Обездоленные

…В Вороньем Приюте была, как водится, и своя ведьмица. Старая-престарая бабка, почти без имени — все звали ее просто: бабка Воронова. То ли Марья, то ли Аграфена — кто теперь разберет. А также никто не знал: ни сколько ей лет, ни кто ее родители. Да только поговаривали, что она и основала этот поселок, будто даже сама свой дом построила, потому и назывался он Вороний Приют.

Бабку побаивались, лишний раз в ту сторону, где она жила, старались не ходить без надобности. А надобность-то все время возникала. Потому что она же и лечила.

Узловатыми руками вымешивала мазь, варила коренья и прикладывала к ранам.

Говаривали, помогает: кому колени вылечила, кому увод семейный завязала, кому живот отговорила, а кому, если не по душе пришелся, так и вовсе калитку не откроет.

Была старуха похожа на ворону — с узкими черными глазами, будто бусины, с длинными кривыми пальцами, будто сучья, и с походкой, при которой казалось, что она не ступает, а переставляет себя по воздуху, как тень.

Спина у бабки уж давно вывернулась, будто колесом, голос был, словно ворона каркает, а взгляд… как будто видит тебя до костей.

Сидела она частенько на лавке у своей калитки, во дворе на краю поселка, за покосившимся забором, где шиповник — как живой, дернет за юбку и не пускает, пока бабка Воронова не разрешит.

Считалось, будто все про всех старуха знает. Кто аборт от любовника делал: бывало и такое, а кто только собирается. Кто из мужиков чужого ребенка растит, а кто мужа в землю спровадил, кто по ком сохнет, а кто недоброе задумал.

Никто бабку не трогал: ни бабоньки поселковые, ни мужики, ни дачники. А те и вообще ничего про нее и не знали: как приезжали в апреле, так и уезжали в октябре, проводя время в огороде в известном положении, которое сама Воронова называла: кверху воронкой, и смеялась.

Некоторые говорили, что в ночь на Ивана Купалу видели, как Воронова шепчет над водой, а потом в ее ведре щука всплывает вверх брюхом — будто слушает. А другие шептали: сгинет старуха Воронова — и поселок зачахнет.

…Вот и приехала к ней однажды баба из города. Не гостья! За помощью пришла. Толстая до неприличия, в синем трикотаже, лоснящаяся, как печеное сало, с лицом налитым, как свинячье рыло, и бородавкой посреди носа, словно клеймо. На ней все блестело: и щеки, и туфли, и даже ногти, ярко-розовые, как у молоденькой девушки. Да только не была баба молоденькой.

Воронова еще с вечера ту бабу почуяла. Знала, что придет к ней такая, и сказала своему Мурзику, огромному, красивому, с блестящей черной шерсткой и белой манишкой коту:
— Гостья у нас завтра будет, нежданная да незванная. Все тебе завтра про нее расскажу.

Кот недовольно мяукнул. Бабка прикрикнула на него:
— И не перечь мне. Сказала завтра — значит завтра.

…А баба пожаловала утром, прошла через Приют, брезгливо глядя на старые дома, как будто боялась, что они ее испачкают. Постучала в калитку, которая вечно не запиралась, но сама не открывалась.

— Сколько за прием? — спросила сразу, озираясь и морщась, не поздоровавшись.

А бабка Воронова сидела в тени дерева, в кресле из лозы, как ворона на жерди, и смотрела не на бабу, а сквозь нее.
— Я тебя еще не принимала, — проскрипела она.
— Ну хорошо, когда примете, сколько возьмете? — продолжала интересоваться баба.
— А не приму. Ступай с моего база (двора) счас же! — отрезала Воронова и отвернулась.
— Ты что, старая ведьма, совсем оборзела? Я ж деньги привезла, я не с пустыми руками к тебе! Ты обязана лечить! Все про тебя говорят! Я что, зря тащилась к тебе? Три часа в дороге.

