная, бандитская, и надпись: «Толян Буханкин, ровный пацан, спи с миром, чтоб у тебя и там всё было ровно!»
Загляделся Победа на эту ряху и задумался. Сначала о вечном, потом о высоком, потом мысли его пошли по накатанной колее: «Вот сейчас меня отпустит, потому как Гепатит, сука почти всё вылил себе! А вот если бы у меня была такая заточка (заточка – это ряха и её выражение, на ней выражение, ****ь, мимический шаблон, если по науке), мне бы Гепатит всё самое лучшее поставил, да ещё бы за добавкой сбегал. Да и что Гепатит! С такой заточкой я бы сам пошёл на «точку», и там бы поставил точку в вечном споре между барыгой и дозой. И мне бы без базара всегда можно было достать, без всяких там «уже кончилось», «где ты был раньше» и «приходи, завтра точно будет». Короче, наступил бы у меня светлый наркоманский праздник.
И тут Славе показалось, что Буханкин ему подмигнул. Ну подмигнул и подмигнул, чего не бывает, когда ширево бодяжат всякой дрянью.
Вздохнул Победа, встал и пошёл на выход, к скучным бескайфовым будням. То есть в магазин за бухлом.
Проснулся Победа на хате у Шмоньки. Шмонька – это его герла, ну как его, просто она. Ну, короче, она по синьке прибивалась, а Славик пришёл отнюдь не пустой, а с двумя флаконами портвейна и раечкой. Проснулся и пошёл поссать. Поссал, значит, и решил в зеркало на себя поглядеть.
Поглядел. Чё за ***ня? Ещё раз поглядел. Бляяяяяяяяядь!!!!!!!!!!!
Из зеркала на него смотрел Буханкин.
Бляяяяяяяяядь!!!!!!!!!!!
Победа выскочил из сортира и как давай орать: «Кто я? Кто я?! Кто я?!! Кто я?!!!»!
Тут проснулась Шмонька, увидела, что какой-то страшный голый мужик скачет по квартире и орёт и тоже заорала: «Кто ты?!!! Кто ты?!!! Кто ты?!!! Кто ты?!!! Кто ты?!!! Кто ты?!!!»
Так они бегали и орали, пока не заебались бегать и орать. Сели на кровать, отдышались. Шмонька и говорит, уже спокойно так:
– Кто ты, мужик, я тебя раньше не видела! – Победа ей отвечает:
– Шмонька, я теперь сам не знаю! Ещё вчера я был Слава Победа!
Шмонька прищурилась, скользнула взглядом от его нового лица к старому тату на плече – кривоватый дракон, которого Слава когда-то назвал «Победителем». Дракон остался. А лицо...
– Бля, – выдавила она, почесывая всклокоченный ирокез. – Точно не Победа. Победа – сопливый. А ты... страшный. Как Бухарик с того плаката у ментовского участка. Помнишь? «Разыскивается».
Слава (Буханкин?) потрогал щеку. Кожа была грубая, шершавая, с глубокой бороздой шрама от виска к углу рта – «ровный пацан», ****ь. Он сжал кулак – костяшки были разбиты в хлам, как у того, кто часто «ровняет» других. Он почувствовал силу в этих ручищах. И дикий, животный страх. Потому что внутри всё так же сосало под ложечкой от ломки, и мысль о Гепатите с его жидким золотом сводила с ума.
– Шмонь, – голос сорвался. Он звучал хрипло, басовито, чужим. – Зеркало... Оно не врет? А то я, бля, ещё под винтом...
Шмонька встала, прошла в сортир, щелкнула выключателем. Посмотрела в зеркало. Посмотрела на него. Ещё раз в зеркало.
– Оно не врёт, мужик. Ты – Бухарик. Или его злой близнец. – Она вышла, задумчиво почесала нос. – Теперича вопрос: куда делся Славик? И куда девать тебя? И где моя раечка? Ты же вчера принёс.
Мысль о раечке (бутылке водки ёмк. 0.33л) пронзила Славу-Буханкина как игла. Он кинулся искать. Она и пустой фугас лежали под столом. Третий флакон портвейна был недопит – Шмонька допила его залпом, крякнула.
