Коло Сварожье
Персонажи:
Итцик: Главный герой. Молодой реп-музыкант кавказского происхождения. Харизматичен, талантлив импровизатор, обаятелен, но безответственен, ветрен, живет сегодняшним днем. Цель: Пережить две недели в комфорте за счет обаяния и музыки.
Светлана: Художница из Москвы. Чувствительная, романтичная, увлечена славянской эстетикой. Первая, кто заметил Итцика. Интрига: Станет ли ее романтический интерес к нему причиной ее разочарования или толчком для его перемен?
Ольга: Организатор из Питера. Практичная, умная, уважает традиции, но не лишена чувства юмора. Видит потенциал Итцика, но и его слабости. Интрига: Позволит ли личная симпатия затмить ее обязанности, когда его поведение начнет мешать фестивалю?
Марина: Повариха из местных. Щедрая, добрая, "мать" фестивальной кухни. Кормит Итцика. Интрига: Дойдет ли ее терпение до предела, когда он начнет злоупотреблять ее добротой?
Борис: Старейшина/уважаемый участник. Строгий хранитель традиций. С подозрением относится к "чужаку" Итцику. Интрига: Станет ли он главным антагонистом, добивающимся изгнания Итцика?
"Кузнец" (Николай): Мастер кузнечного дела. Сильный, немногословный. Симпатизирует Ольге. Интрига: Вступит ли он в открытый конфликт с Итциком из-за ревности или принципов?
Предисловие: Дорога к Коло
Итцик в родном городе. Последние гроши на билет. Мечты о море, горах, тепле и... бесплатной еде. Слухи о фестивале как о "месте возможностей" и "брачном слете". Его расчет: внешность, харизма, музыка = выживание. Тяжелый путь автостопом.
Интрига: Доберется ли он вообще? Что ждет его в этом незнакомом, консервативном на первый взгляд мире?
Глава 1: Прибытие, или Борщ как Нобелевская Премия
Дорога к Черному морю и горам Кавказа для Итцика была испытанием на прочность, достойным отдельного эпика. Последние рубли канули в Лету где-то на заправке за Ростовом, а дальше – автостопный ад. Каждый водитель был философом, считавшим своим долгом прочесть лекцию о «нынешней молодежи» и «верных путях», а ночевки под открытым небом сопровождались хором комаров и мыслью, ставшей мантрой: «Там, на слете, будет еда. Много еды. Теплые палатки. И, несомненно, теплые… объятия. Очень теплые и очень женственные».
И вот он здесь. Потрепанный, пропыленный, но все еще излучающий остатки кавказского шарма (кудри – хоть и спутанный ореол, но кудри; глаза – усталые, но с огоньком авантюриста), Итцик замер перед вратами в иной мир – «Коло Сварожье».
*****
Перед ним раскинулся не просто палаточный город, а ожившая иллюстрация к мифам. Палатки, словно диковинные грибы после дождя, заполонили поляну, спускавшуюся террасами к самому краю обрыва. А там, внизу, мерцало в лучах заходящего солнца Черное море – темно-синее, почти чернильное, с золотой дорожкой от светила. Воздух был густым коктейлем: соленый бриз с моря смешивался с ароматом хвои и дикого чабреца из окружающих лесов, а поверх всего этого висел густой, божественный шлейф дыма, жареного мяса, томленого борща и свежего хлеба. Где-то вдалеке, за лесистыми холмами, виднелись сизые вершины гор Кавказа, напоминавшие Итцику о доме, но только издали – здесь они казались выше, загадочнее, словно стражники иного мира. Сам фестиваль горел кострами – десятками, сотнями костров, чьи языки пламени танцевали, отбрасывая причудливые тени на расшитые солярными знаками полотнища шатров и лица людей. Гудели, как огромный потревоженный улей, голоса, смех, пение под аккомпанемент гусель, бубнов, жалеек и периодический звонкий стук топоров о поленья. Царил хаос, но хаос осмысленный, ритмичный, пронизанный древней энергией. Повсюду мелькали мужчины в холщовых рубахах навыпуск, подпоясанные узорными кушаками, с серьезными лицами и часто – густыми бородами. Женщины – это был отдельный праздник для глаз: в ярких сарафанах, расшитых замысловатыми обережными узорами, в праздничных поневах, в платках, повязанных то игриво, то строго. Девушки с венками из васильков и ромашек в волосах смеялись, звенели бубенчиками, подвешенными к поясам. Все это пестрело, двигалось, пахло травяными настоями, воском, кожей и потом, но пот был не городской, затхлый, а здоровый, древесный. И все это было пропитано ощущением ритуального флирта. Взгляды задерживались чуть дольше, улыбки были чуть загадочнее, прикосновения в хороводе – чуть выразительнее, а смех девушек – чуть звонче, когда мимо проходили интересные "богатыри".
Итцик (Внутренний монолог): Мама дорогая... Это не фестиваль, это съемки "Властелина Колец" в славянской адаптации! Или массовка "Садко" взбунтовалась и решила жить по-своему. Красиво, черт возьми... Море, горы, лес... И этот запах! Мой желудок сейчас устроит сольный концерт похлеще Перуна! Главное – не забыть, зачем я здесь: выжить, поесть и... максимально изучить местную фауну. Особенно прекрасную ее половину. Господи, сколько же тут... материала для изучения! Вот та, у ткацкого станка... Стройная, как молодая березка, пальцы длинные – наверное, музыкантша? Или просто артистичная... Интересно, насколько гибкая... А вон та, у котла – это же сама богиня плодородия! Пышные формы, румянец во всю щеку, улыбка – солнышко. Марьяна? Очень вероятно. Та точно накормит до отвала... и, возможно, чем-то еще согреет. А эта, что за водой к ручью идет... Лесная нимфа! Худенькая, быстрая, глаза как у испуганной косули... Но какие ножки! И как она кувшин ловко держит... Представляю, как он выскальзывает у нее из рук от неожиданности... и я ловлю его, а наши руки касаются... Старт! Ох, Итцик, старина, поле непаханое! Надо составить план действий: сначала еда (крепкий тыл!), потом разведка, а там... будь что будет! Главное – харизма и гитара. И улыбка. Кавказская улыбка еще никого не подводила!
Желудок Итцика заурчал с такой силой, что стоявшая рядом девушка в длинном, вышитом красными петухами и колосьями платье обернулась, широко улыбаясь. Она была высокая, статная, с густой русой косой и глазами цвета лесного озера.
– Добро пожаловать на Сварожье Коло, путник! – прокричала она через общий гул. – Вид у тебя – лучшая хвала нашим харчам! Прямо рекомендательное письмо от желудка!
Итцик (Внутренний монолог, глядя на девушку): Ого! Петухи на платье – это, конечно, смело... Но фигура... Фигура – это песня! Широкие бедра – значит, не голодает и, вероятно, умеет двигаться. Грудь – как два спелых арбуза под холстиной... И взгляд прямой, смелый. Интересный экземпляр. Надо бы узнать имя... и доступность.
Итцик поспешно прикрыл живот, пытаясь изобразить не голодного стервятника, а увлеченного исследователя фольклора.
– Агась, – бодро парировал он. – Я как раз... погружаюсь в аутентичную среду. Итцик. Музыкант. – Похлопал по гитарному чехлу – своему главному капиталу и орудию завоевания.
– Славомира, – представилась она, окидывая его оценивающим взглядом, который скользнул по смуглой коже, задержался на черных кудрях и темных глазах, отметил крепкие плечи и... снова вернулся к урчащему животу. – Иди к центральной поляне, там сердце Коло бьется! И к Марине на кухню загляни – у нее душа шире ворот и ложка размером с весло! – Она махнула рукой и растворилась в толпе, оставив после себя шлейф запаха дыма и полевых цветов.
Итцик (Внутренний монолог): Славомира... Звучит мощно. И вид соответствующий. "Душа шире ворот"... Намекает на щедрость? Надеюсь, не только кулинарную. "Ложка размером с весло"... Интересная метафора. Надо запомнить. Кухня – приоритет номер один. А потом... оглядеться. Боже, да тут на каждом шагу шедевры!
Он двинулся вперед, пробираясь сквозь шумную, красочную толпу, сканируя окружение. Его взгляд цеплялся то за смеющуюся девушку с копной медных волн, то за стройную блондинку, ловко управлявшуюся с гончарным кругом. "Эта – вайб художницы... Чувствительная, наверное. Любопытно, что ее вдохновляет..."Он заметил деловитую женщину в практичной, но стильной льняной тунике, отдающую четкие распоряжения группе парней с бревнами. "Организатор... Чувствуется сталь под шелком. Интересно, насколько строга... и что может ее расслабить?" А вот и источник божественного запаха – большая походная кухня под навесом, где царила дородная, улыбчивая женщина, похожая на добродушную медведицу. "Марина! Цель номер один! Потом – остальные..."
Он подошел к ближайшему свободному месту у большого костра, где грелись и общались человек десять. Разношерстная компания: пара бородатых мужчин (один – настоящий дед-мороз летом, другой – помоложе, но с взглядом бурителя), серьезно обсуждавших тонкости поклонения Перуну и правильного сжигания чучела; несколько женщин разного возраста, чистящих овощи или пряжу; и две молодые девушки, перешептывающиеся и поглядывающие на него с нескрываемым любопытством. Итцик сбросил рюкзак с театральным вздохом страдальца.
– Мир дому вашему, – сказал он, включая самую обаятельную, чуть виноватую улыбку. – Место свободное? Ноги после дороги... сами понимаете, требуют привала.
Бородач-побольше (Борис, про себя, хмурясь): "Мир дому"... Говорит правильно, а вид чужеродный. Смуглый, кудрявый, глаза бегают. Как воробей на зерно. И пахнет городом и дорогой. Не к добру. Надо приглядеться."
– Садись, садись, путник! – приветливо отозвалась женщина лет сорока (Людмила), с добрым, открытым лицом и сильными, работящими руками. – Откуда путь держишь? И как звать-величать?
Женщина помоложе (про себя, разглядывая Итцика): Ох, и видок... Усталый, но глаза горят. И плечи... Крепкий малый. Не здешний, явно. Интересно, надолго ли?"
– Итцик. С Ростова, – ответил он, с облегчением опускаясь на расстеленный половик. – Путь держал... к истокам. К мудрости предков. И к вашим пирогам, если честно. – Он постучал себе по животу. – Запах здесь такой, что Нобелевскую премию по кулинарии пора учреждать и сразу вручать! Кому – не знаю, но запах – лауреат!
Все засмеялись. Итцик почувствовал слабую надежду. Его взгляд скользнул по девушкам.
Девушка посмелее (Олена, про себя): "Ох, и шустрый! С Ростовв... Значит, горячая кровь. Глаза черные, насквозь видят... И улыбка какая-то хитрая, но обаятельная. Гитара... Интересно, что играет?"
Девушка поскромнее (Марьяна, про себя, краснея): "Боже, он посмотрел... Какой красивый... Совсем не похож на наших парней. Темный... Загадочный... И голос приятный. Хорошо бы он спел..."
– Музыкант? – спросила Олена, указывая на гитару, ее голос звучал чуть вызывающе.
– Репер, – с достоинством поправил Итцик, ловя ее взгляд. – Слова лью, как горный поток. Ритм – как пульс жизни. – Он задержал взгляд на ее лице, отметив полные губы и смелые глаза. "Ого, сама идет в атаку! Люблю таких! И губы... Интересно, насколько они мягкие..." – подумал он. Марьяна опустила глаза, но украдкой следила за ним. "И эта мила... Румянец – хоть яблоки собирай. Скромница... Но в тихом омуте... И шея у нее такая нежная..."
– О-хо-хо, рэпер! – покачал головой бородач помоложе (Василий). – У нас тут больше под гусли да жалейки. Перуну-Громовержцу не по нутру ваши эти… биты-шмиты.
– Перун, он как истинный мужик, – парировал Итцик с легкостью, – ценит силу и искренность. А у меня – и сила в ритме, и искренность… в каждом слове. Хотите, спою? Про ваш фестиваль? Только что сочинилось! – Он уже видел интерес в глазах Людмилы, любопытство у женщин и явное ожидание у Олены. Марьяна смотрела с надеждой. Бородачи насторожились.
Итцик (Внутренний монолог, доставая гитару): "Отлично! Музыка – мой конек. Растоплю эти ледяные бороды солнечным южным рэпом! А девчонок... Девчонок точно зацепит. Особенно Оленку-огонек. И Марьяну заодно. Две птицы одним рэпом! Главное – сыграть на контрасте: для бородачей – про Перуна и еду, а для красоток... для красоток – отдельные пассы и шепотки. Работаем!"*
Итцик достал гитару. Инструмент был старый, видавший виды, но звучал чисто. Он настроил струны под шум костра и плеск волн где-то внизу, за лесом. Вдохнул аромат дыма и… шашлыка? Близко! Он повел плечом, заставив мышцы под футболкой играть рельефом (этот трюк работал всегда), и ударил по струнам. Ритм был не агрессивный, а скорее… заигрывающий, с легким кавказским акцентом, идеальный для импровизации под открытым небом.
(Звучит гитара – ритмичный, чуть цыганский перебор)
(Итцик поет, глядя то на бородачей с вызовом, то на Олену и Марьяну с лукавой ухмылкой):
Эх, шагал я долго, горы одолел,
Где Кавказ к морю Черному присел.
Шел к вам, люди светлые, с открытой душой,
А нашел... ну, в общем, праздник не простой!
Палатки – как грибы после дождя, (Он кивнул в сторону шатров)
Девчата – все красавицы, хоть в рай веди! (Дерзкий взгляд в сторону Олены и Марьяны)
А парни... (кивок в сторону бородачей) ...с бородой до пояса,
Твердят про Перуна, забыв про... волю неба! (Игровой укор)
А я вот, Итцик, с юга гость,
В кармане – ветер, да и только, впрость!
Но есть гитара, рифмы на лету,
И сердце... (прижал руку к груди, глядя на девушек) ...готовое к труду и... ату!
Слышу, пахнет борщом – аж дух перехватило!
Шашлык манит – глазом моргнуть не успело!
Девчонки смотрят – темнота в очах... (Он сделал паузу, смотря в глаза Марьяне, которая аж подпрыгнула от внимания)
Скажите, милые, есть шанс у бедолаги?
Согреть души, ну и... наполнить брюха саги?! (Лукавое подмигивание в оба конца)
Последняя строчка вызвала взрыв смеха и аплодисментов. Олена хохотала, прикрывая рот, но глаза ее смеялись открыто и заинтересованно. Марьяна залилась румянцем, но смотрела на Итцика уже без страха, а с восхищением. Людмила умильно качала головой. Борис хмыкнул, но уголок его губ дрогнул. Василий просто покачал головой, но без прежней суровости.
– Ох и язык у тебя, парень! Острый! – засмеялась Людмила. – Ладно, ладно, с таким талантом голодным не останешься! Марьяна, принеси-ка гостю нашей щей да пирожок с капустой! Да медовухи налей в кружечку!
Марьяна вскочила и побежала к ближайшей палатке, явно радуясь поручению. Итцик почувствовал, как слюна обильно наполняет рот. Победа! Первый рубеж взят! Пока Марьяна хлопотала, Олена подвинулась к нему ближе. Их колени почти соприкоснулись.
– А ты... смелый, – сказала она тихо, но так, чтобы слышал только он. В ее глазах играли огоньки костра и азарт. "Она пахнет травами и чем-то теплым... Медом? Телом? Или это мои фантазии уже разыгрались..." – подумал Итцик, его кровь заиграла. Он наклонился так, что его губы оказались в сантиметре от ее уха, и его голос стал низким, интимным, почти шепотом, перекрываемым потрескиванием костра:
(Итцик шепчет Олене на ухо, под аккомпанемент тихого бренчания струн):
"Песенка – лишь ключик малый,
Чтоб открыть твой взор усталый...
Ночь тепла, звезда горит,
Кто б с тобой ее... не разделил?"
Олена (про себя, почувствовав мурашки по спине): "Ох... Шепчет... Так близко... И стишок... Наглый! Но... чертовски заманчивый. "Разделить ночь"... Он прямо так и говорит! И смотрит... как будто уже знает, как все будет. Наглец... Но симпатичный наглец..." Она не отодвинулась, наоборот, ее плечо плотнее прижалось к его плечу. "Ответил" – с удовлетворением отметил Итцик.
В этот момент вернулась Марьяна с дымящейся миской щей, огромным пирожком и глиняной кружкой медовухи. Ее взгляд скользнул между Итциком и Оленой, сидевшими так близко, почти слившимися у плеч, и в ее глазах мелькнуло разочарование. Но она молча протянула еду.
– Спасибо, Марьяночка! Ты меня спасаешь! – воскликнул Итцик с неподдельным жаром, беря миску. Его пальцы намеренно задержались на ее руке чуть дольше, чем нужно. Девушка снова залилась румянцем. "Надо поддержать и эту! Два фронта – надежнее. И щи пахнут божественно..." – Ты настоящая берегиня! – добавил он с теплой, искренней улыбкой, глядя ей прямо в глаза. Пока она застенчиво отводила взгляд, он быстро наклонился и так же тихо, но внятно прошептал ей на ухо, пока Олена отвлекалась на Людмилу:
(Итцик шепчет Марьяне на ухо, пока берет миску):
"Щи твои – как солнца свет,
Румянец щек – милее нет!
Берегиня, ангел мой,
Отогрел бы... крайний шов твой?"
Марьяна (про себя, вздрогнув от шепота и прикосновения): "Ой! Шепчет... И про щи, и про румянец... И про шов... Какой наглец! "Крайний шов" платья... Он же имеет в виду... Ох! Но... так ласково сказал "ангел мой"... И улыбка добрая... Ах, если бы он не смотрел так на Олену..." Она потупилась, но краешек губ дрогнул в смущенной улыбке. "Попал!" – мысленно похвалил себя Итцик, уже погружаясь в божественные щи.
Итцик (Внутренний монолог, доедая, украдкой наблюдая за обеими): "Вот так, Итцик! Двойной удар: Олене – про ночь и звезды, Марьяне – про щи, румянец и... интригующий "крайний шов". Классика жанра! Оленка уже на крючке – плечом прижимается, взгляд обещает адреналин. Марьяша смущена, но улыбается – запасной аэродром, тихий и уютный. Теперь главное – не перепутать, кому какой стишок предназначался вечером! Хотя... вечер длинный, места под этим огромным звездным одеялом хватит всем. В теории. Но практика... ох, практика требует сосредоточения. На одной девушке. Пока что."
Он поймал взгляд Олены. Она не отвела глаза, а медленно облизнула губы, улыбаясь. "Ага, сигнал подтвержден! И этот язычок... Чертовски соблазнительно!" – мысленно воскликнул Итцик. Он ответил ей своей самой обезоруживающей улыкой и тихо заиграл на гитаре томную, интимную мелодию, глядя именно на нее. Его мизинец лег на ее руку, лежавшую на траве. Она не отдернула руку. Наоборот, ее пальцы слегка сомкнулись вокруг его мизинца. В полумраке, освещенные лишь костром, их глаза встретились. В ее взгляде читался не вопрос, а четкое понимание и... согласие. Где-то в глубине карих глаз, казалось, промелькнула тень родинки, скрытой под воротником платья... "Цель обнаружена. Прицел взведен."
Итцик (Внутренний монолог, играя): Хм, "Коло Сварожье"... Коло – это круг, да? Похоже, мой личный круг сегодня замкнется. И очень плотно. Вокруг Олениной талии. Или чего-нибудь еще более приятного и теплого. Вечер определенно удался. Шашлык? Шашлык подождет. Сейчас на повестке дня... десерт. И он выглядит восхитительно."
Он видел, как Марьяна тихо вздохнула, глядя на их сплетенные пальцы. "Жаль, конечно, Марьяша... Но ты уж прости. На всех одного Итцика не хватит. Может, завтра... Или послезавтра..." – подумал он с легким сожалением, но без тени раскаяния, продолжая смотреть в горящие глаза Олены, в которых уже отражалось пламя не только костра, но и предвкушение. Голод утолен. Следующий пункт плана выживания и удовольствия – в активной фазе реализации. С юмором. С энтузиазмом. И с абсолютной уверенностью в своих неотразимых кавказских чарах. Звезды над "Коло Сварожьим Кругом“.
Глава 2: Звуки Чужака и Первая Ночь Под Звездами
Утро на Коло Сварожье обрушилось на Итцика не розовым светом зари и пением птиц, а громогласным зовом природы (в виде остро заточенного камня под ребро) и не менее громогласным урчанием вчерашнего ужина, требовавшего немедленной замены. Он выбрался из-под куста, где устроился на ночь, отряхивая листья и проклиная звезды. «План с ночлегом у Олены не сросся – тетушка Людмила оказалась бдительнее пограничника с гестаповским прошлым, – с досадой констатировал он, потягиваясь. – Зато звезды были красивые… и одинокая».
Фестиваль Днем:
Ночной мистический улей превратился в кипящий муравейник под палящим солнцем. Воздух гудел иначе: не таинственным гулом, а звонким гомоном сотен голосов, стуком топоров и молотков, скрипом телег, веселым визгом детей, гоняющих обручи или играющих в «горелки». Запахи тоже изменились: доминировал терпкий аромат сушеных трав (разложенных на больших полотнах для сбора), сладковатый дух горячего воска (на мастер-классе по свечам), едкий дымок кузнечного горна и всепроникающая пыль, поднимаемая сотнями ног. Повсюду кипела жизнь:
Мастеровые: У навесов кучковались люди. Ткачихи ловко перебрасывали челноки на старинных станках, рождая яркие полотна с геометрическими узорами. Гончары вращали круги, глина послушно принимала формы кувшинов и мискок под их замазанными руками. Резчики по дереву сосредоточенно выводили замысловатые орнаменты на ложках и прялках. Итцик (Внутренний монолог): "Работают, как пчелки... Красиво, конечно, но где же легкие деньги и легкие девушки? Хотя... та ткачиха с карими глазами... Ловкие пальчики... Интересно, на что еще они способны?"
Ярмарка: Под другим навесом шла бойкая торговля. Пахло (разных сортов, густым и янтарным), свежим хлебом, домашним сыром, вяленой рыбой, лесными ягодами и травяными сборами. Торговали не только едой: обереги из дерева и кости, вышитые рушники, плетеные корзины, кожаные ремни с бляхами. Итцик (Внутренний монолог, глядя на лоток с кожаными браслетами): "Хм, а мне бы такой... чтобы девчонки видели – стильный гость. Но денег ноль. Может, спою торговке? Хотя она выглядит суровее Бориса..."
Дети и игры: Стайки ребятишек носились между палатками, играли в деревянные серсо, запускали самодельных змеев или просто валялись в траве. Подростки мерялись силой в перетягивании каната или пытались освоить азы боя на тямбарах (деревянных тренировочных мечах) под присмотром пары бородатых мужчин. Итцик (Внутренний монолог): "Энергии – хоть отбавляй. А мне бы их энтузиазм... и их мамкины пирожки."
Музыка и танец: На центральной поляне уже собирался хоровод. Под ритмичный перестук бубнов и звонкий напев жалейки девушки в ярких платьях, взявшись за руки, начинали плавное движение, их венки колыхались в такт. Парни притоптывали рядом, подхватывая песню. Итцик (Внутренний монолог): "Хоровод... Кружочек... Замкнутый круг. Интересно, как туда втиснуться? И к кому пристроиться? Вон та, что поет солисткой... Голос – как серебряный колокольчик. И стан... гибкий. Представляю, как она извивается... под другую музыку."
Но все мысли Итцика немедленно переключились на главный магнит – походную кухню под большим навесом. Там царила Марина. Пышнотелая, румяная, как наливное яблоко, с добрыми, но зоркими глазами, излучавшими железную волю и материнскую щедрость одновременно. Она командовала помощницами, помешивала гигантские котлы, откуда валил пар, несущий божественные запахи каши, тушеной картошки с мясом и свежеиспеченных пирогов.
Итцик (Внутренний монолог): "Цель номер один! Маришенька – ключ к выживанию. И ключ... внушительный." Он подлетел к кухне с самой обезоруживающей улыбкой.
– Маришенька! Свет очей моих! Солнышко фестивальное! – воззвал он, делая почти театральный поклон. «Лесть – лучшая валюта, особенно натощак». – Правду говорят, что твоя ложка – волшебная? Что от одного ее вида голодные становятся сытыми, а сытые... ну, очень счастливыми?
Марина окинула его оценивающим взглядом – от спутанных кудрей до потертых кроссовок. Марина (про себя): "Ага, вчерашний голодранец-песенник. Голосистый, глаза быстрые – бегают, как шальные шмели. Харизмы – хоть отбавляй. Таким и надо быть, чтобы выжить в чужом месте да без гроша. И наглости не занимать. Ну что ж... Талант надо кормить. Да и видок жалостливый... пока не нажрется." Внешне она лишь фыркнула, но уголки губ дрогнули.
– Правду говорят, – буркнула она, накладывая ему в миску щедрую порцию пшенной каши с тыквой и макая в нее огромный кусок хлеба. – Но ложка моя только кормит. Счастье – это ты уж сам где-нибудь в другом месте ищи, баловник. На, подкрепись. Вид-то у тебя, как у заблудшей овцы после грозы.
Итцик схватил миску, как Святой Грааль.
– Благослови тебя Перун, Велес и все славянские боги вкусно поесть! – воскликнул он с неподдельным благоговением, уже зачерпывая первую ложку. Он пристроился на бревне рядом с кухней, жадно поглощая кашу и наблюдая за жизнью фестиваля. Его взгляд скользил по девушкам у ткацкого станка, по стройной фигурке, рисующей у ручья...
И тут он ее увидел. Светлана. Она сидела на складном походном стульчике у самого края поляны, откуда открывался вид на море. Перед ней стоял этюдник, в руках – карандаш. Она была погружена в работу, ее тонкие пальцы быстро скользили по бумаге. Высокая, чуть худощавая, в простом льняном платье, с волосами, собранными в небрежный пучок, из которого выбивались светлые пряди. Лицо – тонкое, с четкими чертами, большими задумчивыми глазами. В ней чувствовалась нездешняя утонченность, какая-то внутренняя сосредоточенность.
Итцик (Внутренний монолог, мгновенно оценивая): "Художница. Интеллектуалка. Новый вектор! С такими – не про "арбузы" и "крайние швы". Тут нужна тонкость, намеки на высокое, на творчество. Или... или просто сыграть на контрасте. Дикарь и эстет. Интересная комбинация." Он доел кашу, смачно облизал ложку (заметив, как Марина покачала головой, но без злобы) и подошел к Светлане, стараясь идти бесшумно, но так, чтобы тень упала на ее альбом.
– Художник? – спросил он с неподдельным, как ему казалось, интересом, глядя не на нее, а на быстрый набросок палаточного городка на фоне моря. «Главное – сделать вид, что ее искусство меня зацепило. Они это любят. Или раздражает? Рискнем.»
Светлана вздрогнула, оторвавшись от работы. Ее глаза, серо-голубые, как море в пасмурный день, встретились с его карими, полными живого любопытства. Она почувствовала необычное волнение. Светлана (про себя): "Он... Этот вчерашний певец. Какая фактура! – думала она, невольно отмечая смуглую кожу, контрастирующую с белой рубашкой, беспорядочные черные кудри, энергичный поворот головы. – Живое пятно. Динамика. Совершенно чуждый элемент в этом славянском антураже... и оттого безумно интересный!" Она вспомнила своего бывшего, художника-интеллектуала из Питера, вечно говорившего о концепциях, постмодернизме и презиравшего все "лубочное". Тот был бледен, вял и говорил сложно. Итцик был полной противоположностью – земной, непосредственный, излучающий грубоватую жизненную силу. Как ветер с гор.
– Да... Пытаюсь запечатлеть атмосферу, – ответила она, слегка смущаясь под его пристальным взглядом. – Все такое... настоящее. Колоритное.
(Итцик прислонился к дереву рядом и достал гитару. Звучит ленивый, томный перебор струн – не песня, а скорее фон, аккомпанемент к моменту. Он тихо наигрывал, глядя то на ее рисунок, то на ее профиль, то на море.)
Итцик (Внутренний монолог): "Музыка – лучший способ размягчить сердце творческой натуры. И продемонстрировать свой "инструмент" во всей красе." Он уловил, как ее плечи слегка расслабились под звуки гитары. Вдохновленный, он запел вполголоса, глядя куда-то вдаль, но явно – для нее:
(Итцик напевает, подыгрывая себе, голос чуть хрипловатый от утренней жары):
"Вижу краски, вижу линии,
Тонкий штрих на белом полотне...
Вижу море, вижу палатки,
Но милее всех – рисуешь ты... меня?
(Он повернул голову и поймал ее взгляд, дерзко улыбнувшись)
Или просто ловишь тень, игру света?
А может, ищешь чей-то силуэт...
Горячий, дикий, с юга ветер?
Чтоб вписать его в славянский свой сюжет?"
Светлана (про себя): "Он... поет про меня? И про мой рисунок? Этот намек на "силуэт"..." Она засмеялась, легкий румянец выступил на ее скулах. "Он опасен, – подумала она с щемящим предвкушением. – Как тот самый ветер с гор. Может унести куда угодно... Сбить с ног... Но так хочется почувствовать его силу!" Она отложила карандаш.
