Беатриче
КНИГА ПЕРВАЯ. Алый пламень и Белый камень
Глава I. Встреча у Источника Солнца
Память — не свиток, а рана. Она не лежит ровно под пергаментом лет, но пульсирует, как не заживший ожог. И самый древний, самый глубокий шрам на моей душе — не от железа изгнания, не от яда клеветы. Он — от света. От того, как впервые у Источника Солнца, на пороге девятой весны моего бытия, я узрел Ее.
Флоренция мая 1274 года дышала пылью и жасмином. Воздух над Арно дрожал от предвкушения лета. Отец вел меня на праздник в дом Фолько Портинари — человека почтенного, чьи стены говорили языком камня о достатке и сдержанной силе. Я был мальчишкой, поглощенным шумом игры, блеском камзолов, сладостью миндальных пирожных. Мир был плотен, ясен, осязаем — земля под ногами, крики сверстников, тепло камня на ладони.
И тогда… тогда Она вышла.
Из дверей, что вели в сад, окутанный тенью кипарисов и звоном невидимых фонтанов. Не из толпы гостей, а словно из самой сердцевины зеленого сумрака, из места, где свет становился иным — не солнечным, а… изначальным.
Она была одета в платье цвета самой благородной крови, самого чистого рубина. Алый — цвет страсти земной, но на ней он стал цветом откровения. Цветом внезапно распахнувшейся завесы. Невысокая, девочка, лишь на год младше меня, но в ее явлении была не детская шаткость, а… устойчивость. Как будто она стояла не на выложенном плиткой дворе, а на невидимом, но нерушимом основании.
Ее волосы, обрамлявшие лицо нежнее лепестка магнолии, казались сотканы не из прядей, а из золотых лучей, пойманных и сплетенных ангелами. Но главное — глаза. Очи, в которых отражалось небо Флоренции, но такое, каким оно могло бы быть лишь в первый день творения, когда Господь, оглядывая Свое дело, узрел, что оно весьма хорошо. В них была глубина бездны и ясность горного ручья. Они не просто смотрели — они знали. Знали меня. Знали всё.
«Вот она, Беатриче, дочь синьора Портинари», — произнес кто-то рядом, но голос этот пришел из другого мира, из мира шума и суеты, который внезапно перестал существовать.
В тот миг, под ее взглядом, со мной случилось нечто, для чего нет слов в языке смертных. Не любовь-влечение, не детская привязанность. Это было… узнавание. Как если бы душа, блуждавшая во тьме забвения с самого нисхождения в эту юдоль, внезапно вспомнила. Вспомнила свою истинную родину, свой источник, свою причину. Неоплатоники говорят о душе, падшей из сферы Ума, томящейся в оковах материи и стремящейся вернуться к Единому через красоту, через любовь. В их книгах это были абстракции, стройные формулы. Теперь это стало плотью и кровью. Стало Ею.
Во мне забилось, затрепетало нечто древнее, вечное, закованное до срока в темницу детства. Это было духовное существо — та часть меня, что принадлежит не времени, а вечности, — и оно пало ниц перед ее явлением. Не перед девочкой Беатриче, а перед Символом, перед Воплощенным Смыслом, который она несла в себе. Она стала зеркалом, в котором моя собственная душа, искаженная и забывшая себя, вдруг увидела свой истинный, сияющий лик. Увидела и ужаснулась своей земной немощи, и воспламенилась неистовым желанием вернуться.
«Spirito novo… Новый дух…» — прошептал я, не владея собой. Слова прорвались сами, как стон из глубины пробудившейся бездны. Новый дух заговорил во мне старым, забытым языком Духа. Языком тоски по дому, которого никогда не видел, но который узнал в ее присутствии.
Она улыбнулась. Легко, как касание ветерка. Но для меня это было подобно тому, как если бы само солнце склонилось над пропастью моего смятения. В этой улыбке не было ничего мирского, ничего детски-шаловливого. Это была улыбка признания. Как будто она видела мое внутреннее потрясение, видела пробудившегося во мне духа, и улыбка ее говорила: «Да. Я знаю. Ты пришел. Начинается».
