Marco preto. Глава 18

НОЧЬ ОШИБКИ
Мне осталось вернуться домой, убедиться, что с дедом порядок,    заснуть,  несмотря на   охватившее возбуждение, утром озвучить сказку про дом, настрогать бутербродов и сбежать на стоянку. И до полудня  в журнале «Наука и жизнь»  отыскать    главного гуся, что направит мою жизнь верным курсом.   Как его найти уже  ясно. Я больше  не боялся поражения. Внутри сложился трафарет, калибр, чутье верного шага.  Сосредотачиваешься, накладываешь,    и чувства быстро скажут,  то оно или нет. 
- Ни сомнений, ни смеха.
Я  шел по тропе, а в ушах гремели фанфары.    Сделано  то, что надо. Я угадал с правильными словами. И значит,  жизнь изменится.  Уже изменилась, пусть обряд еще не закончен. Она потечет иначе. И скоро я это увижу. 
Но что же увижу?
Ленин воскреснет  и залезет на броневик? Бандюков переловят?   Американцы Ирме в фонд барахла натащат и ты откроешь    магазин «секонд-хенд»?  Или в лотерею выиграешь?  Или  Биркина уволят, а тебя назначат?
Я не знаю.  Пока лучше ничего не отвергать – «ни сомнений, ни смеха», помним же, да?
Скорее всего, неожиданностей не будет. Образ   останется прежним. Но жизнь поменяется резко.  Был один такой     случай   во время службы. Третье полугодие катилось к концу. Мы   готовились перейти из статуса  «птиц», надзирающих за порядком, в почетный статус «дедов»,  беззаботных  мечтателей, вокруг которых танцует мир. Однако,  служба  наша, хотя мы числились  старослужащими, на деле была сущая дрянь.
Жизнь в казарме-то вообще не фонтан. Она однообразна, скучна. Вещный мир  убог – табуретки, кровати, вазоны с цветами, горшки с цветами на стенах.  На квадратных колоннах с  панелями, тоже висят горшки.     Телек не посмотришь, старшина спрятал кабель. Да и глядеть  нечего, в стране   дичь происходит, митинги, съезды. В магазинах шаром покати, «чайная» закрыта.  Когда открывается – там только махорка и чай.  Ни какао, ни кексов. И  полный зажим в плане личной свободы.  Молодежь    «банкует»,  приносит замечания  с боевого дежурства, халтурит в нарядах,  ленясь наводить чистоту.  Только что на хер нас   не посылает. Говоря про молодежь, я имею в виду ребят второго периода, бобров. Они по нашим правилам должны службу тащить, а мы, птицы, должны  за ними следить.  И наказывать за косяки.    Чего мы не делали.
Полгода назад нашу отдельную роту связи оккупировали прокуроры. Пошли проверки, репрессии, переводы в другие части. Началось массовое стукачество.    Командование уже утром  знало, если ты на кого-нибудь после   прикрикнул.  Наша старость обломалась,  вместо заслуженного отдыха нам светил уставной дебилизм.      
Нет, в первые дни старости прокуроры нас не останавливали. Мы учили  бобров,  не били, но жестко тренировали  – это был неизбежный этап, из нас выходил стресс первого года. Но для прокуроров хватило криков и тренировок.  И мы забили на воспитание. По мере же погружения     ужасов в Лету, вообще   успокаивались. Даже клятвы вспоминали - никого не наказывать, пускай  и прошли через ад. Вот, прекрасный шанс их исполнить!  Правда, - с грустью замечали мы, -    разве раньше  в расположении мог быть подобный бардаак?! Да     ни в жисть! 
И новый вечер, и вновь из Центра в лесу возвращалась смена, и на поверке опять объявлялось о замечаниях тому и другому бобру. Опять утром не были политы цветы   на колоннах, и старшина, сунув в  их горшки пальцы, делал такую рожу, что становилось понятно – до дембеля нам ни кино  не видать.  Ни увольнительных, ни видеосалонов.  Притом еще нас упрекали:   где порядок, сержанты?   А мы разводили руки: а что вы хотели, товарищи офицеры?! Мы живем по уставу!  Мы им приказали, а им хоть бы хны.   Вы победили наши порядки, запугали    дизелем, сроками -  теперь получите!
