Клён ты мой опавший...

Возвращение


Алексей вышел из автобуса «Рязань - Кадом» на площади недалеко от полуразрушенной водонапорной башни ровно в 16:23 по местному времени. Кадом встретил его дождём. Мелким, назойливым, превращающим глинистые дороги в бурое месиво.
Октябрьский дождь стучал по жестяной крыше ларька «Рыболов», где двадцать лет назад Алексей покупал жвачки «Турбо» и наблюдал, как старик Семёныч развешивал на верёвке только что связанные веники – «для баньки, чтоб дух кадомский держался».
Он поправил рюкзак и глубоко вдохнул воздух, пахнущий мокрой листвой и дымком из печных труб.
— Лёха? Да неужто ж ты? Ты чего замер, как пень?— раздался за спиной знакомый голос.
Голос, хриплый от махорки и возраста, принадлежал дяде Мише – последнему работнику кадомского льнозавода. Старик в выцветшей телогрейке, дядя Миша, сосед, что двадцать лет назад учил его ловить раков в Мокше, стоял, опираясь на самодельную клюшку из яблоневого сука, и щурился одним глазом, второй был закрыт бельмом ещё с детства Алексея.
— Не зря приехал, Лёш. Дом твой стоит, как стоял, — продолжал он, поправляя телогрейку с оторванной пуговицей. — Твоя мать ждёт. Держится, как та ива над Мокшей…, только клён... эх, Лёш, клён-то твой...
— Знаю, — перебил Алексей.
Он знал. Мать писала в последнем письме: — Клён наш засох. Совсем. Помнишь, как ты в детстве на нём сидел? Приезжай, пока я ещё могу тебя встретить. Он перечитывал это письмо в автобусе, как и медицинскую выписку: — Рак желудка. 3 стадия. Ремиссия маловероятна.
Дом отца, деда, прадеда. И тот самый клён у крыльца — свидетель трёх поколений.

По дороге к дому Алексей наступал в знакомые лужи у дома Поликарповых, где вода всегда собиралась в идеально круглую лужу.
— Это чертям купель, — шептали старухи.
Следующая лужа ему попалась возле старой кузницы, где маслянистая плёнка переливалась всеми цветами радуги. И последняя - у калитки тёти Груни, где каждый год проваливался асфальт. Кадомские лужи помнили его детские резиновые сапоги и колготки с вытертыми на коленях медвежатами.