А старуха — ни слова. Встала, затянула потуже черный платок под подбородком да и пошла в дом, прикрыв за собой дверь. Ни хлопка, ни щелчка — просто исчезла, и все.

Баба так и осталась стоять. Потом заорала что-то про жалобы, про суд, про сатанизм, но ответом ей по-прежнему была тишина.

Зашла бабка Воронова в дом и первым делом кота погладила. А он глаза свои желтые да узкие зажмурил от удовольствия и замурлыкал, а потом приподнял мордочку и зевнул, широко разинув пасть, тронул бабку мягкой лапкой, чуть коготочки выпустил.
«Давай, мол, рассказывай».

— Расскажу, расскажу, а как же. Обещалась ить. Видал, Мурзик? — спросила бабка, усаживаясь на стул около окна. — Пришла, как в аптеку. Сколь стоит лекарство? А душа ее — как прокисшее тесто. Гниет и пухнет. Пухнет и гниет.

Кот наклонил голову, будто понял.
— Болеть ей, да. Долго и тошно.
Кот мяукнул вопросительно.
— Не умрет, нет. Только жрать ниче не сможет, кроме хлеба да картошки с макаронами. От любой другой еды будет ее выворачивать. Но слышь-ка, Мурзик, — не наружу, а внутрь. Живот резать будет, да ни врача не найдут, ни лекарства. А жир ейный нарастать будет. Как проклятие на закваске.
Кот сверкнул желтым глазом.

— Заслужила потому что.
Кот вильнул хвостом недовольно.
— А за что, Мурзик? А вот за что: счас я тебе все расскажу. За то, Мурзик, что брата своего обвела старшего, который с ней из одной миски суп хлебал. Мать у энтой бабы померла, а брат в командировке был. Да долго, как на грех. А баба эта справку липовую купила, что-де детей у покойной больше не было. Только она, единственная дочь, якобы. Наследство тишком оформила, квартиру тут же заграбастала и продала по-скорому. А когда брат вернулся — показала ему кукиш. Да еще и посмеялась. Мол, давай и дальше мотайся по своим командировкам, дурень ты эдакий. Он сперва вскипел, а потом махнул рукой — сестра же, родная кровь. Ну как с женщиной, да еще и со своей родной, бодаться? Мужик шибко хороший, Мурзик. Такой хороший, что иной раз во вред это ему. Вот так.
Кот моргнул раз, второй. Шерсть у него на спине встала дыбом.

Бабка замолчала, наливая себе чай. Кот спрыгнул с лавки и сел у ее ног.

— Сегодня ночью он к ней придет во сне. Брат. Сядет на край постели и скажет: «Зачем ты так со мной? За что? Ты бы и так не пропала, Маруся».
И посмотрит с укоризной, вздохнет и уйдет. А баба только хлеб и картошку сможет жрать с той ночи. От любой другой еды ее выворачивать будет — да не наружу, а в саму себя. Знашь, Мурзик, каково это — когда тебя рвет в саму себя? — бабка Воронова склонила голову на бок, точно птица, выискивающая червя. — Нет у нее спасу. Потому что неправедно взятое — не в радость, а в гной. Все, Мурзик. Конец обеда. Обездоленные они оба. Да только брат недополучил — чего и в руках не держал. А ей все досталось — да мимо. И деньги уйдут, и здоровье не вернется.

Кот тихо замурлыкал, а за окном прошел ветер, тенью скользнул по крыше, и три вороны сели на забор. Одна каркнула глухо, будто сказала: так и будет. Потом ее карканье подхватили и две другие.

Кот запрыгнул на лавку и медленно, с достоинством, стал умываться — как после удачной охоты.

А бабка Воронова кивнула, будто поставила в книге точку.
«Пришла за помощью ко мне, а получила возмездие!»

И ветер снова зашептал в ставнях, и шиповник заворочался у плетня, словно слушал, да только все равно ничего не понял.


Рецензии