Старшина хмурился. Он  был дядька неглупый. Перевелся сюда   ровно когда в часть попали   и мы, и    наше превращение из духов в стариков  прошло  у него на глазах. И   классическое «воспитание», коим нас мордовали,  для него тоже не было тайной. Он знал про массовые сушилки, как нас   отжимали,   дубасили без причины,  для профилактики, но также и помнил, какой был в казарме   блестящий порядок.  Помнил и   благодарности за работу в сетях, что, разумеется, поднимало в собственных глазах и его.  И теперь  выходило, что прежний порядок, Неустав, при всем его изуверстве, отвечал армейским задачам. А по Уставу задачи херятся.  И их победа, по сути, пиррова.  Да еще на разводах  на плацу   был полный атас.  И у кого? У   защищаемого ими молодняка! Нечищеные сапоги,  грязные подворотнички? «Что это такое,  Батянов?! – возмущались   командиры на старшину, - ты куда смотришь?» Старшина получал замечания,  орал    на сержантов, а мы только пожимали  плечами:  мы им приказали подготовиться к смотру. А они – да, не выполнили.  А что  мы можем поделать?
В общем, служба валилась. Было очень скучно и мерзко. Прямо как сейчас в моей жизни. До приказа   оставалось дней двадцать, всего ничего.  И наша молодежь  будет «старостью» - ухмылялись мы  с непонятной тоской.  А имеет   они моральные основания быть стариками? Хотя…      какое нам дело.  Дотянем дембеля,  полгода осталось…
За двадцать дней до приказа, на вечерней поверке, своим гнусавым голосом  старшина привычно  распинался о беспорядке. Мы же позевывали во второй шеренге и слушали про новую «банку» на смене,  возмутительную донельзя – наш   липецкий бобер Сидор    задрых на  посту во время учений. И был уличен   начальником смены. У того  просто  дар речи отнялся! Она зашел на боевой пост, комнату с тремя радиостанциями, а Сидорчук поставил вместе два стула и свернулся на них калачиком.    А   летеха этот был   по связи специалист, уважаемый   профессионал, ни он нам, ни мы ему никогда не делали гадостей.   Вот и сейчас он только  пригрозил рапортом.   Но случай был вопиющий.  Мы   бы   умерли  за такую банку.    И вот мы стояли во второй шеренге строя и судачили о падении нравом. А потом до нас дошли ь главные новости. Кто-то из наших зацепил часть болтовни молодежи на спортгородке – туда, из-за   кустарника можно было подойти незаметно. Это был  потрясающий разговор. Бобры восхищались,  как они классно устроились. Как им повезло, что старые – ссыкуны.»  Их бы   за такое    убили, а  с нами они языки прикусили. И ключевая  фраза:  «Вот   когда  МЫ СТАНЕМ СТАРЫМИ, бобры попляшут у нас»
«Когда мы   станем старыми»! Понятно?  Ничуть не летавшие,  они решили стать «старыми»! Они решили, что имеют это право,   дело ведь чисто в сроке, срок  минет –  и полная вольница!  Не «записи в грудной клетке и мышцах», а отслуженный срок – основа их права!    За нашим благородством они еще чуть-чуть победуют, а через двадцать дней их  уже и косо посмотреть никто не посмеет!    А уж  они…
Известие было шокирующим. Вот вам и  благородство, вот вам и клятвы.  Оказывается, мы не смирились с Уставом, не. Мы – ссыкуны, дешевые трусы.  Не мы офицерам сказали: «устав так устав, сами наводите порядок. Мы  никого больше пальцем не тронем». Не, мы просто стукачей испугались! Кого-то из этих ребят. И теперь они используют наше смирение, а вообще-то Устав им на фиг не сдался!  Вон как  предвкушают расправы над молодыми, что  придут из учебки.   
«Ах, вы станете старыми? Да ну, быть не может!»
В этот же вечер,  после отбоя я  выстроил своих негодяев перед расположением,  уточнил, то, что мы слышали – правда? Никто из моих не стал отпираться.  Эти мысли у них были на рожах написаны. И тогда я  в ярости прочитал им подробную лекцию, что когда они в учебке долбили плац сапогами, мы умирали в нарядах.    За  троих работали во время учений, по пять суток не спали, не дай бог банку принести со смены – это вообще смерть!  Рассказывал, как отлетал дважды «бобрятство», потому что    меня из духов  перевели  в «без вины виноватые»   за   неосторожное слово. А потом, на втором периоде,  я  как положено отлетал со  своими. «И   вас пальцем не тронули не потому что на дизель кто-то боялся  попасть.   Нет, мы просто себе обещали, что на нас все закончиться.  А вы продолжить  решили. А какое право у вас? Вас кто-то гонял? В  сушилку вас водили хоть раз?  Что вы видели? В  первую неделю   на вас покричали? Ну да!  Это сила!  А дальше? А дальше  вы как сыр в  масле катались!   