– Короче, – она махнула рукой. – Раз ты теперь Буханкин, действуй как Буханкин. У него, поди, и бабло было, и понты. Иди, ****ь, на «точку»! Напусти на Лёху Гепатита этой своей... заточки! Пусть обосрётся и отдаст тебе весь основняк! А заодно и за Славика спроси – куда, сука, подевался?
Логика Шмоньки была железной. И привлекательной. Страх перед новой внешностью начал понемногу замещаться авантюрным азартом. Буханкин. С такой ряхой можно многое. Особенно если внутри всё тот же трясущийся от ломки Слава Победа, готовый на всё за дозу.
Он нашёл свои вонючие треники и замызганную футболку. Одежда сидела на новом теле странно: плечи шире, грудь массивнее, штаны чуть коротковаты. Он посмотрел в осколок зеркала, висевший над раковиной. Буханкин в одежде Победы. Сюрреализм ****ец.
– Ладно, Шмонь, – прохрипел он чужим голосом. – Сиди тут. Я... я пошёл точку ставить. И Славу искать. Если найду – *** вам, а не Слава.
Выйдя на улицу, он почувствовал, как мир изменился. Бабки у подъезда, щёлкающие семечки, замолчали, проводили его тяжёлым, подозрительным взглядом. Мужик у ларька с пивом отвёл глаза. Пёс на цепи зарычал глубже обычного. Его боялись. Это было... странно. И немного кайфово. Даже ломка чуть притихла, отодвинутая новыми ощущениями.
«Точка» Лёхи Гепатита была в подвале пятиэтажки, надо было пройти через кладбище, так получалось короче. Короче некуда. Могила Буханкина была рядом с входом, на углу второй аллеи. Славик подошёл к ней, посмотрел.
И чуть не обосрался.
С памятника на него смотрело его собственное, Славика Победы лицо.
До шмонькиной хаты он долетел, как реактивный самолёт. Заорал:
– Там!!! Там!!! Там!!! Там!!! Там!!! Там!!!
– Что «там-там»? Барабаны, что ли, нашёл? – скептически усмехнулась Шмонька. Ей почему-то вдруг стало ясно, что никакого похода к Гепатиту уже не будет. Ни сейчас, ни в обозримом будущем.
– Одевайся, пошли, – твёрдо сказал Победа с лицом Буханкина. Там сама всё узнаешь.

Сказать, что Шмонька охуела – значит не сказать ничего.
Тишина на кладбище стояла гробовая. Только вороны каркали где-то вдалеке, да ветер шелестел листьями старого вяза над могилой Буханкина. Вернее, над могилой, на памятнике которой теперь красовалось лицо Славы Победы. То самое, сопливое, с вечно воспаленными глазами и прыщавым подбородком, но запечатленное в камне с каким-то идиотски торжественным выражением. Надпись под ним гласила: «Слава Победа, ровный пацан, спи с миром, чтоб у тебя и там всё было ровно!»
Шмонька стояла, как вкопанная. Ее ирокез казался единственной живой и движущейся частью пейзажа, трепыхаясь на ветру. Рот был открыт, глаза вылезали из орбит. Она медленно подошла к памятнику, потрогала холодный камень щеки "Славика", провела пальцем по буквам его имени.
– Бля... – выдохнула она, и это было не ругательство, а констатация абсолютного, вселенского ****еца. – Славик... это ты?
Буханкин-Слава стоял рядом, его новое, страшное лицо было бледным под слоем грязи и вечной небритости. Он кивнул, не в силах вымолвить слово. Внутри все сжалось от ломки, но сейчас ее перекрывал леденящий ужас. Его тело было здесь, в земле? Или... где? А его сознание – в теле мертвого бандита?
– Он... он мне подмигнул тогда, – прохрипел он чужим голосом. – На кладбище. Буханкин. Я думал, глюки...
– А это не глюки? – Шмонька обернулась к нему, ее глаза метались между лицом Буханкина на живом теле и лицом Славы на камне. – Это хуже глюков, мужик! Это ****ец нахуй! Ты – Буханкин, но не Буханкин! А Славик... он там? – Она ткнула пальцем в землю. – Или он... где?