Потом ее позвали. Она повернулась, ее алое платье мелькнуло, как язычок очищающего пламени, и растворилось в тени сада. Она ушла, но не исчезла. Она осталась. Как зажженный светильник в самом центре моего существа. Как раскаленный отпечаток на сетчатке очей души.
Я стоял, окаменев. Шум праздника обрушился на меня снова, но теперь он был плоским, фальшивым, как дурной сон. Мир потерял свои краски, свою плотность. Он стал тенью. Единственной реальностью было то, что произошло внутри и то сияние, что она оставила после себя — не в глазах, а в самой глубине духа.
Позже, уже дома, стоя на коленях в полутьме церкви Санта Маргарита, куда меня привела недетская, внезапная потребность в тишине и камне, я пытался молиться. Но слова молитв рассыпались прахом. Перед внутренним взором стояло лишь Ее лицо, Ее очи. И тогда, в тишине, нарушаемой лишь шорохом летучих мышей под сводами, я услышал Голос. Не ушами. Он прозвучал из самого источника того внутреннего трепета, что Она пробудила.
«Ecce Deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi.» — «Вот Бог, сильнейший меня, который, придя, будет владеть мною».
Слова Ветхого Завета, слова о Боге, но они пришли ко мне в образе Ее. Ужас и блаженство смешались воедино. Любовь и благоговейный страх. Как может девочка быть Богом? Это кощунство! Но разум, воспитанный на схоластике, был бессилен перед очевидностью переживания. Перед тем фактом, что через Ее явление в мою жизнь вошла Сила, сравнимая только с Божественной, Сила, которая отныне будет владеть мной, вести, мучить и возносить.
Я прикоснулся рукой к холодному камню купели. Он был шершавым, реальным. А внутри бушевал огонь — огонь откровения, огонь любви, огонь мистического узнавания. Алое платье Беатриче слилось в моем сознании с багряницей Христа, с огнем Святого Духа, с пламенем небесной Иерусалимской стены. Земное и небесное сплелись в один нерасторжимый узел у Источника Солнца. Узел, затянутый навсегда.
И я понял, что детство кончилось. Не в смысле игр и шалостей, а в смысле неведения. Отныне я был посвящен. Посвящен в тайну, которой имя — Любовь. Но Любовь эта была не от мира сего. Она была путем. Она была теофанией — явлением Божественного через тварную красоту. И первым словом на этом пути было не «желаю», а «познаю». Познаю через Нее. Познаю Ее. Познаю Того, Чьим слабым, но совершенным отражением Она явилась.
Когда я вышел из церкви, ночной воздух был напоен запахом цветущих апельсинов. Но я вдыхал иное — тончайший аромат святости, смешанный с терпким дымом жертвоприношения. Жертвой был я сам. Моя прежняя жизнь. Отданная за миг встречи у Источника Солнца. За алый пламень, ставший моим белым камнем, на котором предстояло воздвигнуть храм всей оставшейся жизни.
Имя храма было — Беатриче.
Глава II. Уроки Любви в тени лавров
Время, отмеренное солнечными часами на стене палаццо отца, стало течь иначе после встречи с Беатриче. Дни обрели двойное дно. Под слоем обыденности – уроки латыни с сердитым маэстро, шумные игры с братьями на пьяцца Санта Кроче, запах жареных каштанов с лотков – таилась иная, трепетная реальность. Реальность Ожидания.
Ожидания Ее.
Флоренция превратилась в гигантский лабиринт, где каждая улица, каждая арка могла стать местом явления. Мост Понте Веккьо – не просто переправа через мутный Арно, а возможная сцена для божественного лицедейства. Толпа на Меркато Веккьо – не сборище торгашей, а живая завеса, которая в любой миг могла раздвинуться, открыв сияющий лик. Я жил в постоянной готовности, как страж у врат святилища, каждым нервом впитывая мир, ища знаков, намеков на Ее присутствие.