– Ты всегда так... импровизируешь? – спросила она, пытаясь скрыть смущение под маской легкой иронии.
Вечером Итцик, сытый после щедрого ужина (Марина таки сжалилась, увидев его "жалостливые щенячьи глаза"), слонялся по фестивалю. Его мысли витали вокруг Олены (оказавшейся под неусыпным оком тети Людмилы) и Марьяны (занятой у кухни). Взгляд снова наткнулся на Светлану. Она сидела у входа в свою небольшую, но аккуратную палатку, разбирая коробку с тюбиками масляных красок. Вид был настолько мирный и... доступный, что Итцик не удержался.
– Краски кончились? – пошутил он, подсаживаясь без приглашения. – Или место для натуры ищете? Я, кстати, позирую недорого. Оплата – чаем. Или беседой.
Светлана улыбнулась. Его наглость была обезоруживающей. Они заговорили. О фестивале, о море, о его музыке, о ее живописи. Он рассказывал байки с дороги, она – о поисках "аутентичного духа". В палатке было тесно и интимно. Их пальцы касались при передаче тюбиков или кистей, каждый раз – чуть дольше, чем нужно. Свеча (за неимением электричества) бросала трепетные тени на стены палатки.
Светлана (про себя):"Он так близко... Его запах – дорожная пыль, солнце, что-то мужское, дикое, незнакомое... Это же просто разговор, глупая! – пыталась она образумить себя. – Просто интересный типаж для эскиза... Но почему тогда сердце колотится, как бешеное, и ладони влажные?" Она чувствовала, как его колено случайно касается ее ноги под столом-ящиком, и не отодвигалась.
Итцик чувствовал ее волнение, видел, как алеют ее уши в свете свечи. "Она не притворяется. Ей правда интересно. И… страшно интересно что-то еще." Его рука, якобы помогая выбрать тюбик, легла поверх ее руки, задержавшись. Он почувствовал, как она замерла.
– Ты уловила что-то... главное здесь, – прошептал он, глядя ей в глаза, а не на тюбик. Его голос звучал низко и тепло. «Главное – что я здесь, с тобой, и хочу тебя. И ты это знаешь.»
В этот момент свеча заколебалась от сквозняка и... погасла. Темнота накрыла их густым, бархатным покрывалом. В наступившей тишине слышалось только их сбивчивое дыхание.
Итцик не стал ждать. Его губы нашли ее губы в темноте – мягкие, чуть растерянные, а потом ответившие внезапно прорвавшейся жадностью и страстью. Ее поцелуй был неопытен, но искренен, лишен фальши. Его руки скользнули по ее спине, ощущая тонкую ткань платья, теплоту кожи под ней, хрупкость плеч. «Какая она хрупкая… и какая сильная в этом порыве», – пронеслось в его голове. Она вскрикнула тихо, когда его губы коснулись чувствительной кожи шеи ниже уха, ее пальцы впились в его кудри, притягивая его ближе, глубже в поцелуй. «Она не просто позволяет – она хочет! Она жаждет этого!» – ликовало что-то в нем, подстегивая желание.
Одежда оказалась несносной преградой. Пуговицы платья, шнуровка его рубахи – все решалось в темноте на ощупь, под аккомпанемент торопливых поцелуев и сбивчивого дыхания. Каждое новое прикосновение к обнаженной коже было откровением, вспышкой в темноте. Для Светланы это было падением в неизведанное, в страсть, нарисованную не красками на холсте, а самой жизнью, дикой и настоящей. «Велес… или кто там… спасибо за этого странного, дивного гостя», – пронеслось в ее голове, когда его ладонь скользнула по ее бедру, вызывая мурашки и волну тепла, растекающуюся по всему телу.
Они сплелись на разложенном спальнике, дыхание спертое, кожа горячая, почти обжигающая в прохладе ночи. Итцик, захлебываясь возбуждением, порывисто потянулся к своему рюкзаку, нащупывая в кармашке заветный квадратик фольги. «Безопасность прежде всего, даже в пылу страсти», – проскочила автоматическая мысль, вбитая городскими реалиями и опытом. Его пальцы нащупали гладкую упаковку.
– Подожди... – прошептал он, отрываясь от ее губ и пытаясь развернуть упаковку в темноте с некоторым трудом.
Но Светлана остановила его руку. Ее пальцы мягко, но настойчиво отвели его руку прочь. Ее голос прозвучал тихо, но удивительно уверенно в темноте:
– Не надо. Я... предохраняюсь иначе. От беременности. Травами. Знаю, что делаю. – В ее тоне была странная смесь романтичной веры в "естественность", в древние знания, и твердой убежденности. Как будто это было частью фестивальной магии.
Итцик замер. «Что?! Без? Здесь? Сейчас? На фестивале древних славян с травяными отварами?» Удивление ударило его, как ведро ледяной воды из колодца. Городской опыт, истории друзей, навязчивая реклама кричали о рисках, нежелательных последствиях. Но ее слова, ее абсолютное доверие, ее близость, ее тепло... и сама эта древняя, пропитанная верой в природу атмосфера места, где все казалось подчинено естественным циклам и старинным рецептам, – все это перевесило холодный рациональный расчет. «Она же знает... Наверное... Она же взрослая... Тут все так делают?» Сомнение боролось с нахлынувшей новой волной желания, усиленной неожиданностью и ее смелым решением. «Ладно... Доверимся травам, Велесу и ее уверенности...»
Его удивление и мгновенная внутренняя борьба длились лишь секунду, но этого хватило. Невероятное возбуждение от ее близости, ее смелого отказа от "городских штучек", ее полного доверия – все это, смешанное с внезапной тревогой и дикостью момента, сыграло с ним злую шутку. Как только он вошел в нее, ощутив невероятную, влажную, сжимающую его теплоту, волна наслаждения накрыла его с головокружительной, неконтролируемой силой. Он успел сделать лишь несколько неглубоких, порывистых толчков, сдавленно вскрикнув ей в плечо, прежде чем кончил – сильно, почти болезненно, всем телом содрогаясь в ее объятиях.
Наступила тишина, нарушаемая только их тяжелым дыханием. Итцик лежал, прижавшись лицом к ее шее, чувствуя жар стыда и разочарования в себе. «Черт! Так быстро! Как сопляк-первокурсник! Она даже ничего толком не почувствовала...» Он знал, что был плох. Очень плох. Городские подруги иногда ворчали на его поспешность в первые моменты, но не так же! Не за десять секунд!
Светлана слегка замерла под ним. В темноте он не видел ее лица, но чувствовал легкое напряжение в ее теле, короткий момент растерянности. Разочарование? Недовольство? Она явно ожидала чего-то большего, страстного, длительного... а получила лишь краткую, яркую вспышку. «Мой Велес оказался... слишком стремителен», – с горьковатой иронией мелькнуло у нее. Она вспомнила своего последнего парня, интеллектуала-художника из Питера: тот мог часами мудрствовать о чувственности, эстетике тела, но на деле был вял, нерешителен в постели, часто не кончая вовсе, оставляя ее неудовлетворенной и раздраженной. Итцик... был полной противоположностью. Диким, необузданным, мощным в своем желании... но, увы, пока без выдержки. «Но это только первый раз... – успокаивала она себя, нежно проводя рукой по его влажной от пота спине, ощущая под ладонью сильные, рельефные мышцы. – Он же молод... и так хотел... Наверняка будет лучше. Его страсть, его сила – это уже было что-то новое, захватывающее, несмотря на разочаровывающую скорость финала. «Он настоящий... как стихия», – подумала она с восхищением, скрывая легкую досаду.
– Итцик... – шепнула она, целуя его в висок, чувствуя, как он напрягся от стыда. – Ты... сильный. Такой сильный...
Ее слова, ее нежность, ее прощение (как он это воспринял) и ощущение ее все еще обнаженного тела под ним мгновенно разожгли его снова. Стыд сменился новой волной желания доказать, что он способен на большее. «Сейчас! Сейчас я все исправлю! Покажу ей, на что способен кавказский мужчина!» Он снова начал целовать ее – жадно, страстно, ласкать ее грудь, бедра, и очень скоро, подогретый ее ответными стонами и прикосновениями, снова был готов. И снова – слишком быстро, слишком горячо, почти так же стремительно, как в первый раз, он нашел свое завершение внутри нее. «Черт! Опять!» – мысленно выругался он, чувствуя, как она на этот раз лишь глубоко вздохнула и слегка сжала его плечи, не вскрикнув.
Ночь превратилась в череду коротких, интенсивных вспышек. Итцик просыпался от прикосновения ее кожи к своей, от ее запаха, смешанного с запахом трав и красок, от собственной неутоленной потребности доказать свою мужскую состоятельность. Он хватал ее, целовал с полубессознательной страстью, быстро возбуждался и так же быстро кончал, погружаясь затем в тяжелый, но неглубокий сон, как будто его батарейка разряжалась на максимуме и тут же подзаряжалась на минимуме. Каждый раз Светлана надеялась на большее, на долгое плавание, но получала лишь краткий, бурный шторм и быстрое возвращение в тихую гавань. К третьему или четвертому разу легкое раздражение начало смешиваться с ее восхищением и усталостью. «Боже, он неутомим... но и неудержим... – думала она, глядя в темноту на его смутный профиль, когда он, удовлетворенно вздохнув, снова откатывался и засыпал. – Как молодой кобель... Энергии – море, а терпения и выдержки... учиться и учиться». Но даже это раздражение было теплым, почти материнским. Его неукротимая, почти звериная жизненная сила, его явная, почти детская потребность в ней – это было пьяняще, ново и... безумно лестно, несмотря на физическую неудовлетворенность. «Он выложился полностью... как умел», – смирилась она, засыпая под утро в его крепких, но уже расслабленных объятиях, чувствуя его тепло и слыша его ровное дыхание. «Может, завтра... он научится? Или я его научу?»
Утро застало Итцика первым. Он осторожно высвободился из переплетения тел и спальника. Светлана спала, ее лицо в первых розоватых лучах солнца, пробивающихся сквозь полог палатки, было умиротворенным, почти детским, с легкой, едва уловимой улыбкой на губах. «Она счастлива, – констатировал он с облегчением и легким уколом стыда за ночные "спринты". – Выглядит... удовлетворенной? Или просто устала от моих скачков?» Он вспомнил ее слова "Ты сильный" и ее нежные прикосновения. «Наверное, все же довольна. Я же старался, как мог! И не раз!» – успокоил он себя с присущей ему способностью вытеснять неудобное. Он натянул штаны и рубаху, стараясь не шуметь. «Молодость – не порок! – бодро подумал он, вылезая из палатки. – Зато сколько раз! Ни один из ее питерских бледных интеллигентов так не смог бы! Количество – это тоже качество!» Его взгляд упал на разбросанные у входа тюбики красок и альбом с набросками. «Краски. Ага. Так и не разобрали толком... зато разобрали кое-что другое.» И тут же, словно по контрасту, в животе предательски заурчало. "Завтрак. Кухня. Марина. Операция 'Умилостивление Поварихи'." Он вышел в просыпающийся лагерь, строя планы на день:
1. Умилостивить Марину (лесть + помощь?).
2. Найти Олену (шанс еще есть!).
3. Проверить Марьяну (запасной аэродром должен быть в готовности).
4. ...и Светлану вечером? (Надо закрепить успех и, возможно, улучшить технику).
"Круг Сварожье, говорите? – усмехнулся он про себя, потягиваясь на свежем воздухе. – Кругов будет много. Итцик всех объедет. И объездит."
Тихо насвистывая вчерашнюю мелодию для Светланы, он направился к кухне, готовый к новым завоеваниям и новым порциям борща. Мысль о Светлане вызвала теплую волну и легкую ухмылку, но тут же сменилась предвкушением встречи с Оленой и оценки потенциала Марьяны. "Жить сегодня. А там – видно будет. Главное – держать гитару наготове и улыбку во все тридцать два." Солнце, поднимаясь над горами, освещало его самоуверенную улыбку и кипящую жизнь фестиваля, не подозревавшего, какой "дикий ветер" занесло в его мирный круг.
Глава 3: Ольга, Палатка и Первые Тучи на Гаремном Горизонте
Утро третьего дня встретило Итцика не лучами солнца,, а... ледяным взглядом Марины, («парень, сегодня какой-то… сияющий. Или это сало так светится?») и огромной кастрюлей картофельных очистков.
– Ах, голосистый, проснулся! – заголосила повариха так, что с ближайших дубов посыпались желуди. – Каша съедена, щи уплетены, а где же помощь кухонная? Где священные клубни, обещанные к очистке? Или у тебя, певунья, руки только для гитары да для... ночных серенад годятся?
Итцик, только что мечтавший о кофе (или хотя бы о травяном чае) и теплом взгляде красавицы, поежился. Он вспомнил бегство из палатки художницы на рассвете – красиво, романтично, но без завтрака. А теперь еще и картофельный трибунал.
– Маринушка, солнышко! – завопил он, пытаясь обнять кастрюлю, как давнего друга. – Конечно, годятся! Я как раз собирался! Видишь, руки чешутся от желания облагородить сию... земляную груду! Где нож? Где мой боевой конь? Я покажу этим клубням, кто тут Велес кухонный!
Работа была нудной. Картофель казался бесконечным, нож – тупым, а спина болела. Но Итцик пел. Он пел о картошке. О ее извилистых формах. О глазах Марины, следящих за каждым его движением, как ястреб. О мимолетных видениях Светланы в утреннем тумане.
(Звучит ритмичное постукивание ножа по доске, как перкуссия)
(Итцик напевает, стараясь поймать ритм чистки):
Ох, картошка-картошечка, недотрога,
Под ножом моим ложишься так строго!
Марина смотрит – глаз не отведёт,
А я мечтаю... ну, скажем, о полёте!
Чищу, чищу, до посинения,
Вспоминаю вчерашнее... наслаждение!
Тёплый шёпот, палатки полог,
Запах красок и... (он бросил взгляд на Марину) ...укропа-укроп!
Но картофель – не девушка, увы,
Его не обоймешь, не шепнешь: "Ты мой!"
Его надо резать, варить и мять,
Чтоб мог Маринушку накормить опять!
Ох, картофель, судьба моя горька!
Но зато вечерком... эх, до светла!
Найду я ту, что светом озарит,
И картофельный рай... сотрется в миг!
Марина хохотала до слез, вытирая лицо фартуком.
– Ох, и заливается! Режь, режь, балагур! За песни – добавка каши будет! Но очистки – чтоб чистыми были! Без глазков! Велес глядит!
Работая, Итцик заметил Светлану, проходящую мимо кухни с этюдником. Она помахала ему рукой, улыбнулась загадочно и скрылась в направлении леса. "Наверное, ищет новые виды... или новых натурщиков", – подумал Итцик с легкой уколом ревности. Надо было вечером проверить.
Но сначала – жилищный вопрос. Спать под кустом становилось неприлично. Итцик узнал, что за распределение мест отвечает некая Ольга – главный организатор, "строгая, но справедливая", как сказала Марина, многозначительно подмигнув.
Офис Ольги оказался не палаткой, а добротным шатром с деревянным столом, картой фестиваля и стопками бумаг. За столом сидела женщина лет тридцати. Не "светлана", а скорее... "ясна". Ясные серые глаза, ясный взгляд, прямые светлые волосы, собранные в тугой узел. Одежда – практичные походные брюки и рубаха, но с вышитым воротником. Она излучала компетентность и легкую усталость.
– Входи, – сказала она, не поднимая головы от бумаг. Голос был спокойный, низковатый. – Если по поводу места – свободные участки есть только у ручья, в низинке. Сыровато, но дышится свежо.
Итцик вошел, стараясь выглядеть максимально обаятельно и немножко несчастно.
– Ольга? – спросил он с надеждой. – Итцик. Музыкант. Новенький. С местом... да, проблема. Сырость – это, конечно, романтично, но для гитары вредно. А гитара – мой хлеб. Вернее, она помогает добывать хлеб. Иногда с маслом. – Он обезоруживающе улыбнулся.
Ольга подняла глаза. Взгляд ее был оценивающим, без восторга, но и без неприязни. Он скользнул по его кудрям, смуглой коже, остановился на гитаре.
– Итцик... – повторила она. – Слышала. Вчерашний скандалист у костра с песнями про... "волю неба" и парней с бородами. И про... брюха саги.
Итцик внутренне сжался. "Борис, старый хрыч, уже настучал!"
– Ой, это было чистое искусство! Импровизация! – воскликнул он. – Восхищение культурой! Искреннее! Как слеза! И бороды у парней – действительно впечатляют! Как у... у самого Сварога!
Ольга чуть дрогнул уголок ее губ. Почти улыбка.
– Борода Сварога – предмет теологических споров, – сухо заметила она. – Но ладно. Гитарный аргумент принимается. Есть местечко повыше. Не идеально, но сухо. – Она ткнула пальцем в карту. – Участок 7Г. Запишись. И... постарайся не шокировать наших старейшин слишком сильно. У Бориса давление.
– Ольга, ты – богиня порядка и милосердия! – Итцик склонился в преувеличенном поклоне. – Я буду тише воды, ниже травы! Мои песни – только о любви, мире и... сухих палатках! Обещаю!
Он протянул руку за бумагой для записи. В этот момент Ольга тоже потянулась к папке. Их пальцы случайно коснулись. Итцик почувствовал, как ее рука – сильная, уверенная – слегка задержалась. Их взгляды встретились. В ее серых глазах мелькнуло что-то... любопытное? Или это ему показалось?
– Твоя внешность... необычная для наших мест, – сказала она, отводя руку и протягивая ему бланк. Голос ее звучал ровно, но Итцик уловил легкое изменение интонации. – Как адаптируешься?
– Адаптация – мой конек! – поспешил ответить Итцик, заполняя бланк с преувеличенной старательностью. – Люди добрые, природа чудная... женщины прекрасные. – Он бросил на нее быстрый взгляд из-под ресниц. – Очень... вдохновляющие. Как, например, организаторы. Без них – хаос.
Ольга фыркнула, но румянец, едва заметный, тронул ее скулы.
– Хаос – твоя стихия, Итцик? – спросила она, разбирая другие бумаги.
– Стихия? – Итцик поставил последнюю закорючку в бланке и вручил его Ольге. Их пальцы снова едва коснулись. – Моя стихия – ритм. А ритм – это порядок. Красивый порядок. Как твоя организация фестиваля. Или... – он задержал взгляд на ее собранных в узел волосах, – ...как эта прическа. Безупречный порядок. Хотя... – он рискнул, – ...иногда хаос бывает очень... привлекателен.
Он увидел, как ее зрачки слегка расширились. Она взяла бланк, их пальцы снова соприкоснулись – уже явно дольше, чем требовалось.
– Участок 7Г, – повторила она, отводя глаза к карте. Голос слегка охрип. – Не потеряйся. И... держи ритм в рамках приличий. Лекция о Перуне сегодня вечером. Без рэпа.
– Ни звука! – поклялся Итцик, чувствуя знакомое приятное покалывание азарта. Он поймал ее взгляд снова. – Может, после лекции... посоветуешь, где лучший вид на звезды? Для вдохновения? Без хаоса, чистое созерцание.
Ольга смотрела на него. В ее глазах боролись практичность и... что-то еще.
– Возможно, – наконец сказала она. – Если бумажная работа к тому времени не сожрет меня целиком. Участок 7Г, Итцик. Не забудь.
Он вышел из шатра, ощущая себя победителем. Палатка! Сухая палатка! И... интригующий интерес строгой Ольги. Его гастрольный тур по сердцам (и палаткам) Коло Сварожье набирал обороты!
Он направился к своему новому участку 7Г, представляя, как поставит палатку, как будет петь там вечерние серенады... Может, Светлане? Или Ольге? Или... его мысли прервал голос:
– Итцик? А ты здесь что делаешь?
Он обернулся. Перед ним стояла Светлана. В руках – пучок полевых цветов. На лице – улыбка, которая замерла, когда ее взгляд скользнул от Итцика к... шатру Ольги. Из шатра как раз вышла сама Ольга, что-то деловито крича в сторону волонтеров. Ее взгляд на секунду встретился со взглядом Светланы. В воздухе повисло молчание, густое, как утренний туман над ручьем.
Светлана посмотрела на Итцика. Ее глаза, еще недавно такие теплые, стали изучающими, холодноватыми.
– Оформлял палатку? – спросила она ровным тоном. – У Ольги? Она... очень помогает. Очень... деловая.
"Ой-ой-ой", – просигналил внутренний радар Итцика. "Ревность. Первые заморозки на творческих полях".
– Да, Светочка! – затараторил он с преувеличенной бодростью. – Без нее пропал бы! Сухое место нашел! Теперь смогу приглашать гостей на... чай! Например, тебя! Вечером? После лекции о Перуне? Без рэпа, обещал Ольге! – Он бросил быстрый взгляд на Ольгу, которая явно слышала его последние слова и подняла бровь.
Светлана посмотрела на него, потом на Ольгу, потом снова на него. Она медленно поднесла цветы к лицу, вдохнула аромат.
– Вечером... я, наверное, буду работать. Этюд ночной хочу начать. – Она повернулась, чтобы уйти. – Удачи с палаткой, Итцик. И... с организацией.
Она ушла, оставив его с ощущением, что только что наступил в ту самую картофельную кастрюлю. Итцик вздохнул. Ольга, закончив раздавать указания, прошла мимо него, бросив короткую фразу:
– Светлана – талантливая художница. Чувствительная натура. Будь... осторожен с ритмами, Итцик. А то вместо серенады получишь портрет в стиле "Разбитое сердце в картофельных очистках".
Она улыбнулась – впервые по-настоящему, чуть насмешливо – и пошла своей дорогой.
Итцик стоял посреди поляны, с бланком на участок 7Г в руке и зарождающимся хаосом в душе. Две женщины. Две совершенно разные женщины. Одна – мечтательная, теплая, уже знакомая с его ночными ритмами. Другая – строгая, умная, загадочная, обещающая "созерцание звезд".
"Перун-Громовержец, – мысленно воззвал Итцик к небесам, глядя на уходящие фигуры. – Дай мне мудрости! Или... хотя бы хорошего рифмоплетства, чтобы выкрутиться!" Он взглянул на свой участок 7Г – сырой он или нет, теперь было не важно. Главное, чтобы не затопило от надвигающейся эмоциональной бури. А вечером – лекция о Перуне. Без рэпа. Обещано. Но кто сказал, что нельзя придумать что-то еще? Шепотом, например. Или... взглядом.
Он пошел ставить палатку, напевая под нос новую, пока еще неясную мелодию о сложностях выбора и неожиданных поворотах славянского гостеприимства.
После картофельного марафона и визита к Ольге, Итцик вернулся на кухню, чувствуя себя победителем. Палатка обеспечена, интерес Ольги намечен, Светлана… ну, с Светланой предстояло разобраться. А пока – нужно закрепить успех у источника всех благ. Марина колдовала над огромным корытом с тестом.
– Маринушка, фея кухонного царства! – пропел Итцик, входя. – Картошка побеждена, очистки – как слеза младенца! Чем еще могу угодить?
Марина, вся в муке, как зимний дух, окинула его взглядом.
– Угодить? А ну-ка, бери вон ту кадушку с капустой для пирожков! Меленько порежь! И без песен, а то опять заслушаюсь, и тесто перебродит!
Итцик послушно взял нож и принялся шинковать капусту. Работа была монотонной, но вид Марины, мощно месившей тесто, завораживал. Её движения были уверенными, сильными, ритмичными. Мускулы на руках играли, грудь колыхалась в такт, а округлая, пышная попа, обтянутая простой хлопковой юбкой, покачивалась в совершенно гипнотическом ритме. Тесто подчинялось ее рукам, как живое. В воздухе витал запах дрожжей, муки и… чего-то глубоко земного, женского.
(Звучит ритмичное постукивание ножа Итцика по доске и шлепки-хлюпы теста в корыте)
(Итцик напевает про себя, глядя на Марину):
Месит тесто Маринушка, сила в ней кипит,
Форма… эх, форма у неё – просто аппетит!
Круглая, упругая, как сдобный каравай…
Эх, прикоснуться мысленно – грешный, знаю, рай!
Она ворчит, но добротой от глаз не спрятать,
И в этом покачивании… ну, как не помечтать?
Что если… слегка, шутя, по форме той хлопнуть,
Не ради наглости, а так… чтоб ритм подхлопнуть?
Греховная мысль созрела, как дрожжевое тесто. Итцик, опьяненный утренними успехами, сытостью и видом колышущегося «каравая», решил, что его обаяние безотказно. Под видом того, что хочет пройти к ведру с водой, он ловко сманеврировал за спину Марины. Она, увлеченная месивом, не видела его подкравшегося сзади.
– Ох, и тесто-то капризное сегодня! – ворчала Марина, шлепая по нему ладонью.
– Зато руки – золотые! – бодро отозвался Итцик. И, поймав ритм ее движения, легонько, почти шутливо, хлопнул ее по округлой части, которая так заманчиво покачивалась перед ним. Жест был быстрым, дерзким, рассчитанным на то, чтобы вызвать смущенный смешок или игривое ворчание.
Эффект был, как если бы он ткнул палкой в улей.
Марина замерла. Не просто замерла – окаменела. Широкие плечи напряглись, руки, погруженные в тесто, сжались в кулаки. Она медленно, очень медленно обернулась. На ее обычно румяном, добродушном лице не было ни тени улыбки. Глаза, обычно теплые, как печь, сверкали холодным стальным огнем. Мука на щеках вдруг сделала ее похожей на разгневанную скандинавскую валькирию.
Наступила гробовая тишина. Даже гусли вдалеке, казалось, умолкли. Итцик почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Его знаменитое обаяние вдруг показалось ему жалкой бумажной саблей против настоящей боевой секиры.
– Голосистый… – начала Марина тихим, шипящим голосом, от которого у Итцика по спине побежали мурашки. – Ты… ЭТО… что сейчас было? А? Это твой югославский… пардон, кавказский обычай? Помогать на кухне… попами?!
– Маринушка, я… это… шутка! – запинаясь, выдавил Итцик, отступая на шаг. – Ритм поймал! Чисто… художественное! Как поддержка!
– Поддержка?! – Голос Марины взвился на октаву. – Я тебя поддержу! Поварёшкой по твоему ритмичному месту! Чтобы ты запомнил, где на кухне месят, а где… шлепают! Я тебе не Оленка с Марьянкой, не Светланка-художница! Я – МАРИНА! Мне медведя на ухо не наступил! Мне мужики с твоими шуточками – как прошлогодний снег! Я тебя кормлю, как сироту казанского, а ты… ты… – Она ткнула в него мокрой, тестяной рукой, оставив белую полосу на его футболке. – ХАМ! Вот кто ты! Хам несусветный! Чтоб у тебя пирожки без начинки выходили! Чтоб гитара фальшивила! Чтоб… чтоб ты в сыром месте палатку поставил, хоть Ольга и выделила сухое! (Она явно была в курсе всех новостей).
Итцик стоял, как оплеванный. Его уверенность испарилась, как пар из котелка. Он готов был провалиться сквозь землю, усыпанную картофельными очистками.
– Простите… – пробормотал он искренне. – Я не подумал… Я дурак…
– Дурак – это точно! – фыркнула Марина, но гнев в ее глазах начал понемногу сменяться привычной суровостью, смешанной с брезгливым презрением. Она повернулась обратно к корыту и с удвоенной силой вдавила кулаки в тесто. – Капусту режь. Тихо. Без ритмов. И чтоб я тебя спиной больше не чувствовала. Понял, голосистый?
– Понял, Марина Васильевна! – почти выдохнул Итцик, лихорадочно хватая нож и капусту. Он резал так старательно, что, казалось, собирался изрубить вместе с капустой и свою глупость.
Но вот что было странно. Марина больше ничего не сделала. Она не выгнала его с кухни. Не позвала стражу порядка (которую представлял суровый Николай-кузнец). Не вылила на него ведро помоев. Она просто… продолжала месить тесто. Мощно, гневно, но… продолжала. И позволила ему остаться резать капусту. Ее спина, все так же внушительная и выразительная, была к нему повернута. Итцик, украдкой глядя на нее, поймал в зеркальце, висевшем на столбе для сушки трав, едва заметное… движение губ? Словно она пыталась подавить что-то? Улыбку? Нет, не может быть. Или… усмешку?
Анализ ситуации от Итцика (внутренний монолог):
«Хам! Чистой воды хам! – мысленно бил он себя. – Ну что за идиотский порыв! С Ольгой – тонкий флирт, со Светланой – романтика, а тут… лапание, как в дешевом трактире! Марина же не из таких! Она – сила! Уважение! И… источник жизни! Теперь все пропало! Завтрак, ужин… все!»
Он резал капусту, погруженный в пучину отчаяния. Но потом… он вспомнил ее реакцию. Да, она взорвалась. Да, отругала так, что уши вяли. Но. Она его не выгнала. Не отлучила от кухни навечно. Она позволила ему остаться. И этот гнев… в нем была какая-то… театральность? Или это ему показалось? И этот почти пойманный в зеркальце намек на усмешку? Стоп.
(Звучит осторожный перебор мыслей в голове Итцика)
(Итцик размышляет, режа капусту):
Взорвалась громом, осадила враз,
Назвала хамом… но не выгнала с глаз!
Спиной стоит – могучая гора,
Но разрешила резаться… пока.