Мысль о том, что его сознание могло просто исчезнуть, раствориться, а где-то бродит его тело с кем-то другим внутри – или вообще пустое – заставила Славу-Буханкина сглотнуть ком в горле. Ломка напомнила о себе острым спазмом.
– Шмонь... – его новый, басистый голос дрогнул. – Мне... мне ****ец как надо. Гепатит... доза... Я сдохну щас.
Шмонька резко встряхнула головой, будто отгоняя мух абсурда. Железная логика сработала снова, подстегнутая практической необходимостью и остатками портвейна в крови.
– Ладно, еб твою мать! – решительно заявила она. – Раз ты теперь Буханкин – действуй как Буханкин! С такой рожей тебе все двери открыты! Иди к этому пидарасу Гепатиту, нажми на него! Пусть обосрётся от страха и отдаст всё, что есть! А заодно... – она снова глянула на могилу Славы, – ...спроси, не видел ли он Славика. Мало ли... вдруг его тело где-то шляется? Без башки?
Идея "шляющегося тела" была настолько жуткой, что даже Славу-Буханкина передернуло. Но мысль о дозе была сильнее. Сильнее страха, сильнее абсурда, сильнее даже этого леденящего ужаса перед собственной могилой.
– Пошли, – просто сказал он, разворачиваясь. Его новая походка – тяжелая, вразвалочку, с покачиванием мощных плеч – давалась пока неуверенно, но уже чувствовалась сила. Сила, которая внушала страх бабкам у подъезда и псу на цепи. Сила, которая сейчас была его единственным шансом.
Они шли через кладбище обратно, минуя аллеи с молчаливыми свидетелями их кошмара. Слава-Буханкин старался не смотреть по сторонам, сосредоточившись на ломке, гнавшей его вперед, и на образе Лёхи Гепатита. Как он войдет? Что скажет? Как заставит эту суку дрожать?
"Точка" Гепатита была в подвале старой пятиэтажки. Темный, заваленный хламом коридор, запах сырости, плесени и чего-то химически-сладкого. Дверь в дальнем углу, обитая рваным дерматином. Раньше Слава Победа подходил к ней робко, стучал неуверенно, ждал, затаив дыхание, молясь, чтобы открыли и чтобы "было". Сейчас он подошел и пнул дверь сапогом (сапоги Буханкина были на пару размеров больше, но сидели на его новой ноге странно уместно).
– Открывай, пидор! Гепатит! Это я!
За дверью на секунду воцарилась тишина. Потом послышались шаги, щелчок засова.
Дверь приоткрылась. На пороге стоял Лёха Гепатит – тощий, желтоватый, с вечно мокрыми от пота висками и бегающими глазками. Увидев лицо в проеме, он остолбенел. Желтизна его кожи сменилась мертвенной бледностью. Глаза округлились до предела, челюсть отвисла.
– Т-Толян? – выдавил он шепотом, полным неподдельного ужаса. – Б-Буханкин? Ты ж... ты ж помер, бля?
Слава-Буханкин уперся плечом в дверь и легко отодвинул цепляющегося за косяк Лёху, шагнув внутрь. Шмонька юркнула следом, оглядывая знакомый обшарпанный подвал с диваном, столом, заваленным шприцами и фольгой, и вечно мигающей лампочкой под потолком.
– Помереть помер, – прохрипел Слава-Буханкин, стараясь копировать бандитскую манеру речи, которую слышал от других. Он оглядел Лёху свысока, пытаясь придать лицу Буханкина самое "стрёмное" выражение. – А щас воскрес, сука. На тебя посмотреть. На твои делишки. Говорят, ты тут барыжишь дерьмом, а мне, старому корешу, даже на дорожку не положил, когда в ящик сыграл?
Лёха Гепатит задрожал мелкой дрожью. Он отступил к столу, нащупывая рукой что-то за пазухой – вероятно, нож.
– Толян, я... я не знал... тебя же похоронили... все видели...
– Видели ***! – рявкнул Слава-Буханкин, делая шаг вперед. Его новая грозная тень накрыла Лёху. – Я тут хожу, а ты, падла, даже цветочков на могилку не принес! И Славика моего, пацана, где подевал, а? Говорят, он к тебе ходил? И пропал?