И знаки являлись. Не явно, не для посторонних, но для меня – с кристальной ясностью. Порой это был отзвук смеха, похожего на серебряный перезвон, доносившийся из-за высокой стены чужого сада. Порой – мелькнувший в толпе алый шлейф платья, заставлявший сердце биться, как пойманная птица, пока не становилось ясно – нет, не Она. А однажды, в церкви Санта Маргарита, куда я теперь приходил не по обязанности, а как в убежище, старый священник произнес в проповеди слова из Песни Песней: «Черна я, но красива». И в полумраке, под низкими сводами, мне почудился Ее взгляд, полный таинственного сочувствия, будто говорящий: «Да, я – темная река, но веду к свету. Иди за мной».
Встречи же были редки, мимолетны, как касания ангельских крыл. Каждая – не случайность, но урок, ниспосланный свыше. Урок Любви, который был уроком Познания.
Один из первых – в саду Портинари, спустя несколько недель после праздника. Я брёл по тенистой аллее, запутавшись в мыслях о «Категориях» Аристотеля, которые не давались упрямому детскому разуму. Внезапно воздух наполнился тончайшим ароматом – не цветов, а чего-то чистого, холодного, как горный ветер. Я обернулся.
Она стояла у фонтана, увенчанного каменным тритоном, из пасти которого струилась вода. Не одна – с подругой, но для меня существовала только Она. Солнечный луч, пробившись сквозь листву платана, упал на ее волосы, превратив их в сияющий нимб. Она не смотрела на меня, а наблюдала, как вода, падая, рисует на поверхности бассейна вечно ускользающие круги. Ее профиль был обращен к струе – чистый, невозмутимый, как у античной камеи.
Я замер, не смея дышать. Не страх сковал меня, а благоговение. Казалось, сама Премудрость Божия – София – явилась здесь, в облике девочки, созерцающей вечное движение воды. Мой ум, тщетно бившийся о камень аристотелевых категорий, вдруг пронзила мысль: «А что, если все категории сущего – лишь круги на воде от единой, непостижимой Струи Бытия?» Мысль не моя, не детская – она пришла извне, рожденная Ее сосредоточенным созерцанием. Я понял: Она видит не воду, а Идею Воды, ее божественную сущность, ее вечный ритм падения и возрождения.
«Беатриче, – окликнула ее подруга, – посмотри, бабочка!»
Она медленно повернула голову. И взгляд ее – глубокий, бездонный, знающий – встретился с моим. Не удивление, не смущение, не детское любопытство я увидел в тех очах. Я увидел признание. Как будто Она знала, что я стою здесь, знала мои смятенные мысли, знала сам момент, когда во мне мелькнула искра понимания. И в этом знании не было ничего личного – лишь тихое, вселенское соизволение: «Да. Так и есть».
Она не улыбнулась. Ее губы лишь чуть тронула тень чего-то, что могло бы стать улыбкой, если бы не было столь же древним, как само мироздание. Потом Она отвела взгляд, последовав за порхающей бабочкой. Но урок был преподан. Аристотель был забыт. Я унес с собой камень, поднятый у фонтана – холодный, мокрый, шершавый – как материальное свидетельство незримого откровения: Истина открывается не в книгах, а в созерцании Красоты, явленной в Ней.
Другой урок ждал меня у церкви Санта Тринита. Шел дождь, редкий для мая, но сильный. Я прижался под узким навесом лавки торговца пергаментом, наблюдая, как потоки воды смывают грязь с мостовой, превращая ее в бурлящий поток. И вдруг – алый зонт, как цветок лотоса, плывущий по серому морю. Под ним – Она, с матерью или кормилицей. Они спешили, подбирая подолы платьев.
Она поскользнулась. Не упала, но сделал неловкий шаг, чуть не потеряв равновесие. На миг на ее лице отразилась обычная человеческая досада, даже испуг. Земная, хрупкая, тварная. Но лишь на миг. Она выпрямилась, встряхнула головой, и вновь обрела ту непостижимую грацию, ту царственную устойчивость, будто ее ступни касались не скользкого камня, а тверди небесной. Она даже улыбнулась своей спутнице – улыбкой облегчения, теплой и человеческой.