Дом у Мокши


Родительский дом на Октябрьской улице, хотя все называли её «За монастырём», прижался к земле, будто стыдясь своего обветшания. Привычным движением Алексей открыл калитку и зашел во двор. Калитка захлопнулась с тем самым скрипом, который он слышал во сне все эти годы. Не громкий, не резкий — кадомский скрип, будто сама древесина устала от времени.
Скрип калитки – тот самый, на ноте «ля», вызвал у него в памяти крик матери: — Лёха, маслом калитку смажь, а то батюшке спать мешать будет!
Он замер, впитывая запахи: дымок из печной трубы, прелой листвы у забора, сладковатый дух яблок в подвале — всё как тогда, пять лет назад. В сенях пахло воском и сушёной мятой. На гвозде висели старый отцовский плащ, ещё пахший рыбой, пустая берестяная корзинка для грибов и веник из дубовых веток. — Чтобы дом держался, — как говорила мать.
— Мама?
Тишина. Только часы на стене тикали, словно отсчитывая секунды до встречи.
Дверь в горницу приоткрылась.
— Лёшенька... Значит, письмо получил. О дереве...
— О тебе.
— Приехал... – её голос звучал как шелест прошлогодней листвы. – Я уж думала, что письмо про клён не дойдёт.
Она двигалась медленно, цепляясь за косяки, встала на пороге, опираясь на спинку кресла. Такая же, как раньше и такая другая, на полголовы ниже, чем в его памяти. Седина в волосах теперь не прядями, а вся, как первый иней. Лицо – сеть морщин, но глаза всё те же, только глубже, темнее, цвета мутной Мокши в половодье, кадомские. На плечах — знакомая синяя шаль с журавлями, которую она вышивала ещё в 90-х и носила всегда.
— Я чайник поставила... как раз к твоему приезду.
Голос. Тихий, хрипловатый. Не от старости — от болезни. Алексей знал. В последнем письме она писала: — Кашель замучил. Доктор говорит — лёгкие. Но я крепкая, сынок. Как наш клён.
Он шагнул вперёд, обнял её осторожно, боясь сломать. Она казалась такой маленькой.
— Садись, садись, сынок. — Мать махнула рукой к столу. — Я тебе наш, Кадомский чай заварю. С мёдом.
На столе стояла жестяная коробка с надписью «Монастырский сбор». Рядом — банка мёда, густого, почти чёрного. Липового.
— Ты же его любил, — сказала она, наливая кипяток в заварочный чайник. — Помнишь, в детстве, как с ложки мед слизывал?
Алексей кивнул. Помнил, все помнил...
Он огляделся. В избе ничего не поменялось: выцветший ковёр на стене с оленями, фотография в рамках - он, отец и мать у клёна. Старый комод с потертыми ручками стоял на том же месте, где и всегда.
Но кое-что изменилось. В углу, у печки, стояла трость. Не отцовская — новенькая, с резным набалдашником.
— Это мне дядя Миша сделал, — сказала мать, следуя его взгляду. — Говорит: — Пусть Анна Петровна ходит и опирается на красоту.
Она закашлялась, прикрыв рот платком. Алексей заметил, как её пальцы сжались — белые, с выступающими суставами.
— Мама...
— Ничего, сынок, ничего... — она махнула рукой. — Это просто... осень. Всё пройдёт.
За окном ветер шевелил ветви клёна. Того самого. Засохшего.
— Ты его видел? — спросила мать, глядя в окно.
— Видел.
— Он...— она замолчала, потом добавила тихо: — Он умер в тот день, когда меня увезли в больницу в Рязань. Ровно в тот же день.
Алексей вздрогнул.
— Я не знал.
— Ты не мог знать, — мать потянулась к его руке. — Ты тогда в городе был. А дерево... оно просто стояло. И утром — все листья осыпались. Как будто...
Она не договорила. Чайник на плите зашипел, выдыхая пар. Мать засуетилась, но Алексей опередил: —Я сам, мам.
— Знаю, что сам,— она вдруг улыбнулась. — Ты же у меня с характером, как этот клён — снаружи сухой, а внутри...
— Пей чай, пока горячий, — сказала мать.
Он взял кружку, почувствовал тепло, поднимающееся вверх от чашки. Таким же тёплым было её дыхание, когда она целовала его в детстве перед сном.
Он хотел заговорить, но взгляд упал на подоконник. Там, в консервной банке из-под сайры, стоял засохший кленовый лист.
— Это с нашего? — Алексей тронул хрупкие прожилки.
Мать вздохнула, поправляя шаль: — Последний.
— Мама... — он посмотрел на неё. — Я останусь.
Она не удивилась. Только кивнула, как будто ждала этого.
— Я знала.
На кухонном столе лежала потрёпанная тетрадь — дневник отца. Алексей открыл наугад:
— 15 сентября 1998 года. Лёха с Валькой Шмелёвым лазили на клён за монастырём. Валька свалился – теперь у него шрам, как у настоящего уголовника. Мой сын слез сам. Немного разбил коленку, но не заплакал. Настоящий мужчина растёт... Вечером мать пекла пирог с брусникой – ту, что собирали у Мокши. Лёха съел три куска.

Он швырнул тетрадь. — Настоящий мужчина, который не смог спасти ни отца, он умер от инфаркта в 50 лет, ни жену, она попала в аварию на мокрой трассе, ни даже это проклятое дерево...
Во дворе стоял клён. Мёртвый.
Алексей пнул печь-голландку, облизанную языками когда-то белой краски.
— Ну здравствуй, дом, — прошептал он.
За окном ветер сорвал с клёна последний сухой лист. Он кружился в воздухе, падая на землю, где уже лежали другие — рыжие, жёлтые, коричневые. Осень.
Но в доме пахло чаем, мёдом и теплом. И это было главное.