Лёха замотал головой, глаза бегали от страшного лица "Буханкина" к Шмоньке и обратно.
– Слава? Победа? Этот сопляк? Он... он вчера заходил, но я ему почти ничего не дал, сам знаешь... качество... – Лёха нервно облизнул губы. – Он ушел, пьяный в дупель, с бутылками. Я его больше не видел! Клянусь! Он жаловался, что ты, Толян, ему подмигнул на кладбище, бредил какой-то ***ней...
Слава-Буханкин почувствовал, как внутри все холодеет. Значит, его тело... его прежнее "я" вчера ушло отсюда и... исчезло. Оказалось в земле под памятником? Или где-то еще?
– Так, сука, – он подошел вплотную к Лёхе, чувствуя, как тот дрожит. – Первое: весь твой основняк – мой. Весь. Сейчас. Понял, гнида? Второе: если Славик объявится – ты мне сразу. Третье... – он оглядел жалкий притон, – ...ты мне теперь должен. По гроб жизни. А он у меня, как видишь, долгий.
Лёха Гепатит, не раздумывая, полез под диван, достал замасленный пакет. Его руки тряслись так, что он еле развязал узелок. Внутри было несколько маленьких свертков с белым порошком и пара ампул.
– Всё, Толян... вот... всё, что есть... – он протянул пакет дрожащей рукой. – Только... только не трогай меня...
Слава-Буханкин выхватил пакет. Ломка кричала в нем, требуя немедленного действия. Он сунул руку в пакет, нащупал сверток, порвал его зубами (новые зубы Буханкина были крупнее и желтее) и, отсыпав горку на тыльную сторону ладони, втягнул порошок ноздрями. Знакомый, долгожданный химический удар обрушился на мозг. Острая волна облегчения, тепла и ложной уверенности. Ломка отступила, как по мановению волшебной палочки. Он застонал, запрокинув голову.
– О, да... вот это да... – прошипел он чужим голосом.
Шмонька наблюдала за этим с мрачным любопытством. Лёха Гепатит сжался в углу, глядя на воскресшего мертвеца, нюхающего его товар.
Слава-Буханкин открыл глаза. Мир снова приобрел резкость, но теперь сквозь призму новой силы и чужого тела. Он посмотрел на Лёху.
– Ладно, пидор. Пока свободен. Но помни: я за тобой слежу. И если Славик не объявится... – он сделал многозначительную паузу, глядя на Лёху своим новым, тяжелым взглядом. – ...мы с тобой еще поговорим. По-ровному.
Он развернулся и пошел к выходу, не глядя назад. Шмонька бросила Лёхе последний взгляд – смесь презрения и почти жалости – и последовала за своим новым/старым спутником.
На улице Слава-Буханкин глубоко вдохнул. Воздух казался другим. Он ощущал мощь в мышцах, уважительный страх в глазах редких прохожих, которые тут же отводили взгляд. И внутри – знакомый химический кайф, но усиленный диким ощущением силы и безнаказанности, которое давала эта "заточка".
– Ну что, Шмонь? – он обернулся к ней, и на его новом лице появилось что-то от ухмылки. – Теперь я Буханкин. Настоящий Буханкин. Или почти настоящий.
Шмонька посмотрела на него, потом в сторону кладбища, видневшегося за домами.
– А Славик? – спросила она тихо. – Его... там? В земле? Или... он теперь Буханкин на том свете? Или... где?
Слава-Буханкин помолчал. Кайф немного притушил остроту вопроса, но не снял его совсем.
– *** его знает, – наконец сказал он, пожимая новыми массивными плечами. – Может, он теперь ангел? Ха! Сопливый ангел. – Он фыркнул. – А мы... мы теперь пойдем отмечать. У меня, – он похлопал по карману, где лежал пакет с "основняком", – теперь всё есть. И лицо есть. И сила. И никто, ****ь, не скажет мне "уже кончилось".