В её ругательстве – не яд, не лед,
А некий… ритуал? Или расчет?
Что если гнев её – лишь панцирь, щит?
Что если… сам жест её не возмутил?!
А возмутило – как? На людях? Враз?
Без уважения? Ну, чистый сглаз!
А если б вечерком, шутя, не спеша…
Да с комплиментом… ой, душа, душа!
Она ж не лед, она – земля, печь!
Ей льстит вниманье… Может, всё не с плеч?
Она ворчит, но… спину подставляет!
Значит, доверяет? Или ожидает?
Эксперимент сорвался, это факт,
Но фундамент… не рухнул, не так ли, брат?
Покажет вечер: даст ли пирожок?
Тогда и станет ясным мой урок!
Итцик рискнул украдкой снова взглянуть на Марину. Она откинула прядь волос со лба тыльной стороной ладони, оставив белую полосу. И… кажется, вздохнула. Но не сердито. Скорее… устало? Или с каким-то странным, едва уловимым ожиданием? Она не оглядывалась, но ее осанка, ее спина, обращенная к нему, казалось, говорила: "Ну? Что-то еще, голосистый? Или только на хлопки горазд?"
Итцик понял главное: полный провал исключен. Дверь на кухню, в ее мир, захлопнулась не навсегда. Марина дала ему шанс. Сурово, с руганью, но дала. Она была готова к… взаимодействию. Но не к грубому тычку, а к чему-то иному. К уважению? К признанию ее силы и значимости? К более тонкому, взрослому флирту? Или просто к тому, чтобы он знал свое место, но не пропадал?
Это был не зеленый свет. Это было желтое предупреждение: "Попробуй еще раз, голосистый, но только умнее. И с почтением". Итцик, порезав последний кочан капусты до состояния тончайшей соломки, тихо поставил миску на стол.
– Марина Васильевна… Капуста готова. – Произнес он с неожиданной для себя почтительностью.
Марина, не оборачиваясь, кивнула.
– Ставь вон туда. Иди дрова колоть. Топор у сарая. – Пауза. – И смотри не по пальцу. Песни без пальцев – как борщ без свеклы. Пресно.
В ее голосе не было ни гнева, ни тепла. Была… нейтральность. Но для Итцика это было лучше, чем крик. Он вышел на солнце, к поленнице, с ощущением, что только что прошел минное поле и чудом остался цел. И с новым, трепетным уважением к Марине и ее царству. А в голове уже зрел новый, гораздо более осторожный план "Операция: Пирожок Примирения". Возможно, с помощью стихов. Или очень уважительного комплимента. И уж точно без хлопков. Пока.
*****
Теперь Итцик идет колоть дрова с новым пониманием: на Коло Сварожье даже поварихи требуют особого подхода.
*****
К вечеру Итцик чувствовал приятную усталость и уверенность. «Фестиваль – как море, – думал он, разбивая свою новенькую, любезно предоставленную организацией палатку на краю поляны. – Нужно просто поймать волну. А я – чемпион по серфингу на волнах харизмы». Палатка была его маленькой крепостью, символом прогресса. От Светланы он ускользнул утром по-английски, оставив нежный поцелуй на спящей щеке и записку углем на обрывке холста: «До вечера, Фея. Итцик». «Она поймет, – уверенно решил он. – Она же художница, ценит свободу».
Вечером, как и договорились, к его палатке подошла Ольга. Она несла бутылку медовухи и вид у нее был деловой, но усталый. Темные круги под глазами выдавали бессонную ночь, связанную с какими-то накладками с поставкой дров и жалобой Бориса на «кощунственное смешение традиций».
– Ну что, наш южный вихрь, – приветствовала она его, оглядывая аккуратную палатку с одобрением. – Обустроился, я смотрю. Неплохо. Держи, – она протянула бутылку. – Заслужил. Марина говорит, дров наколол гору. Хотя картошку, кажется, не дочистил?
Итцик принял бутылку с театральным поклоном.
– Ольга, свет очей! Картошка – она вечная, как дуб Перунов. А вот благодарность такой прекрасной организаторши – редкий дар! Заходи, гостем будешь! – Он откинул полог палатки. Внутри пахло свежим брезентом и его дешевым одеколоном. На полу лежал спальник и потертый плед.
Ольга усмехнулась, но шагнула внутрь. «Наглец. Но чертовски обаятельный наглец, – подумала она, усаживаясь на предложенное место на плед. – И палатку поставил действительно быстро. Энергии – хоть отбавляй». Она сняла тугую повязку с волос, и темные пряди рассыпались по плечам, смягчая ее обычно строгие черты. – Уф, день... сегодняшний день можно было бы подарить Перуну в качестве испытания для грешников. Спасибо хоть, твоя музыкальная выходка с гуслистами отвлекла народ от скандала с недопоставленными щитами для ристалища. Хотя Борис до сих пор пылает, как сам Сварог.
– Борис? – Итцик небрежно махнул рукой, откручивая крышку бутылки. – Пусть пылает. Огонь очищает, как говорится. А вот тебе, Оль, явно нужен не огонь, а... релакс. – Он налил медовухи в две походные кружки. – Вижу, плечи каменные. Организаторская ноша?
Ольга с благодарностью приняла кружку, сделала большой глоток. Тепло медовухи разлилось по телу.
– Не ноша, Итцик, а целая гора Святогора. Иногда кажется, что легче самой тащить эти дубовые щиты, чем уговорить поставщика не перепутать «Коло Сварожье» с «Рок над Волгой». – Она потянулась, и Итцик услышал легкий хруст в ее шее. Ее лицо на мгновение исказила гримаса боли.
«Момент!» – просигнализировал внутренний радар Итцика. Он поставил кружку.
– Оль, прости великодушно за фамильярность, – начал он с самой искренней, чуть виноватой улыбкой, – но я там, на югах, немного... массажем баловался. У деда учился. Старинная техника. Для снятия стресса и каменных плеч – лучше не придумаешь. Хочешь? Пять минут – и ты как новенькая. Гарантирую.
Ольга приподняла бровь. В ее глазах мелькнуло привычное недоверие организатора, охраняющего личные границы. «Массаж? От этого ветреного музыканта? А не слишком ли?» Но усталость брала верх. Плечи действительно ныли адски. Да и медовуха делала свое дело, притупляя осторожность. Итцик смотрел на нее с такой уверенной надеждой, что отказаться казалось невежливым... да и не хотелось.
– Пять минут? – переспросила она, делая еще глоток. Голос звучал уже менее строго. – И «как новенькая»? Ладно, шаман. Покажи свои чудеса. Но только плечи! – Она повернулась к нему спиной, сняв легкую холщовую накидку, оставаясь в простой хлопковой майке.
«Бинго!» – мысленно ликовал Итцик. Он встал на колени позади нее. «Главное – начать уверенно. Дед Хачик действительно кое-что показывал».
– Расслабься, Ольга Петровна, – произнес он торжественно, потирая ладони, чтобы согреть их. – Доверься рукам мастера. И Велесу, покровителю... ну, в общем, всего хорошего.
Его первые прикосновения к ее плечам были осторожными, исследовательскими. Он почувствовал под пальцами плотные, забитые мышцы трапеций, настоящие канаты стресса. Ольга невольно вздохнула, когда его большие пальцы нашли особенно болезненную точку у основания шеи.
– Ох... Да, вот тут адский узел, – пробормотала она, слегка наклоняя голову.
Итцик, ободренный, начал работать увереннее. Он разминал, растирал, надавливал, вспоминая дедовы наставления: «Не жалей, внучек, хороший массаж – он как любовь: должно быть и приятно, и чуть больно». Он чувствовал, как под его пальцами напряжение в ее теле начинает понемногу сдавать. Слышал ее глубокие, расслабленные вдохи. «Работает! Она тает!»
– Боже, Итцик... – прошептала Ольга через несколько минут, ее голос звучал приглушенно, почти томно. – Ты... ты волшебник. Откуда ты это знаешь? – Она слегка откинула голову назад, обнажая шею. Этот жест доверия и расслабления был как искра, упавшая в сухую траву.
Итцик почувствовал, как его собственное дыхание участилось. Близость ее тела, запах ее кожи – легкий, чистый, с оттенком пота и травяного мыла, – ее доверчивость и эта внезапная мягкость в обычно жесткой организаторе... Все это было невероятно эротично. Его руки, почти сами собой, скользнули ниже, к верхнему краю лопаток, поглаживая спину через тонкую ткань майки. Его большой палец невольно провел по линии позвоночника.
Ольга замерла. Но не для того, чтобы остановить его. Наоборот, ее тело слегка выгнулось навстречу его прикосновениям, как кошка на солнце. Глубокий, почти стонущий выдох вырвался из ее груди.
– Итцик... – ее голос был низким, хрипловатым, лишенным всякой организаторской твердости. – Это... уже не совсем плечи.
Его руки остановились. Он наклонился к ней, его губы почти коснулись ее уха. Он чувствовал исходящее от нее тепло, слышал учащенное биение ее сердца.
– Потому что напряжение... оно не только в плечах, Оль, – прошептал он, его дыхание обжигало ее кожу. – Оно... везде. И я знаю, как его снять. Полностью. – Его рука медленно, давая ей время остановить, легла ей на бок, чуть ниже ребер. Он почувствовал, как она вздрогнула, но не отстранилась. Наоборот, она повернула голову, и их взгляды встретились в полумраке палатки, освещенной лишь полоской света от входа. В ее глазах не было ни удивления, ни гнева. Там было желание. Ясное, недвусмысленное и давно подавляемое.
«Она хочет этого, – пронеслось в голове Итцика с ослепляющей ясностью. – Сейчас. Со мной». И это знание, смешанное с ее властью (она же организатор!), было сильнейшим афродизиаком. «Это же надо! Строгая Ольга!»
– Ты уверен, что знаешь? – спросила она тихо, ее губы были так близко, что он чувствовал движение ее губ. Вопрос был риторическим. Вызовом.
В ответ он не стал говорить. Он поцеловал ее. Нежно сначала, пробуя, а потом – глубоко, страстно, без тени своей обычной легкомысленной игривости. Это был поцелуй мужчины, знающего, чего он хочет. Ольга ответила ему с такой же силой, ее руки впились в его волосы, притягивая его ближе. Она не была нежной, как Светлана. Ее поцелуй был требовательным, опытным, полным сдерживаемой долгое время страсти. Она вела.
Одежда мешала, но на этот раз ее снимали быстро, почти яростно, без лишних слов. Майка Ольги полетела в угол палатки. Итцик увидел ее тело – сильное, женственное, неидеальное, с легкими следами времени и стресса, но бесконечно притягательное в своей настоящести. «Богиня организации... и страсти», – мелькнула мысль. Его руки скользили по ее спине, бедрам, груди, и каждое ее ответное движение, каждый стон были для него одобрением и приказом.
Когда он вошел в нее, она вскрикнула – не тихо, как Светлана, а громко, властно, закинув голову. Ее ноги обвили его бедра, пятки уперлись ему в поясницу, притягивая его глубже. «Она не ждет, она берет», – успел подумать Итцик, захлебываясь от нахлынувшего ощущения. Ее тело было горячим, влажным, невероятно тугим и отзывчивым. Она двигалась с ним в унисон, диктуя ритм – не быстрый и нервный, как со Светланой, а мощный, глубокий, неумолимый, как прибой. Она знала, чего хочет, и брала это, направляя его, подсказывая ему движения шепотом или легким нажимом рук. Ее опытность была ошеломляющей и невероятно возбуждающей.
Итцик старался изо всех сил следовать за ней, отвечать на ее вызов. Волны наслаждения накатывали одна за другой, сильнее, чем когда-либо. Он чувствовал, как теряет контроль, но на этот раз не из-за стремительности, а из-за невероятной глубины и интенсивности ощущений, которые она в нем вызывала. «Она... она...» – мыслей не было, было только чувство и движение.
Когда она кончила, это было не тихое содрогание, а мощная волна, прокатившаяся по ее телу, вырвавшая из ее горла долгий, сдавленный стон. Ее ноги сжали его как тиски, ее тело выгнулось дугой. Этот пик, который она достигла так властно, стал триггером и для него. Он кончил с глухим рыком, погружаясь в нее всем телом, теряя себя в этом водовороте.
Они лежали, тяжело дыша, сплетенные в потных объятиях. Запах секса, медовухи и брезента наполнял палатку. Ольга первой пришла в себя. Она нежно, почти матерински, провела рукой по его мокрой от пота спине.
– Ну, вихрь южный... – прошептала она хрипло. – Ты... превзошел ожидания. Насчет снятия напряжения... не соврал.
Итцик поднял голову, глядя на нее снизу вверх. Он видел в ее глазах удовлетворение, усталость и... привычную уже тень ответственности, возвращающуюся. Но была и теплота. И что-то новое – уважение?
– Я же говорил, Ольга Петровна, – он попытался улыбнуться своей обычной беспечной улыбкой, но она получилась немного пьяной и искренней. – Я мастер на все руки. Особенно... на такие. – Он поцеловал ее в ключицу.
Ольга мягко отстранилась, садясь. Она потянулась за майкой. Деловитость возвращалась к ней с каждой секундой.
– Мастер, говоришь? – Она усмехнулась, но в глазах оставался теплый огонек. – Ладно, не зазнавайся. Пять минут массажа превратились в... эээ... более длительную терапию. – Она натянула майку. – Итцик, то, что было здесь... – она сделала жест, очерчивая пространство палатки, – это осталось здесь. Я организатор. Ты – участник. Ярок и талантлив, но участник. Понял?
Итцик кивнул, все еще находясь под впечатлением. «Понял? Конечно понял! Она же богиня!» – ликовал он внутри. – Кристально, Ольга Петровна! Секретность – наше все! Как в шпионских фильмах.
– Итцик... – она взглянула на него серьезно, уже почти полностью вернувшись в образ. – Я не из тех, кто разбрасывается связями. И уж тем более на своем фестивале. Ценю твою энергию... и талант. Не заставляй меня пожалеть о сегодняшнем. – В ее голосе не было угрозы, но было четкое предупреждение. «Играй по моим правилам».
Он поднял руки в шутливой клятве.
– Клянусь гитарой и всеми славянскими богами! Я – сама скромность и благоразумие. Исключительно творческий подход к... культурному обмену.
Ольга улыбнулась, коротко и по-деловому. Она поправила волосы, подтянула джинсы. Организатор вернулся полностью.
– Ладно. Спокойной ночи, Итцик. И... спасибо. Действительно сняло напряжение. – Она выскользнула из палатки, исчезнув в темноте.
Итцик остался лежать на спальнике, ощущая приятную истому во всем теле и головокружительную смесь триумфа и легкой тревоги. «Ольга... – думал он, вдыхая оставшийся в палатке ее запах. – Организатор. Строгая. Умная. И... черт возьми, какая женщина!» Он сравнивал ее со Светланой. Со Светланой было романтично, нежно, как первая любовь. С Ольгой... это был ураган. Взрослый, мощный, немного пугающий. «Я только что переспал с самой главной женщиной фестиваля! – осознание ударило его с новой силой. – Это круче, чем выиграть "Грэмми"!»
Но предупреждение Ольги висело в воздухе. «Не заставляй меня пожалеть...» Итцик махнул рукой. «Да ладно! Она довольна! Я великолепен! Какие могут быть проблемы?» Он потянулся за оставшейся медовухой. Вечер удался. Фестиваль удался. Жизнь удалась. Он был на вершине мира. О том, что вершины бывают скользкими, а падения – болезненными, Итцик предпочитал не думать. Завтра будет новый день, новые возможности... и, возможно, новая красивая участница, которой нужен будет... массаж.
Глава 4: Гусли Судьбы, или Как Итцик Потерял Больше, Чем Достоинство
День на Коло Сварожье тек, как мёд по ложке – медленно, сладко и с риском прилипнуть. Итцик, отбыв трудовую повинность на кухне (где Марина выдала ему обеденный паек с ледяным взглядом, но выдала – урок усвоен: уважение, а не хлопки!), чувствовал прилив сил. Палатка стояла гордо на участке, Светлана, хоть и холодновата после вчерашнего, украдкой бросала на него заинтересованные взгляды у ручья, а Ольга при встрече кивнула чуть теплее обычного. Мир играл его ритмами.
(Звучит бодрый перебор струн – Итцик настроен на успех)
(Итцик напевает, бродя по лагерю):
Дрова расколол, картошку почистил,
Марину не взорвал – себя заслужил!
Палатка – дворец, вид – хоть куда,
Осталось лишь... ну, скажем, найти стезю!
Ольга строга, но взгляд её ловит мой,
Светлана дуется, но это лишь строй!
А тут... мастер-класс! Гусли! Боже мой!
Шанс блеснуть талантом, стать звездой!
Объявление на центральном столбе гласило: "Мастер-класс игры на гуслях! Ведает старейшина Борис! Познай душу предков через струны!" Итцик фыркнул. "Предки... Смогли бы они оценить мой бит?" Но идея показалась заманчивой. Освоить этот древний девайс, вплести в свои рифмы – да это же фьюжн века! И Ольга оценит старание. И Светлана вдохновится. И Борис... ну, с Борисом что-нибудь придумается.
Площадка для мастер-класса располагалась у подножия огромного дуба. Борис, бородатый и величавый, как оживший Перун (только без молний, но с грозным взглядом), сидел на резной скамье, держа на коленях изящные, изогнутые, как лебединая шея, гусли. Вокруг сидели человек двадцать: восторженные девушки, серьезные парни, пара детей и... Ольга, с блокнотом, явно курируя процесс. Итцик ловко протиснулся вперед, поймав ее взгляд и лучезарно улыбнувшись. Она едва заметно покачала головой, словно предчувствуя беду.
– Братья и сестры! – возгласил Борис, и голос его зазвучал, как гул колокола. – Гусли – не просто инструмент! Это голос земли нашей, шепот предков, стон ветра в священных дубравах! Играть на них – не забава, а сакральный акт! Пальцы должны помнить древние напевы, душа – слиться с миром Нави и Яви!
"Навь-Явь... – подумал Итцик. – Звучит как новый альбом какого-нибудь этно-электронщика. Интересно." Он уже видел себя, виртуозно водящим пальцами по струнам, извлекая нечто среднее между древним напевом и кавказской лезгинкой.
Борис начал показывать азы. Как держать гусли. Как ставить руки. Как защипывать струны – не резко, а плавно, словно гладя живую воду. Звук получался нежный, переливчатый, завораживающий. Итцик слушал, поначалу заинтересованно, но потом его пальцы сами собой задвигались, отбивая на коленях привычный рэп-бит. "Эх, тут бы семпл запилить..."
– А теперь попробует юноша! – внезапно воззвал Борис, указывая бородой прямо на Итцика. – Ты, с южным пылом! Покажи, как твоя душа отзовется на зов предков!
Все взгляды устремились на Итцика. Ольга прикрыла лицо ладонью, но между пальцами виднелся пристальный взгляд. Итцик, польщенный вниманием (и уверенный в своей гениальности), вскочил.
– С удовольствием, старейшина! – воскликнул он. – Душа моя всегда готова к... сакральным актам!
Он уселся на место Бориса, приняв позу рок-звезды. Гусли легли на колени странно, неудобно. Струны показались слишком тонкими, слишком хрупкими. Но Итцик не смутился. Он вспомнил показанные защипы и... решил добавить драйва. Вместо плавного скольжения его пальцы дернули струны резко, как будто запуская семпл.
Зыыынь! Скр-р-ряп!
Звук был похож на крик кота, на которого наступили. Аудитория вздрогнула. Борис помрачнел. Итцик смущенно улыбнулся.
– Настройка... – пробормотал он. – Или... энергетика места!
Он попробовал еще раз, пытаясь сыграть что-то мелодичное, но его пальцы, привыкшие к гитарным ладам и аккордам, путались. Получалась какофония – обрывки напева, смешанные с резкими, неприятными звуками. Кто-то в толпе сдержанно закашлял. Дети захихикали. Ольга уронила ручку.
(Звучит жалобный скрежет струн – агония гуслей под пальцами Итцика)
(Итцик мысленно в панике):
Струны как змеи, шипят, кусают!
Пальцы деревенеют, ноты не знают!
Борис смотрит – как громовержец в гневе,
Ольга... ой, Ольга, прости, королева!
Я думал – легко! Бряк-бряк и в дамки!
А тут... сакральный акт, какие срамки!
На гитаре б я взрыв устроил, но тут...
Предки плачут! Нави и Яви ревут!
– Юноша! – громовым голосом прервал его Борис. – Ты не гладишь живую воду! Ты терзаешь священную плоть дерева и струны! Твои пальцы – как когти ворона на жертвеннике! Прекрати это кощунство!
Итцик замер, красный, как вареный рак. Позор пылал на его смуглых щеках. Он видел насмешливые взгляды, слышал шепот: "Чужеземец...", "Профанация...", "Где его гитара?" Ольга встала, лицо ее было непроницаемо, но в глазах читалось разочарование и... досада. Она подошла и осторожно взяла гусли из его оцепеневших рук.
– Спасибо, Итцик, – сказала она ровно, но громко, чтобы слышали все. – Очень... оригинальная интерпретация. Борис, прости, видимо, энергия у нашего гостя слишком современная для древних струн. Давай продолжим с кем-то, чья душа... спокойнее.
Это было публичное разжалование. Удар ниже пояса. Итцик почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он встал, готовый бежать куда глаза глядят. Но тут его взгляд упал на группу девушек на заднем ряду. Среди них была Олена! Она смотрела на него не с осуждением, а с сочувствием и... обожанием? Ей понравился его провал? Или она просто жалела? В любом случае, это был луч света.
И тут же, словно из-под земли, вырос он. Николай. Кузнец. Высокий, широкоплечий, с руками, как молоты, и взглядом, который мог бы согнуть подкову. Его темные волосы были стянуты кожаным шнурком, рубаха расстегнута на мощной груди, открывая загар и завитки волос. Он стоял чуть поодаль, прислонившись к дубу, и наблюдал. И улыбался. Широко, насмешливо, демонстрируя белые зубы. Улыбка говорила: "Ну что, певец? Где твои ритмы теперь? Спой-ка под наковальню!"
Итцик почувствовал прилив не столько страха, сколько яростного азарта. Публичный провал? Насмешки Бориса? Холодность Ольги? Угроза со стороны этого... кузнечного Колосса? Нет, так не кончится!
– Кощунство? – вдруг громко произнес Итцик, поворачиваясь к Борису и толпе. Голос его звенел, перекрывая шепот. – Нет, старейшина! Это не кощунство! Это... диалог эпох! Мои пальцы не знали ваших струн, но мое сердце слышало их зов! Разве Велес, бог всякого мастерства, не приветствует попытку? Даже неуклюжую? И разве гусли – не оружие? Оружие красоты и чувств? А на любом оружии можно сыграть по-разному!
Он схватил свою гитару, которую принес "на всякий случай". Не дожидаясь разрешения, он грянул по струнам. Резко, громко, вызывающе. И запел. Не древний напев, а свою импровизацию, вплетая в нее только что пережитый позор.
(Итцик поет на дерзком, ускоряющемся рэп-ритме, глядя то на Бориса, то на Ольгу, то на усмехающегося Николу):
Да, гусли – штука сложная, брат!
Не гитара, где бит – твой солдат!
Я дергал струны, как щепки в огне,
Думал, предки помогут... Ан нет, все не мне!
Борис грозен, как туча перед грозой,
Кричит: "Когти ворона! Позор!" – вот дурной!
Ольга смотрит: "Энергия не та..."
А я стою, как дурак у ворот ада!
Но Велес ли смеялся над первым горном?
Или Перун родился с молнией чёрной?
Я – дитя битов, рифм, проводов,
Но душой – я тут! Прими, о лес, без врагов!
Гусли – лебедь, гитара – орел!
Но оба летают! Ты это поймёшь!
Я спою тебе, Борис, на своем железе,
О том, как чужаку тут... ну, не лезесь!
(Он переходит на полу-речитатив, полу-напев, обращаясь ко всем)
Я тут не враг, я гость, хоть иной,
Мои ритмы гремят, а не стонут, как стон!
Люблю и женщин, и смех, и еду,
А гусли... ну, гусли я как-нибудь найду!
Так что смейтесь, братцы, смейтесь, сестры!
Мой позор – лишь начало новой истории!
Я научусь! Или... научу вас биту!
Чтоб гудели струны, как пчелы в улье! Ату!
Он закончил на резком аккорде, запыхавшийся, с горящими глазами. Тишина повисла густая, как смола. Потом... раздались аплодисменты. Не всеобщие, нет. В основном от девушек – Олена хлопала в ладоши, прыгая от восторга, еще несколько молодых женщин улыбались. Серьезные мужики и Борис смотрели мрачно. Ольга стояла, скрестив руки, лицо непроницаемо. Но Итцик поймал в ее глазах... искру? Не одобрения, нет. Скорее, изумленного интереса. "Атака – лучшая защита" сработало!
Но тут из тени дуба шагнул Николай. Его улыбка исчезла. Лицо стало каменным. Он подошел вплотную к Итцику. Разница в росте и ширине плеч была удручающей.
– Пел хорошо, – произнес кузнец низким, гулким голосом, как удар молота по наковальне. – Громко. Ритмично. И... нагло. Гусли – не для твоих... битов. – Он презрительно кивнул на гитару. – А у нас тут место тишину уважать. И старейшин. И труд. – Его взгляд скользнул в сторону Ольги, которая наблюдала за разговором, нахмурившись. – Вижу, языком ты работать мастер. А руками? – Николай протянул свою лапищу, покрытую мозолями и легкими ожогами. – Вот этими? Смог бы ты что-то сделать? Или только петь да... женщин смущать?
Вызов висел в воздухе. Итцик чувствовал исходящий от Николы жар и силу. Отступить – значит признать поражение перед Ольгой, перед всеми. Лесть и песни здесь не сработают.
– Руками? – Итцик выпрямился во весь рост, стараясь казаться выше. – Я сегодня дрова колол! Как богатырь! И картошку чистил – до прозрачности! А что, у тебя, кузнец, есть работа для... мастера на все руки? Или только накачивать мышцы да угрожать гостям? – Он бросил вызовный взгляд.
Николай хмыкнул, но в его глазах вспыхнул азарт.
– Работа есть. Всегда. В кузнице. Помощник нужен. Мехи раздувать. Железо держать. Не боишься искр и пота? Или твои нежные пальчики только по струнам шастать могут? – Он бросил взгляд на пальцы Итцика, потом – опять на Ольгу. Вызов был двойной: и физический, и... ревнивый.
Итцик почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Страх? Да. Но и азарт. Шанс доказать всем, и особенно Ольге, что он не просто болтун и бабник. Шанс зайти на территорию этого громилы.
– Боюсь? – Итцик засмеялся, чуть неестественно громко. – Я рэпер, кузнец! Мы огня не боимся! Мы в нем рождаемся! Веди в свою пещеру! Покажу, как надо мехи раздувать – с ритмом! Будет тебе огонь не просто горячий, а... зажигательный!
Николая передернуло от слова "зажигательный". Он кивнул, жестко.
– После обеда. Кузница за дубовой рощей. Не опоздай, "мастер". – Он повернулся и ушел, его широкая спина блокировала солнце.
Итцик остался стоять. Аплодисменты девушек стихли. Борис что-то неодобрительно бормотал. Ольга подошла к нему. В ее глазах читалась смесь усталости, раздражения и... любопытства.
– Ну и нашел себе приключений, – сказала она тихо. – Николай... он не шутит. И кузница – не сцена. Там реальный труд. И опасность.
– Опасность – моя муза, Ольга! – парировал Итцик, стараясь выглядеть бесстрашным. – А труд... Я же сказал, я мастер на все руки! Дрова, картошка... теперь вот металл! Посмотри, как я его расплавлю! В прямом и переносном смысле! – Он пытался шутить, но внутри все сжалось.
Ольга покачала головой. Но когда она разворачивалась, чтобы уйти, ее ладонь легла ему на поясницу – легко, почти невесомо, на долю секунды. Чуть выше, чем требовала вежливость. Итцик почувствовал сквозь тонкую ткань футболки тепло ее пальцев, их силу и... что-то вроде поддержки? Или предупреждения? Он замер, пораженный. Этот мимолетный жест был красноречивее любых слов.
– Удачи, Итцик, – сказала она уже отходя. – Тебе понадобится. И... не сожги крылья. Фениксом возрождаться – больно.
Она ушла, оставив его с гитарой, с публичным провалом в памяти, с вызовом от кузнеца и с жарким отпечатком ее ладони на пояснице. Итцик вздохнул. День только начинался, а он уже успел: осквернить гусли, вызвать гнев старейшины, бросить вызов грозному кузнецу и получить загадочный знак внимания от строгой организаторши. "Ритм, – подумал он, направляясь к своей палатке за сменой футболки (искупаться бы...), – определенно ускорился. И похоже, ведет прямиком в адскую кузницу. Или... к новым высотам?" Он вспомнил тепло ладони Ольги. "Может, к высотам. Если выживу к обеду."
*****
Итцик шагнул в сторону от зоны поражения. Ему нужно было воздуха, воды, смены декораций. Вдруг легкое прикосновение к руке. Он обернулся. Светлана. Лицо ее было бледным, глаза – огромными, полными странной смеси: остатки вчерашней обиды, сегодняшнего смущения за него и... чего-то еще. Острого, колючего.