Тётя Груня и её правда


В шесть вечера, когда кадомские старухи собирались у колонки обсуждать новости, в дверь постучали три раза – аккуратно, костяшками пальцев.
— Открывай, Лёшенька, это я – Груня!
Тётя Груня, последняя из династии кадомских кружевниц, принесла не просто варенье, а «монастырское» – с добавлением кедровых орешков, по рецепту игуменьи Досифеи.
— Клен умер ровно в день, когда твоя мать уехала в больницу в Сасово, — сказала она, вытирая руки о фартук с вышитыми петухами.
— Деревья не умирают. Они засыхают, — буркнул Алексей.
— Ага, как и люди, — фыркнула старуха.
 — Твой отец тогда три ночи подряд сидел под ним, водку пил. Не свою – ту, что в «Фортуне» у автовокзала продают.
— Саша, — кричала я ему, — да он же просто дерево! А он...
Старуха показала на клён: — Видишь этот шрам? Это твой отец топором рубил. Хотел спасти, понимаешь? Как доктор больного.
Алексей глубоко вздохнул.
А Груня продолжала рассказывать шепотом: — Твоя мать каждый день к клёну выходит. Говорит, будто с отцом разговаривает.
Ночью Алексей вышел во двор. Полная луна освещала серебристый ствол. Приложил ладонь к шраму на клёне — тому самому, что остался от отцовского топора. Кора была шершавой и живой, будто морщинистая кожа старика. И вдруг сквозь пальцы он почувствовал, что кора дышала тёплой дрожью, и вдруг услышал не шепот, а явственный стук. Точный, ритмичный. Как будто внутри ствола билось огромное сердце.

— Клён ты мой опавший, клён заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?

Строчки Есенина всплыли в памяти сами собой — словно их прошептали звёзды над рязанским раздольем. Алексей обнял ствол, прижался щекой к дереву и вдруг ясно представил: вот он, долговязый Серёжа Есенин, подростком бредёт по этой самой рязанской земле, а над ним:

— Сыплет черёмуха снегом,
Зелень в цвету и росе...

Где-то здесь, под слоями коры, текла та самая «память земли», о которой писал поэт-земляк. Тот, кто в детстве, наверное, так же прикасался к деревьям, слыша в них голоса предков. Ветер донёс запах Мокши — сырой, горьковатый.
Алексей закрыл глаза. Перед ним встал образ: маленький Серёжа Есенин босиком бежит по этой самой земле, а над ним склоняются клёны, шелестя листвой. И Алексей вдруг понял: этот клён, возможно, помнит и того мальчишку в крестьянской рубахе, ставшего голосом всей Руси.


Нити судьбы


Утром он пришёл в единственную сохранившуюся мастерскую – «Кадомский вениз», где когда-то работала мать.
— Деревья здесь особенные, — сказала мастерица Лидия, не отрываясь от вышивки серебряной нитью. — Корни в Мокшу уходят, а Мокша – река святая. Вон у монастыря ива растёт – говорят, ещё раскольники под ней молились.
Мать часто, пока еще есть силы, захаживала в мастерскую. Вот и сейчас Алексей застал мать за пяльцами. В её руках серебряная игла танцевала по льняному полотну, оставляя за собой причудливый узор – то ли виноградные гроздья, то ли сказочные цветы.
— Это же... — он осторожно взял кружева в руки.
— Вениз, — мать поправила очки на переносице. — Наш, кадомский. Тот самый, чем Екатерине II подарочный веер вышивали.
На стене висела старинная гравюра – женщины в кокошниках за вышивкой (1883 год). Рядом с ней – в стеклянной рамке Алексей разглядел обрывок кружева с царским вензелем. На столе лежала мамина тетрадь с пометкой «Для Лёхи».
— Всю жизнь собирала, — она открыла тетрадь, где аккуратные столбики чередовались с эскизами. — Это наши узоры. Те, что монахини Милотиновского монастыря из Венеции привезли.
И она принялась рассказывать:


Рождение легенды


— 1703 год. Кадомская крестьянка Прасковья Рязанова вышила платок с диковинными цветами. Князь Куракин, увидев, приказал: — Обучить двадцать девиц сему искусству!
Мать говорила, будто читала старинную летопись: — Золотые нитки нам из Италии, из самой Венеции везли. А местные девушки смекалисто добавили своё – русские узоры. Узоры часто включали местные мотивы – дубы, васильки, ягоды. Вот и получился «вениз» – венецианский да наш! В 1892 году кадомчанки вышили покров для гроба Александра III, а после революции искусство сохранили монахини под видом «вышивки для храмов».
Алексей рассматривал фотографию 1913 года: десятки женщин у длинного стола, перед ними – гора изящных воротничков.
— Это твоя прабабка, — мать ткнула в девушку с серьёзным лицом. — Императрице Александре Фёдоровне перчатки вышивала. Говорят, та плакала, получив...