Во мне боролись два чувства. Первое – острая, почти физическая боль от Ее возможного падения, от Ее мимолетной уязвимости. Второе – потрясение от Ее мгновенного восстановления, от этого чуда преображения земной немощи в небесную невозмутимость. Это был урок о двойной природе. Она – не призрак, не бесплотный ангел. Она – плоть и кровь, подверженная случайностям, боли, смущению этого мира. Но в Ней живет иная Сущность, Сила, которая преображает падение в шаг, страх – в улыбку, грязь мира – в очищающий поток. Она – мост, понял я с внезапной ясностью. Мост между землей и небом, между тленным и вечным. И моя любовь должна научиться видеть и принимать обе ее ипостаси: земную девочку Беатриче и Вечный Символ, который она несет.
Но самый важный урок преподнесла мне тишина. Не раз, блуждая в оливковой роще за городской стеной или сидя в укромном уголке нашего сада, я пытался вызвать Ее образ в памяти. Я закрывал глаза, напрягал волю, стараясь воскресить мельчайшие черты: изгиб брови, тень ресниц на щеке, легкую ямочку у губ, когда Она улыбалась у фонтана. Но образ ускользал, расплывался, как те самые круги на воде. Его заменяло лишь ощущение – жгучее, невыразимое чувство присутствия, света, значения. Чувство, которое было сильнее любого зримого образа. Чувство, которое жило во мне, как второе сердце.
И тогда я понял: попытки удержать Ее земной образ – тщетны и даже кощунственны. Это все равно что пытаться поймать ветер в кулак или заключить солнце в сосуд. Истинная Беатриче – не картина на стене памяти. Она – живой дух, поселившийся во мне в тот день у Источника Солнца. Она – тот самый Spirito novo, что заговорил тогда моими устами. Она – не вне, а внутри. И задача не в том, чтобы видеть Ее глазами плоти, а в том, чтобы слушать – слушать тот Голос, который звучит в глубине души после встречи с Ней, голос пробудившегося духовного существа. Голос, говорящий на языке платоновского анамнезиса – воспоминания души о своей истинной родине.
Тень лавров, падавшая на пергамент, где я пытался набросать свои первые, робкие терцины (безнадежно далекие от будущей славы), стала для меня священной сенью. Здесь, в тишине, под шелест вечнозеленых листьев – символа победы, мудрости и поэзии – я учился любить. Но Любовь эта была не томлением юноши, а суровой дисциплиной духа. Она требовала внимания – ко всем знакам, ко всем проявлениям Красоты и Смысла в мире, ибо все они теперь были отражением Ее; созерцания – не как праздного разглядывания, а как глубокого проникновения в суть явлений, поиска божественного эйдоса за пестрой завесой материи; принятия – Ее двойственности, Ее недостижимости, Ее молчания как высшего языка и внутреннего молчания – чтобы услышать Голос Spirito novo.
Мои стихи были пока неуклюжи, полны заимствованных образов трубадуров Прованса. Но в них уже жила искра – не просто восхищения, а познания. Я писал не о ней, а о том, что открылось через нее: о единстве мира, о тоске души по вечному, о воде как символе времени, о свете, что разгоняет тьму неведения. Каждая строчка была попыткой расшифровать уроки Любви, преподанные в тени лавров и у фонтанов Флоренции.
И хотя я видел Ее редко, я знал: Она знает. Знает о моих попытках, о моем ученичестве. Ибо иногда, в редкой встрече взглядов на людной улице, в Ее глазах мелькало нечто – не поощрение, не одобрение (это было бы слишком человечно), а соизволение. Как будто Она говорила без слов: «Путь начат. Иди. Учись. Познавай. Любовь – твой учитель, а мир – твоя книга. Я – лишь первая строка».
И я шел. Шел по улицам Флоренции, уже не мальчишкой, но неофитом таинственного культа Любви-Познания. Каждый камень города, каждый луч солнца, каждый вздох ветра с Апеннин несли теперь отблеск Ее тайны. А в глубине души, рядом с неугасимым алым пламенем первой встречи, лежал белый камень – твердое, холодное знание: этот путь не имеет конца. И это было блаженством.
Глава III. Горение плоти и горение Духа
Годы, отделявшие меня от мальчика у Источника Солнца, не прошли даром. Я вытянулся, голос окреп, на ладонях легла первая грубость от меча и пера. Но с годами росла не только плоть. Росла, пуская ядовитые корни в самые потаенные глубины души, темнота. Тень, отбрасываемая тем самым алым пламенем, что некогда осветило мою жизнь.