Я обвел взгляд понурых, виноватых залетчиков в кальсонах и белых рубахах.
«Короче, кто хочет быть  старым , за мной»
И восемь человек  молодежи,  пошли за мной с Корольковым в бытовку. Сушилка была под замком, открывалась лично старшиной.   А в бытовке было уютно – стены в деревянных панелях, кругом - зеркала, на полу новый линолеум, лавки по стенам.    Мы отодвинули столы, закрыли двери. И за два часа  все утонуло в облаке испарений   из натруженных легких. Равно обессиленные, мы и бобры, поддерживая друг друга,  поплелись в умывальник.  Меня нес на плечах   напарник – я выложился,  руки  с намотанными на кулаках полотенцами больше не поднимались, болтались словно веревки.   Со стороны посмотреть  – чистое варварство. Но если взглянуть на последствия…
Рота устроила молодежи две недели полетов. Мы  душу вложили, и даже наши тихони,     святые люди, обалдевшие     от самоуверенной наглости, теперь тоже удовольствием теперь придирались к  бобрам, превращая любую  мелочь в залет.  Ну а  залеты, понятно,  наказывались. 
Может, старшине и стучали. Только это  не проявлялось. Зато теперь   старший прапорщик Батянов, на утреннем  обходе,  засовывал пальцы в цветочные горшки на колоннах, и  вынимал  их   блаженно ими поигрывая, со светящимся счастьем лицом.   
Статус-кво был восстановлен. Казарма  зацвела,   исчезли пыльные колтуны под батареями, подоконники побелели, в коридорах приятно запахло хлоркой. Внешний вид молодых тоже   стал безупречен.  Недосыпающие от труда люди вдруг перестали приносить «банки», наоборот, посыпались  поощрения. Уснувший неделю назад Сидор, первым принес благодарность за отличную связь с «литерным поездом».   У народа словно открылись внутренние резервы. Да что там «словно»…  Точно открылись. И стало очевидно:  насилие  в разумных пределах – одна из самых эффективных для наведения порядка вещей. Только нужно  не переходить грань и не допускать своеволия. Что получил – то передай, а больше – ни-ни.
И  дальше  мы зажили той самой осмысленной жизнью, свободной, с кино, с увольнениями,  с уважением офицеров, и, самое главное, со внутренней правотой.  Жизнь здесь такая. Она  должна быть такой. И мы ее заслужили.  И - норма!
И что теперь получается. Сегодня. В нашей стране.  А получается, что масса народа  ходят по одной шестой, зная, что жили они, работали и готовились    к другой жизни.  А на них вдруг свалилась вот эта, с бандитами,    шалавами, пьяным президентом, воровством и телебардаком.   И что сделать, чтобы вернулась норма?! Куда бежать, кого бить?! А вроде и некого…  Бандиты виноваты? Или ларечники?! Да там кого ни взять, тоже люди не особо счастливы– на нашем уровне, понятно. «Не мы такие, жизнь такая». Но они хоть обеспечены. А тебе предлагается либо  повеситься, либо плеваться  по утрам  в отражение в зеркале…  «Нельзя вернуть норму, нельзя» – говорит эта жизнь.
Один  я знаю, что можно.
Только вот – как?
Непонятно.  Я делаю, что  могу.