– Итцик... – прошептала она, едва слышно. – Ты... как же так? Опять! Но... песня... – Она не договорила, сжала губы.
– Света! – Итцик ухватился за соломинку. Ее присутствие, ее взгляд, даже этот упрек – были глотком нормальности после взбешенного Бориса и ледяной маски Ольги. – Ты видела? Полный провал! Но я же отбился, да? Стихами! – Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой.
– Видела, – кивнула Светлана. Голос ее дрожал. – Видела, как ты на Ольгу смотрел во время песни. И как она... она тебя слушала. И как Олена прыгает. – В ее глазах вспыхнул тот самый колючий огонек. Ревность. Чистая, неразбавленная, и от этого почти трогательная. – Тебе только внимание их нужно? Любое? Даже такое... позорное?
Итцик почувствовал, как внутри что-то ёкнуло – то ли вина, то ли азарт. Эта девушка, с ее акварельной хрупкостью и внезапными бурями, была для него загадкой. И сейчас она была здесь, рядом, дрожа от эмоций, которые он же и вызвал.
– Света, солнышко, – заговорил он мягче, опуская гитару на траву. – Какая Ольга? Какая Олена? Я пел, чтобы не сдохнуть там от стыда! Перед всеми! А смотрю я... – Он сделал шаг ближе, снизив голос почти до шепота. – ...на ту, кто сегодня у ручья так украдкой на меня посмотрела, что у меня сердце кувырком. И вчера... вчера я дурак, признаю. Но ты же не дура, ты видела – я искренне хотел... ну, чтобы тебе понравилось.
Он коснулся ее руки. Она не отдернула, но и не расслабилась. Ревность тлела под пеплом обиды.
– А зачем тогда к Ольге лезешь? На гусли? Это чтобы ей понравиться? – выпалила она.
Итцик вздохнул. Спорить было бесполезно. Логика здесь не работала. Работали эмоции. Горячие, как июльское солнце. Он посмотрел вокруг. Люди расходились, обсуждая скандал. Борис что-то горячо объяснял Ольге. Никто не смотрел в их сторону.
– Света, – сказал он решительно, беря ее за руку крепче. – Пойдем. Сейчас. Куда-нибудь, где никого нет. Где тихо. Я тебе все объясню. Или... не объясню. Но покажу. Только нам двоим.
Она колебалась секунду, потом кивнула, почти незаметно. Он повел ее прочь от поляны, вглубь лагеря, мимо палаток, к дальнему изгибу ручья, где ива склонила ветви к воде, образуя зеленый шатер. Здесь пахло влажной землей, мятой и тишиной. Солнечные зайчики прыгали по воде. Идеальное место для объяснений... или чего-то другого.
Светлана села на мягкий мох под ивой, достала из холщовой сумки небольшой блокнот и карандаши. Руки ее все еще слегка дрожали.
– Я... я хотела сделать наброски, – пробормотала она, избегая его взгляда. – Пейзаж. Но... после всего... голова не варит.
– А сделай мой портрет, – предложил Итцик неожиданно для себя. Он скинул сандалии, стянул футболку, оставшись в одних шортах. – Вот. Натурщик к твоим услугам. Раз уж я сегодня так всех "радовал"... Пусть хоть ты получишь удовольствие. – Он встал в небрежную позу у ручья, пытаясь изобразить задумчивость, но больше похоже было на ожидание грозы.
Светлана замерла, карандаш застыл в воздухе. Она смотрела на него – на смуглую кожу, очертания мышц, след от ремня гитары на плече. В ее глазах смешались смущение, профессиональный интерес и та самая ревность, которая теперь окрашивалась в новые тона.
– Ты... обнаженный? – прошептала она.
– Ну, почти, – усмехнулся Итцик. – Так виднее контуры. Искусство требует жертв. Или ты стесняешься? – Он подмигнул.
Она фыркнула, но приложила карандаш к бумаге. Первые линии были робкими. Она рисовала его лицо – упрямый подбородок, чувственный рот, взъерошенные волосы. Потом взгляд скользнул ниже, к торсу. Карандаш задвигался увереннее. Итцик видел, как она увлечена, как забывается. Но потом она снова посмотрела ему в глаза, и тень вернулась.
– У Ольги... у нее такие же линии? Ты ей тоже позировал? – спросила она вдруг, голос снова стал колючим. – Она ведь стройная... спортивная... – Карандаш в ее руке резко дернулся, оставив жирную черту на наброске.
(Итцик мысленно):
Вот же ревность – змея под кустом!
Только угомонилась – и снова с ключом!
Ольга, Ольга... ну что за напасть?
Лучше б гусли молчали вчера, ей-ей часть!
Но Света тут – дрожит, как лист на ветру,
Глаза – озера, где буря встает поутру.
Слова не помогут, логика – прах...
Остается один, старый как мир, причал!
Итцик не стал ничего отвечать. Он просто шагнул к ней. Быстро. Опустился на колени в мягкий мох перед ней. Ее глаза расширились от неожиданности. Он взял ее лицо в ладони. Карандаш выпал из ее пальцев.
– Никаких Ольг, – прошептал он хрипло. – Только ты. Сейчас. Здесь. – И притянул ее губы к своим.
Первый поцелуй был попыткой заглушить ревность. Второй – глубже, настойчивее. Он чувствовал, как она сначала сопротивляется – губы сжаты, тело напряжено. Потом что-то внутри нее дрогнуло. Стон вырвался у нее из груди, и она ответила – жадно, отчаянно, как будто хотела вобрать в себя весь его жар, всю его наглость, всю его непонятность, чтобы они принадлежали только ей. Ревность превращалась в страсть, яростную и требовательную.
Их руки запутались. Он стянул с нее легкую блузку, целуя плечо, ключицу. Она впилась пальцами в его волосы, в спину, оставляя царапины. Палитра эмоций смешалась на их коже – гнев, обида, вожделение, страх потерять. Они упали на мягкий мох под сенью ивы. Солнечные зайчики танцевали на их телах. Шум ручья заглушал прерывистое дыхание.
Секс был не нежным, а стремительным, почти яростным, как продолжение их спора. Светлана кусала его губу, впивалась ногтями, бормоча что-то бессвязное – то ли упреки, то ли мольбу. Итцик отвечал грубой силой, но и вниманием, ловя каждую ее реакцию. Он знал, что должен дать ей это – то, что перекроет все сомнения, все сравнения. И когда ее тело вдруг выгнулось в немой судороге, а крик, заглушенный его поцелуем, прорвался сквозь сомкнутые губы, он почувствовал не только свою победу, но и ее потрясение. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными слез и невероятного удивления, словно сама не понимала, что с ней произошло. Ревность, злость, обида – все растворилось в этом внезапном, мощном спазме.
Они лежали, тяжело дыша, сплетенные в неловком, липком от пота объятии. Светлана прижалась лицом к его груди. Теперь она была тихой, почти беззащитной. Итцик гладил ее волосы, чувствуя странную смесь удовлетворения, усталости и легкой тревоги. "Успокоилась? Надолго ли?"
– Вот видишь, – проговорил он наконец, целуя ее макушку. – Никаких Ольг. Никаких гуслей. Только мы. И этот ручей. И твои... удивительные руки. – Он взял ее ладонь, приложил к своим губам.
Она не ответила, только глубже прижалась. Потом вдруг вскочила, торопливо натягивая блузку.
– Мне надо... – забормотала она, краснея и избегая его взгляда. – Занятия по травничеству... я опаздываю. – Она подобрала блокнот. На раскрытой странице был набросок – его торс, энергичные линии, но прерванный в самом интересном месте той самой жирной чертой ревности.
– А набросок? – ухмыльнулся Итцик, лениво потягиваясь.
– Неоконченный! – бросила она через плечо, уже убегая по тропинке. Но перед тем как скрыться за кустами, она обернулась. На ее лице не было ни злости, ни обиды. Было смущение, остатки блаженства и... обещание. – Ты... приходи вечером. К ручью. Дорисую.
Итцик остался лежать, глядя в зеленый полог ивы. Адреналин от провала, злость на Бориса, дерзость песни – все это улеглось, сменившись приятной усталостью и теплом внизу живота. "Ревность – отличный афродизиак, – подумал он с довольной усмешкой. – Особенно когда заканчивается... так эффективно". Он чувствовал себя заново рожденным, готовым к новым подвигам. Хотя бы к обеду. Он потянулся за футболкой.
(Звучит нежная перекличка птиц и журчание ручья – контрастная пауза перед грозой)
И тут же, словно из-за дуба, вырос он. Николай. Кузнец...
Глава 5: Ночь на Купалу, или Как Искра Любви Разожгла Костёр Скандала
Вечерняя прохлада, спускаясь с гор, не смогла погасить жар, разгоравшийся на поляне Коло Сварожье. Купала — главная ночь лета, ночь огня, воды и... безудержной вольности. Воздух был густым, как мед, пропитанным дымом костров, запахом жареного мяса, пьянящим хмелем медовухи и чем-то еще — электричеством ожидания, запретного влечения, древней магии.
Итцик чувствовал этот жар каждой клеткой. День выдался адским: кузница Николы оставила его с парой мелких ожогов, ломотой в мышцах (мехи раздувать — не гитарные струны щипать!) и смутным уважением к силе кузнеца, который, впрочем, так и не упустил случая унизить. Но теперь! Теперь был Купала! Ночь, когда правила ослабевают, страсти вырываются на свободу, а красивые женщины в венках из полевых цветов смотрят на тебя, как на воплощение Перуна или Велеса... ну, или хотя бы удачливого любовника.
(Звучит общий гул праздника – смех, пение фольклорных коллективов, треск костров)
(Итцик, наливая себе кубок медовухи, напевает, озирая толпу):
Огонь горит, река зовёт,
Купальска ночь волшбу несёт!
Венки плывут, судьбу зовя,
А я... а я зову тебя!
И не одну, а может, двух,
Чтоб сердце пело, билось в слух!
Светлана – страсть, как мак в огне,
Ольга – загадка в тишине!
А там... Оленка, Марьяна – свет,
Весь фестиваль – любви букет!
Эх, ночь одна! Так много дел!
Чтоб каждая... ну, скажем, успела!
Отлично, давайте добавим огня и томления, сохраняя стилистику отрывка и усиливая эротическое напряжение:
Он уже успел "успевать". Светлана, казалось, простила утреннюю холодность. В полумраке, освещенные отблесками главного костра – огромного, пышущего жаром, в рост трех человек! – они слились в поцелуе, столь страстном, что прохожие спешили обойти их стороной, смущенно покашливая или пряча улыбки. Ее руки безнадежно запутались в его темных кудрях, пальцы впивались в кожу, а все ее тело прижималось к нему с отчаянной, почти болезненной силой, будто жаждало не просто близости, а полного растворения, слияния. Итцик отвечал ей с таким же жаром, его ладони скользили по ее спине под тонкой тканью платья, ощущая каждый изгиб, каждый трепет мышц, но одним глазом он все искал в толпе... Ольгу. Видел ее раньше – в строгом, но неожиданно соблазнительном белом вышитом платье, с венком из васильков на гладко зачесанных, как шелк, волосах. Она выглядела как древняя жрица, недоступная и чистая, и этот вид сводил его с ума куда сильнее любой раскрепощенности Светланы.
Чувствуя его внезапную дрожь не только от их поцелуя, Светлана прильнула еще ближе. Ее губы скользнули к его уху, и дыхание ее, горячее и влажное, обожгло кожу. В ответ Итцик притянул ее за талию так, что между ними не осталось и просвета, и его губы коснулись ее мочки, а затем шепот, низкий и густой, как дым костра, потек в ее слух:
"Под платьем твоим – роса на цветке,
Пальцы дрожат, касаясь строки...
Жаром твоим напоюсь до дна,
Тайну распахнет ночь без сна..."
Светлана вскрикнула тихо, скорее стоном, и ее тело выгнулось навстречу его руке, скользнувшей ниже по спине. Глаза ее, темные и блестящие в отблесках пламени, широко распахнулись, в них читался не только азарт, но и внезапная, жгучая потребность услышать больше.
"Как?" – выдохнула она в ответ, ее губы вновь нашли его, но лишь на миг, чтобы снова отстраниться, ловя каждое слово. "Как ты меня хочешь, Итцик? Скажи..." Ее голос дрожал, смешиваясь с шепотом.
Он прижал ее к себе всей тяжестью, его бедра недвусмысленно давили на нее, передавая силу желания. Губы снова у ее уха, дыхание сбилось:
"Как мед, что стекает по спелому плоду,
Как пламя, что лижет сухое полено...
До крика, до дрожи, до самой звезды,
Пока не померкнет последний огонь костра..."
"Да!" – сорвалось у Светланы, это было не слово, а вырвавшийся стон согласия и нетерпения. Ее руки рванули его голову к себе, и поцелуй стал еще глубже, еще отчаяннее, язык искал язык с жадностью. "Звезды... Огонь..." – бормотала она между поцелуями, ее бедра начали двигаться в такт его натиску, откровенно, почти неприлично. – "Хочу... чтобы этот огонь... был во мне..."
Она тянулась к нему всем существом, забыв о толпе, о костре, о стыде, ее мир сузился до жара его тела и низкого голоса, рисующего картины, от которых кровь стучала в висках. Итцик отвечал на ее порыв, но взгляд его, скользнувший на мгновение поверх ее плеча, все искал в толпе строгий белый силуэт и венок васильков. Этот контраст – пылкая, отдающаяся ему здесь и сейчас Светлана и недоступная, манящая чистой тайной Ольга – лишь подливал масла в огонь, делая его прикосновения к одной еще более дерзкими, а поиск другой – невыносимым.
И вот он ее увидел. Она стояла чуть поодаль, координируя волонтеров, раздающих факелы для прыжков через огонь. Их взгляды встретились сквозь дым и толпу. Итцик, не отрываясь от поцелуя со Светланой, подмигнул Ольге. Он видел, как она замерла, как ее скулы напряглись, а в глазах вспыхнул сначала гнев, потом... что-то иное, темное и притягательное. Она резко отвернулась, но не ушла. Итцик почувствовал триумф. Играть на двух фронтах? Легко! Особенно в ночь Купалы!
Он осторожно, но настойчиво высвободился из пьянящих объятий Светланы. Ее пальцы неохотно разжались на его рубашке, оставив на ткани легкие заломы, а взгляд, мутный от желания, пытался удержать его. "Всего минутку, солнышко," – прошептал он, губы скользнули по ее влажному от поцелуев виску. – "Обряд прыжков через костер... нельзя пропустить." Слово "обряд" прозвучало сладкой ложью, прикрытием для истинного импульса, гнавшего его прочь от ее жара.
Каждый шаг в сторону Ольги был как погружение в другую стихию. Воздух вокруг нее казался чище, разреженнее. И вот он уловил его – запах ее духов. Не сладкий цветочный аромат Светланы, а нечто иное: холодное, прозрачное, как первый лед на ручье, с глубокой нотой смолы и влажной коры, как лесная чаща на рассвете после ливня. Этот запах обволакивал, не навязываясь, но проникая глубоко внутрь, пробуждая не жар, а странную, ледяную дрожь по спине. Головокружительный контраст с пьянящим, почти одурманивающим жаром, только что исходившим от Светланы и костра, заставил его сердце сжаться, а затем забиться с новой, тревожной силой.
Он остановился перед ней, нарушая ее одиночество. "Ольга," – его голос звучал чуть хрипло от недавних страстей. Она медленно обернулась. Глаза, большие и спокойные, как лесные озера в тени, встретились с его взглядом. Венок из васильков на ее гладких волосах казался короной невинности, а белое вышитое платье облегало стройный стан с целомудренной простотой, которая лишь подчеркивала скрытые линии и обещания. "Итцик," – кивнула она, и в этом простом слове не было ни капли кокетства Светланы, только сдержанное внимание. Ее губы, бледно-розовые и чуть сжатые, не звали к поцелую, но манили тайной.
– Порядок наводишь, королева ночи? – прошептал он так близко, что его губы почти касались ее уха. – Или сама прыгать будешь? Через огонь страсти? - спросил он, делая шаг ближе. Расстояние между ними сократилось до опасной близости. Он видел, как легкая тень скользнула по ее лицу, как тонкие нити бисера на вышивке платья чуть дрогнули от ее дыхания. Запах леса и дождя стал сильнее, смешиваясь с теплом ее кожи – чистым, не замутненным потом или духами.
– Порядок, Итцик, – ответила она тихо, но четко. – Чтобы не сгорели. Ни костры, ни... люди. Особенно те, кто играет с огнем на два фронта. – Ее взгляд скользнул в сторону Светланы, которая наблюдала за ними, закусив губу. - и ее взгляд скользнул мимо него, к костру, где Светлана, отвернувшись, поправляла сбившееся платье с преувеличенной небрежностью. В этом взгляде Итцик уловил не ревность, а скорее... отстраненное любопытство? Или оценку?
Он невольно шагнул еще на полшага. Теперь он мог видеть мельчайшие детали: как ресницы отбрасывали легкие тени на ее скулы, как билось крошечное биение пульса у основания шеи, скрытое высоким воротом платья. Его собственная кожа, еще горячая от ладоней Светланы, остро чувствовала прохладную ауру Ольги. Ему захотелось коснуться ее руки – просто провести кончиком пальца по внутренней стороне запястья, чтобы почувствовать, горячая она или холодная на самом деле под этой ледяной маской.
"Костры... такие разные," – произнес он почти шепотом, не сводя с нее глаз. – "Одни – как тот, жаркие, пожирающие все вокруг. Другие..." Он сделал паузу, давая ей закончить мысль, его взгляд упал на ее губы, затем снова поднялся к глазам, ища хоть малейшую искру отклика. – "...другие горят холодным огнем. Тихим. Но от них... труднее отвести взгляд."
Ольга не отвела глаз. Тонкая бровь чуть приподнялась, а в уголках губ дрогнул едва уловимый намек на что-то – не улыбку, а скорее... понимание? Или вызов? Ее рука с тонкими пальцами слегка приподнялась, будто она собиралась поправить венок, но замерла в воздухе, создавая напряженную паузу. "Труднее?" – повторила она его слово, и в ее низком, ровном голосе прозвучал оттенок вопроса, заставивший кровь прилить к его вискам. Этот холодный огонь внезапно показался ему куда опаснее и желаннее любого костра.
Ее дыхание, легкое и прохладное, коснулось его кожи. Между ними висело невысказанное напряжение – магнитное, тревожное, полное нераскрытых возможностей. Итцик знал, что одной фразой, одним движением он может либо разжечь этот холодный огонь, либо навсегда погасить его. А где-то за спиной пылал другой костер, и Светлана ждала, ее собственное пламя еще не остыло...
– Огонь Купалы не терпит полумер! – вновь заговорил Итцик, смело касаясь тыльной стороной пальцев ее руки, лежавшей на связке факелов. Кожа ее была прохладной, но он почувствовал, как под ней пробежала дрожь. – Он требует жертв. Целых. Или... половинок сразу. – Он рискнул провести пальцем по ее внутренней стороне запястья. Мгновенный, почти неосязаемый жест.
Ольга резко втянула воздух. Ее пальцы сжали факелы так, что побелели костяшки. В ее глазах бушевала война – долга, гнева, ревности и... неистового, запретного желания, разбуженного ночью, его дерзостью и этим проклятым Купальским жаром.
– Итцик... – начала она предупреждающе, но тут раздался гулкий голос Бориса, призывающего к главному обряду – прыжкам через костер. Толпа хлынула вперед, разделяя их. Ольгу увлек поток людей. Перед тем как исчезнуть, она бросила на него последний взгляд – обжигающе-горячий и ледяной одновременно. Обещание? Приговор? Итцик не понял, но сердце бешено застучало. Он вернулся к Светлане, которая встретила его холодным: "Долгая минутка".
Прыжки через костер были диким, освобождающим действом. Пары, одиночки, целые семьи – все стремились очиститься огнем, привлечь удачу, найти суженого. Итцик прыгал со Светланой, держа ее за руку так крепко, что она вскрикнула. Он прыгал один, высоко, вызывающе, под крики и смех. Он видел, как прыгала Ольга – грациозно, почти невесомо, как белая птица. Их взгляды встречались над пламенем. Он видел, как прыгал Николай – мощно, как медведь, и приземлившись, его взгляд искал и находил Ольгу, а потом – Итцика, полный немого вызова.
После прыжков, когда адреналин еще звенел в крови, а страх сменился ликованием, настало время хороводов и... той самой, древней как мир, ночной вольности. Музыка сменила ритм – теперь она звала не в круг, а в объятия, томная и соблазнительная. Пары растворялись в бархатной тьме под кронами старых дубов и лип, их силуэты сливались в единые тени, а из темноты доносилось сдавленное дыхание, шепот обещаний и влажный звук поцелуев, ставших откровенными, лишенными стыда. Смех, раздававшийся то тут, то там, звучал громче, хриплее, откровеннее – смех тех, кто позволил ночи сбросить оковы.
Итцик, подогретый крепкой медовухой, жаром недавнего прыжка и, главное, двойным – нет, уже тройным! – вниманием женщин, чувствовал себя поистине королем этой безумной ночи. В его жилах плясало пламя, а голова слегка кружилась от ощущения всевластия. И вот к нему, покачиваясь в такт музыке, подплыла Олена. Ее глаза блестели как угольки, а щеки пылали румянцем – то ли от хмеля, то ли от разгоряченной крови. Не говоря ни слова, она сорвала с головы свой венок из полевых цветов и повесила его ему на шею, как победный трофей. Пальцы ее, теплые и немного неуверенные, коснулись его щеки, а затем она прильнула всем телом, губы почти слились с его ухом. Ее дыхание, горячее и сладкое от меда, обожгло кожу, а голос, низкий и хрипловатый, прошептал нечто, от чего у него дрогнули колени:
"Итцик... Слушай... Видела, как ты прыгал... Как огонь..." Она икнула смущенно, ее пальцы сжали его плечо. "Там, внизу... между ног... у тебя... горит, да? Такой... яростный?" Ее губы скользнули по мочке его уха, вызывая мурашки. "Я... я хочу... чтоб этот огонь... был во мне. Чтоб я... почувствовала, как он... весь... входит... жжет... наполняет до самого горла..." Она замолчала, запыхавшись, и вдруг отпрянула, прикрыв рот рукой, будто испугавшись собственной смелости, но в ее глазах все еще плясало пьяное, стыдливое желание. "Ой... прости... Не слышал?"
Рядом громко засмеялась Марьяна. Она подошла ближе, ее грудь едва не касалась его руки, и протянула тяжелый деревянный кубок, полный до краев темной медовухи. "Пей, король ночи! Олена, видно, уже свою порцию огня получила, раз так разошлась!" – ее смех был звонким, приглашающим, а взгляд скользнул по Олене с одобрительной усмешкой.
И тут же, с другой стороны, как тигрица, метящая добычу, прижалась Светлана. Ее руки обвили его талию с властной силой, а бедро упруго нажало на его бедро, оставляя сомнений в ее намерениях. "Мой король," – прошептала она губами у самого его рта, ее язык слегка коснулся его губы, – "не забудь, кто первым разжег твой костер сегодня..." Ее взгляд, брошенный на Олену и Марьяну, был полным безраздельного права собственности. Она явно заявляла свои привилегии.
Итцик засмеялся, ощущая пьянящую тяжесть кубка в руке, теплую тяжесть Олениного венка на шее, жар Светланы с одного бока и магнитное притяжение Марьяны с другого. Он был в центре вихря, в эпицентре ночного безумия. Он поднял кубок, собираясь произнести тост, и его взгляд, скользнув через толпу, вдруг наткнулся... на нее.
На краю поляны, в кольце высоких факелов, чьи языки лизали темноту, стояла Ольга. Она была одна. Белое платье и венок васильков казались призрачными в колеблющемся свете огня. Она не участвовала в веселье, не пряталась в тенях. Она просто смотрела. Прямо на него. И этот взгляд... Он заставил все звуки вокруг приглушиться. В нем уже не было прежней злости или осуждения, которые он ловил раньше. Была какая-то... глубокая, почти физическая усталость? Покорность перед неумолимым ходом ночи и ее диких ритуалов? Или... Или это было приглашение? Не кричащее, как у Олены, не властное, как у Светланы, а тихое, отчаянное, как последний шанс? Взгляд, который говорил: "Я вижу, кто ты. Я вижу, что ты делаешь. И если ты хочешь... подойди. Возьми. Пока ночь не кончилась".
Итцик замер с кубком у губ. Шепот Олены о жаре внутри него, давление Светланы, смех Марьяны – все это внезапно слилось в отдаленный гул. Его королевство ночи затрещало по швам. Холодный огонь факелов вокруг Ольги и ее усталый, покорный взгляд манили сильнее любого пьяного шепота или властных объятий. Вопрос повис в дымном воздухе: чей огонь он захочет ощутить по-настоящему?
В этот момент кто-то сунул ему в руки гитару. "Спой, Итцик! Спой про Купалу! Про любовь! Как только ты умеешь!"
Итцик взобрался на поваленное бревно рядом с костром. Он был в центре внимания. Огненный свет играл на его смуглом лице, высвечивал белки глаз, бросал багровые блики на гитару. Он видел лица: восторженные (Олена, Марьяна, Светлана с затуманенным взором), настороженные (мужчины), холодные (Борис, Николай), и... загадочное лицо Ольги вдалеке. Жар ночи, жар тел, жар медовухи и жар собственной наглости слились в нем в единый поток. Он ударил по струнам. Ритм был не просто зажигательным, он был *плотоядным*. Диким. Как биение сердца в ночи любви.
(Итцик поет на мощном, ритмичном, почти шаманском рэп-бите, вплетая народные купальские мотивы в откровенно эротический текст)
Эй, гори, костер, до небес!
Купальска ночь, сними запрет!
Девицы в венках – как мед для осы,
А я... а я жажду их красоты!
(Припев, нараспев, с фольклорным подвывом):
Ой, лю-ли, лю-ли, ночка мала,
Чтоб всех обойти – не хватит тела!
Но огонь в крови – сильней костра,
Найду дорогу... ну, хоть до утра!
(Рэп-куплет, ускоряясь, глядя на женщин):
Вот Света-огонь – в её поцелуе жар!
В её глазах – и Небо, и Ад! (Светлана зажмурилась)
А Оленька-речка – глубока, маня,
В неё окунуться... не вспомня себя! (Олена засмеялась)
Марьяна-цветочек – нежен и сладок,
Сорвать его... ммм, вот высший подарок! (Марьяна покраснела до корней)
А там... королева (он кивнул в сторону Ольги), в белом, строга,
Но знаю, под платьем – огонь от Бога!
Ей прыгнуть бы с нами... не через костер,
А в бездну страсти, где правит... ну, скажем, восторг!
(Припев, еще громче, подхваченный частью толпы):
Ой, лю-ли, лю-ли, ночка мала!
Чтоб всех обойти – не хватит тела!
Но огонь в крови – сильней костра!
Найду дорогу... хоть до утра!
(Финал, почти крик, на пределе):
Велес, Перун! Дайте силушку мне!
Обнять всех кралей в Купальской огне!
Чтоб каждая криком ночь огласила!
Чтоб каждая помнила... как это было! А-а-а-ту!
Он закончил на оглушительном аккорде, подняв гитару над головой, как трофей. Толпа взорвалась. Одни – девушки, часть парней, подвыпившие гости – ревели от восторга, хлопали, свистели. Другие – старейшины, семьи с детьми, ревнивые мужья – застыли в шоке. Борис стоял багровый, как свекла, трясясь от ярости. Николай сжал кулаки, его взгляд метал молнии. Светлана смотрела на Итцика с ужасом и разочарованием. Ольга... Ольга стояла как статуя, лицо белое, как ее платье. Только глаза горели холодным, смертельным огнем.
– КОЩУНСТВОООО!!! – рев, перекрывший все звуки, разорвал ночь. Борис, срываясь на визг, пробивался к Итцику, расталкивая людей. – Смерд! Безбожник! Поганый язык! Ты осквернил священную ночь! Осквернил наших богинь! Осквернил саму Землю-Матушку своим грязным пением!
Толпа замерла. Музыка стихла. Даже костер, казалось, сжался. Итцик, еще секунду назад король ночи, почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он видел, как Николай сделал шаг вперед, готовый разорвать его. Видел, как Светлана отвернулась, ее плечи содрогнулись – она плакала. Видел, как Олена и Марьяна, испуганные, отступили в толпу.
И тут к нему подошла Ольга. Не Борис, не Николай. Ольга. Шаг за шагом, медленно, как судьба. Весь гнев, вся холодность, все накопленное раздражение и боль читались в ее прямой спине, в сжатых губах, в глазах, ставших стальными кинжалами. Она поднялась на бревно рядом с ним. Ее белое платье было призрачным в свете костра. Тишина стала абсолютной.
– Довольно. – Ее голос, тихий, но прорезавший ночь, как лезвие, заставил вздрогнуть даже Бориса. Она смотрела не на старейшину, а прямо на Итцика. – Довольно, Итцик. Твои ритмы, твое обаяние, твоя... ненасытность – все это было терпимо, пока ты не перешел черту. Ты превратил священную ночь в... в балаган своей похоти. Ты оскорбил женщин, назвав их добычей в своей похабной песне. Ты оскорбил дух Купалы. Ты оскорбил всех, кто пришел сюда с чистыми помыслами.