Беатриче… Она уже не девочка. Она – девушка. И Флоренция зашепталась об этом. Ее походка обрела ту мерную, влажную грацию, от которой сжималось горло у мужчин на улицах Меркато Нуово. Ее голос, всегда чистый, как ключевая вода, теперь звучал глубже, теплее, обволакивая, как бархат ночи. А взгляд… О, этот взгляд! Все так же бездонный, знающий, но в нем появилась новая глубина – терпкая, зреющая, как виноград под сентябрьским солнцем. Красота ее перестала быть лишь символом небесного эйдоса. Она стала плотью. Соблазнительной, дышащей, невыносимо желанной.
Именно тогда Spirito novo внутри меня впервые зарычал, как раненый зверь. Благоговейный трепет перед Вечной Идеей вступил в смертный бой с яростным, всепоглощающим желанием обладания. Я видел ее на празднике в палаццо Спини – она танцевала, легкая, как лист на ветру, улыбка играла на губах, а шея, обнаженная под тяжестью жемчугов, была белее лунного света. И в груди моей вспыхнул не священный огонь познания, а грубый, постыдный костер похоти. Я захотел ее. Не как Путь к Богу, а как женщину. Жар растекался по жилам, сжимая горло, туманя разум. Я отвернулся, чувствуя, как краска стыда заливает лицо. Кощунство! Осквернение святыни! Но плоть не слушала воплей духа. Она требовала своего.
Эта мука стала моим постоянным спутником. Каждая встреча – пытка. Ее смех, долетавший из-за решетки чужого сада, не будил философских прозрений, а вонзался в сердце отравленной стрелой желания. Аромат ее духов (жасмин и что-то неуловимо пряное) сводил с ума. Даже вид ее платья, сушившегося во дворе дома Барди (куда она скоро должна была переехать как невеста), – простого, льняного, – вызывал в воображении запретные картины, от которых я бежал в церковь, бия себя в грудь кулаком до синяков.
«Как? Как примирить это?» – вопил я в пустоту своей комнаты, в тишину ночных улиц, в страницы книг. Я искал ответ у мудрецов, как утопающий хватается за соломинку. Платон в «Пире» говорил о восхождении от любви к прекрасному телу к любви к Идее Прекрасного. Но как оторваться от этого тела, от этой плоти, дышащей божественным светом и земным соблазном? Аристотель рассуждал о душе как форме тела. Но какая форма могла объяснить этот адский разлад внутри меня? Аверроэс, с его рационализмом, казался холодным и бессильным перед пламенем моей дилеммы. А Фома Аквинский… Его стройная схоластика, его попытка примирить веру и разум, разбивались о простой факт: я любил Беатриче целиком – и ее небесный дух, и ее земную плоть. И эта целостность была моей пыткой.
Отчаяние привело меня к дверям человека, о котором шептались, что он знает не только труды античных мудрецов, но и тайные книги Гермеса Трисмегиста. Маэстро Элиодоро – старик с глазами, прожигавшими насквозь, жил на самой окраине Флоренции, в доме, заваленном свитками и странными приборами.
«Ты страдаешь, Алигьери, – сказал он без предисловий, его хриплый голос резал тишину, наполненную запахом пыли и ладана. – Ты страдаешь, ибо пытаешься разделить неразделимое. Ты хочешь любить ее дух, отвергая плоть, через которую этот дух явлен? Это – ересь дуализма, осужденная Церковью».
«Но желание… оно – грех! Оно оскверняет святыню!» – вырвалось у меня.
Маэстро Элиодоро усмехнулся, сухо, как шелест пергамента. «Грех – не в желании, юноша. Грех – в порабощении ему. Ты видишь в ней сосуд Божественного? Прекрасно. Но сосуд – из плоти. Отрицать его – значит отрицать творение Господне. Твоя ошибка – в направлении взгляда».