***
Начинало темнеть.   Дед наверняка уже спал. Поэтому я сидел на дереве и балдел,  периодически заглядывая в зеленую тетрадь. Отстранялся, глубоко дышал, наслаждаясь  прочими «шагами» обряда. Потом вспомнил, что нужно проверить, ужинал ли дед,     тетка-то   вряд ли успела покормить. Ел дед  с семи до восьми,   а она ушла в седьмом часу.   Я встал с бревна, вышел из рощи,  на одной ноге веселыми скачками пересек  дорогу, поднялся под колоннаду    столетних лип,  прошагал к подъезду,  взбежал  по лестнице на второй этаж, отпер дверь, с некоторым страхом проследовал по коридору, глядя на неподвижную пестроту красного стеганного одеяла в проеме дедовой двери. На кухне, на подоконнике увидел  записку. «Покорми папу,    он   отказался от еды!» -    и приписка снизу «Обязательно!» открыл холодильник, осмотрел кастрюли с кашей и котлетами,  нашел  отдельно стоящую тарелку, где уже бедовала готовая порция.   Поставил ее возле плиты и  пошел узнавать  намерения старика.    Вдруг не захочет, зачем тогда греть?
Поднял  одеяла, закрепил их на гвоздике. По правую руку   на тумбе громко шумел массивный короб  телека «горизонт» с какой-то очередной смехохерней. Старик полулежал на подушках, до пояса укрытый белым одеялом, отвернувшись лицом к стене с бордовым ковром и ромбовидными золотыми узорами. Растянутая  майка  на острых ключицах висела приспущенным белым флагом. 
-  Поужинаем, деда? 
Он   не повернул головы. 
-  Телек  оставить? Не мешает тебе?
Дед не реагировал.
-  Может,   до ветру сходим? По нужде не надо тебе, деда?
Он перестал сжимать простынь и ладонь расправилась. Повернул голову. Показал изможденное лицо с прикрытыми глазами. Приподнял руку.  Я подошел к нему, подсел, поднял его длань и аккуратно обвил ей   шею и привстал. Снова ощутил   воздушность, почти невесомость его тела и мелкими шажками довел его до санузла.   Трусы он приспустил сам, я отмотал ему туалетной бумаги,  положил на машину под правую руку.  Ушел на кухню, сгрузил содержимое тарелки на сковороду, включил маленький газ.  Через десять минут погасил конфорку, и пошел помогать старику. Слава богу,   подтирать  не пришлось. Дошли до  кровати. Он лег, натянул на грудь одеяло,  сглотнул, сильно шевельнув кадыком,  сказал одними губами: «воды».
-  Вода вот –   я   кивнул на зеленую непроливайку, каплевидную  чашку из зеленого пластика  с    носиком для питья.
Дед не пошевелился. Лишь утомленно посмотрел над моим плечом на заваленные коробками антресоли могучего шкафа.  Его  кадык гневно ходил вверх-вниз.
-  А, я понял. 
Я ушел на кухню, налил воду из кувшина сперва в чашку,  потом  - поняв, что каприз его  связан с «непроливайкой», с теткиным инструментарием, подчеркивающим его немощь,    перелил воду в стеклянный  стакан в медном  подстаканнике.  Вернулся к   деду,  победно размахивая его любимым прибором.
-  По первому виду, товарищ полковник! Как в лучших домах.
Дед   взял стакан, жадно сербая, начал цедить воду. И было в его цепких движениях что-то нервное, словно наш  мир,  взятый им в руки днем, теперь опять     ускользал от него. Я был рядом на подстраховке, и когда стакан   выскользнул из ажурных медных завитушек, успел его поймать.    Часть воды пролилась на майку. Дед не обратил внимания. Отпустил подстаканник,  сжал на постели иссохшие кулаки. 
-  Может,  поужинаем? Я кашу с котлетой согрел. 
Дед  вытянул руки вдоль туловища, с силой прижал их бокам,  натянув одеяло на животе.
Я пошел на кухню. Сковородка под крышкой стояла на минимальном огне, пища должна была согреться – так и  вышло. Над желтой ячкой с котлетой поднимался белый парок. Нужная температура, о кей.
Я отрезал хлеб, разрезал на дольки половинку яблока,  сложил тарелку, хлеб и зеленые дольки на разделочную доску, служащую   подносом, а в постели деда - и столиком,  и,   держа ее на полусогнутом локте левой руки как заправский официант, боком «вплыл» в  дедову «палату» под закрепленными на косяке тряпками.     В телеке теперь что-то стреляло и ругалось – дед этого не любил, и я аккуратно   выключил «горизонт». 
А он так и полулежал на подушках, вытянув руки. Я тихонько его позвал, готовясь взять его за подмышки, посадить и положить на ноги еду. Но дед вдруг    начал  беспокойно перехватывать руками одеяло и тянуть к себе.
- Тебе холодно?  Деда? Накрыть еще чем-нибудь?