Каждое слово било, как молот. Итцик хотел возразить, оправдаться, но язык не повиновался. Он видел в ее глазах не только гнев. Видел боль. И самое страшное – разочарование. То самое, которого он боялся больше всего.
– Ты гость здесь, – продолжала Ольга, и ее голос зазвенел. – Но гость, который забыл о законах гостеприимства и уважения. Ты думал, что твоя внешность и твоя гитара дают тебе право на все? На женщин? На пренебрежение нашими традициями? На публичное унижение чувств? – Она сделала паузу, ее грудь высоко поднялась. – Ты ошибся.
Она повернулась к толпе. Ее фигура, освещенная костром, была величественной и страшной.
– От имени организаторов, – объявила она громко и четко, – я заявляю: такое поведение недопустимо на земле Коло Сварожье! Итцик, ты получишь официальное предупреждение. Следующий подобный выход – и ты покинешь фестиваль. Незамедлительно. – Она бросила последний взгляд на него – взгляд, полный ледяного презрения. – Подумай о своем месте здесь. Если оно тебе дорого.
Она спустилась с бревна и пошла прочь, не оглядываясь. Белое платье растворилось в темноте. Борис что-то кричал ей вдогонку, но она не остановилась. Николай, поймав ее взгляд, лишь мрачно кивнул. Победа была его, но он не выглядел радостным.
Итцик стоял один на бревне. Гитара висела у него на ремне, как бесполезный груз. Восторг толпы сменился неловким молчанием, перешедшим в ропот осуждения. Он видел, как Марина у костра качала головой, произнося что-то вроде "А я говорила..." Видел, как Светлана, всхлипывая, убегала в темноту. Олену и Марьяну увели подруги. Даже самые лояльные слушатели отворачивались.
Он спрыгнул. Его ноги подкосились. Он пошатнулся и упал... не на землю, а в грязную лужу у края поляны, оставшуюся после дождя. Холодная вода обожгла сильнее, чем искры в кузнице. Он поднялся, весь в грязи. Гитара висела перекошенной. Его смуглая кожа, черные кудри, модная (теперь грязная) футболка – все было покрыто липкой чернотой. Он был посмешищем. Изгоем.
(Звучит капающая с него грязь и гул толпы, отходящей от него)
(Итцик, глядя на свои грязные руки, шепчет):
Вот и всё... Корона с грязью пополам.
Костер погас... Остался только срам.
Ольга... её взгляд – как нож в груди,
Светлана плачет... А где же "лю-ли"?
Борис торжествует, Николая смех...
Марина злорадствует: "Знала наперёд!"
Песня моя... не диалог, а грех,
И ритмы в грязи... как мой полёт.
Купала... ночь одна... а я сгорел дотла,
Не в огне костра, а в пламени стыда.
Что дальше? Палатка? Сырость и мгла?
Или... есть шанс? Хотя бы навсегда?
Он побрел к своему участку, шлепая по грязи. Ночь Купалы продолжалась. Где-то смеялись, где-то пели чистые, древние напевы, где-то влюбленные терялись в тени. Но для Итцика праздник кончился. Он нес на себе не только грязь из лужи. Он нес клеймо позора, горечь разочарования в глазах Ольги и слезы Светланы. И осознание, что его "ритм жизни" привел его прямиком в грязь. Буквально. Физически. И морально. Осталось только добраться до палатки и... подумать. Если он еще способен думать о чем-то, кроме грязи и ледяного голоса Ольги, произнесшего: "Подумай о своем месте здесь. Если оно тебе дорого.
Глава 6: Утро После, или Как Пирожок Стыда Стал Единственным Другом
Рассвет на Коло Сварожье в тот день был нестерпимо ясным и насмешливо красивым. Солнце, будто специально, било лучами прямо в щель палатки Итцика на участке 7Г, выжигая остатки сна и напоминая о вчерашнем кошмаре. Коше мар; – настоящая. Липкая, холодная, засохшая комьями на коже, одежде и, что хуже всего, на душе.
Итцик открыл глаза. Медленно, мучительно, будто веки были приклеены грязью к глазным яблокам. Первое, что обрушилось на него – не свет, а запах. Тошнотворный, густой, как жижа, запах болота. Он въелся в поры, пропитал волосы, застрял в ноздрях и на языке, смешавшись со вкусом рвоты и горечи. Этот запах был повсюду: в складках мокрой от росы одежды, под ногтями, забитыми черной землей, в самой глубине легких. Он был не просто фоном; он был его новым, отвратительным естеством. Ты – эта вонь, – шептало что-то внутри.
Второе ощущение пришло волной, накрыв с головой – ломота. Не просто боль, а вселенская усталость и разруха. Каждый мускул, каждая кость кричали о возмездии. Тело ныло от падения в канаву или в грязь (он смутно помнил удар, холодную жижу, хлюпающую за шиворот). Но сильнее физической была боль иного рода – ломота от позора. Она сжимала виски тисками, гнала кровь к лицу жгучим стыдом. Он чувствовал, как под ледяным ливнем слов Ольги – каждое слово было острой льдинкой, впивающейся в кожу! – сжались и окаменели все его мышцы. Даже сейчас, лежа неподвижно, он был скован этим внутренним панцирем унижения. Его щеки горели, хотя вокруг был лишь утренний холодок.
И третье… Третьим была Пустота. Не тишина, а именно Пустота. Звенящая, бездонная, как колодец, уходящий в ничто.
В желудке: Скручивающая, тошнотворная пустота голода, перебиваемая лишь приступами тошноты от болотной вони. Последний раз он ел… вчера? Днем? Кусок хлеба с салом, кажется, у Марины? Теперь даже память о еде вызывала спазм. Желудок был вывернут наизнанку и выскоблен дочиста.
В карманах: Легкий, но унизительный ветерок. Ни монеты, ни ножа, ни даже клочка бумаги. Полная, оголяющая нищета. Ничего, что связывало бы его с миром вещей, с его вчерашним «королевством».
Вокруг: Пространство, лишенное смысла. Ни гитарного перебора, который еще вчера заставлял девичьи сердца биться в такт его пальцам. Ни звонкого, пьяного смеха Олены или Марьяны. Ни даже привычного, брюзгливого ворчания Марины – этого последнего прибежища. Только…
Пение птиц. Оно резало слух. Звонкое, беззаботное, жизнерадостное – настоящее издевательство над его состоянием. Каждая трель казалась насмешкой: «Проснись, неудачник! Мир прекрасен, а ты – вонючая лужа!»
И гул. Далекий, нарастающий гул просыпающегося фестиваля. Словно огромный зверь, потягивающийся после сна. Где-то там били барабаны, смеялись люди, кипела жизнь – мир, который еще вчера лежал у его ног. Мир, в котором ему больше не было места. Этот гул не звал, не манил. Он давил. Он был звуком двери, захлопнувшейся навсегда. Звуком изгнания.
Он попытался пошевелиться. Суставы скрипели, как несмазанные петли ржавых ворот. Каждое движение отзывалось новой волной тошноты и боли. Он поднял руку – грязную, в царапинах, дрожащую. Посмотрел на нее тусклым, лишенным блеска взглядом. Чья это рука? Рука короля ночи? Или рука пария, выброшенного на помойку истории под утро? Воздух, холодный и влажный, обжигал незащищенную кожу лица. Где-то рядом пискнул комар – крошечный, наглый паразит, которому теперь и он был по рангу. Итцик закрыл глаза снова, но не для сна. Чтобы спрятаться. От запаха. От боли. От позора. От звенящей, всепоглощающей Пустоты, которая теперь была его единственным владением. Мир фестиваля гудел где-то за горизонтом его личного болота, и этот гул был похоронным маршем по его вчерашнему «я». Здесь, в грязи, пахнущей тлением, начиналось его новое, бесславное утро. Одинокое и бесконечно длинное.
Звучит тишина, прерываемая резким чириканьем птицы прямо над палаткой.
Итцик, не двигаясь, шепчет в потолок палатки:
Всё... Тишина. Как в гробу сыром.
Вместо песен – стыд... с тяжелым грузом.
Грязь на коже – символ, знак позора,
Ольгин приговор... как приговорка хора.
Света плачет... где-то там, вдали,
Оленька с Марьянкой... отвернулись, ушли.
Борис торжествует... Николая смех...
А я... как падаль, хуже всех.
Даже Марина... та, что кормила,
Теперь, наверно, лишь бычий глаз сверлила.
Голод... пустота... и этот смрад...
Вот он, Итцик... последний акт?
Он с трудом выбрался из спальника. Каждое движение отдавалось болью в ушибленных местах и свежим приступом стыда. Гитара. Он посмотрел на нее. Грязь забилась между струн, корпус был в подтеках, гриф перекошен от падения. Символ его прежней жизни, его оружия и гордости – сломан, испачкан, бесполезен. Он швырнул ее в угол палатки с коротким, хриплым ругательством, которое прозвучало жалко даже в его ушах.
Первая задача – вода. Умыться. Смыть хоть часть этого позора. Он выбрался наружу, стараясь идти по краю тропинки, прячась за палатками. Но избежать взглядов было невозможно. Женщины у костров замолкали, провожая его тяжелыми, осуждающими взглядами. Мужчины смотрели с презрительным равнодушием или откровенной злобой. Дети показывали пальцами и шептались. Он слышал обрывки фраз: "...этот наглец...", "...Ольга правильно...", "...осквернил...", "...надо было сразу гнать...".
У ручья собралось несколько человек. Увидев его, они демонстративно отошли подальше, оставив ему место у воды в гордом одиночестве. Итцик опустился на корточки. Вода была ледяной. Он с ожесточением тер лицо, шею, руки, сдирая засохшую грязь. Но грязь въелась в поры, в ногти, в ткань футболки. Она не хотела смываться, как не хотел смываться позор. Он видел свое отражение в воде: осунувшееся лицо, тусклые глаза, спутанные, грязные кудры – пародия на того самоуверенного красавца, который пел у костра два дня назад.
"Источник мудрости... – с горечью подумал он. – Нашел, Итцик. Нашел дно. И источник еды, похоже, пересох."
Кухня. Мысль о Марине вызывала новый приступ стыда. После вчерашнего... Но голод был сильнее. Он брел туда, как на эшафот, стараясь быть незаметным. Площадка у кухни была полна народу – люди завтракали, смеялись, делились впечатлениями от ночи. Его появление снова вызвало волну неловкого молчания и перешептываний. Марина стояла у огромного котла, помешивая кашу. Ее спина, мощная и непроницаемая, была к нему повернута. Он подошел, кашлянув.
– Марина Васильевна... – начал он, голос его звучал хрипло и неестественно тихо. – Доброе утро...
Она не обернулась. Помешала кашу раз, другой. Потом медленно повернулась. Ее лицо было каменным. Ни гнева, ни насмешки, ни даже привычной суровости. Пустота. Хуже, чем у Ольги. Ольга горела холодным огнем. Марина была как вымерзшая земля.
– Чего? – спросила она ровным, лишенным интонации голосом.
Итцик проглотил ком в горле.
– Я... голодный. Очень. Если можно... каши? Хоть немного? – Он почувствовал, как жар стыда заливает его лицо. Просить милостыню. После всего.
Марина посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом. Ее глаза скользнули по его грязной футболке, немытым рукам, жалкой позе. Она молча подошла к столу, взяла деревянную миску. Налила каши. Не полную, как раньше, а чуть больше половины. Потом взяла с блюда пирожок – не горячий, румяный, а вчерашний, чуть сморщенный. Положила сверху на кашу. Потом сделала то, чего Итцик не ожидал. Она не протянула миску ему. Она поставила ее на край стола, ближе к мусорному ведру. И отвернулась, снова взяв помело для котла.
Жест был красноречивее любой ругани. "Ешь. Но ты не за нашим столом. Ты – у помойки. Ты – отброс."
Итцик стоял, парализованный унижением. Кровь стучала в висках. Ему хотелось развернуться и уйти. Но запах каши и того несчастного пирожка сводил с ума желудок, сжимавшийся в голодном спазме. Он видел, как другие люди получали полные миски, улыбки от Марины, свежие пирожки. Для него – объедки на краю стола.
Шаг. Еще шаг. Он подошел к столу. Взял миску. Рука дрожала. Он не смел поднять глаза. Отошел в тень, к забору из жердей, спиной к людям. Присел на корточки. Первый кусок пирожка застрял в горле. Он давился, но ел. Ел жадно, по-волчьи, стыдясь своей жадности, но не в силах остановиться. Каждая ложка каши была смешана с горечью унижения. "Пирожок стыда... – думал он, глотая слезы. – Вот она, плата за ритм."
(Звучит быстрое, жадное чавканье и сдерживаемые всхлипы)
(Итцик, глотая кашу, мысленно стонет):
Жру... как пёс. У помойного края.
Каша с горечью... слезами размая.
Пирожок вчерашний... жестче судьбы,
Маринин взгляд... резал, как штык.
Вот оно... дно. Голод, грязь, позор.
Ни друзей, ни любви... ни даже разговора.
Ольга права... я – гость, что забыл
Про хлеб, про соль... про честь и умыл
Себя не водой... а похотью, спесью.
Теперь... отмываться... если сумею.
Он доел. Последняя ложка густой похлебки скользнула по горлу, оставляя послевкусие жира и дешевой приправы. Миска была пуста. Совершенно, до блеска вылизанно пуста. Он сидел, уставившись в это белое дно, словно ожидая, что там проступит ответ. Но ответа не было. Только отражение его собственного, искаженного усталостью и грязью лица в гладкой поверхности.
Он поднялся. Медленно, с усилием, будто вставая из могилы. Тяжесть. Она пришла сразу, двойным ударом.
В желудке: Грубая, почти болезненная тяжесть неподходящей еды, набитой в долго пустовавшее нутро. Он чувствовал, как комок похлебки лежит камнем, не принося утешения, лишь подчеркивая вчерашнюю пустоту, которая теперь была заполнена чем-то чужим и неприятным. Тошнота подкатывала волнами, смешиваясь с запахом дешевой еды и все той же, въевшейся болотной сырости.
На душе: Эта тяжесть была неизмеримо страшнее. Она давила на плечи, гнула спину, тянула вниз, к земле, к той самой грязи, из которой он выполз. Это был груз всего вчерашнего: позора, потерянного тщеславия, осознания краха. Груз, под которым трещали кости души. Тяжесть безысходности.
Куда идти? Вопрос висел в воздухе, тяжелый и риторический. В палатку? Ту самую, пропахшую потом и отчаянием? Гнить там? Преть в затхлой темноте, слушая, как за тонкой тканью живет мир, которому он больше не нужен? Сама мысль вызвала новый спазм тошноты.
Он брел. Бесцельно, понурив голову, как побитая собака. Ноги сами несли его прочь – прочь от кухонной суеты, прочь от любопытных или презрительных взглядов. Он старался держаться теней, краем поляны, цепляясь за стволы деревьев, будто они могли его укрыть. Контраст резал, как ножом: На солнечной поляне шла какая-то игра. Детский смех – чистый, звонкий, незамутненный ни вином, ни похотью, ни стыдом – лился рекой. Этот звук нормальной, простой радости был для него как издевательство. Он чувствовал себя инопланетянином, наблюдающим за чужим, недоступным счастьем сквозь толстое стекло собственного падения.
И тогда он увидел ее. Светлану. Она сидела не на веселой поляне, а чуть в стороне, под развесистым дубом. Перед ней стоял этюдник, крышка была открыта, но кисти лежали нетронутые на траве. Она не рисовала. Она просто сидела, поджав ноги, и смотрела вдаль. В пустоту. В то ничто, которое он теперь знал так хорошо. Ее обычно яркое, экспрессивное лицо было опустошено. Глаза – красные, опухшие от слез, которые, казалось, уже высохли, не принеся облегчения. На щеке блестела одинокая, невысохшая слезинка, как роса на увядшем цветке.
Рядом с ней сидела та самая подруга – Марьяна? – и что-то говорила. Тихо, настойчиво, обнимая Светлану за плечи в жесте утешения. Светлана кивала. Механически. Пусто. Казалось, слова подруги не долетали до нее, разбиваясь о стену ее горя или... чего-то другого, более страшного.
И вдруг ее взгляд – этот пустой, направленный в никуда взгляд – скользнул... и наткнулся на него. На Итцика, замершего в тени деревьев, в своей грязи и позоре. Произошло нечто невообразимое.
Не было вспышки гнева. Не было новой волны слез. Не было крика, упреков, плевка. Ничего. Светлана не вздрогнула, не отвела глаз. Она просто... встала. Резко, как по команде. Отстранилась от подруги. И пошла. Прочь. Не в его сторону. Не убегая. Просто мимо. По прямой, словно он был не человек, а пень, куст, неодушевленное препятствие на пути.
Она прошла так близко, что он уловил слабый, знакомый запах ее духов, смешанный теперь с запахом скипидара от этюдника. Он увидел мельчайшие детали: как дрогнула ее нижняя губа, как побелели костяшки пальцев, сжатых в кулаки. Но главное – взгляд. Он был направлен сквозь него. Чисто, прямо, абсолютно пусто. Как сквозь воздух. Как сквозь пустоту.
Этот взгляд "не-видения" ранил глубже, чем вчерашние слезы, чем любые крики. Он был не просто отвержением. Он был стиранием. Полным и бесповоротным. В ее реальности, в ее вселенной, Итцик перестал существовать. Он был стерт. Вычеркнут. Обращен в ничто. Этот пустой взгляд сказал больше тысячи слов: "Ты – призрак. Ты – ничто. Ты – пустое место. Ты не заслуживаешь даже моей ненависти".
Он застыл, вжавшись спиной в шершавую кору дерева. Ком в горле был таким огромным, что нечем было дышать. Тяжесть в желудке превратилась в ледяной ком. Тяжесть на душе стала невыносимой, вселенской гирей, приковывающей его к этому месту позора. Гул игры и смеха с поляны обрушился на него лавиной, но он слышал только тихий, мертвящий звук шагов Светланы, удаляющихся по траве. Шаги по его могиле. Он был стерт. И в этом пустом взгляде было его окончательное, бесповоротное поражение. Мир продолжался, яркий и шумный, но для него, как и для Светланы в этот момент, он стал черно-белым и беззвучным. В нем не осталось места даже для боли – только для ледяной, всепоглощающей пустоты стирания.
Потом он увидел Ольгу. Она шла с Николаем. Кузнец что-то говорил ей, жестикулируя мощными руками, его лицо было серьезным, озабоченным. Ольга слушала, кивая. Она выглядела уставшей, но собранной. Деловой. Их пути пересеклись. Николай, увидев Итцика, нахмурился, сжал кулаки, сделал шаг вперед, как бы загораживая Ольгу. Но Ольга положила руку ему на руку – легкое, успокаивающее движение. И посмотрела на Итцика. Не сквозь него. Посмотрела прямо. Взгляд был как у врача, констатирующего смерть. Холодный, профессиональный, без тени личной неприязни или жалости. Просто констатация факта: "Ты здесь. Но ты – не часть этого." И прошла мимо, не замедляя шага. Николай бросил на него последний уничтожающий взгляд и последовал за ней.
Итцик остановился. Солнце пекло. Грязь на футболке начинала неприятно пахнуть. В ушах звенела тишина его изгнания. Он почувствовал себя призраком, невидимкой, обреченным бродить среди живых, которые его не видят и не слышат. Даже ненавидят уже без азарта, просто как досадную помеху.
Он дотащился до своей палатки. Зашел внутрь. Замкнул полог. Полумрак и запах сырой земли, грязи и отчаяния. Он упал на спальник, лицом вниз. Больше не было слез. Не было злости. Только всепоглощающая, леденящая пустота и гулкий вопрос: "Что дальше?"
И тут его телефон, забытый на дне рюкзака, прошипел, а потом заиграл навязчиво-веселую мелодию. Он вздрогнул, как от удара током. Кто?! Кто может звонить ему сейчас? С надеждой, смешной и нелепой (Ольга? Светлана? Шутка судьбы?), он нащупал в рюкзаке холодный корпус. На экране горело незнакомое имя и номер. Городской. Не родной.
Он сглотнул, нажал на ответ. Голос в трубке был чужим, резким, озабоченным:
– Алло! Итцик М.? Слушайте, тут к вашему старому адресу письмо пришло... Из ЖЭКа. Долг за квартиру... Приличный. И предупреждение, что если в течение недели... Ну, вы поняли. Решил предупредить, раз телефон оставили... Вы где? Решать как-то надо!
Итцик слушал, не веря своим ушам. Долг за квартиру. В его нищем городе. Предупреждение. Через неделю... Что? Выселят? А куда? У него нет денег! Нет работы! Нет даже гитары, чтобы играть на улице!
– Я... я не дома, – прохрипел он в трубку. – Нахожусь... далеко.
– Ну, это ваши проблемы, – отрезал голос. – Я предупредил. Решайте. Мир не без добрых людей, но ЖЭК – не благотворительность. Всего доброго.
Щелчок. Гудки. Итцик опустил руку с телефоном. Он сидел в полумраке грязной палатки, пахнущей отчаянием, и смотрел в одну точку. Внешний мир, реальный и жестокий, только что ворвался в его фестивальный ад. Долг. Квартира. Бездомность. Финал. Настоящий, беспощадный финал. Куда страшнее изгнания с Коло Сварожье.
(Итцик, глядя на гудящий телефон, шепчет последнюю строчку главы):
Грязь, голод, стыд... и вот – финал.
ЖЭК звонит... как похоронный звон.
Куда бежать? В какую даль?
Мост сожжён... а берег... он... (глоток)
...он смыт. Совсем. Итцик... конец.
Глава 7: Союз Обиженных, или Пирожки с Горечью Начинки
Дождь. Не теплый летний ливень, а мелкий, холодный, назойливый дождик, словно сама природа плакала над грязной палаткой Итцика. Или просто мыла следы его позора, которого было слишком много. Он сидел на корточках внутри, слушая, как капли барабанили по тентам. Голод, притупленный вчерашним "пирожком стыда", вернулся с новой силой, грызя пустой желудок. Телефон с предупреждением ЖЭКа лежал рядом, как обвинительный акт. Безденежье, бездомность, безвестность – три безжалостных пса грызли его будущее.
(Звучит монотонный стук дождя по палатке)
(Итцик, глядя на грязную гитару, шепчет):
Дождь... как слёзы тех, кого я обманул.
Стук... как молоток, что мне гроб сколотил.
ЖЭК звонит... долг, как нож в боку,
А впереди... пустота. И тоска.
Где выход? Бежать? Куда? В никуда?
Вернуться домой? Да там... беда!
Остаться? Но как? Все пути закрыты,
Ольга, Света... лица их забыты...
Нет, не забыты... горят в ночи,
Одно – от стыда, другое – от лжи.
Ольга холодна... как этот дождь,
Света ушла... не найти дорожек.
Он не мог больше сидеть в зловонной темноте. Он выбрался наружу. Холодный дождь тут же пробил тонкую футболку. Он пошел, не зная куда. Прочь от центра, прочь от глаз. Он брел по краю лагеря, где палатки стояли реже, а тропинки терялись в мокром кустарнике. Его ноги сами привели его... к кузнице Николы. Заведение было закрыто, навес пуст. Только тяжелый запах гари и металла висел в сыром воздухе. Итцик остановился, глядя на холодный горн. Здесь он пытался доказать свою силу. И проиграл. Как и везде. Он пнул валявшуюся ржавую подкову. Она жалко звякнула, укатившись в грязь. Символ его "удачи".
Единственное место, где можно было укрыться от дождя и возможно выпросить еду, не подвергаясь публичному унижению, была кухня Марины. Он подошел, мокрый, жалкий, стараясь слиться с серым фоном дня. Под большим навесом кипела работа. Люди ели, пили чай, обсуждали планы на день, несмотря на непогоду. Его появление снова вызвало волну неловкости. Разговоры стихли, ложки замерли. Марина, как неприступная скала, стояла у плиты. Она бросила на него беглый взгляд – все тот же каменный, лишенный интереса – и продолжила мешать гигантский котел с чем-то благоухающим. Суп? Похлебка? Райский аромат сводил Итцика с ума.
Он прижался к дальнему столбику навеса, стараясь быть невидимым. Его мокрая футболка прилипла к телу, кудри висели сосульками. Он наблюдал, как Марина раздает порции. Каждому – полную миску, доброе слово, иногда – кусочек пирога или лепешки. Ему – ничего. Она делала вид, что его не существует. Это было хуже вчерашнего унижения у края стола. Сегодня он был просто пустым местом. Призраком.
И тут он увидел их. Ольгу и Светлану. Они вошли под навес почти одновременно, с разных сторон, стряхивая капли дождя с плащей. Ольга – деловая, с папкой в руке, но под строгой маской читалась усталость и напряжение. Светлана – бледная, с красными, еще не отошедшими от слез глазами, в руках пустой кофр для красок – видимо, шла за припасами к Марине. Их взгляды встретились. Миг неловкости, растерянности. Они не были подругами. До Итцика их пути почти не пересекались: организатор и художница. Теперь их объединяло одно – боль и гнев, причиненные одним человеком.
Марина, увидев их, смягчилась. Ее каменное лицо ожило.
– Оленька! Светланка! Заходите, милые! Промокли? На, горячего чайку! И похлебочки! Садитесь! – Она суетливо пододвинула им скамейки у дальнего стола, подальше от общего потока и... от Итцика.
Они сели. Молча. Атмосфера была густой и неловкой. Марина поставила перед ними миски с дымящейся похлебкой, чайник, кусок свежего хлеба. Она постояла рядом, руки в боки, и громко, нарочито, чтобы слышали все (и особенно призрак у столба), сказала:
– Вот, кушайте, родные! Надо силы восстанавливать! После таких... разочарований! – Она бросила убийственный взгляд в сторону Итцика. – Некоторые думают, что красота да харизма – пропуск везде. Ан нет! Сердце-то у них... – она ткнула пальцем куда-то в область печени, – ...червивое! Им лишь бы потешить свое самолюбие, а чужие чувства – так, шелуха! Выплюнул и пошел к следующей! А потом еще и песни похабные о тех, кого обманул! – Марина фыркнула так громко, что даже Ольга вздрогнула. – Фу! Грех! Да я б такого... – Она сжала кулак, выразительно глянув на тяжелый черпак.
Светлана сжалась, ее глаза снова наполнились слезами. Она уткнулась взглядом в миску. Ольга положила руку на папку, ее пальцы сжались. Она не плакала, но напряжение в ее челюсти было видно.
– Марина, спасибо, – тихо сказала Ольга, явно желая прекратить публичную порку. – Мы... справимся.
– Конечно, справитесь! – пафосно воскликнула Марина. – Вы – умницы, красавицы! Землячки! А он... – еще один взгляд-кинжал в сторону Итцика, – ...понаехавший! Чужеземец с дурными нравами! Вон отсюда! Давно пора!
Она ушла, ворча что-то про "непорядок". Ольга и Светлана остались вдвоем за столом. Тишина повисла снова, но теперь она была другой. Не неловкой, а... объединенной. Объединенной болью и гневом, раздутыми Мариной.
Ольга вздохнула, отодвинула папку. Она первой нарушила молчание, обращаясь не к Светлане, а как бы в пространство:
– Я... чувствую себя дурацки. Не только из-за скандала. Из-за того, что... велась. На его обаяние. На эту... самоуверенность. Думала, он просто другой. Свой ритм. А оказалось... – Она не договорила, с силой сломала кусок хлеба.
Светлана подняла заплаканные глаза. В них был не только стыд, но и удивление.
– Ты... ты тоже? – прошептала она. – Я думала... ты строгая. Непреклонная. Что он для тебя... просто проблема.
Ольга горько усмехнулась.
– Строгая? Да. Организатор. Но я не каменная. Он... умел найти струны. Неуловимые. Казалось, что под этой напускной бравадой... есть что-то настоящее. Искреннее. – Она покачала головой. – Ошиблась. Оказалось, бравада и есть суть. А искренность... направлена только на удовлетворение своих хотелок. Любой ценой.
– Да! – Светлана выдохнула, как будто прорвало плотину. – Он... он так смотрел! Так говорил! Казалось, что я... единственная! Что для него мои картины, мои мысли... важны! А он... – ее голос сорвался, – ...он в ту же ночь подмигивал тебе! И пел эту... мерзость! Обо всех нас! Как о... добыче!
Она снова заплакала, тихо, по-женски обиженно. Ольга неловко протянула ей через стол бумажную салфетку. Их пальцы не коснулись, но барьер начал рушиться.
– Я знаю, – тихо сказала Ольга. – Видела. И этот подмигивающий поцелуй со Светланой... когда он уже строил глазки мне. Цинизм высшей пробы. – В ее голосе прозвучала не только злость, но и... горечь. Личная горечь. – Мы для него не люди. Не личности. Мы – вехи в его гастрольном туре по... самоутверждению. И фестиваль – просто удобная площадка.
Они помолчали, каждая переваривая слова другой и свою боль. Дождь за окнами навеса усиливался. Итцик, прижавшись к столбу, чувствовал каждое их слово как пощечину. Он хотел провалиться сквозь землю. Или закричать: "Нет! Не так!" Но сил не было. Да и правда была на их стороне.