Он подошел к закопченной масляной лампаде, горевшей в углу. «Видишь пламя? Оно сжигает масло, светит, греет. Но если поднести к нему руку слишком близко – оно опалит. Огонь не становится злом от этого. Зло – в неразумии подносящего руку». Он посмотрел на меня пронзительно. «Твоя любовь к ней – твой огонь. Твой путь аскезы. Не в умерщвлении плоти, как у фанатиков, а в преображении желания. Пламя Эроса должно сжечь само себя, юноша. Сжечь дотла низменное, эгоистичное, жаждущее обладания. И очистившись, стать чистой силой – силой созерцания, творчества, восхождения. Твой Эрос должен стать ступенью к Агапе, а не ямой, куда ты падаешь».
Слова мудреца прозвучали как приговор и… как освобождение. Но плоть не сдавалась. Она бунтовала ночами, насылая сны, от которых я просыпался в холодном поту, с криком подавленного стыда на губах. Однажды, после дня, когда я увидел Беатриче на мосту, особенно близко, и уловил теплый, медовый запах ее кожи, ночь принесла не кошмар, но откровение.
Я стоял у подножия горы невероятной высоты. Ее склоны были усеяны острыми черными шипами, как иглами гигантского дикобраза. Каждый шип был моим сомнением, моей похотью, моим страхом, моей ревностью к тем, кто мог свободно говорить с ней, смеяться рядом. Они впивались в ноги при каждой попытке ступить. Кровь стекала по камням. Воздух выл от боли и отчаяния.
И тогда я поднял глаза. На самой вершине, озаренная светом, источником которого было само небо, стояла Она. Но не Беатриче Флорентинская. Она была облачена в струящиеся одежды цвета утренней зари и глубокого звездного неба, сотканные из света и мудрости. Лик ее был строг и бесконечно милостив одновременно – лик самой Софии-Премудрости. У Ее ног лежали не цветы, а символы познания: раскрытые книги с сияющими буквами, хрустальный глобус, вращавшийся сам по себе, серебряный циркуль, очерчивавший невидимые сферы. Она не смотрела на мои раны, на мою борьбу внизу. Ее взгляд был устремлен в Беспредельность. Но Ее рука – тонкая, сильная – была протянута в мою сторону. Не для помощи. А для указания. Указания на крутую тропу, ведущую вверх, к Ней. Ни слова. Только жест. И безмерное, безмолвное ожидание.
Я проснулся. Не с криком, а с тихим стоном, как после долгой болезни. Сердце билось часто, но не от страха. От ясности. Пот струился по вискам, но он был чист, как вода после грозы.
Слова Маэстро Элиодоро вспыхнули в сознании с новой силой: «Пламя Эроса должно сжечь само себя… очистившись до чистой созерцательной силы». Шипы на горе – это и были те самые низменные страсти, которые нужно было пройти, изранившись, но не остановившись. Сжечь их в горниле испытаний. Не отвергать плоть Беатриче, не бежать от ее земной красоты, но превозмочь в себе раба этой красоты. Превратить мучительное желание обладания в священную энергию познания. Видение показало цель: Она – не предмет вожделения. Она – Муза. Сама воплощенная Философия, Премудрость Божия, ждущая у врат Знания. Ее красота – не для обладания, а для вдохновения на восхождение.
Я встал. Рассвет только начинал размывать тьму за окном. Я подошел к столу, где лежали пергамент и чернила, залитые лунным светом. Боль, стыд, смятение еще тлели в глубине, как угли после пожара. Но над ними уже поднималось другое чувство – решимость. И благодарность. Благодарность за боль, ибо она указала на шипы; за желание, ибо оно несло в себе искру огня, способного осветить путь вверх.
Я окунул перо. Не для любовного сонета трубадура. Не для излияния тоски. А для гимна. Гимна Премудрости, явленной в образе женщины по имени Беатриче. Первые строки рождались тяжело, как камень, вытащенный из грязи:
«Donna, che lume d’amor nel core…»
«Донна, что свет любви в сердце несла…»
Это был не портрет. Это была карта. Карта пути, ведущего к сияющей вершине, где ждала Она – уже не предмет моих мук, но вечная Спутница и Цель. Философский трактат, зашифрованный в образах куртуазной поэзии. Начало Новой Жизни – не для тела, но для духа. Пламя Эроса начало свою работу – оно горело, очищаясь, готовясь стать неугасимым светильником Познания. И я знал: каждый шип, каждая капля крови на этой тропе отныне будет стихом. А Она, на вершине, уже ждала следующего шага.