Одеялол  быстро обнажило сухонькие ноги, черную ткань трусов и остановилось только когда дед   схватил  простыню под собой и ровно также, рывками, начал выдирать ее,  пытаясь натянуть на грудь.    Потом, устроив на груди их подручных тряпок что-то вроде спасательного круга или гнезда,  затих и отвернул от меня  голову.  Я нагнулся над ним - глаза  его  не открылись.
Я   унес еду на кухню. Сгрузил обратно на сковородку, сел за стол  и подпер голову руками.   
На часах было полдесятого. За окнами стемнело. Подумал про оставшегося «гуся».    Про хату надо песню сложить.   Обряд так обряд. И с дедом вроде порядок.
Я   водрузил руки на клеенку   с розовыми  колокольчиками, положил   подбородок. На кухне   думать лучше всего. Самая далекая точка до деда. Тут даже его стоны не слышно. И  можно размышлять про кров, про   стены и родственников. Составить нужную сказку.  Дед   мешать не должен.  Ложная тревога. Да, я испугался за него. Потому что использовал и сбежал… Точно как моя любовь. Обнадежила,     вытащила из немощи, показала, что есть ради чего жить на свете… и…
И мысли вместо  квартирного вопроса снова ринулись по известному адресу. К Дине-Диане. Вернись она сейчас, я бы ее принял?  Наверное, нет.  Кинули раз, кинут другой.    Понятно ее  желание иметь запасной аэродром. Источник вечного обожания. Ему даже отдаваться  не надо. Работать надеждами. Кстати, она возвращалась   два раза.   Но оба раза,   напившись из  колодца любви, вечером  она   звонила своему присмиревшему «мужу», чтобы он заехал за ней. Третьего раза я   не допустил, хотя ее опять унизили, даже побили с ее слов,  и она   просила ее забрать с трамвайной остановки. Слава богу,    я сильно устал, хотел спать, и…. не нашел для себя аргументов тащиться к скамеечке под навесом,  где моя любовь пряталась от дождя и ревнивого мужа. Сказал ей, чтобы   крутись сама. Повесил трубку.   Утром она позвонила и     нервно мне заявила, цитата: «Спасибо за помощь, дорогой,  ночью  меня изнасиловали!» Прямо как  бывшая, Ирма,  в одной из своих истерик.   
Розовые колокольчики на старой клеенке. Я приподнялся,  отлепил от нее руки – клеенка протяжно всхлипнула.
-  Демьян,   размышляй про квартиру. Зачем    Диану мусолишь? – я еще похлопал по клеенке, слушая «всхлипы», -  А затем, что    думаю о предательстве на одном из близких примеров.    Потому что сам  нечаянно предал.      
Взгляд с   розовых колокольчиков переполз  на  подоконник с темными судками, похожими ручками-пипками на вышедшие из моды береты.  Надо   их убрать в холодильник. А вдруг  дед   захочет есть? Надо подождать. Неудивительно, что он от теткиных услуг отказался. Слишком вял  был, когда я ушел.  А вялость   у него  была признаком   сильной досады.   Но не драться же с теткой?   И  в туалет он со мною сходил. А от еды отказался. Слушать не стал. Закопался, словно в окопе. Наверное, и  впрямь разозлился.  Он только силу почувствовал, и вдруг –   дочь со своим   кудахтаньем, превращающим его в   младенца.      О, я  это хорошо помнил   эффект   умаления.    Когда пришел из армии с торбой историй,   и аккуратно попытался  предъявить жизненный опыт, услышал  в ответ: «что ты понимаешь о жизни?! Ты только дитя!» От меня не то чтобы отмахивались, не! Я  заикнуться не смел, что    могу сам выбирать любовь там, призвание. Дорогу свою.  «Пусть я тебя не рожала, но я твоя мать! И лучше знаю, что нужно моему ребенку!» - кричала мне тетка. Родная  мать, внешняя противоположность тетки, высокая,  белокурая и молчаливая, давно уступила энергичной сестре  почетную роль. Но не устранилась совсем.    А еще  неистовая кузина, копия тетки, вообразившая, что высшее образование дает ей право распоряжаться людьми. В частности, мной.    