Да прибудет свет!
Я лежал на футонах, глядя в потолок. Школа. Опять школа. Я ненавидел её — бесконечные маршировки, лозунги про долг перед Императором, деревянные винтовки, от которых болели плечи. Хотелось остаться дома, перечитать мангу, спрятанную под половицей, или сбежать к реке с Таро. Но в нашей семье слово родителей — закон. Отец говорил: «Образование — твой долг, Кэндзи». Мать добавляла мягче: «Это для твоего будущего». Будущее? Какое, к чёрту, будущее, если везде война?
— Кэндзи, вставай, — позвала мать, её голос был тёплым, но с твёрдой ноткой. — Завтрак остынет.
Я нехотя поднялся, натянул школьную форму — мятую рубашку с пятном туши на воротнике, брюки, уже коротковатые в щиколотках. В зеркале отражалось лицо — ещё детское, с упрямой чёлкой, падающей на глаза. Я попытался её пригладить, но она, как всегда, вернулась на место, будто издеваясь.
За столом было тихо. Отец ел быстро, жадно, не отрываясь от газеты. Мать подкладывала мне рис и маленький кусочек солёной рыбы. Младшая сестра, Акико, болтала ногами под столом. Ей десять, и её мир — это бабочки с красными крыльями и куклы из старых тряпок. Она что-то рассказывала про коробку, в которую вчера посадила жука, но я не слушал. Думал о том, что не хочу сегодня идти в школу, о сигаретах, спрятанных в трещине дерева, о манге, которую лучше бы читал, чем вся эта чушь с образованием.
— Кэндзи, ты опять опоздаешь, — сказал отец, не поднимая глаз. — Учитель жаловался, что ты невнимателен.
— А что ему ещё делать, старому ослу? — буркнул я в миску, так тихо, чтобы он не услышал.
Он услышал. Его взгляд был тяжёлым, как камень. В Японии дети не спорили с родителями. Это было немыслимо. Но я был подростком, и внутри меня горел маленький, упрямый огонь.
— Ты пойдёшь в школу, — сказал он. — Это твой долг. Перед нами. Перед страной. Перед императором.
Мать промолчала, но её глаза были полны тревоги. Я кивнул, сжимая кулаки под столом. Спорить было бесполезно.
После завтрака я помог Акико собрать её вещи — у неё сегодня зубной, мать обещала отвести её к врачу. Она болтала о жуках и бабочках, а я думал, как бы сбежать из школы.
Я вышел из дома около семи. Улицы Хиросимы оживали: женщины в кимоно несли корзины на рынок, старики подметали дворы, школьники плелись к своим классам. Воздух был влажный, с запахом реки и цветущих деревьев. Я свернул к старому складу, где в треснувшем стволе дерева прятал свой тайник. Две сигареты и спички — украл у дворника три дня назад, пока он возился со шлангом. Засунул одну в рот, чиркнул спичкой. Первый вдох был горьким, но потом пришло чувство, что я не просто школьник, а кто-то другой. Будто я не просто Кэндзи, а кто-то, кому плевать.
В школе пахло пылью и горячими досками. Но сегодня было иначе. Перед уроками нас согнали во двор — всех старшеклассников, от пятнадцати и выше. Учитель Мацуда, худой, с сединой на висках и вечно суровым лицом, стоял на деревянной трибуне. Рядом — офицер в форме, молодой, но с пустыми глазами, будто уже мёртвый. На груди у него висел значок с хризантемой. Я сразу понял, что будет.
— Сегодня, — начал Мацуда, — вы получите шанс исполнить свой долг перед Императором. Наша страна в опасности. Американцы захватили Окинаву, но мы не сломлены. Мы — сыны Ямато. Вы — сыны Ямато. И сегодня мы ищем тех, кто готов стать камикадзе, божественным ветром, что сметёт врага с наших берегов.