Глава IV. Пламя и Роза
Первая встреча с Ангелом в образе Беатриче оставила не только свет. Она вонзила в сердце занозу – жгучую, сладкую, отравленную. Spirito novo, пробудившийся тогда, оказался не только голосом вечности. Он был и демоном желания.
Юность – это буря плоти. Кости вытягиваются, голос ломается, кровь бурлит, как молодое вино. И в этот кипящий котел моей натуры упала искра – Беатриче. Но не та Беатриче-Премудрость, которую я начинал постигать в тени лавров. Нет. Это была Беатриче-Плоть. Беатриче-Женщина. Ее образ преследовал меня не как символ, а как наваждение.
Я ловил ее запах – жасмин и теплая кожа – в толпе рынка, когда ее и близко не было. Ее смех – серебряный, чуть хрипловатый теперь – звенел в ушах, заглушая голоса учителей, молитвы в церкви, даже собственные мысли. Я узнавал изгиб ее шеи в лебединой линии Арно на закате, упругость ее бедра – в ветвях цветущей вишни, алый закат ее губ – в лепестках только что распустившейся розы, которую я сорвал и тайком прижал к лицу, вдыхая до головокружения, пока шипы не впились в ладонь. Роза... Она стала навязчивым символом. Роза – ее девственность? Роза – ее недоступность? Роза – боль желания? Все сразу.
Я стал тенью, призраком у стен ее дома. Не для мистических прозрений – чтобы увидеть. Мелькнет ли она в окне? Выйдет ли во двор? Я часами мог стоять, прижавшись к шершавой стене, вонзая ногти в ладони, чтобы болью заглушить жар внизу живота, пока она не появлялась – и тогда жар вспыхивал с утроенной силой. Однажды я увидел, как она сушит волосы на солнце, распустив их темно-золотым водопадом по плечам. Языки пламени лизали мое нутро. Я бежал, спотыкаясь, в первую попавшуюся церковь, падал на колени перед холодным алтарем и молил Богоматерь снять эту скверну, этот пожар, пожирающий мою душу.
Но молитвы не помогали. Помогали только стихи. Вернее, они были не помощью, а извержением вулкана. Я писал как одержимый. Не философские гимны, не куртуазные изыски. Я изливал свою похоть на пергамент чернильным огнем. Сонеты рождались горячими, неостывшими, полными земных, грубых образов:
«Как спелый плод, что просится в уста...»
«Рука моя дрожит, коснувшись розы, воображая стан, нежный, гибкий...»
«О, дай напиться мне из влаги рта!..»
«Твой взор – как уголь, тело жжет мое...»
Я не думал о славе, о читателе. Я писал, как кричат от боли. Но стихи утекали из моих рук. Друзья-поэты, заглянувшие однажды, нашли исписанные листы. Они читали, переглядывались, потом покатились со смеху. «Данте! Да ты обожествил не ангела, а плоть!» – хлопал меня по плечу Гвидо Кавальканти, его тонкие губы кривились в насмешке. «Осторожно, друг, церковь осудит тебя за такие плотские восторги!» – вторил ему Чино да Пистойя, брезгливо отодвигая лист с особенно жарким сонетом.
Смех друзей был как пощечина. Но хуже было другое. Стихи попали к отцу. Он не смеялся. Его лицо, обычно добродушное, стало каменным. «Данте, – сказал он тихо, но так, что дрожь пробежала по спине. – Ты позоришь имя Алигьери. Ты пишешь, как развратный трубадур, о женщине, которая скоро станет женой другого. Оставь эти… плотские бредни. Или ты навлечешь беду и на себя, и на нее».
Его слова упали в тишину комнаты, как камни в колодец. Позор. Беда. Для нее. Это было хуже тысячи проповедей о грехе. Я сжег стихи. Все. В камине, яростно подбрасывая смятые листы в пламя, смотрел, как чернеют и корчатся строчки о спелом плоде и гибком стане. Я поклялся себе: аскеза. Только холод. Только дух. Ни одной мысли о ней как о женщине.