То есть, когда я говорю тройная «Яжмац» - это про тетку, кузину и матушку. Прибавьте сюда катастрофу страны и работ, разруху социалки, задержки пенсий, инфляцию и бардак, полные непонятки, что случилось и твориться вокруг, вспомните, как люди кинулись внутрь семей искать твердую почву, хотя бы пожирая друг друга.  Я  был воспитан в традициях рыцарского отношения к женщине, и отпора им не давал. И стал для баб чем-то вроде ларца, откуда можно черпать недоданное их мужьями, их половинами,.  Тетка, родившая   бешенную копию,  искала во мне   покорного сына. Мать, бывшая замужем за насмешливым технарем  Егором Прищуровым, моим отцом -  тряпочку для утирания слез  о несчастной судьбе. Она  же писала стихи, а пошла в инженеры. Кузина, как и мать,   брошенная двумя мужьями - чистый лист для записи выученного  в аудиториях.  Чтобы потом полюбоваться, какая она все же умная. И  это они делали от души, на полную катушку, а я, блинский рыцарь, еще и помогал, и сочувствовал. Пока не стал неврастеником,  не выдержал    и закрыл   крышку ларца,  прищемив нежные пальцы. То есть  сбежав из дома в  брак с женщиной  на двенадцать лет старше себя. Они до сих пор думают, что меня охмурили – хотя я на фиг не был ей  нужен! Это уже потом Ирма прочухала, что я таки и для нее прекрасный ларец. И от души из него напиталась. А сначала отбрыкивалась, через день выгоняла из дома.  Вот. А теперь представь себя на месте деда, получившего  от меня  силу и перспективу, а потом раз – и снова в грязь. Слышать, видеть от тетки, что ты никто. И  не убежать, не пускают старость и немощь. Как ты будешь чувствовать себя?   
Я поднялся со стула и снова пошел к деду.  Взял с собой заветную тетрадь        отодвинул тряпки,  шагнул, прицепил одеяла к гвоздю на косяке, и сел на пол на одну ногу, положив на колено другой ладонь с зеленой тетрадкой.
Дел был в той же позе, с  «гнездом» на груди  и   торчащими  черными трусами.   Я тихо его позвал – он не откликнулся.  Тогда, надеясь, что он все же слышит, заговорил.
-  Деда, прости,  не сообразил я. Бросил тебя в руки тетки Риммы. Я не понял. Я  привык, что она   тобой занимается – дед не реагировал, – прости меня, а? И спасибо за твое письмо, деда.  Оно мне здорово помогло. Я разобрался. В голове все на месте встало. Кстати!  «Рыба гниет с головы, - я раскрыл тетрадь и продолжил свои слова прямым цитированием, - стоило  помнить народную мудрость и признаться себе в   существовании     «гниющей головы», поверить в нее до того, пока она     в облике одного из  своих адептов, не начнет   бахвалиться    как   разгромит наше дело…
Я поднял глаза и посмотрел на деда. Увидел, что веки его задрожали. Он меня слышал.     Очевидно,   что я был прав – с его точки зрения, я предатель. 
 - Деда, прости, не должен был  я тебя оставлять… Тугодум я. Может,   поужинаем, а? Ты же  ничего не ел? А,  дедуль?
В ответ дедовы руки снова взялись за  простынь. Чего доброго, он и ее на себя натянет.   
Я   попытался вернуть на место одеяло, , но его костлявые руки тут сразу  прижали его к груди. Дед  застонал и открыл глаза.  В них  было отчаяние. И не просто отчаяние, а   жажда самоубийства. Смерти.  Я тут же отпрянул.
-  Деда,   я просто  хочу одеяло поправить.  .
Дед прикрыл веки.
Я снова сел на пол и обхватил колени руками и закачался на скрипящих половицах.  Да.  Хотел кучу дерьма? Вот она, пожалуйста.    Ты опять ее для себя сам  устроил. Блин, хоть бы старик что-то сказал. 
И  тогда я    опять спустился в  рощу. Решил думать о «гусе».  Но мысли не вязались, а взгляд все время  нырял к освященному фонарем подъезду  в обрамлении  пышной листвы.  Где-то там окно, там дед… Ничего не надумав, вернулся, зашел в комнату к себе,  проверил   мобилу на диване,   – кажется, она сдвинулась от вибрации. Взял,  посмотрел – так и есть,  смс от тетки. «Я забыла про дедово лекарство. Таблетка на окне.  Обязательно покорми и дай ее отцу после еды!». Потом выскочило еще одно смс «Только с едой! Таблетка  на окне!»