– Что будешь делать? – спросила Светлана, вытирая слезы. – Он... останется? После предупреждения?
Ольга снова сжала челюсть. Организатор в ней взял верх над обиженной женщиной.
– Он выполнит работу. Черную работу. Носить воду, колоть дрова, чистить территорию. Если откажется – уходит. Немедленно. – Она посмотрела на Светлану. – Я не могу позволить ему сорвать фестиваль или оскорблять людей снова. Даже если... – она запнулась, – ...даже если мне придется быть стервой в его глазах. И в глазах тех, кто его жалеет.
– Жалеет? – Светлана удивленно подняла брови. – Кто? После вчерашнего?
Ольга кивнула в сторону. Итцик, следуя ее взгляду, увидел Олену и Марьяну, сидевших в другом углу навеса. Они смотрели на него не с осуждением, а с жалостью. Олена даже подняла руку в неуверенном приветственном жесте. Итцик быстро отвел глаза.
– Некоторые девчонки... – сказала Ольга с легким пренебрежением. – Им нравится образ "несчастного красавца-бунтаря". Они не видели, как он... использовал тебя. Или не хотят видеть. Но это их дело. Мое – порядок.
Светлана вздохнула.
– А я... я, наверное, уеду. Раньше. Не могу здесь быть. Каждый куст, каждая тропинка... – Она снова всхлипнула. – Он везде. И его ложь. Мне нужно... стерильное пространство. Холст. Краски. Только они не предают.
Ольга кивнула с пониманием.
– Поезжай. Отдохни. А здесь... – она посмотрела в сторону Марины, которая сердито хлопала крышками, – ...мы за всем проследим. Чтобы "проблема" не мешала жить нормальным людям.
Они допили чай. Не подруги. Но союзницы. Соединенные обидой, разочарованием и желанием защитить себя и пространство фестиваля от разрушительного "ритма" Итцика. Они встали. Ольга взяла папку, Светлана – кофр для красок. Они вышли из-под навеса под дождь, не оглядываясь на призрак у столба.
Итцик почувствовал, как последняя надежда на хоть какое-то снисхождение угасла. Ольга была непреклонна. Светлана уезжала. Марина его ненавидела. Борис и Николай торжествовали. Остались только Олена и Марьяна с их жалкой жалостью, которая была почти хуже презрения.
Он собрался с духом и подошел к Марине, когда поток людей схлынул.
– Марина Васильевна... – начал он, голос его был хриплым от холода и унижения. – Работа... Ольга сказала... Я готов. Носить воду, что угодно... Только... можно что-то поесть? Хоть хлеба?
Марина, не глядя на него, швырнула ему кусок черствого, вчерашнего каравая и старую, помятую жестяную кружку.
– Вода – в ручье. Ведра – у сарая. Наполни два десятка бочек у кухни и бани. – Она указала черпаком в сторону. – И чтоб к обеду было сделано. Без песен. Без стона. Без... твоего лица рядом. Понял, голосистый? Ты теперь – тень. Работающая тень.
Итцик взял хлеб и кружку. Хлеб был жестким, как камень. Кружка воняла ржавчиной. Он кивнул, не в силах вымолвить слово, и поплелся к сараю за ведрами. Первая работа. Первый шаг в его новом статусе – "работающая тень".
(Звучит лязг ведер и завывание ветра в дожде)
(Итцик, бреду к ручью с пустыми ведрами, мысленно стонет):
Тень... Вот я кто. Без голоса, без прав.
Готов таскать, скрипеть, как раб.
За хлеб черствый... за право быть
Здесь... где все пути закрыты.
Ольга непреклонна... Света ушла...
Союз их обиженных... против зла.
Зла, что во мне? Или просто страсть
Жить ярко, не думая, власть
Иметь над сердцами? И вот... расплата:
Ведра, вода... и жизнь проклята?
Нет... не проклята. Пока я дышу,
Пока таскаю... надежду пишу?
Слабая искра... в душе мерцает:
"А если... попробовать? Может, встает?"
Не ради женщин... не ради еды...
Ради... себя? Чтоб выйти из тьмы?
Дорога к ручью шла мимо участка Светланы. Он увидел ее. Она выносила вещи из палатки, укладывая в багажник старенького "Жигуленка", припаркованного рядом. Она делала это быстро, резко, как будто хотела поскорее стереть это место из памяти. Итцик остановился. Ведра глухо звякнули. Светлана обернулась. Увидела его. В ее глазах не было больше ни слез, ни ненависти. Была пустота. Та самая, что он видел у Ольги. Пустота и усталость.
Итцик сделал шаг вперед. Не ради флирта. Не ради еды. Ради... чего-то другого. Ради попытки хоть как-то...
– Света... – вырвалось у него, голос сорвался. – Я... прости. Я не хотел... не так...
Светлана смотрела на него. На его мокрые, грязные ведра. На черствый хлеб в кармане. На жалкую фигуру "тени". Ничего не дрогнуло в ее лице. Ни жалости, ни злорадства. Просто пустота.
– Я уезжаю, Итцик, – сказала она ровно, как констатируя погоду. – Не мешай. И не ищи оправданий. Их нет. Ты... просто был. Теперь ты – прошлое. Неприятное воспоминание. Постарайся не стать кошмаром.
Она захлопнула багажник, села в машину и завела мотор. Машина тронулась, брызги из-под колес окатили Итцика новой порцией грязи. Он стоял, держа ведра, и смотрел, как задние фонари ее "Жигулей" растворяются в серой пелене дождя. Последняя связь с его "прежней" жизнью на фестивале порвалась. Оставались только ведра, вода и статус "тени". И горькое осознание, выраженное в последней мысленной строчке:
...Неприятное воспоминание.
Вот моё звание... Вот оправдание.
Глава 9: Голос из Прошлого, или Как Долг Постучался в Палатку
Дни текли, как густая, мутная вода из колодца, который Итцик качал теперь по десять раз на дню. Фоновая музыка фестиваля (гусли, смех, песни) сменилась для него на монотонный саундтрек труда: скрип колодезного журавля, шлепок воды в бочку, глухой стук топора о чурбак, шуршание глины в руках Ульяны. Он стал частью пейзажа Коло Сварожье – узнаваемой, но не замечаемой рабочей лошадкой, этаким "местным чудаком-трудягой". Руки, некогда порхавшие по струнам, стали шершавыми, в занозах и вечных пятнах глины. Усталость была глубокой, костной, но странно... чистой. В ней не было места прежним амбициям или изматывающему стыду. Только ритм: таскай, копай, лепи. Глоток воды. Кусок хлеба (теперь свежий, от Марины, не из жалости, а "за работу!"). Редкие минуты у потухающего костра, где он наблюдал за жизнью, словно из зрительного зала, на спектакль, в котором больше не играл.
*****
"Жизнь, как известно, состоит из череды выборов. Итцик выбрал... ведро. И дрова. И кривые горшки. Горшок, кстати, стоял у Ульяны на сушке, обрастая сетью трещин, как душа его создателя. Итцик заглядывал к нему, как к единственному свидетелю своих метаний. Не красавец. Но свой. Принявший форму. Как и сам Итцик в роли 'местного приживалы-работяги'. Скрип-скрип, ведро ползет вверх..."
(Итцик, монотонно качая журавль, бубнит под ритм скрипа – не песня, а ритмичный стон):
Скрип-скрип, ведро... о, мама дорогая!
Пот в три ручья, спина – дуга кривая.
Скрип-скрип, вода... холодна, как лед.
Жизнь моя нынче... а где тут поворот?
Поворот в простоте: работа, еда,
Ни дурацких надежд, ни лишнего стыда
За слова, что ветром унесло.
Лишь мозоль на ладони... и снова ведро!
Ольга прошла... не глянув в упор.
Марина ворчит: "Эй, не ныть, скоро спор!"
Никола рычит... как цепной медведь,
Чтоб спровоцировать... но нечем гореть!
Нечем гореть внутри. Только тяжко, как свинец.
Шаг за шагом... из пропасти, наконец?
"На конец?" – усмехнулся он про себя. Скорее, на дно. Но дно, хоть и глиняное, оказалось тверже иллюзий.
*****
Вечером, промокший до нитки и вымотанный до состояния "разбитого корыта" после последней ходки за дровами (Николай "нечаянно" зацепил его охапку здоровенной дубиной – поленья веером в грязь! Итцик лишь стиснул зубы, молча собрал их, чувствуя на спине тяжелый, брезгливый взгляд кузнеца, словно тот разглядывал слизняка), он заполз в свою промозглую палатку. И понял: это не просто усталость. Ломота во всем теле. Озноб, пробирающий сквозь мокрую тряпку куртки. Горло – будто наждаком выстлано. Дни под ледяными дождями, ночи в сырости, утренние умывания в ручье, где вода – почти снег, да и вечный стресс "под прицелом" Николы и Бориса... Тело взбунтовалось. Капитулировало.
Он едва дополз до спальника, скинув промокшие ботинки с ощущением, что снимает кандалы. Зарылся в тонкое одеяло. Но дрожь шла изнутри, глубокая, неукротимая, заставлявшая зубы выбивать чечетку. Он сжался в комок, пытаясь согреться, но холод, казалось, исходил из самой пустоты в груди.
И начался бред. Калейдоскоп ярких, болезненных картинок, как кадры из плохого, но очень личного кино:
Светлана: Темнота палатки. Ее запах – акварель и девичья робость. Ее губы – сначала нерешительные бутоны, потом внезапно распустившиеся под его напором. Он помнил, как ее худенькое тело вздрогнуло, когда он, не дав разогреться, грубо вошел, погнавшись только за своим ощущением тесноты и тепла. Он слышал ее прерывистое дыхание – не стоны страсти, а что-то растерянное, почти испуганное. А он? Он гнал! Торопился к своему финишу. "Ты сильный..." – ее шепот потом резал слух. Сильный в чем? В спринте на три толчка? Несколько раз за ночь? Он даже не подумал, что она могла не стартовать. Эгоист. Слепой к чужому наслаждению. (Кадр: Итцик в темноте, его спина покрыта потом, он тяжело дышит, довольный; Светлана лежит неподвижно, ее пальцы слабо шевелятся на его спине – не в страсти, а в растерянном утешении.)
Ольга: Вот тут он считал себя стратегом. "Оль, спина – камень! Я руки золотые, давай разомну!" – намек был прозрачнее горного ручья. И она... согласилась. Не из-за веры в его "талант массажиста", а потому что... ей захотелось. Сама. По своей воле. В его промозглой палатке. Его неумелые руки на ее спине. Он думал лишь о том, как скорее перевернуть ее. А она... перевернулась сама. И взяла бразды. Ее глаза горели – не нежностью, а голодной, сжатой годами страстью. Холодным огнем власти. Она вела его. Диктовала ритм. Движения – властные, точные, безжалостно эффективные. Не он ее. Она использовала его. Как надежный инструмент для разрядки. Он кончил быстро, оглушенный ее... деловитой яростью. А она? Встала, поправила юбку с видом человека, закрывшего важный пункт в плане. "Спина... легче. Спасибо." И ушла. Холодная. Чистая. Довольная. Он лежал, чувствуя себя... выжатым лимоном. И униженным. Думал – охотник, оказался – расходным материалом. Справедливо. (Кадр: Ольга сверху, ее лицо сосредоточено, властно; Итцик снизу, с выражением растерянного изумления на лице.)
Марьяна: (Здесь фокус на его эгоизме и ее неопытности)* Ах, Марьяша... Румяная, добрая, смотревшая на него как на князя с обложки. Ее крошечная палатка. Запах теста и... девичьего страха, смешанного с обожанием. Она краснела до корней волос, отводила глаза, ее руки дрожали. "Итцик... я... я никогда..." – прошептала она, когда он притянул ее. "Никогда?" – мелькнуло у него. Досада. Лишняя сложность. Надо было успеть до прихода тетки Людмилы! Он поторопился. Грубоватые ласки. Ее всхлип – не от удовольствия, а от боли и страха, когда он, игнорируя ее скованность, грубо преодолел барьер. Она зажмурилась, слеза скатилась по виску. "Тише, берегиня, все хорошо..." – пробормотал он автоматически, больше думая о шагах снаружи, чем о ее слезах. Быстро. Эффективно для него. Потом она лежала, смотрела на него широко раскрытыми, влажными глазами – с облегчением? С благодарностью? С болью? Он не вникал. Одевался, прислушиваясь. "Спасибо, красавица!" – бросил на ходу и сбежал. Украл ее невинность, ее первый романтический миг – и отдал взамен спешку и пошлость. Позор. (Кадр: Крупный план лица Марьяны – испуг, боль, слеза; Итцик в полумраке, его лицо выражает лишь озабоченность и спешку, он не смотрит на нее.)
Славомира: (Делаем акцент на его позоре подглядывания) Боже, Славомира... Этот эпизод всплыл ярко, болезненно. Он не просто хотел ее. Он подглядывал. Как последний подлец. Тот день у ручья... Он раздвинул ветви. Она. Совсем. Нагая. Вода, солнце на коже. Великолепная. Груди тяжелые, соски – темно-розовые, стоячие от прохлады. Ягодицы – объемные, совершенные. Она наклонилась "раком", терла себя песком... все интимные подробности предстали перед ним как на ладони в прозрачной воде. Дикая похоть охватила его. Он представлял, как грубо берет ее сзади, как она стонет под ним. Только плоть. Объект. Его жажда. Стыд сейчас жгл его. Он украл ее приватность, запачкал грязью своего воображения. Мысленный насильник. И он планировал* осуществить это! Быдло. (Кадр: Спина Итцика, пригнувшегося в кустах; его глаза широко раскрыты, в них азарт хищника; вдали – Славомира в воде, не подозревающая о наблюдении.)
Марина: Добрая, щедрая. Он видел, как колышется ее грудь у котла. Мимоходом мелькнула мысль: А не затащить ли в амбар? Темно, устала... Снять напряжение". Вот и вся "благодарность". Потребительство в чистом виде. (Кадр: Итцик смотрит на Марину у котла; его взгляд скользит вниз, на секунду задерживаясь; он отворачивается, но в уголке губ – циничная усмешка.)
Итцик (Сквозь стук зубов и жар, голос в бреду, полный самоедства и горькой иронии):
"Трахал... Да, трахал. Как последний эгоист. Каждую – по-своему, но всегда для себя. Светлане – не дал начать. Ольге – дал себя использовать, как тряпку. Марьяну... бедную дурочку... лишил невинности, как досадную помеху на пути к своему минутному удовольствию. А до Олены просто не успел добраться. Славомиру... мысленно изнасиловал, как подглядывающий подонок. Марину... хотел использовать как банный таз для грязи. Что я им дал? Стыд. Разочарование. Боль. Пустоту. Я брал. Жадно. Подло. Платил фальшивкой: глупыми песенками и своей жалкой разрядкой. Вор. Паразит. Эгоист. Больной тупица. И этот холод... он из пустоты, которую я сам создал, сжигая чужое тепло в своей топке!"
Он зарылся лицом в вонючий спальник, но не мог заглушить внутренний голос-прокурор. Каждое воспоминание было ножом.
Именно в этот момент, когда сознание сползало в лихорадочную трясину, резко, навязчиво зазвонил телефон. Звук резал тишину, как ножом. Итцик нащупал холодный корпус. Экран слепил. Незнакомый номер. Городской.
(Звучит настойчивый, резкий звонок, контрастирующий с шумом дождя за полотном палатки)
(Итцик, с трудом принимая вызов, хрипит в трубку):
А-ало?.. Кто?.. Говорите... Еле слышу...
Голос в трубке – мужской, незнакомый, усталый и раздраженный одновременно. Не ЖЭК. Что-то хуже.
– Итцик? Петрович, сосед бабки твоей. С пятого.
Итцик напрягся. Бабка... Ключи у Петровича оставил... Старик ворчливый.
– Петрович... – прохрипел Итцик. – Что... Бабка?..
– Бабка в больнице! – рубанул Петрович. – Второй день! С сердцем! Я скорую вызывал, пока в дверь не ломился! Соседи слышали стук, она не открывает... Еле вскрыли. Лежит, еле дышит...
Итцик замер. Ледяной ужас сменил жар. Бабка. Единственная, кто верила в его "звездность", хоть и ворчала. Которая подкармливала. Сердце...
– Как... она? – выдавил он.
– Жива, – буркнул Петрович. – Инфаркт. Тяжелый. Прооперировали. Теперь лежит. Но... – пауза, в голосе – неловкость, – ...деньги, Итцик. Космос. Скорая, операция, лекарства, палата платная... Социальная – очередь до морковкина заговенья. Врачи намекают... Пятьдесят тысяч. Хотя бы на первое время. Я, сам знаешь, пенсионер... Чем могу – помогу. Но деньгами... Ты где? Работаешь? Может, хоть часть..."
Итцик молчал. Слышал только стук сердца и гул в ушах. Деньги. Опять. ЖЭК... Бабка...
– Сколько? – глухо.
– Хоть пятьдесят... чтоб покрыть срочное. – Петрович вздохнул. – Обещай хоть что-то. Бабка спрашивает. "Где Ицик?" Позвони ей. Палата... – Он продиктовал номер. – И... пошевелись. А то... – Он не договорил. "А то не вытянем". "А то концы".
Щелчок. Гудки. Итцик опустил руку. Дрожь, охватившая его, была уже не от простуды. От беспомощности. От страха. От леденящего понимания: Он не мог помочь. Ни деньгами. Ни присутствием. Прикован к фестивалю цепями долга и безденежья.
Он набрал номер больницы. Долгие гудки. Усталая медсестра. Палата... Фамилия... Ждать.
И вот... слабый, старческий голос, едва узнаваемый:
– Ицик?.. Внучек?.. Где ты?.. Так далеко... Холодно тут... Скучно...
– Бабуль... – Итцик сдавил горло. – Я... на югах. На работе. Важной. Скоро приеду. Очень. Держись! Слышишь? Держись! Я... все устрою! Деньги найду! Лекарства! Все будет хорошо!
Он врал. Голос дрожал. Врал отчаянно, как в лучшие дни флирта, но теперь – чтобы дать старушке каплю надежды.
– Деньги?.. – Голос ослаб. – Не надо... Ты приезжай... Скучно без твоих... песен... хоть и громко... – Слабый кашель.
– Приеду! Обещаю! – клялся Итцик, чувствуя, как слезы текут по щекам. – Скоро! Поправляйся! Поправляйся!
Медсестра вежливо, но твердо забрала трубку: "Покой больной нужен". Связь прервалась.
Итцик лежал в темноте. Телефон выпал. Лихорадка накатила с новой силой, но несла не бред, а ясное, беспощадное осознание краха. Он был разорен. Морально. Физически. Финансово. Экзистенциально. Пустое место.
Он встал. Шатало. Вылез из палатки. Ночь. Тишина. Где-то вдалеке – обрывки песни у последнего костра. Он пошел туда. К теплу. К людям. К последней иллюзии.
У костра – несколько силуэтов. Марина, допивая чай с Ульяной. Ольга что-то пишет при свете пламени. Никола чинит нож, бросая на угли недобрые взгляды. Итцик остановился на краю света. Его тень, длинная и корявая, легла на землю. Он стоял, дрожа в грязной футболке, с лихорадочным блеском в глазах.
Марина заметила первая. Нахмурилась:
– Ты чего, полуночник? Вид-то... как у приведения после банкета. Простудился, голосистый? Или дурью маялся?
Ее голос – не жалость. Констатация факта. С присущей Марине практичностью.
Итцик открыл рот. Сказать о бабке? О долге? О бессилии? Слова застряли. Вырвался лишь сдавленный, бессвязный звук. Земля поплыла. Темнота нахлынула. Он услышал, как Никола фыркнул с презрением. Увидел, как Ольга подняла голову, посмотрела на него с холодным, изучающим удивлением. Услышал последнее перед тем, как грязь встретила его лицо:
– Ой, леший! – вскрикнула Ульяна. – Да он и вправду пылает! Марин, воды! Живее!
(Итцик, теряя сознание, ловит последний обрывок мысли – уже не пафосный, а по-рязановски обыденно-трагикомичный):
Звезды... холодные... бабкин голос: "скучно"...
Пятьдесят тысяч... ЖЭК... операция...
Тепло костра... Ольгин взгляд... Колючий...
Никола фыркает... Тьма... Или... антракт?
Итцик рухнул лицом в холодную грязь у самого края костра. Его тело, охваченное лихорадкой, больше не слушалось. Губы коснулись мокрой земли, и он почувствовал вкус глины и прелых листьев. В ушах звенело, перед глазами плясали темные пятна, перемешанные с оранжевыми бликами пламени.
"Ой, леший!" — раздался где-то рядом испуганный возглас Ульяны. Ее голос словно доносился сквозь толщу воды. "Да он и вправду пылает!"
Первой среагировала Марина. С громким ворчанием она вскочила с бревна, смахнула крошки с передника и схватила деревянный ковш, стоявший у котла. "Голосистый, ну сколько можно!" — проворчала она, зачерпывая воду из бочки. — "То песни орет, как сумасшедший, то в обморок падает, как барышня!"
Вода хлынула на голову Итцика ледяным потоком. Он вздрогнул, закашлялся, но глаза его оставались закрытыми. Капли стекали по щекам, смешиваясь с грязью и потом. Губы шевельнулись, пытаясь что-то сказать, но получился лишь бессвязный стон.
Ольга наблюдала за происходящим, не вставая с места. Ее тонкие пальцы продолжали перебирать страницы блокнота, но взгляд был прикован к распластанной фигуре. В ее глазах читалось не сочувствие, а скорее холодное любопытство, словно она изучала интересный, но неприятный экспонат. "Довел себя", — произнесла она наконец, и в голосе ее прозвучала не столько осуждение, сколько констатация факта.
Николай, сидевший чуть поодаль, лишь фыркнул и демонстративно отодвинулся подальше. Его мощная фигура резко выделялась на фоне огня, когда он повернулся спиной к происходящему. "Пусть подохнет, — пробурчал он. — Одним хапугой меньше."
Ульяна суетилась вокруг Итцика, как встревоженная наседка. Она попыталась приподнять его голову, но тут же испачкала руки в грязи. "Марин, да помоги же! — защебетала она. — Ведь человеку плохо! Может, чаю горячего? Или трав каких?"
Марина, скрестив руки на груди, смотрела на Итцика с выражением, в котором смешались раздражение и что-то похожее на материнскую заботу. "Чаю? — фыркнула она. — Ему бы баню да постель, а не чай. Но где его взять-то, этот постель? В палатке у него — сырость, как в болоте."
Ночь становилась все тише. Даже привычные звуки фестиваля — редкие голоса, треск дров, шелест листьев — казались приглушенными, словно кто-то убавил громкость мира. Огонь в костре потихоньку угасал, последние языки пламени лизали почерневшие поленья, выбрасывая в темноту искры, которые тут же гасли в холодном воздухе.
Итцик лежал неподвижно, лишь изредка вздрагивая. Его сознание то уходило в темноту, то возвращалось на мгновение, чтобы зафиксировать обрывки реальности: ворчание Марины, холод земли под щекой, запах дыма, который теперь казался таким далеким. Где-то в глубине сознания еще звучал слабый голос бабки: "Скучно без твоих песен..." Но даже эта мысль уже терялась в нарастающем тумане.
Последнее, что он успел заметить перед тем, как тьма окончательно накрыла его, — это как одна особенно яркая искра взметнулась вверх и исчезла в черном небе. Как метафора всей его жизни — вспышка, и ничего после.
Марина, скрестив руки на груди, смотрела на Итцика с выражением, в котором смешались раздражение и что-то похожее на материнскую заботу. Он сидел, сгорбившись, с мутными глазами и дрожащими руками, явно не в себе.
— Чаю? — фыркнула она, качая головой. — Ему бы баню да постель, а не чай. Но где его взять-то, этот постель? В палатке у него — сырость, как в болоте.
Она замолчала на мгновение, раздумывая, потом резко махнула рукой, словно отгоняя последние сомнения.
— Ладно, хватит тут киснуть, — проворчала Марина, решительно шагнув к Итцику. — Вставай, несчастный. Ты у меня сейчас же отправишься в мою палатку, , вымоешься, отогреешься и выспишься как человек, а не как бродячая собака. А я пока поживу в бунгало возле кухни.
Итцик поднял на неё усталый взгляд, пытаясь что-то промямлить в ответ, но она уже схватила его за рукав и потянула за собой.
— Не упирайся, — отрезала она. — Сама знаю, что говорю. Разве можно в таком состоянии одного оставлять?
Он покорно поплёлся за ней, а Марина, хоть и ворчала себе под нос о "бестолковых мужчинах", время от времени поглядывала на него с той самой непонятной нежностью, которую и сама не могла бы объяснить.
Глава 10. Лихорадочные Грезы.
Как Пирожок Стыда Стал Последней Каплей.
Ледяные пальцы лихорадки сжимали горло, вытягивая из груди хриплые стоны. Итцик метался на промокшем тюфяке, сквозь горячечный бред пытаясь поймать обрывки реальности.
— Не ори, балда, всех разбудишь... — знакомое ворчание прорвалось сквозь шум в ушах.
Грубые руки перевернули его на бок. В ноздри ударил терпкий запах дрожжей, дыма и чего-то глубоко женского — того самого, что помнилось с детства, но давно забылось.
И вдруг — обжигающее прикосновение голого тела.
Марина прижалась к нему во весь рост, ее массивные груди расплющились о его спину, горячий живот дышал жаром сквозь тонкую ткань исподнего.
— Греться будешь — молчи. Слово кому скажешь — убью, — прошипела она прямо в ухо, и ее дыхание, пахнущее тминной настойкой, обожгло щеку.
Ее ладонь — шершавая от работы, но неожиданно нежная — легла ему на лоб.
— Спи, дурак.
Он сам не понимал спал он или ему все это только казалось. Боясь пошевелиться, чувствуя, как ее ровное дыхание обжигает шею.
Утром он проснулся один. Но на смятом тюфяке четко отпечатался контур чужого тела, а между складок ткани застряли два рыжих волоса а под подушкой завернутые в бумагу, несколько румянных пирожков.
***
Вторую ночь он ждал, как спасения.
Марина вошла бесшумно, сбросила одежду у входа и легла рядом, лицом к нему.
— Опять трясешься... — пробормотала она, и ее дыхание пахло теперь не только тмином, но и чем-то сладковато-горьким.
Он осмелился прикоснуться — сначала к плечу, потом, дрожащей ладонью, провел по голому боку. Она резко перевернулась спиной, схватив его руку.
Сердце замерло в ожидании удара.
Но вдруг ее пальцы разжались.
— Только... не выше.
Его ладонь сама нашла путь между массивных бедер, скользнув сначала по густым волосам, а затем — к горячей, влажной щели.
— Марина...
— Молчи...
Она прижала его руку сверху своей, задавая медленный, размеренный ритм.
Утром он проснулся один. Пальцы странно пахли — чем-то сладким, чужим и запретным. А под подушкой всё также пирожки.
***
К третьей ночи он уже не пытался скрыть стоячий член, болезненно пульсирующий в ожидании.
Марина вошла, сбросила рубаху и легла спиной к нему, не говоря ни слова.
Его пах уперся в упругие ягодицы, а вздувшийся стержень скользнул между ног, безуспешно ища вход.
— Эх... давай уже... — прошептала она, сама направила его, глухо вздохнув, когда он вошел полностью.
Они не торопились — просто покачивались в такт, как спящие дышат, их тела сливаясь в странном, болезненном единении.
— Тепло... — пробормотала она, прижимая его ладонь к своему потному животу.
Так и уснули — соединенные, ее рука на его бедре.
Утром — только мокрое пятно на тюфяке да странный, терпкий запах, витающий в воздухе и тот же запах пирожков.
*****
Лихорадка отступила, оставив после себя ватное бессилие, ломоту в костях и горький привкус беспомощности. Несколько дней Итцик провел в полубреду, выхаживаемый Мариной. Ее ночные приходы казались грезой, смутным приятным сном. Он с трудом помнил кружки с мутным травяным чаем, поставленные у входа в палатку. Помнил ворчание Марины: "Чтоб не сдох тут, как собака! Отраву пить!" Помнил беглый, озабоченный взгляд Ольги, мелькнувший в щель полога: "Волонтеры доложили. Лежи. Но работа потом – вдвойне". Помнил даже презрительное хмыканье Николы где-то снаружи: "Ненадежный. И болеть не вовремя". Но больше всего он помнил голос бабки. Слабый, испуганный: "Ицик... скучно... холодно..."
Долг. Пятьдесят тысяч. Операция. Лекарства. Эти слова висели в его воспаленном сознании черными флагами. А у него не было ни копейки. Даже на обратную дорогу. Даже на еду.
Когда он наконец выполз из палатки, мир показался ему чужим и слишком ярким. Он был слаб, как котенок. Голова кружилась. Но долг перед фестивалем висел дамокловым мечом. Он поплелся к кухне. Работа. Только работа могла отсрочить изгнание и дать скудную еду. Но работа требовала сил. А сил не было. Он еле таскал одно ведро вместо двух, останавливаясь передохнуть через каждые десять шагов. Дрова колол мелкие щепки – руки не слушались. Марина смотрела на него хмуро, но молчала. Пирожки выдавала – один, маленький, вчерашний. "Плата за нерадивого работника", – говорил ее взгляд.