Кадомская тайна.


Рано утром он вышел во двор с топором в руках. Топор Алексей взял у дяди Миши – старый, с выгравированными буквами «В.Ш.» (Василий Шмелёв, отец того самого Вальки, с которым они в детстве лазали по деревьям).
— Что задумал? — испуганно спросила тётя Груня.
— Хочу посмотреть, сколько ему лет.
Топор вонзился в ствол. Дерево вздрогнуло, и из-под коры выступили тёмно-рубиновые капли — словно сама осень истекала по древесным жилам. Это не была весенняя слеза, роса, нет — густой, почти чёрный сок, пахнущий увяданием и железом, медленно стекал по морщинистой коре. Так пахнет лес перед первыми заморозками, когда листья уже не шелестят, а хрустят на зубах у ветра. Странно — даже мёртвое дерево осенью помнило, как быть живым. Сок, тёмный, как рябиновый сироп, всё ещё поднимался от корней, будто пытался напоить уже давно опавшие листья.
— Так он же...
— Не засох, — закончила за него старуха. — Он просто спал. Как и ты.
После второго удара топором открылось дупло. Алексей отпрянул. В дупле блеснуло что-то металлическое. Консервная банка. В ней — фотография: молодой отец со своими родителями под клёном. На обороте он прочитал записку от отца:— Когда вернёшься — отпили сук над крыльцом. Там твоё детство.


Детство

Он пилил сук с остервенением. Пила вгрызалась в сухую древесину, и с каждым движением из-под зубцов вылетали ржавые опилки — не золотистые, как весной, а именно такие, цвета пожухлой листвы и старой меди. Сук сопротивлялся, скрипел по-осеннему — не звонко, а глухо, будто старый костяной сустав. И когда он, наконец, с грохотом рухнул на землю, Алексей увидел внутри: выдолбленную нишу. А в ней лежали: оловянный солдатик, которого отец купил на кадомском базаре за 3 рубля 15 копеек, засушенный букетик из иван-чая, который он в пять лет собирал по дороге на Мокшу, конверт с гербовой печатью райвоенкомата - отсрочка отца в 1979-м.
И письмо:— Сынок, клён этот сажал ещё прадед твой, когда возвратился с японской войны. Если читаешь это – значит, ты, наконец, дома. А клён... он просто ждал тебя, корни живы. А пока корни живы – жив и Кадом. И мы с матерью.
Подпись: — Отец. 15.09.2020.
Дата — за месяц до его смерти.

Зима

Зима в Кадоме выдалась снежной и долгой. Когда у матери обострялись боли, Алексей садился за пяльцы: — Покажи мне, как делать «рязанскую розу».
Её пальцы, узловатые от артрита, всё ещё ловко выводили узоры. Серебряная нить мерцала в свете лампы, а он завороженно наблюдал, как рождается цветок, точь-в-точь как на платке Екатерины II.
— Вот оно — настоящее лекарство, — думал он, когда мать, увлёкшись работой, забывала о кашле.
По вечерам Алексей читал ей вслух отцовские дневники. Однажды нашёл между страниц засохший василёк и строку: — Анна сегодня рвала цветы у мельницы. Говорит, для вениза. А я знаю — она их в чай кладёт, чтобы Лёха меньше болел.
Мать отвернулась к стене, но он видел, как дрожат её плечи под шалью.
С первых дней декабря Алексей взял лечение матери в свои руки.
— Сынок, да брось ты... Всё равно ведь...
— Нет, мам. Не всё равно!
С результатами обследований он поехал в Рязань к онкологу в Областную больницу.
В больнице хирург-онколог, мужчина с потрескавшимися от мороза губами, сказал неожиданное: — Операцию сделать можно здесь, в Рязани. Но не надо тянуть время. И... есть шанс на стойкую ремиссию.
Алексей ехал обратно молча. Он вглядывался в зимние звёзды, такие же яркие, как в детстве, когда отец показывал ему созвездия.
Сразу после Нового года Алексей повез маму в больницу.
В рязанской больнице мать вдруг засмеялась: — Смотри, Лёш, — ткнула в окно. — Вон тот клён... совсем как наш.
Действительно, за стеклом стояло корявое деревце, привязанное к палке. На ветках — один-единственный рыжий лист, не сдавшийся зиме.
— Значит, и мы выстоим, — подумал Алексей, сжимая её руку.