«Вот тебе и план на остаток вечера», - подумал я и заковылял на кухню. Возле дедовой двери остановился – за стеганым красным одеялом было тихо.   
-  Деда, мы забыли про таблетку, - не входя в комнату, сказал я громко, -   А она после еды дается.   Наш генерал от инфантерии приказал таблетку принять, придется выполнять,   - я потоптался, не решаясь заглянуть «за кулису»,  и пошел на кухню.   Снял крышку со сковородки, мизинцем подцепил комочек пшенки – пожевал, определяя ее теплоту, нашел ее остывшей.
 – Нет, надо погреть.
Взялся за спички, и тут услышал громкий костяной стук. Он доносился из комнаты деда. Следом послышался протяжный,   зовущий стон.  Это было не «Римма», не «Демьа-ан».     Быстро подошел к дедовой комнате, откинул одеяло. 
Дед сидел на кровати, опоясанный тряпьем, словно спасательным кругом. В руках держал черную трость. Трость была перевернута, изогнутая рукоять тихонько постукивала о половицы.      Он  жевал губами, не раскрывая глаз. И вдруг крикнул, словно петух на насесте.
- Инна! – кадык  его дернулся вниз вверх,  – Валя!
Я обомлел.
- Деда,  я   внук твой, Демьян
- Валя-а!
- Валентин ушел,   деда.    Это я, Демьян.
- Инна! Валя-а!
И снова.
- Инна-а! Валя!
И вдруг  открыл глаза. И уже не сводил с меня  черного, осмысленного взгляда.
-  Вы не посмеете.   
-  Деда, ты что?  Все нормально. 
-  Я отсюда никуда не уйду…
-  Деда, успокойся.
-  Я останусь здесь!   Я никуда не поеду!  Инна! Валя!
И он, не сводя с меня взгляда,  заколотил рукоятью   по полу. В его взгляде была неистовость. В нем читалось,  что я – его   враг, и он  прекрасно помнит  что   жены и сына нету в живых, но все равно будет выкликать их имена,  чтобы   слышали соседи, а я  – испугался. И я действительно растерялся.    Трость дедова колотилась в пол, потом он перехватил ее за другой конец и   наклонившись, с размаху, застучал по батарее.  Я подскочил   и попытался его успокоить, обнял  за плечи.
-  Дед, успокойся! Ты дома, никто тебя не увезет.     Я тебя буду охранять. Не волнуйся .
-   Ин-на!  - снова выкрикнул дед и с силой меня оттолкнул. Потом судорожно поставил палку на рукоять,  попытался встать, и   беспомощно, как сноп сена заваливался на бок, на подломившуюся руку, и   ударился о половицы  головой   с остатками седых  прядей, когда-то    по-эйнштейновски разлетавшизхся.   Я не успел подставить ладони, в отчаянии вскрикнул, а  дед  неожиданно быстро поднялся, глядя на меня черными, злыми зрачками. Глаза   были открыты и  они горели ненавистью!  Он  снова позвал бабушку, сына – и снова позвал.
-  Инна! Валя! Меня увозят…
И вдруг  обессилел, обмяк,  веки чуть опустились. Он потерял равновесие, и привалился плечом к дивану.   Бормоча и утешая,    я аккуратно поднял его за подмышки и уложил в постель.  Но дед лежать не захотел,  снова сбросил ноги к полу,  принялся ощупывать свесы простыни,  зашарил в воздухе в поисках палки. Попытался встать – и не смог. Он заныл, застонал приоткрытым ртом, впал в суетливое беспокойство,  задергал руками.   Нашел палку, но она упала, откинутая его неловким движением. Снова  сполз  на пол и встал на карачки, начал ползать в ее поисках, чтобы   колотить и кричать, что он   никуда не уйдет,   требовать    милицию, и  повторять, чтобы мы не смели его трогать.   
Я подумал,  хорошо, что соседи уехали. Иначе  здесь бы давно собралась толпа. 
Потом он тихо завыл. А  его движения с палкой стали замедляться, пока      черное древко не замерло на иссохших коленях,   подрагивая в такт его плачу.     Потом он подполз к стене, привалился к ней и  перешел   на тихий, выворачивающий душу стон… Видя, что он не смотрит на меня, я начал повторять, как мантру: «Деда, тебя никто не тронет, деда, это я, Демьян, твой внук, тебя отсюда никто никуда не заберет. Деда, я буду все время с тобой, ничего не бойся,   мы с тобой, мы тебя любим, родной, ты  не бойся». 