Он тронулся в сторону своей (Буханкина?) прошлой жизни, к новым возможностям и старым страхам, оставив за спиной подвал с перепуганным Гепатитом и могилу с лицом Славы Победы – вечный памятник исчезнувшему "я" в мире, где даже смерть могла оказаться просто плохим трипом, а жизнь – кошмаром в чужом, страшном, но таком удобном для дозы теле.
Шмонька, вздохнув, поплелась за ним, гадая, где же теперь взять одежду, которая подошла бы этому новому "мужику", и что делать с пустой раечкой. Логика жизни на окраине была проста: раз уж ****ец случился, надо под него подстроиться. И выжить. Хотя бы до следующей дозы.

Имя в Тени Орла

Мсье Жак Люпен, скромный архивариус Королевской Библиотеки (хотя королей давно не было, название оставалось), был человеком тихим и незаметным. Его жизнь протекала среди пыльных фолиантов и каталогов, размеренно, как тиканье старинных часов. Но в груди его билось сердце, пылавшее неистовым, почти религиозным поклонением Императору. Наполеон Бонапарт был для него не просто исторической фигурой, а воплощением Величия, Гения и Судьбы Франции. Каждый вечер, прежде чем отправиться в свою крохотную квартирку на Монмартре, Жак совершал паломничество в Лувр. Его целью был не "Джоконда", а огромный, величественный портрет Наполеона кисти Давида – Император в своем рабочем кабинете в Тюильри, в мундире полковника гвардейских егерей, взгляд устремленный вдаль, за пределы холста, за пределы времени.
Жак часами мог стоять перед ним, впитывая каждую деталь: решительный изгиб бровей, твердую линию губ, ту особую ауру власти и непоколебимой воли, которую гений Давида сумел перенести на полотно. Он шептал цитаты из мемуаров, представлял грохот пушек при Аустерлице, шелест знамен при Маренго. В эти мгновения Жак Люпен не был скромным архивариусом – он был рядом с Орлом.
И вот, в один из таких вечеров, когда последние лучи заходящего солнца, пробившись сквозь высокие окна Лувра, упали точно на лицо Императора на портрете, случилось нечто. Жак, как всегда, всматривался, стараясь проникнуть в самую суть этого взгляда. И вдруг… ему показалось, что глаза на портрете сместились. Не моргнули, нет. Они повернулись и устремились прямо на него. Взгляд был не просто живым – он был узнающим, пронзительным, требовательным. Жак замер, сердце его бешено заколотилось. Он протер очки, снова посмотрел. Взгляд Императора по-прежнему был обращен к нему. И не только взгляд. Казалось, тени на лице сместились, уголки губ приподнялись в едва уловимой, но властной улыбке. И самое невероятное – черты лица, этот знакомый до боли профиль, начали… меняться. Они становились менее идеализированными, более земными, но от этого еще более сильными. И в этих меняющихся чертах Жак с изумлением и растущим ужасом начал узнавать… собственное отражение.
Не свое нынешнее – бледное, с мягкими чертами книжного червя, а какое-то иное. Черты заострились, взгляд стал жестким, волевым, подбородок – упрямым. Это было его лицо, но преображенное духом Императора, лицо человека действия, командира, героя. Жак почувствовал, как пол уходит из-под ног. Он протянул руку, не в силах отвести глаз от этого фантастического зрелища. Его пальцы коснулись не холста, а… пустоты? Или бархатистой темноты? Он сделал шаг вперед, словно влекомый неодолимой силой того властного взгляда.
Вместо прохладного воздуха выставочного зала его обдало пороховой гарью, криками людей, грохотом канонады и диким, победным ревом: "Vive l'Empereur!" Ослепительное солнце било в глаза. Под ногами дрожала земля. Жак пошатнулся, но сильная рука схватила его за локоть.
– Mon Capitaine! Вы ранены? – закричал молоденький суб-лейтенант, его лицо, испачканное сажей и кровью, было искажено ужасом и отвагой. – Они идут в очередную атаку! Ваш приказ?!