Голод. Настоящий, звериный, сводящий с ума голод вернулся с удвоенной силой. Тот скудный паек, что давала Марина за его жалкие усилия, лишь разжигал аппетит. Его желудок сводило спазмами, в глазах стояли черные круги. Он видел, как другие ели – с аппетитом, смеясь. Видел полные котлы на кухне. Видел, как Марина убирала на ночь остатки пирогов, жаркое, кашу в огромные кастрюли в "кладовку" – маленький запорный сарайчик рядом с кухней. Запах еды сводил его с ума. Он ловил себя на том, что стоит и смотрит на засов сарайчика, как голодный пес на кость.
(Звучит навязчивое урчание пустого желудка Итцика, сливающееся с вечерним гулом фестиваля)
(Итцик, прячась в тени за кухней, шепчет, глядя на засов):
Живот воет... как зверь в клетке,
Глаза слипаются... в голодной сетке.
Бабка зовёт... а я тут слаб,
Нет сил работать... нет даже хлеба!
Кастрюли там... полны до края,
Пироги, мясо... еда святая!
Засов простой... не замок, не сейф,
Взять бы кусок... хоть раз не встать в позу раба!
Но это... кража. Последний шаг.
Падение в бездну... где нету благ.
Ольга убьёт... Марина проклянет,
Но голод сильней... он мысли туманит!
"Возьми!" – шепчет Живот, – "Ты же не труп!
Ради бабки! Ради жизни глоток!"
"Не смей!" – кричит Разум, – "Последний стыд!
Ты станешь вором... навеки забыт!"
Вечерний пир на поляне был особенно шумным. Какой-то малый праздник – день Перуна или просто удачный день. Звучала музыка, смех, звенели кубки. Итцик стоял в тени за кухней, прижавшись спиной к теплой после дня стене. Он видел, как Марина, наконец, отдала последние распоряжения и ушла к костру, к Ульяне. Кухня опустела. Огни погасли. Только луна бросала серебристые блики на засов сарайчика.
Живот победил.
Сердце бешено колотилось, в ушах шумело. Он озирался, как настоящий вор. Никого. Только далекий гул праздника. Он подкрался к сарайчику. Засов был тяжелым, деревянным, скрипнул, когда он его потянул. Звук показался ему оглушительным. Он замер. Никто не пришел. Он втянул воздух, толкнул дверь. Запах ударил в нос – теплый, пьянящий, божественный: свежий хлеб, томленое мясо, сладкая выпечка. Рай, доступный за один шаг.
Он шагнул внутрь. Темнота. Он нащупал стол. Рука наткнулась на что-то большое, круглое, теплое. Пирог! Целый пирог с мясом! Он схватил его. Тяжелый, ароматный. Потом его пальцы нашли краюху хлеба, кусок сыра в ткани, несколько вареных яиц. Он судорожно запихивал все это под свою поношенную футболку, в карманы штанов. Жадность голода захлестнула его. Он хотел больше! Его рука потянулась к крышке большой кастрюли...
(Звучит громкий лязг крышки, упавшей на каменный пол сарайчика)
Тишина.
Потом шаги. Быстрые, решительные. И свет фонарика, бьющего ему прямо в лицо, ослепляя.
– Ага-а! Попался, гаденыш! – прошипел знакомый, ненавистный голос. Никола. Кузнец стоял в дверях, огромный, как грозовая туча, с фонарем в одной руке и тяжелой деревянной колотушкой в другой. Его лицо светилось злобным торжеством. – Воровать вздумал? У Марины? Да я тебе руки-ноги переломаю!
Итцик замер, прижимая к себе украденное. Пирог давил на живот, сыр кололся под футболкой. Он был пойман. Как крыса. Всё было кончено. Он даже не пытался бежать. Силы кончились.
– Голодный... – прохрипел он, отводя глаза от ослепляющего луча. – Бабка... больница... Денег нет... – Это были не оправдания. Это был крик отчаяния, вырвавшийся помимо воли.
– Голодный?! – Никола фыркнул, шагнув внутрь. Запах еды и вина от него ударил Итцику в нос. – У всех голодные! А не воруют! Бабка? Сказки! Все ты врешь, как дышишь! – Он поднял колотушку. – Ну-ка, выкладывай награбленное, погань! И пойдем к Ольге! Посмотрим, что она с тобой сделает после этого!
В этот момент в дверях появилась Марина. Ее лицо, освещенное фонарем Николы, было не гневным, а... потрясенным. Она смотрела на Итцика, на его впалые щеки, огромные, испуганные глаза, на жалко торчащие из-под футболки края пирога. Потом ее взгляд упал на Николая с его колотушкой.
– Никола! Отойди! – резко сказала она, протискиваясь в сарайчик. Ее голос звучал неожиданно твердо. – Что здесь происходит?
– Да вот, поймал воришку! – Николай ткнул колотушкой в Итцика. – К твоим запасам приложился! Весь набился, как клоп! Хотел унести!
Марина подошла к Итцику. Без страха. Без гнева. Она посмотрела ему прямо в лицо. Он не выдержал этого взгляда, опустил глаза. Слезы позора и бессилия выступили на глазах.
– Голодный? – спросила она тихо, но так, что было слышно Николаю. – Совсем? А пирожки я тебе давала? Давала. Мало? - и она покраснела.
Итцик молча кивнул. Потом прошептал:
– Силы нет... работать... Бабка... в больнице... денег надо... много... – Он сглотнул ком. – Не оправдываюсь... Виноват.
Марина вздохнула. Глубоко. Она протянула руку не к его карманам, а к пирогу, который он все еще сжимал. Он инстинктивно прижал его сильнее.
– Отдай, – сказала она не грозно, а устало. – Он уже помят. Не продашь. А есть... можешь прямо здесь. Сиди. Ешь.
Итцик не поверил своим ушам. Он уставился на нее. Никола аж подпрыгнул:
– Марин! Да ты что! Он же вор! В поганое рыло его, а не кормить!
– Заткнись, Никола! – рявкнула Марина, не отрывая взгляда от Итцика. – Я не слепая! Вижу, что он еле ноги волочит! Вижу, что щеки провалились! Да, вор! Последнее дело! Но голод – не тетка, а зверь лютый! И если человек... – она ткнула пальцем в грудь Итцика, – ...доведен до такого, это и наша вина! Я могла дать больше! Но не дала! Думала, проучиваю! А он... он просто умирает с голоду! И бабка у него... – Она махнула рукой. – Ешь, говорю! Пока Никола не передумал тебя бить!
Она выхватила у него помятый пирог, сунула ему в руки. Потом вытащила из карманов сыр и яйца, положила рядом на ящик. Итцик, дрожа, отломил кусок пирога. Запах мяса и теста ударил в голову. Он судорожно впился зубами в теплую мякоть. Ел, давясь, плача, не в силах остановиться. Это был самый вкусный и самый горький пирог в его жизни.
Никола стоял, мрачный, как грозовая туча, сжимая колотушку. Марина наблюдала, руки в боки. Никто не говорил ни слова. Только слышалось жадное чавканье и сдерживаемые всхлипы Итцика.
Он съел почти половину пирога, кусок сыра и два яйца, прежде чем организм взбунтовался. Его вырвало. Прямо там же, на глиняный пол сарайчика. От стыда, от переедания, от нервного срыва. Он упал на колени, рыдая, вымазанный в рвоте и крошках пирога.
– Ну вот... – с отвращением сказал Никола. – Наследил. И наворовал, и наследил. Красавец.
Марина взглянула на него, потом на жалкую фигуру Итцика. В ее глазах была уже не ярость, а глубокая усталость и жалость.
– Ладно, – сказала она Николаю. – Хватит. Помоги ему встать. И веди... к Ольге. Решать ей. Я... я не могу больше. – Она отвернулась и вышла из сарайчика, не глядя на Итцика.
Никола, брезгливо морщась, подхватил Итцика под локоть. Тот еле стоял. Его трясло. Он был покрыт грязью, крошками, рвотой. Позор был полным. Абсолютным. Никола поволок его, не как арестанта, а как беспомощный груз, к шатру Ольги. По пути их видели. Шептались. Показывали пальцами. Олена вскрикнула и закрыла рот рукой. Марьяна заплакала.
Ольга вышла на шум. Она готовилась к вечернему собранию, в руках – папка с бумагами. Увидев Итцика, которого Никола почти нес, ее лицо стало каменным. Холодным. Беспощадным. Она сразу все поняла. Запах еды, грязь, рвота, жалкий вид... Никола не стал церемониться:
– Поймал, Оль. У Марины в кладовке. Объелся, блеванул. Вор. Окончательный и бесповоротный.
Ольга посмотрела на Итцика. Не на Никола. На Итцика. Ее взгляд был как сканер, считывающий всю глубину падения. Никакого удивления. Только разочарование, перешедшее в ледяную решимость. Она не стала спрашивать про бабку. Не стала спрашивать ничего.
– Приведите его в чувство. Умойте. – Ее голос был ровным, металлическим. – Через пятнадцать минут жду в своем шатре. Для разговора. Окончательного. – Она повернулась и вошла в шатер, не дав Итцику и слова промолвить.
Никола фыркнул и потащил Итцика к ручью. Толпа расступилась. Итцик закрыл глаза. В голове гудело от стыда и сытости, смешанной с тошнотой. Он знал, что его путь на Коло Сварожье закончен. Итцик-репер, Итцик-соблазнитель, Итцик-работяга, Итцик-вор... Все версии себя привели его к этому финалу – перед судом Ольги, вымазанным в собственной низости.
(Итцик, глядя на отражение в воде ручья – жалкое, грязное, чужое – шепчет последнюю строчку главы):
Вор... Вот итог. Кража, позор, рвота.
Бабке не помочь... и нет поворота.
Ольга судить... приговор ясен.
Дно... не просто дно... а самый... низкий пласт. Конец.
Глава 11: Приговор, или Как Долги Стали Каторгой
Ручей не смыл позор. Он лишь сменил грязь кражи на мокрую, прозрачную слабость. Никола, морщась от запаха рвоты, который все еще витал вокруг Итцика, как зловещий шлейф, буквально втолкнул его в шатер Ольги. Итцик пошатнулся, еле удержавшись на ногах. Внутри пахло деревом, сушеными травами и... властью. Ольга сидела за столом, освещенная керосиновой лампой. Папка с бумагами лежала перед ней открытой. Рядом стоял Николай, приняв позу часового, его лицо выражало мрачное удовлетворение.
Ольга не подняла головы сразу. Она закончила делать пометку в бумаге, поставила точку с такой силой, что перо чуть не сломалось. Потом медленно подняла глаза. Взгляд ее был лишен гнева, осуждения или даже разочарования. Он был пустым. Как у хирурга перед сложной, но рутинной операцией. Это было страшнее любой ярости.
– Садись, – сказала она ровно, указывая пером на табурет у входа. Голос звучал негромко, но заполнил все пространство шатра.
Итцик послушно опустился на табурет. Его руки дрожали, он спрятал их между коленями. Он чувствовал, как Никола смотрит на него сверху вниз, как на букашку. Ольга откинулась на спинку кресла, сложив руки на столе. Лампа бросала резкие тени на ее лицо, делая его еще строже.
– Никола все рассказал, – начала она без предисловий. – Кража со взломом. Попытка присвоения фестивального имущества. В состоянии... – она чуть брезгливо сморщила нос, – ...физической нечистоплотности. Ты понимаешь тяжесть проступка? Ты понимаешь, что это не просто нарушение правил, а уголовно наказуемое деяние? Я могу прямо сейчас вызвать участкового из поселка. И он заберет тебя. Настоящий суд. Настоящая статья. Настоящая колония.
Каждое слово падало, как гиря. "Колония". Заключение. Решетки. Полный конец. Бабка... Итцик съежился. Его горло пересохло.
– Я... я не взламывал... засов... – прохрипел он, понимая жалкость оправдания.
– Семантические тонкости, – холодно парировала Ольга. – Факт незаконного проникновения и хищения налицо. Засвидетельствован. – Она кивнула в сторону Николы, который важно выпрямился. – Твоя репутация, Итцик, твои предыдущие нарушения, включая публичное оскорбление участников фестиваля и кощунство, играют против тебя. Судья не будет церемониться. Особенно с "приезжим".
Она сделала паузу, давая словам впитаться. Итцик сидел, опустив голову. Казалось, он вот-вот рухнет с табурета. Мысль о тюрьме, о бабке, умирающей в одиночестве, парализовала его сильнее лихорадки.
– Теперь, – продолжила Ольга, ее голос приобрел металлический оттенок, – ты будешь слушать. И отвечать только на вопросы. Понятно?
Итцик кивнул, не поднимая глаз.
– Почему? – спросила она первым делом. Не "Зачем ты это сделал?", а именно "Почему?". Вопрос о причине, а не о цели.
Итцик молчал. Сказать про голод? Это очевидно. Про бабку? Это прозвучит как оправдание. Как очередная ложь.
– Голодный... – выдавил он наконец. – Силы нет... работать... Марина давала... но мало... не хватало...
– Голодный, – повторила Ольга без интонации. – Силы нет работать, но силы нашлись, чтобы взломать сарай и украсть. Интересная логика. Дальше.
Она ждала. Давила молчанием. Никола фыркнул.
– Бабка... – сорвалось у Итцика вопреки воле. Голос его дрогнул. – В больнице... Инфаркт... Операция... Денег надо... много... Пятьдесят тысяч... – Он замолчал, сжав кулаки. Слезы текли по щекам, смешиваясь с остатками ручейной воды. – Звонил... она плачет... скучно... холодно... а я... – Он не смог продолжать.
В шатре воцарилась тишина. Никола перестал фыркать. Его торжествующее выражение сменилось нахмуренным недоумением. Ольга не двигалась. Ее взгляд был прикован к Итцику, но не к его слезам, а куда-то вглубь, как будто она пересчитывала факты.
– Больница? – уточнила она наконец, голос все так же ровный. – Город? Фамилия? Палата?
Итцик, удивленный вопросами, пробормотал данные. Ольга достала телефон (не фестивальный, а личный, современный), что-то быстро набрала, отошла в угол шатра, говорила тихо, быстро, деловито. Итцик не разобрал слов. Никола переминался с ноги на ногу, явно выбитый из колеи.
Через минуту Ольга вернулась, положила телефон на стол.
– Подтвердилось, – констатировала она. – Бабушка М., инфаркт миокарда, состояние тяжелое, но стабильное после операции. Действительно нуждается в дополнительном уходе и препаратах. Сумма... да, астрономическая для пенсионера и безработного внука. – Она посмотрела на Итцика. – Это объясняет твою панику. Но не оправдывает кражу. Кража – это путь в никуда. В тюрьму. Откуда ты точно не поможешь бабушке.
Итцик молчал. Что он мог сказать?
– Теперь слушай мое решение, – продолжила Ольга, ее голос снова стал жестким, как сталь. – У меня есть два варианта. Первый: я звоню участковому. Тебя забирают. Судимость. Колония. Бабушка остается без помощи и, вероятно, умирает в одиночестве. Фестиваль избавляется от проблемы.
Она сделала паузу. Итцик почувствовал, как холодный пот выступил у него на спине.
– Второй вариант, – Ольга отодвинула папку и сложила руки перед собой. – Ты остаешься. Но не гость. Не участник. Даже не "работающая тень". Ты – каторжник. Твой труд отныне принадлежит фестивалю. Полностью. Без выходных. Без права на ошибку. Без жалоб. Ты будешь делать ВСЕ, что тебе скажут. Самую грязную, самую тяжелую работу. От зари до зари. И за это... – она подчеркнуто сделала паузу, – ...ты не получишь НИ КОПЕЙКИ. Ни еды сверх необходимого для физического выживания минимума. Ни крыши над головой, кроме твоей палатки. Никаких песен. Никакого общения, кроме рабочего. Твой труд – это твоя плата за то, что я НЕ ВЫЗЫВАЮ ПОЛИЦИЮ. И за возможность... – ее взгляд стал пронзительным, – ...заработать деньги для бабушки.
Итцик поднял голову, не веря своим ушам. Никола ахнул:
– Оль! Да ты с ума сошла! Он же вор! Ненадежный! Сбежит! Или сдохнет! Или еще что натворит!
– Замолчи, Никола! – рявкнула Ольга, не отрывая взгляда от Итцика. – Это мое решение как главного организатора. Итцик, ты понял условия? Это не просто работа. Это кабала. До конца фестиваля. Каждый день. Каждый час. За гроши, которые я соберу для тебя с участников как... милостыню. Как плату за твой каторжный труд. Добровольно. Согласен?
Итцик смотрел на нее. В ее глазах не было жалости. Была жесткая, почти бесчеловечная логика. Она давала ему шанс. Но шанс ценой полного уничтожения его воли, его гордости, его физических сил. Ценой рабства. Но... шанс помочь бабке. Шанс избежать тюрьмы.
– А... а сколько? – прошептал он. – Денег... соберете?
– Не знаю, – честно ответила Ольга. – Столько, сколько люди сочтут возможным дать. За твою работу. За твое... искупление. Никаких гарантий. Может, пять тысяч. Может, десять. Вряд ли больше. Но это будет ЧЕСТНО заработанное. Тобой. А не украденное. Выбор за тобой. Сейчас. Колония или каторга здесь. Решай.
(Итцик, глядя на свои дрожащие, грязные руки, мысленно кричит):
Каторга... Рабство... до конца дней?
Но бабка... тюрьма... нет светлых огней!
Ольга жестока... как зимний лёд,
Но даёт шанс... пусть страшный исход.
Выжить... и деньги... хоть гроши, но честь?
Украл пирог... теперь жизнь украсть
У себя готов? Но ради кого?
Ради неё... чей голос так слаб... ушёл?
Выбора нет... лишь ад или пекло.
Ольга поставила... клеймо навекло.
"Каторжник"... ярмо... но ключ в нём лежит:
Помочь хоть чуть-чуть... и совесть болит
Не так остро? Или заболит сильней?
Не знаю... но выбор... уж сделал скорей.
Согласен! – кричит душа изнутри,
Хоть тело дрожит... в кромешной боли!
– Согласен, – выдохнул Итцик, его голос был хриплым, но твердым. – Я... буду работать. Как каторжный. За... за деньги для бабки. И чтобы... не в тюрьму.
Ольга кивнула, будто ожидала этого ответа. Она достала из папки лист бумаги и ручку.
– Подпишешь обязательство. В присутствии свидетеля. – Она кивнула на Николу, который все еще смотрел на нее как на сумасшедшую. – Там будут прописаны все условия. Полное подчинение. Возмещение ущерба за украденное трудом. И согласие на публичный сбор средств в последний день фестиваля... как плату за твои услуги. Подпишешь?
– Подпишу, – прошептал Итцик. Он был готов подписать что угодно.
Пока Ольга писала краткий, но емкий договор (по сути – кабальную расписку), Никола не выдержал:
– Ольга, это безумие! Он же сбежит! Или сляжет! Кто за ним смотреть будет? Кто контролировать?
– Ты, Никола, – спокойно ответила Ольга, не отрываясь от бумаги. – Ты будешь его бригадиром. Ставить задачи. Контролировать выполнение. Отчитываться мне. И следить, чтобы он не сдох и не сбежал. Твоя кузница подождет. Это – важнее.
Никола онемел. Его назначили надсмотрщиком над тем, кого он презирал! Это было хуже наказания!
– Да я... я его... – он замялся, видя холодный взгляд Ольги.
– Ты его не тронешь, – закончила за него Ольга, протягивая Итцику бумагу и ручку. – Физически. Он будет работать. А ты – контролировать. Четко. Без самодурства. Иначе отвечать будешь ты. Подписывай, Итцик.
Итцик дрожащей рукой поставил свою подпись. Это была подпись на добровольном рабстве. Никола, скрипя зубами, подписался как свидетель.
– Хорошо, – Ольга сложила бумагу. – Никола, он сейчас едва стоит. Отведи его в палатку. Дай воды. Завтра с рассветом – к Марине. Она скажет, с чего начать. Итцик, запомни: первое же нарушение, первая жалоба Николы, первая тень невыполненного – и я звоню участковому. Без разговоров. Свободен. Вернее... приступил к отбыванию.
Никола грубо тронул Итцика за плечо. Тот встал, пошатнулся. Они вышли из шатра в прохладный вечерний воздух. Толпа зевак уже рассеялась, но несколько человек еще кучковались поодаль. Видели, как Никола ведет сломленного Итцика обратно к палаткам. Шептались.
Дойдя до палатки Итцика, Никола отдернул полог.
– Залазь, – буркнул он. – И чтоб к утру был как огурец! Завтра начнем! Не рассветет – я тебя подыму! – Он плюнул в сторону и ушел, оставив Итцика стоять у входа.
Итцик хотел залезть в спальник, свалиться и забыться. Но на пороге палатки стояла... Марина. В руках у нее была миска с дымящейся кашей, кусок хлеба и маленькая баночка с мазью.
– На, – сказала она коротко, сунув ему все это в руки. Не глядя в глаза. – Каша с мясом. Хлеб. Мазь – от заноз и ушибов. Лекарство от живота там же, в бумажке. – Она повернулась, чтобы уйти, но остановилась. Не оборачиваясь, добавила: – Дурак ты, голосистый. Страшный дурак. Но бабку... жалко. Работай. И не помри до завтра. Мне потом отчитываться за тебя перед Ольгой. – И она ушла, тяжело ступая.
Итцик стоял, сжимая теплую миску и баночку. Запах каши смешивался с запахом мази и его собственной немощи. Он залез в палатку. Сел. Не стал есть сразу. Он смотрел на миску. На хлеб. На баночку. На свою подпись на расписке, которую он мысленно видел перед глазами. **Каторжник.**
Он взял ложку. Зачерпнул кашу. Донес до рта. Горячая, жирная, сытная. Он ел. Медленно. Осознанно. Каждый кусок был оплачен его свободой. Его будущим. Но это была еда не вора. Это была еда каторжника. Заработанная. Пусть и такой страшной ценой.
Закончив, он достал свой "кривой горшок", который Ульяна принесла ему в палатку днем. Он стоял на полу, уродливый, с трещинами, но целый. Итцик взял его в руки. Шероховатая поверхность. Неуклюжая форма. Символ его первой попытки создать что-то. Теперь он был каторжником. Что он сможет создать теперь?
Он поставил горшок обратно. Потом открыл баночку с мазью. Резкий, травяной запах ударил в нос. Он стал осторожно втирать мазь в занозы на руках. Боль притупилась. Он лег в спальник. Темнота сомкнулась над ним. Но мысли не уходили. Долг ЖЭКа. Долг бабке. Долг фестивалю. Он был опутан долгами, как цепями. Завтра начиналась каторга. А в голове, сквозь усталость и отчаяние, пробивалась одна строчка, обращенная в пустоту к строгой женщине в шатре:
...Спасибо... за шанс... палач мой... судья...
За каторгу... за гроши... за меня... и за неё...
Глава 12: Черная Работа, или Как Молот и Глина Выковали Первый Грош
Рассвет на Коло Сварожье в тот день не принес умиротворения. Его разорвал не птичий щебет, а лязг оцинкованного ведра о замшелый камень и хриплый окрик, пропитанный мстительным удовольствием:
– Вставай, каторга! Солнце встало – твои мучения начались! Шевелись, пока я ногой не помог!
Никола стоял у растяжек палатки Итцика, босой ногой методично пиная одну из веревок. Его лицо, освещенное косыми, еще холодными лучами, было искажено гримасой надсмотрщика, наконец-то получившего в полное распоряжение объект для вымещения всех обид. Итцик выполз, как подстреленный зверь. Каждое движение отзывалось огненной болью в мышцах, помнящих вчерашнюю кузницу и таскание навоза. Голова гудела пустотой и обрывками кошмаров, перемешанных с реальностью позора. Воздух, резкий и влажный, обжигал легкие.
– Ведра! – Николы палец, толстый и грязный под ногтем, ткнул в сторону сарая, где тускло поблескивали оцинкованные стенки. – К ручью! Десять ходок! Туда – полными, обратно – полными! Чтоб к завтраку бочки у кухни и бани трещали! – Его голос был как скрежет железа. – И ни звука! Первый стон, первая гримаса – и я бегом к Ольге с докладом о саботаже! Понял, отброс?
Работа водовоза, еще недавно казавшаяся Итцику адом, теперь ощущалась лишь «щадящей разминкой». После десяти ходок (он тащил по одному ведру, еле волоча ноги, спина горела, ладони стирались о холодную ручку, вода расплескивалась ледяными брызгами на рваные кроссовки) Никола, молча наблюдавший, кивнул:
– Ладно, размялся. Теперь – к делу. За мной, тварь.
Он повел Итцика не к палатке, не к кухне, а туда, откуда уже доносился первый лязг металла и где висел тяжелый запах гари. Кузница. Никола с размаху распахнул дверь, впуская клубы дыма и жара на утренний воздух.
– Ну, каторга, – провозгласил он с мрачным торжеством, – знакомься с твоим новым домом. Адом по имени Кузня. Будешь мехи раздувать. По моей команде. Сильнее! Слабее! Ровно! Без передышки! Пока железо не станет как солнце в зените – докрасна, до бела! А потом – держать заготовку клещами. Крепко! Тяжело? Упадешь – получишь молотком по коленке. Искуришь заготовку – получишь по зубам. Замешкаешься – сам знаешь, куда твоя бабка смотрит. Вали!
(Звучит: Мощное шипение углей, принимающих дуновение; глухой лязг заготовки о наковальню; тяжелое, прерывистое сопение Итцика у огромных кожаных мехов; резкий свист раскаленного металла под молотом Николы; шипение при закалке).
(Итцик, из последних сил качая мехи, лицо в саже, пот ручьями по шее, мысленно стонет под ритм ударов Николы):
Шип-шип... угли, жарко, дым ест глаза...
Мышцы – огонь, спина – бича полоса!
Никола орёт: "Дуй, тварь, не зевай!"
А я... тень, вот-вот... растворится в раю?
Железо чернеет... упрямо, как грех,
Словно душа моя... отринула всех.
Бабка... пятьдесят тысяч... сиянье вдали...
А я... за грош... в этом аду земли.
Но... держу клещами... рук не дрожу?
Удивлённо гляжу... на силу свою!
Не гитарные струны... весит молоток,
Но стоит он... денег? Хоть медный пятак?
Работа черна... пот – солёный потоп,
Но это... не кража! Мой здесь пот? Мой глот?
Да... мой труд. Мой пот. Моя жгучая боль.
Первый шаг... из воровской роли? Воль?
Никола, к немому удивлению Итцика, оказался не просто садистом, но мастером. Злой, грубый до скотства, но знающий каждую прожилку в металле. Он не бил попусту – каждый удар его тяжелого молота был точен, выверен, вкладывал силу именно туда, куда нужно. Он требовал от Итцика не просто слепого повиновения, а включенности, почти сродства с процессом.
– Дуй ровно, червяк! Не дергай! Чувствуй жар! Видишь, как цвет играет? Сперва вишня... потом малина... ага, пошла клюква! Сейчас – бить! Держи крепче, не дрейфь! – Итцик, скрепя сердце, стиснув зубы до хруста, подчинялся. Он учился чувствовать металл через дрожащие ручки клещей – как он сопротивляется, как плавится его воля под жаром, как он поддается ударам, обретая форму подковы, крюка, наконечника стрелы. Это было невыносимо тяжело, страшно (искры, как раскаленные осы, жгли открытые участки кожи, оставляя мелкие черные точки-ожоги), но... гипнотизирующе. В этом адском труде была своя, жестокая, первобытная красота и неоспоримая сила преображения.
После кузницы (Итцик был черен, как трубочист, руки дрожали мелкой дрожью, веки слипались от усталости и сажи) – глина. Контраст был ошеломляющим. Тишина мастерской, прохлада, запах влажной земли после жара и гари. Ульяна встретила его без удивления, с тихой, всепонимающей печалью в глубоких глазах.
– Садись, Итцик, – сказала она мягко, указывая на свободный гончарный круг. – Лепи. Что душа просит. Или просто меси. Рукам полезно. Душе – тоже. Глина лечит.
Он повалился на табурет. Его "кривой горшок", издевательски выставленный Ульяной на видное место полки, казался еще уродливее, покрытый сетью глубоких трещин после сушки. Ульяна подошла, погладила шершавый бок горшка ладонью, словно голову ребенка.
– Жилёк пошёл, – заметила она задумчиво. – От быстрой сушки. Не страшно. Главное – не развалился. Выстоял. Выдержал. Как иной человек под грузом.
Итцик взял ком холодной, податливой глины. После раскаленного железа, после адского жара кузницы – это был бальзам. Он не пытался лепить шедевр. Он просто месил. Водил руками по влажной массе, искал центр тяжести, точку покоя внутри кома и внутри себя. И находил ее. На миг. Мир сужался до круга, до скольжения ладоней по прохладной пластичной массе, до равномерного гула мотора под кругом. Боль в мышцах притуплялась, мысли о долге, о Николое, о вчерашнем позоре отступали, как волна. Только глина. Только тишина. Только движение.