Я бросился в омут учебы с тем же неистовством, с которым писал сонеты. Латынь, логика, богословие. Я постился до изнеможения, бичевал себя веревкой по бокам, пока кровавые полосы не проступали сквозь рубаху. Я заполнял каждую минуту, чтобы не было времени на греховные мысли. Я избегал мест, где мог ее увидеть. Я молился до кровавых слез на глазах.
Но плоть не сдавалась. Она мстила. Беатриче приходила во снах. Не Премудростью, не Музой. Соблазнительницей. Ее прикосновения были реальны, ее шепот обжигал ухо, ее тело под тонкой тканью платья... Я просыпался в холодном поту, с криком ужаса и стыда, с бешено колотящимся сердцем и жгучей болью неутоленного желания. Тело слабело. Темные круги легли под глазами. Лихорадка время от времени сотрясала меня, как в агонии. Я угасал, сжигаемый внутренней войной.
Однажды, после особенно мучительной ночи, я не смог подняться с постели. Солнце било в окно, но мир казался серым и чужим. Я лежал, обессиленный, глядя в потолок, чувствуя, как последние искры Spirito novo готовы погаснуть под пеплом отчаяния. И тогда, в этом полусне-полубреду, ко мне пришло видение.
Я стоял в гигантской кузнице. Небеса были наковальней, земля – горном. В центре, в море раскаленного докрасна металла, пылал знакомый алый огонь – мой Эрос. Но он был не хаотичен. Его направляла Невидимая рука. Огонь лизал огромный свиток – мои сожженные, греховные сонеты. Пергамент не сгорал, а плавился, сливаясь с пламенем, становясь его частью. Жар был нестерпим, но очищающ. Из расплавленной массы стихов о плоти, похоти, отчаянии начинало выковываться нечто новое. Не холодный белый камень духа, а... клинок. Длинный, прямой, сияющий клинок чистого света. Рядом с горном лежали инструменты: тяжелый молот (воля?), клещи (разум?), сосуд с водой (слезы?).
И голос, не звучащий в ушах, а возникающий в самой сердцевине сознания, прошелестел: «Видишь? Ты хотел убить огонь. Но огонь нельзя убить. Его можно лишь направить. Твоя страсть – не враг. Это – руда. Грубая, темная, но полная драгоценного металла. Брось ее в горнило. Подставь под молот воли. Окуни в воду смирения. И выкуешь меч. Меч духа. Меч слова. Им ты рассечешь тьму неведения не только в себе, но и в других. Эрос – твоя сила. Не отвергай ее. Преобрази».
Видение сменилось. Я уже держал тот сияющий клинок в руках. Он был легок и холоден. Им я рассек густой туман, окутывавший меня. За туманом открылся бескрайний ландшафт – горы, долины, реки, города. Мир, который нужно было познать, описать, воспеть. И где-то вдали, на вершине самой высокой горы, светился едва различимый алый огонек – как маяк. Не соблазн. Путь.
Я открыл глаза. Лихорадка спала. Слабость оставалась, но это была слабость после долгой битвы, а не после поражения. Солнечный луч, падавший на стену, казался материальным, золотой нитью, связующей небо и землю. Я поднялся. Подошел к столу. Там лежал чистый лист пергамента...
Я больше не хотел писать о спелом плоде. И о холодном камне – тоже. Я хотел писать о превращении. О боли, которая становится силой. О жажде, которая становится путем. О земном огне, который может осветить небеса.
Перо скользнуло по поверхности почти само:
«Donna, voi che accendete il freddo core…»
«Донна, вы, что зажигаете холодное сердце…»
Строка была простой. Но в ней уже не было прежней животной страсти. Была жажда целостности. Жажда, где Эрос к земной женщине и тоска по божественной Истине были не врагами, а двумя берегами одной реки, по которой мое слово должно было плыть. Пламя горело внутри. Но теперь оно согревало душу, а не сжигало ее дотла. Оно было огнем кузницы, а не пожаром похоти. И я знал: Роза останется Розой – прекрасной, желанной, колючей. Но теперь я видел не только цветок. Я видел весь Сад. И путь через него, освещенный тем самым, преображенным, пламенем.
(Конец Главы. Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №225072801658