Больничная вахта


Алексей дремал, склонившись на стул у палаты, когда легкое прикосновение к плечу заставило его вздрогнуть.
— Морозов?
Перед ним стоял хирург — высокий, с усталыми глазами, но с едва заметной улыбкой в уголках губ. На белом халате красовалась едва заметная капелька крови — будто отметина прошедшей ночи.
Алексей вскочил, сердце бешено застучало — точно так же, как тогда, когда он, семилетний мальчишка, забирался на самый верх клёна и боялся посмотреть вниз.
— Операция прошла... — Хирург сделал паузу, — ...успешно.
Голос его был хриплым от усталости, но слова падали четко, как спелые яблоки в траву.
— Опухоль удалили полностью. Лимфоузлы чистые. Теперь главное — восстановление.
По коридору шли медленно. Алексей вдруг осознал, что больничные звуки — писк мониторов, шаги, голоса — теперь казались ему похожими на шум листвы их кадомского клёна.

— Знаете, — вдруг сказал хирург, останавливаясь у окна, — деревья... они умеют восстанавливаться после самых страшных ран.
Алексей посмотрел на него удивлённо.
— Ваша мама много рассказывала про клен. Я из-под Касимова. У нас тоже клён во дворе...
Хирург положил руку ему на плечо, — Пойдёмте, я покажу вам снимки.
— Она... когда в себя придёт?
— Она еще спит. Проснется через пару часов. Сначала будет под седацией, — врач потрогал дрожащую руку Алексея, — но вы можете к ней.
Палата встретила их стерильным холодом. Мать лежала, опутанная трубками, мониторы мерцали зелеными змейками. Лицо ее было серым, как ноябрьское небо над Кадомом.
Алексей осторожно взял ее руку — теплую, живую, с теми же шершавыми участками на сгибах пальцев, что и всегда.
— Мам... — прошептал он, но тут же закусил губу. Не будить же ее.
И тогда, в тишине, прерываемой только писком аппаратов, он услышал:
— Лёш...ен...ка...
Голос был слабым, как первый весенний ручеек под снегом, но это был ее голос. Глаза еще не открывались, но пальцы слабо сжали его руку.
На тумбочке стояла их семейная фотография — у клена, привезенная из дому. Алексей повернул ее к матери.
— Все хорошо, мам. Клен ждет.
Из-под полуопущенных век выкатилась слеза и исчезла в седине висков.

Алексей свернулся на жесткой скамье у окна. В коридоре рязанской онкологии даже ночью не умолкали звуки:
— Бип-бип-бип — монитор за стеной.
— Ш-ш-ш — кислородный аппарат.
— Тук-тук-тук — каблуки медсестры по линолеуму.
Он закрыл глаза. Внезапно перед ним возник образ — дятел, долбящий кору их клёна. Тот самый ритм: три быстрых удара, пауза, еще два. В детстве он думал, что это дерево стучит в небо, прося дождя.
За окном погасло последнее освещенное окно. Алексей достал из кармана кусочек коры, привезенный из Кадома. Шершавая поверхность под пальцами вдруг ожила:
— Ты чего не спишь? — хриплый голос дяди Миши в памяти.
— Дятел мешает, — отвечал семилетний Лёшка.
— Это не дятел, дурачок. Это сердце дерева стучит.
В палате заскрипела кровать. Алексей вскочил — мать ворочалась, сбрасывая одеяло. Он накрыл её осторожнее, поправил капельницу.
— Спи, мам... — прошептал, гладя её седые волосы.
— Сердце дерева,— повторил он про себя, глядя на пульсирующую трубку капельницы с лекарством.
К утру звуки сложились в странную музыку:
— Бип — дятел.
— Тук — падающий жёлудь.
— Ш-ш — ветер в листве.
Когда пришёл врач, Алексей спал, сжимая в руке кору. На подоконнике рядом стояла баночка — несколько капель кленового сока, собранные перед отъездом, смешались с больничным светом.


Возвращение домой

Домой они ехали в приподнятом настроении, надеясь на самое лучшее.
В феврале, когда ударили крещенские морозы, случилось чудо.
— Лёша, смотри! — мать показала на окно.
На подоконнике, в банке с талой водой, ожила веточка клёна — та самая, что Алексей срезал в ноябре «для пробы». Тонкие корешки, казалось, проросли сквозь стеклянное дно, будто тянулись к кадомской земле, ещё скованной льдом.
— Значит, и мы выстояли, — прошептала она.