Я видел в его глазах, что  в той общей глубине, нижними коридорами которой мы,  живущие,  соединены непонятными тоннелями,  в той общей глубине как в метро,   в неизвестный тоннель  уползает сейчас горящая цепь,       яркая нить накала,   за светоч которой я хотел взяться. Его взгляд обессмысливался у меня на глазах. 
Старик стонал, и тихо подрагивал, отвернувшись лицом к стене, а я , наконец приблизившись к нему вплотную, обнял его за плечи, приложился лицом к небритой, запавшей щеке, пушку оставшихся прядей на   темени.  Почувствовал дрожание его  тела и назвал  себя последним ослом.
Дедова голова безвольно лежала у меня на плече.  Веки были полузакрыты, но было видно, что  глазные яблоки   обесцветились. Взгляд рассредоточился.
И стало понятно все: я вызвал его из его катакомб,     но только другой брони, что может удержать его на земле, что держит нас – молодость, сила,  энергия – ему не предложил. И он почувствовал, что вышел в мир предателей, где сам беспомощная мишень.
А моя просьба  рассказать о споре, вместе с памятью  пробудила его  страхи,  от которых он   отгородился забытьем и болезнью.  Вернула   его убежденность, что когда он станет беспомощным, для  потомков его  не останется ничего, никакого тормоза, никакой преграды от решения  избавиться от обузы.
Все  стало    предельно и окончательно ясно.  Так ясно, что  я сам чуть не завыл! Стукнул себя по голове: лучше бы ты    проснулся   с кривоногой бабой в чужой постели, пусть   изменил бы   принципам,  зато не доставил бы пытки   лучшему человеку   Земли!
Потом  дотащил его до кровати  почувствовал запах, увидел коричневый след на   облупленных половицах. Пришлось его,   ставшего теперь большим поленом с подрубленными сучьями рук и ног, заново вытирать горячей водой. Потом  замыл комнату, вынес пакеты с тряпьем в коридор, прислонил у двери.
Снова зашел в комнату  и стал смотреть на его лицо, пытаясь вызвать,  поймать опять его осмысленный взгляд.  Веки были открыты. Глаза бессмысленно уставились в потолок. И стало понятно, что жизнь – ушла. Нет, не   биологическая - его, а твоя возможная жизнь. ТВОЯ ЖИЗНЬ. Ее больше нет. Больше  ее не вернуть.  Ты обосрался.  Финал!
Я   вспомнил  обряд, когда   бессмысленно бегал по лесу.  Вспомнил «сушилку», давшую  право гонять  молодых. Вспомнил чувство явления той, нужной жизни в казарме.  Они же, эти вещи, они словно трамплины к нужным решениям. Но ведь они    продиктованы  злом…. Неуставом, «полетами»,   короче - дерьмом. ТЕМ, ИЗ ЧЕГО НАДО ВЫРВАТЬСЯ.    А это  обязательно - ВЫРЫВААТЬСЯ?  Должна же быть жизнь, где «ВЫРЫВАТЬСЯ» - не надо?
Стоп, да конечно!  У нас и  была эта жизнь! Ведь как  было  раньше?  Да ровно, прекрасно, да,  без реклам  и Канар. Но никто не надрывался. Только на авралах.  Дык им и то радовались, что мастер, что токарь последний. Будто это смысл жизни. А «вырываться» не требовалось. Просто надо было найти себя. Выбрать место, где ты полезен и дело   по душе.  Мы не сводили  концы с концами. Не загонялись на пяти работах. Кто-то, конечно,  загонялся, но это было его лично дело. А загоняться,  чтобы не сдохнуть – этого не было. Отказываться от призвания, менять штурвал истребителя или стол в КБ  на мешок барахла, который надо скорей распродать - этого не было. И   правильная, пускай не глянцевая, а посконная  жизнь – она была. Жизнь со смыслом, с  возможным триумфом. А потом   ее завели, словно девочку, в   лес.   И стала девочка бабой Ягой.   И теперь ее не вернуть.   И мудрый  старец больше ничему тебя не научит.


Рецензии