В эти редкие минуты затишья его иногда заставала Ольга. Она приходила проверить готовность глины для мастер-класса или состояние печи. Ее взгляд – холодный, оценивающий – скользил по его согбенной спине, закопченному лицу, рукам, то черным от сажи, то покрытым серой глиной. Никаких эмоций. Ни жалости, ни злорадства. Только констатация: "Работает. Не сбежал. Не сломался." Но однажды, когда Итцик, вывалившись из кузницы после особенно изнурительной работы с толстым прутом, едва не рухнул, упершись руками в колени и давясь сухим кашлем от дыма, он поймал ее взгляд. Она стояла в тени сарая. Взгляд длился дольше обычного. И в нем было не только наблюдение. Было... что-то вроде переоценки. Легкая тень удивления смешивалась с холодным расчетом. "Сколько он еще выдержит?" Или... "Какой запас прочности скрыт за этой жалкой оболочкой?"
Отношения с Николой оставались враждебными. Кузнец использовал любую возможность унизить, поддеть, дать самую грязную, самую унизительную работу.
– Священные дубы чахнут! – орал он утром. – Навоз им подавай, сволочь! Вилы – в руки и к навозной куче! Быстро! Чтоб к обеду удобрено было!
Итцик копался в зловонной, теплой жиже, слепляя компостные глыбы, мухи роем вились вокруг его головы. Пот смешивался с мерзкой жижей.
– Отхожие места засорились! – гремел голос позже. – Лопату и ведро – каторжнику! Работа по чистоте души! – И Итцик, стиснув зубы, чистил ямы, давя рвотные позывы.
– Котлы после трапезы тысячи ртов! – Это был вечерний приговор. Горы жирной посуды в кипятке и едком щелоке. Руки разъедало, спина отваливалась. – Мыть, пока не заблестят! Твое искупление, ворюга!
Но была и Марина. После случая с кражей он переселился в свою палатку и её ночные посещения прекратились. Ее помощь была грубой, без сантиментов, но жизненно необходимой, как воздух. Утром, до водовозных ходок, она сувала ему в руки миску с двойной порцией густой каши на сале.
– Ещь, балбес! Чтоб не сдох на первой же ходке, обуза! Небось, бабка не ждала, что внук сдохнет в навозной куче!
В обед, когда Итцик валился с ног, она подзывала его к кухонному окну и молча протягивала дымящуюся жестяную кружку с густым наваристым борщом, в котором плавали куски мяса, и ломоть черного хлеба с толстым слоем сала.
– На, жри! Небось, в кузнице Никола все соки выжал? Потом еще навоз таскать! Подкрепись, тряпка!
Вечером, когда силы были на исходе, она подбрасывала ему краюху хлеба и вареное яйцо в скорлупе. Иногда – стакан кислого, терпкого молока.
– Для живота. А то опять блевать будешь, как щенок, убирать за тобой! – бурчала она, отворачиваясь.
Никаких пирожков. Никаких нежностей. Никаких лишних слов. Но это была **еда**. Реальная, калорийная, дающая силы выжить. Итцик ел молча, быстро, благодарно кивая. Он понимал: это ее способ – и сохранить суровую маску, и исполнить долг перед "бабкой", и, возможно, тень какой-то жалости. Ключевым было слово "бабка". Оно оправдывало ее милосердие в собственных глазах.
После каторжной возни с навозом, от которой кожа пропиталась едкой аммиачной вонью, Итцик поплелся к самому глухому изгибу ручья, куда редко заглядывали даже птицы. Скинув вонючую рвань, он нырнул в ледяную воду. Стоя по пояс, он тер себя горстями крупного песка, сдирая липкую грязь, скреб ногтями до красноты. Холод обжигал, но это было блаженное очищение, почти ритуальное.
– Итцик? – робкий голос прозвучал с берега.
Он резко обернулся, инстинктивно прикрывшись руками. Олена. Она стояла, сжимая в руках сверток, лицо пылало. Увидев его голое, исхудавшее тело, покрытое синяками, царапинами от колючек и свежими точками кузнечных ожогов, она не убежала, лишь смущенно опустила глаза.
– Я... принесла рубаху. От брата. Большая... тебе подойдет. – Она сделала шаг к воде, но остановилась у кромки. – Ты... весь в грязи. Давай я... помогу помыться? – предложила она вдруг, голос дрожал от смелости и стыда.
Итцик нахмурился. Мыться? С ней? Последнее, чего он хотел – жалостливой помощи или унизительных свидетелей своей нищеты.
– Не надо, – буркнул он, отворачиваясь, снова принявшись тереть грудь песком. – Сам справлюсь.
Но Олена уже скинула сандалии и, подоткнув подол простенького платья, вошла в воду по колено. Холод заставил ее ахнуть, но она подошла ближе. В руках у нее было кусок серого, грубого мыла.
– Не упрямься. Спину тебе самому не вымыть толком. Да и волосы... в саже. – Ее голос звучал настойчивее. Она протянула мыло. – На.
Он колебался. Усталость и холод брали верх. Стиснув зубы, он кивнул. «Черт с ней», – подумал он. Пусть помоет спину.
Олена вздохнула с облегчением и начала. Сначала осторожно, потом увереннее. Она намылила ему волосы. Ее пальцы, нежные и сильные, массировали кожу головы, смывая слои сажи и пота. Потом перешла на шею, плечи, спину. Мыло пенилось, смывая черноту, открывая бледную кожу и синяки. Ее движения были методичными, почти материнскими. Он стоял, напряженный, как струна, глядя на противоположный берег, стараясь не думать о тепле ее рук на своей коже.
– Повернись, – тихо сказала она.
Он медленно повернулся к ней лицом. Ее взгляд скользнул по его впалой груди, ребрам, выступающим под кожей. В ее глазах мелькнула та самая жалость, которая резала его больнее Николиных оскорблений. Она намылила грудь, живот. Ее руки двигались ниже, к линии пояса мокрых трусов. Итцик замер. Он чувствовал, как под ее прикосновениями, под теплом ее близости, несмотря на ледяную воду, в нем начинает пробуждаться то, что он считал убитым усталостью и стыдом. Физиологическая реакция была сильной, неконтролируемой. Он резко отвел взгляд, стиснув челюсти.
Олена заметила. Ее взгляд скользнул вниз, и на ее губах появилась неловкая, смущенная улыбка.
– Ой... – она тихонько фыркнула, не смех, а скорее нервный выдох. – Ну и ну... Мороз по коже, а он... – Она не договорила, но ее руки не остановились. Намыленной ладонью она провела по его бедру, чуть выше колена, потом чуть выше, едва касаясь края мокрой ткани трусов, где напряжение было наиболее явным. – Ничего... мужчина же... Я знаю, что это такое, – прошептала она, и в ее голосе появились нотки чего-то игривого, соблазнительного.
Внутри Итцика все горело. Жар разливался от низа живота, споря с холодом воды. Желание схватить ее, прижать к себе, утонуть в этом забвении было почти нестерпимым. Но он стоял, как истукан. Внешне – абсолютно непроницаем. Только резкая складка у губ и камень в глазах выдавали невероятное усилие воли. Он видел, как ее мокрое платье прилипло к телу, обрисовывая округлости груди, как под тонкой тканью явственно проступали очертания тела – и он видел, что под платьем ничего нет. Эта мысль, это зрелище сводили с ума. Каждая клетка его тела кричала о потребности.
Олена почувствовала его напряжение, его каменную неподвижность. Ее игра стала наглее. Она прижалась к нему всем телом, скользким от воды и мыла. Ее бедро намеренно коснулось его возбуждения, затем легонько тёрлось о него. Она запрокинула голову, ее губы были близко к его уху, дыхание горячее:
– Не бойся... Мне сегодня можно... Холодно же... Согрею? – Ее рука скользнула ниже, к краю трусов, пальцы едва коснулись горячей кожи под тканью.
Итцик стиснул зубы так, что хрустнуло. Внутри бушевал ураган. Жар, стыд, гнев на себя, на нее, на эту унизительную жалость, переходящую в наглость. Воспоминание о бабке, о пятидесяти тысячах, о взгляде Ольги, стирающем его из реальности. Он не имел права. Не на это. Не сейчас. Не так. Это было бы новой кражей, новым падением. Использованием ее глупой жалости.
– Хватит, – вырвалось у него сквозь зубы, низко и хрипло. Он не оттолкнул ее, но сделал резкий шаг назад, выйдя из ее объятий. – Уходи, Олена. Спасибо за рубаху. И за... мытье. Уходи.
Олена застыла, рука повисла в воздухе. Улыбка сползла с ее лица, сменившись растерянностью, а затем – обидой и горечью. Ее щеки пылали уже не от смущения, а от унижения.
– Ну и ладно! – выпалила она, голос дрожал. – Думаешь, очень хотелось? Каторжник несчастный! Мыться с тобой – одно мучение! – Она швырнула мыло в воду перед ним, брызги попали ему в лицо. – Носи свою рубаху! И сгни тут в своей грязи один!
Она выскочила на берег, схватила сандалии и, не оборачиваясь, побежала прочь, спотыкаясь о корни. Итцик стоял в ледяной воде, дрожа теперь не только от холода. Комок горечи стоял в горле. Жар внутри медленно гасился, оставляя ледяную пустоту и новый слой стыда – за ее обиду, за свою слабость, которая все же проявилась в его теле. Он поднял мыло, смыл с лица ее брызги и ее слезы. Потом взял новую рубаху. Она была мягкой, чистой, пахла чужим домом и чужим мылом. Подарок. Который теперь обжигал по-новому. Он вылез на берег, вытерся тряпкой, которой обвязывался при работе с навозом, и натянул рубаху. Она болталась на нем, как на вешалке. Он учился терпеть. Не только боль и унижение. Но и собственное желание.
Прошла неделя каторги. Итцик изменился физически: похудел, загорел (или, вернее, покрылся стойким слоем кузнечной сажи и грязи, которую не мог смыть до конца), плечи, несмотря на худобу, стали жестче от постоянного напряжения. Но главное – изменился взгляд. Пропала растерянность олененка. Появилась упорная, тупая, животная сосредоточенность на выживании. Он работал молча, автоматически, но выполнял приказы с каким-то отчаянным упрямством, стараясь делать свою черную работу качественно. Даже Никола стал реже орать. Он ворчал, бросал уничижительные прозвища, но признавал про себя: "За клещи держится как черт, сволочь. Мехи дует ровно, не сбивается". Однажды, выковывая сложный крюк для котла, Никола даже бросил сквозь зубы, не глядя на Итцика:
– Подвинь заготовку! Чуть левее! Точнее, балбес! Видишь, где бить буду?
Итцик подвинул тяжелую раскаленную болванку. Точно. Никола молча кивнул, прицелился молотом. Это было почти похвалой.
Вечером, после особенно изматывающего дня (кузница, навоз, мытье гигантских котлов, от которых руки были красные и разъеденные щелоком), Итцик сидел на корточках у входа в свою палатку. Он глотал последние крошки хлеба, подаренного Мариной, и запивал их водой из котелка. Вся его вселенная сузилась до боли в мышцах и желания уснуть. Внезапно тень упала на него. Он поднял голову. Ольга. В руках у нее был не сверток с едой, а... обычный бумажный конверт. Без слов она протянула его ему.
Итцик медленно поднялся, недоуменно взял конверт. Он был неожиданно тяжелым. Он разорвал клапан. Внутри лежали деньги. Не мелочь. Несколько сотен рублей. Пятисотрублевая купюра и пачка более мелких.
– Это что? – спросил он, голос скрипел от усталости и недоверия.
– Заработок, – ответила Ольга ровным, бесстрастным тоном бухгалтера. – За неделю. От Марины – за ежедневное мытье котлов после трапез. От Ульяны – за помощь в подготовке глины и уборку мастерской. От меня – за расчистку тропы к священному дубу и выкорчевывание кустарника. Никола... – ее губы дрогнули в чем-то, отдаленно напоминающем усмешку, – ...Никола сказал, что ты пока не стоишь его кузнечных денег. Что ты лишь подмастерье-каторжник. Но кое-что все же набежало. Четыреста восемьдесят семь рублей. – Она назвала сумму четко. – Твои. Заработанные. Трудом. Можешь потратить в лавке на себя. На еду, одежду. Или отложить бабке. Решай сам.
Она развернулась и ушла так же бесшумно, как появилась, не дожидаясь благодарности или вопросов. Итцик стоял, сжимая в дрожащей руке конверт с деньгами. Настоящими деньгами. Не украденными кошельками или обманом. Не подаренными из жалости, как рубаха или еда от Марины. Заработанными. Его кровью, потом, болью, унижением. Каждой каплей пота в кузнице, каждой вонючей глыбой навоза, каждой ошпаренной рукой у котла. Четыреста восемьдесят семь рублей. До пятидесяти тысяч – как до другой галактики. Но это были ЕГО деньги. Первые честные деньги за... он и не помнил, за сколько времени. Возможно, за всю взрослую жизнь.
Звучит: Шелест купюр, перебираемых дрожащими, заскорузлыми от работы пальцами; тихий выдох; далекий крик совы).
Итцик, глядя на зеленые бумажки, при свете фонаря у палатки, шепчет новую, сбивчивую, но твердую мелодию:
Бумажки... зелёные... шуршат, живут...
Не много... но МОИ! Не в воровский труд
Вложенные... а выстраданные, добыты!
Потом, кровью... болью... но честно покрыты!
Четыреста... восемьдесят... семь...
До цели – как в космос... но это ведь... всем
Начало? Бабке... хоть малая часть?
Или себе... на дорогу? Чтоб хоть раз
Не нищим проснуться? Но нет... не себе!
Для неё... для её... старой судьбы!
Я сложу... припрячу... копейку к копейке...
Это капля... но море... из капель, не лейке!
Спасибо... Ольга... за страшный расчёт,
За каторгу... за грош... что в ладонь течёт.
Спасибо, Марина... за хлеб и покой,
Спасибо, Ульяна... за глины настой...
И даже... Никола... спасибо, кузнец,
Что не дал сломаться... хоть был подлец.
И Олене... за рубаху... за миг тепла...
Хоть стыдно... но сила... во мне возросла.
Работа черна... но она – мой щит.
Мой путь из тюрьмы... где бабка лежит.
Я буду ковать... таскать... лепить...
Чтоб эти бумажки... сумел нажить.
Не для песен... не для похвал...
Чтоб бабка... хоть капельку... знала:
Её Ицик... не совсем... пропал.
Он долго пересчитывал деньги еще раз, ощупывая каждую купюру. Аккуратно сложил их обратно в конверт. Спрятал глубоко на дно рюкзака, под старые тряпки. Потом достал свой "кривой горшок". Он стоял на полке Ульяны, но она разрешила ему забрать его. Он был уродлив, покрыт паутиной глубоких трещин, но тверд. Не развалился. Итцик провел шершавым пальцем по неровному краю, по жилкам трещин. "Выстоял", – как сказала Ульяна. Он поставил горшок на землю у самого входа в палатку, на видное место. Как талисман. Как напоминание. О том, что он – каторжник. Но он работает. Он терпит. Он зарабатывает. Он держится. Ради бабки. Ради шанса. Ради самого себя, каким он, возможно, мог бы стать. И впервые за долгое, долгое время он лег спать не с мыслью о конце, не с тоской по вчерашнему "королевству", а с туманной, тяжелой, как кузнечный молот, но надеждой на продолжение. Каторга продолжалась. Но теперь у нее была цена. И цель. Четыреста восемьдесят семь рублей из пятидесяти тысяч. Начало. Первый грош, выкованный молотом и глиной.
Глава 13: Искренний Аккорд
Последний вечер. Костер догорает ровным, усталым пламенем, отбрасывая длинные, дрожащие тени. Воздух густой от запаха дыма, влажной травы и неизбежного расставания. Люди сидят тесными островками – кто обнявшись, кто в задумчивой тишине, дети спят на коленях у взрослых. Тихие разговоры, звяканье кружек, редкий смешок.
Итцик: Сидит вполоборота к костру, на самом краю света, почти в темноте. Уже не яркий павлин, а подраненная птица. Куртка в глине и саже, лицо землистое от усталости, руки – карта свежих мозолей и царапин. Греет ладони, но взгляд отсутствующий. Внутри – гулкая пустота после дня каторги: колол дрова, таскал воду, разбирал шатры. Каждый мускул ноет. Честный обед у Марины лежал камнем – слишком непривычно есть заслуженно. Чувствует взгляды: меньше презрения, больше... привыкания? Как к колченогому табурету. В углу поляны, почти в тени, он замечает Светлану. Она вернулась на фестиваль сегодня днем, после их горькой ссоры и его падения в пропасть воровства и позора. Сидит чуть поодаль от всех, пряча лицо в складках шали. Не подходила. Не смотрела. До этого момента. Теперь ее взгляд, тяжелый и нечитаемый, прикован к костру. Или к нему? Итцик втягивает голову в плечи.
Рядом с ним, прислоненная к бревну, стоит гитара. Не его старая, убитая дорогами и небрежностью при падении в грязь. Эта гитара – другая. Старая, но добротная, с темным, вылизанным годами деревом. Подарок Ольги. Передала вчера вечером через Николая, без лишних слов: "Сказала – бери. Пылилась. Может, струны твои... честнее зазвучат". Итцик осторожно касается гладкого корпуса. Странное чувство: инструмент чужой, а в руках лежит... как своя вина.
Ольга поднимается у костра. Теплый платок, усталое лицо, но глаза спокойны. Говорит о фестивале, о труде, о благодарности. Перечисляет помощников. Итцик ждет, что его имя проскочит где-то в хвосте списка, формально.
Ольга делает паузу. Треск углей кажется громким. "И... Итцик," – голос тише, но режет тишину. Он вздрагивает. – "Итцик, подойди сюда, к огню. Поближе." Голос не командирский, а... устало-теплый. Ропоток удивления. Даже Борис, чистивший ложку напротив, замирает. Светлана в тени резко поднимает голову. Марина, сидящая рядом с ней, хватает ее за руку.
Итцик встает. Ноги – вата. Идет сквозь строй взглядов: любопытных, сонных, настороженных. Подходит к Ольге, к самому краю оранжевого круга. Лицо в свете костра – усталое, неумытое, растерянное. Он видит, как Светлана вполоборота к нему, затаив дыхание.
Ольга (тихо, только для него, с легкой, усталой усмешкой): "Ну что, наш Шаляпин-разнорабочий? Голос не осип на колодце? Инструмент-то новый... не подвел?"
Итцик (хрипло, глядя на гитару в своих руках): "Д-да... цел. Инструмент... хороший. Спасибо."
Ольга (громче, ко всем, глядя на него): "Пришел к нам за легким хлебом да весельем. А вляпался... по самую душу в нашу черную работу. И, представьте, не сбежал. Не сломался. Пел нам веселое, когда было легко. А теперь... (пауза, взгляд-вызов) – спой нам, Итцик. Не для смеха. Не для подачки. Спой... как есть. Если сможешь."
Тишина. Гул костра и сверчок за спиной. Итцик ошеломлен. Он ждал всего, кроме этого доверия. Его взгляд скользит к Светлане – она смотрит на него, не мигая, губы чуть дрожат. К Марине – та сидит, подперев щеку кулаком, лицо непроницаемо. К Николаю – тот скрестил руки, взгляд прищурен, оценивающ. К Борису – смотрит в огонь, каменное лицо.
Итцик медленно берет подаренную Ольгой гитару. Чужой гриф, чужие струны... но пальцы, натруженные дровами и ведрами, находят привычные позиции. Он не садится в центр. Остается на краю света, лицом частично к людям, частично к огню. Первые аккорды... Медленные, чуть неуверенные, как шаги по тонкому льду. Кашляет. Начинает снова.
Поет. Не рэп. Не фольклор. Что-то горьковато-простое. Голос не поставленный, хриплый от усталости и сдавленных чувств, но в этой хрипоте – щемящая правда.
"Ау, Кавказ... Твои снега далеки,
Здесь дым костра – не тот, что в горной выси...
Я шел сюда за солнцем, за тоской руки,
Чтоб ветер пел, а жизнь как мед лилась...
Нашел я здесь не мед, а черный хлеб труда,
Колючие слова, чужую старину...
И воду из колодца ледяную, да,
И совести своей большую глубину...
Я пел слова, что ветер унесет,
Хотел быть всем угоден, легок, ярок...
Но соврал сам себе – не тот маршрут ведет,
Где ищешь лишь тепла чужого очага...
Здесь руки мои – не для струн одних,
Они кололи дрова, носили тяжести...
И в мозолях, в грязи – не пряник, не стих,
А честный знак пройденной немощи...
И этот костер... Он мне теперь как брат,
Хоть жар его сперва меня пугал...
Он высушил не штаны, а душу, вот,
Прожег всю шелуху, что ветер наметал...
Простите, если где задел невзначай,
Я шел сюда с улыбкой наглеца...
Учусь теперь молчать, учусь держать края,
И честно есть из Мариного котла..."
Он поет просто. О дровах. О воде. О мозолях. О Марином котле. О фальши прошлого. О стыде. О первых уроках честности. Последняя строчка – почти шепот, шипящий на углях.
Тишина после последнего аккорда – густая, почти осязаемая. Люди замерли. Кто-то смотрит в огонь, кто-то – внутрь себя. Молодой парень резко вытирает щеку рукавом. Девушка рядом с ним глубже кутается в плед.
И тут Итцик видит: Марина. Она сидит, отвернувшись чуть в сторону, к темноте. Ее широкое, привыкшее командовать кухней лицо напряжено. И по ее щеке, резко очерченной отблеском костра, быстро, украдкой скатывается слеза. Она смахивает ее грубым движением тыльной стороны ладони, словно стыдясь этой слабости, но еще одна тут же набегает. Она не рыдает. Она просто... плачет. Тихо. От всего: от горечи его падения, от стыда за него, от вида этих мозолистых рук, держащих гитару, которую она не дала бы сейчас даже за золото, от этих простых, страшных слов о ее котце. От облегчения, что он не сломался до конца. Николай, сидящий рядом, замечает ее слезы. Он ничего не говорит. Просто кладет свою тяжелую, черную от работы руку поверх ее ладони на колене. На мгновение.
Звук. Глухой, твердый. Борис. Он не хлопает. Он просто... кивает. Один раз. Четко. Суровость лица не растаяла, но в этом кивке – признание. Не одобрение образа жизни, но признание искренности боли и труда. Честности этой минуты.
Кивок Бориса, как ключ. Ольга первая тихо хлопает. Потом Марина – она всхлипывает, но хлопает громко, по-хозяйски, смахивая последнюю слезу. Потом Николай – его ладони сходятся с глухим стуком. Потом другие. Аплодисменты не бурные. Теплые. Уважительные. Как спасибо за тяжелый, но сделанный день. Как прощение, выстраданное потом и кровью.
Итцик стоит, опустив голову. Чужая гитара тяжела в руках, словно вобравшая всю усталость дня. Никакого триумфа – только опустошение и тихий, незнакомый покой, похожий на дно глубокого колодца после бури. Он поднимает глаза, затуманенные дымом и усталостью. Ищет Светлану.
Она стоит там же, в полутени, но шаль теперь небрежно наброшена на плечи, а не укрывает ее целиком. Огонь костра выхватывает ее лицо: оно кажется необычно бледным, тени под глазами глубже, чем просто от усталости фестиваля. На ее щеке блестит не одна слезинка, а целая влажная дорожка, пойманная и усиленная огнем. Она не аплодирует. Руки ее бессознательно скрещены чуть ниже талии, не защищаясь, а скорее... создавая незримый барьер, инстинктивное прикосновение к чему-то сокровенному внутри. Она смотрит на него. Не так, как раньше – с восторгом фанатки или обидой обманутой девушки. А так, как смотрят на человека, который только что поднялся с колен, зная, что его падение и подъем теперь неразрывно связаны и с твоей собственной судьбой. Взгляд глубокий, полный невысказанной боли за него, немых вопросов о будущем и... какого-то нового, хрупкого, почти пугающего понимания, смешанного с неизбывной нежностью. В этом взгляде была странная теплота, не похожая на прежний восторг, а скорее – на тихую, обреченную ответственность.
Он слишком измотан, чтобы расшифровать эту сложную гамму. Он видит слезы, бледность, скрещенные руки – и списывает все на потрясение от его песни и прошлых обид. Он просто смотрит в ответ. Молча. Кивает ей. Едва заметно. Кивок – не надежда, не вопрос. Просто признание: "Я вижу тебя. Я здесь". Потом поворачивается и, чуть пошатываясь от немыслимой усталости, уходит обратно в темноту, за пределы кострового круга, унося подаренную Ольгой гитару. Его тень, длинная и неуклюжая, пляшет за ним по траве, как последний неумелый танец.
...Песня спета. Почти конец. Что дальше? Неизвестно. Но этот вечер, этот костер, тишина после его корявых слов, подаренная гитара в руках, слезы Марины и этот новый, непостижимо теплый и грустный взгляд Светланы – это уже не вырвешь. Это – навсегда. Хотя он пока и не догадывается, *насколько* навсегда.
*****
Глубокая ночь. Палатка Итцика.
Беспробудный, тяжелый сон, как утонувшего. Тело, изможденное работой и вчерашними потрясениями, не чувствовало ни жесткой земли под спальником, ни холода, пробирающего сквозь тонкие стенки палатки. Сознание погрузилось в черную, бездонную тишину.
И вдруг – шорох. Едва уловимый, как мышиная возня. Полог палатки приподнялся, впуская полоску лунного света, холодного и серебристого. Итцик не проснулся. Он провалился глубже, в сон, где границы реальности таяли.
Тепло. Внезапное, обволакивающее, почти ожоговое. Кто-то большой, мягкий и невероятно горячий приник к нему со спины. Голая кожа касалась его шеи, спины, ног сквозь тонкую ткань его старой футболки и трусов. Знакомый запах дыма, пота, щей и чего-то глубоко женского, земного – Марина. Она легла так близко, что ее дыхание горячими волнами обжигало его ухо. Ее сильные руки обвили его, не сковывая, а словно вбирая в себя, в свое тепло, в свою плоть. Ни слова. Только шелест кожи о ткань спальника, тяжелое, ровное дыхание и жар, исходящий от всего ее обнаженного тела, как от огромной, живой печи.
Итцику сквозь сон почудилось... Нет, это был не сон, а какой-то дикий, горячечный бред, навеянный усталостью и этим внезапным жаром. Ему показалось... что это не Марина. Что это Светлана. Что ее тонкие, прохладные пальцы скользят под резинку его трусов... касаются его члена... ласкают его с робкой, но нарастающей смелостью. Образ Светланы – ее бледное лицо, влажные от слез глаза в свете костра – вспыхнул в его спутанном сознании с невероятной яркостью. Его тело отозвалось мгновенно, яростно, как тогда в бреду, , когда между ним и Мариной в похожем тепловом забытьи тоже вспыхнула близость. Волна жара хлынула изнутри, навстречу внешнему пламени. Он застонал во сне, глухо, неосознанно, его бедра сами собой двинулись навстречу призрачным ласкам. Ощущение было настолько реальным, настолько мощным... что он бурно кончил, судорожно сжав простыню, все еще не просыпаясь, утонув в этой сладкой, жаркой, обманчивой волне. Потом – провал. Еще глубже. В бездну, где не было ни стыда, ни вопросов, ни влажного пятна Светланы, ни гитары Ольги. Только тепло огромного, голого тела, прижавшегося к нему, как к последнему источнику чего-то важного.
*****
Утро.
Резкий, пронзительный крик петуха где-то за горой. Холод. Ледяной воздух в палатке заставил Итцика съежиться. Он открыл глаза. Розоватый рассветный свет пробивался сквозь ткань палатки. Он был один. Рядом – пустота. Холодная пустота.
Но одеяло было сброшено на его сторону. А там, где должно было лежать второе тело, спальник был смят, а в его центре зияло большое, отчетливое, мокрое пятно. Оно было не просто влажным – оно было липковатым на ощупь, когда он машинально ткнул в него пальцем. И запах... Слабый, но неистребимый. Запах Марины – дым, щи, женская плоть, пот. И... что-то еще. Что-то солоноватое, животное, знакомое. Запах секса. Его собственного семени, смешанного, возможно, с ее выделениями.
Итцик сел, ощущая липкость между ног и на внутренней стороне бедер. Он уставился на это мокрое, предательское пятно. В голове всплыли обрывки того жаркого бреда: голое тело, жар, прикосновения... ласки Светланы. Но запах... запах был Марины. И память тела кричала о ней, о ее невероятном, согревающем накале. О той первой ночи, когда все тоже началось с тепла и закончилось страстью.
Он схватился за голову. Глаза бегали от мокрого пятна к входу в палатку и обратно. "Бред... Сон... Или...?" – метались мысли. "Светлана... но пахнет Мариной... Приходила? Зачем? Голая? Чтобы... согреть? Или...?" Он вспомнил ее слезы вчера у костра, ее бледность, этот странный взгляд... "Черт!" Стыд, дикое недоумение и какая-то первобытная вина накатили на него волной. Эти женщины... Они были как стихия. То ледяной взгляд, то слезы, то обжигающая нагота ночи, оставляющая лишь мокрое пятно и смутную память тела. Он совсем ничего не понимал. Абсолютно. Эта ночная загадка, липкая и двусмысленная, казалась ему теперь куда страшнее любых гневных слов Бориса или угроз изгнания. Он сидел, окоченев от холода и собственного смятения, глядя на пятно, которое говорило больше, чем все слова, и не говорило ровным счетом ничего ясного.
Свидетельство о публикации №225072301404