Весна. Возрождение жизни


Через семь месяцев после того, как Алексей вернулся в Кадом, на улочке "За монастырём" произошло чудо. Старый клен дал не один, а целых три новых побега. Они тянулись к солнцу кривыми, упрямыми ветвями – точь-в-точь как судьбы кадомчан. Самый крепкий росток обвила лента, которую мать привезла несколько лет назад с крестного хода в Милотино.
Новый побег пробился из клена ровно на Пасху, когда в Кадомском монастыре звонили в тот самый колокол, что отливали ещё при Екатерине.
Мать окликнула Алексея со двора: — Сынок! Иди сюда!
Она стояла у клёна. На месте спиленного сука появился зеленый росток, он пульсировал на ветру.
— Видишь? — она тронула влажную кору. — А говорили, мёртвое...
Алексей прижался лбом к шершавому стволу. Теперь он знал: надежда пахнет не лекарствами, а дождём на прогретой земле и молодыми побегами, пробивающимися сквозь кору.
Побег был маленьким, и хрупким. Алексей полил его водой из Мокши.
— Вырастет? — спросила Катя, дочка соседки, приехавшая в Кадом на каникулы.
— Обязательно. Это же наш клён.
— Дяда Леша, а почему он растёт криво?
— Потому что кадомский, — засмеялся Алексей.
— Это кадомский клён? — спросила она.
— Нет, Катя, это кадомский характер.
На крыльце сидела мать и улыбалась. Впервые за долгие годы.


Эпилог: А клён ты наш, кадомский...


22 мая 2025 года.

На престольный праздник – день Николы Вешнего – во двор к Алексею пришли кадомчане: Дядя Миша с гармонью, на которой он играл ещё на последнем льнозаводском субботнике, тётя Груня с пирогами «с подзёмкой» и мастерица Лидия с новым узором для кружева – стилизованным кленовым листом.
— Ну что, хозяин, — дядя Миша заиграл на гармони, — споём про кадомские края?
Тётя Груня расставляла на столе пироги с "подзёмкой" – так здесь называли грибную начинку.
— Лёшенька, попробуй-ка мою хреновуху – по старому рецепту, на монастырских травах!
Даже отец Афанасий из Кадомского монастыря зашёл, чтобы окропить молодые побеги святой водой из Мокши.
— Деревья у нас, как люди, — сказал он, вытирая бороду рукавом, — Корнями в земле, а душой – в небе.
Алексей стоял, прислонившись к косяку калитки, которую наконец-то починил. В кармане – письмо из Рязани: согласие на открытие мастерской «Кадомский вениз» в их доме.
Мать, не поднимая глаз от кружева, вдруг сказала: — А помнишь, сынок, как ты в детстве спрашивал – почему у нашего клёна листья осенью не жёлтые, а рыжие?
— Ну?
— Это он, – мать ткнула спицей в сторону Мокши, — от речной глины такой. Наша земля рыжая. Вот и листья...
Мать протягивает Алексею кленовый лист: — Смотри, сынок, а говорили - не оживёт, а он ожил...
Он целует её морщинистую руку: — Как и ты, мам. Как и ты...
Майское солнце лилось сквозь молодую листву клёна. Алексей сидел на крыльце, дочитывая отцовский дневник. В доме звенела посуда — мать, окрепшая после зимы, готовила обед.
— Лёша! — позвала она через окно. — Иди, пробуй, получился ли пирог с вишней?
Он улыбнулся, глядя на шрам на стволе — тот уже зарастал молодой корой. Ветер донёс
запахи свежей выпечки, нагретой древесины и чего-то неуловимо родного.
Вечером, когда гости разошлись, Алексей вышел под клён. Молодые побеги клёна тянулись к солнцу. Самый крепкий уже достиг высоты крыльца. Алексей гладил его листья – такие же шершавые, как руки отца. Теперь его тень сливалась с отцовской – той самой, что запомнилась с детства.
На крыльце мать плела кружево. Ветер шевелил страницы отцовского дневника, открытого на свежей записи, написанной Алексеем:

— 22.05.2025. Клён ожил. Лёха тоже. И Кадом. «Не жалею, не зову, не плачу...»

Но это была неправда. Он плакал. И это были слёзы счастья.
Жизнь продолжалась.


Рецензии