Жак (нет, он уже не Жак) огляделся. Он стоял на холме, залитом предзакатным светом. Внизу, в дыму и пламени, кипела неистовая битва. Знакомые силуэты – квадраты английской пехоты, блики штыков, кавалерийские лавы. У его ног лежала треуголка с помятым плюмажем. Он машинально поднял ее. На околыше было вышито золотом: *"Armand, J-L. Capitaine. 45e R;giment d'Infanterie de Ligne"*. Жан-Люк Арман. Капитан. 45-й Линейный. Его имя. Его полк. Его битва.
И память хлынула, как бурный поток. Не память архивариуса Жака Люпена, а память капитана Жан-Люка Армана – ветерана Итальянской кампании, героя Пирамид, человека, который лично получил шпагу чести из рук Императора за храбрость при Маренго. Он знал лица своих солдат, знал хриплый голос старого сержанта Бертрана, знал вкус дешевого вина в походной фляге и запах конской сбруи. Он чувствовал тяжесть шпаги у бедра и уверенную мощь в своих руках, руках воина.
– Капитан! Приказ! – настойчиво повторил суб-лейтенант, указывая шпагой вниз, где французская линия дрогнула под натиском шотландцев в килтах.
Взгляд капитана Армана (бывшего Жака Люпена) стал твердым, как сталь. В его глазах не было ни тени сомнения архивариуса, только холодная ясность командира и пламя преданности Императору. Тот самый взгляд, который он так часто видел на портрете. Он вскинул свою шпагу, ее клинок сверкнул в закатном свете.
– Батальон! – его голос, незнакомый и властный, прокатился над грохотом боя, заглушая страх. – В штыки! За Императора! Вперед! EN AVANT! VIVE L'EMPEREUR!
Он ринулся вниз по склону, не оглядываясь, зная, что его солдаты последуют за ним. Не потому что боялись – потому что верили. В него. В Империю. В Орла. Свист пуль, разрывы гранат, крики боли и ярость боя – все это было не страшно. Это было его стихией. Он был там, где должен был быть всегда – в сердце великой битвы, ведущий своих людей к славе. Каждая команда, каждый удар шпаги, каждый выстрел его пистолета были инстинктивными, выверенными годами настоящей, а не воображаемой службы. Он был капитаном Арманом.
Битва была адом, но Франция победила в тот день. Капитан Арман дрался как лев. Он закрыл своим телом раненого барабанщика, возглавил контратаку, отбившую ключевую позицию, его мундир был изорван пулями и картечью, лицо залито кровью – чужой и своей. Когда солдаты подняли его на руки после отражения последней атаки, он видел в их глазах не просто уважение, а обожание. Он видел вдалеке небольшую группу всадников – и в центре, на сером арабском скакуне, знакомую невысокую фигуру в треуголке и сером сюртуке. Император смотрел в их сторону и, казалось, кивнул. В этот миг капитан Жан-Люк Арман понял, что его мечта сбылась. Он не просто видел величие – он был его частью. Он нашел не свое лицо на портрете – он нашел свое назначение в лике Императора.
Он прожил еще десять лет в этом мире – десять лет походов, сражений, ран, побед и горечи отступления из Москвы. Он стал полковником, бароном Империи. Он знал славу и видел закат Орла. Он пал в одной из последних схваток старой гвардии при Ватерлоо, сжимая в руке разорванное знамя своего полка, с мыслью об Императоре и о том вечере в Лувре. Его последним вздохом было: "Vive... l'Empereur..."
...А в Лувре, в зале, где висел портрет Наполеона работы Давида, смотрители нашли утром только очки мсье Люпена, аккуратно лежащие на полу перед полотном. Сам архивариус бесследно исчез. На портрете же, при внимательном рассмотрении, некоторые посетители впоследствии клялись, что в тени за спиной Императора, среди адъютантов, они различали еще одно лицо – лицо сурового офицера с пронзительным взглядом, черты которого странно напоминали пропавшего скромного Жака Люпена. Но смотрители музея только пожимали плечами – игра света, игра теней, ничего более. Просто еще одна легенда, рожденная в тени Великого Человека. Истинную же славу капитана Жан-Люка Армана, барона Империи, павшего при Ватерлоо, знали лишь пожелтевшие страницы военных архивов да ветер, гуляющий над полями былых сражений. Но для одного человека эта слава стала реальностью, дарованной взглядом с портрета.


Рецензии