Толпа замерла. Я стоял в задних рядах, рядом с Таро. Он шепнул: «Идиоты. Какой смысл? Окинава пала, флота уже нет». Я кивнул, но внутри всё сжалось. Камикадзе. Я слышал о них. Парни, чуть старше меня, которые садились в самолёты, набитые взрывчаткой, и летели прямо на американские корабли. Они не возвращались. Никогда. Либо падали под канонадой зениток, либо не долетали до кораблей, и очень редко добивались поставленной цели. Но итог один — горстка праха.
В школе уже дважды проводили такие призывы — в марте и в мае. Тогда несколько ребят из старших классов записались. Их имена зачитали на утренней линейке, а потом их семьи получили белые коробки с пеплом. Я видел, как мать одного из них, Хиро, стояла у храма, держа эту коробку, и её лицо было пустым, как маска.
Офицер заговорил. Его голос был резким, но в нём чувствовалась усталость.
— Вы — надежда нации. Ваша жертва спасёт Японию. Один самолёт, один пилот — и десятки врагов отправятся на дно. Кто готов?
Тишина. Только ветер шуршал листьями во дворе. Потом вперёд вышел Такаси, парень из соседнего класса. Высокий, с длинными руками, он всегда был тихим, но гордым. Все знали, что его старший брат погиб на Сайпане. Он поднял руку и сказал: «Я готов». Толпа загудела. Мацуда кивнул, будто это было ожидаемо. Офицер записал его имя. Потом вышли ещё двое — Кейджи, который вечно хвастался, что станет лётчиком, и какой-то новенький, которого я едва знал.
Я смотрел на них и думал: «Какие же идиоты». Американцы уже на наших берегах, их корабли рвут наш флот в клочья, а они верят, что один самолёт что-то изменит? Но в глубине души я чувствовал страх. Не за них — за себя. За то, что мне придётся повторить их судьбу.
— Кэндзи, ты чего? — шепнул Таро. — Пойдём отсюда, пока не начали всех подряд записывать.
Я кивнул, и мы потихоньку отошли к забору. Никто не заметил. После сбора нас отпустили на уроки, но в голове крутился голос офицера, лица тех трёх парней и мысль: «Это безумие. Всё безнадёжно».
На перемене я сказал Таро, что иду в туалет, и сбежал. Он фыркнул: «Опять влетит». Я знал. За прогул — палки по рукам, а то и по спине. Если сильно провинишься, зовут отца, а у него за буфетом спрятана бамбуковая палка. Но в тот момент мне было всё равно.
Я пошёл к реке. Бросал камни, курил вторую сигарету. Вода текла медленно, будто ничего не происходило. Птицы пели, жуки гудели, вдалеке пыхтел паром. Я сел на траву, глядя в небо, и на миг захотелось просто лечь и заснуть. Но солнце припекало всё сильнее, воздух стал густым, липким. Я встал, стряхнул пепел, решил идти домой. Может, успею до обеда, скажу, что был в библиотеке.
И тут я услышал гул. Низкий, тяжёлый, как будто небо раскатывало камни. Я замер, задрав голову. Самолёт — один, высоко, блестящий, как монета в солнечном свете. Ни сирен, ни зениток. Тишина.
До этого дня Хиросима жила в постоянном напряжении, но прямых ударов по городу было немного. Американцы бомбили Японию с нарастающей силой, но Хиросима оставалась относительно нетронутой. Основной удар принимали Токио, Осака, Кобе и другие крупные города. В Хиросиме же налёты были редкими, больше разведывательными. За последние месяцы я несколько раз слышал гул самолётов — обычно это были одиночные B-29, американские «Суперкрепости», летавшие на большой высоте.
Они появлялись ночью или ранним утром, их гул был далёким, как ворчание грозы. Иногда сбрасывали листовки, реже — небольшие бомбы, которые падали в основном на окраины или в залив. Ущерб был минимальным: несколько разрушенных складов на севере города, пара пожаров в деревянных домах у порта, несколько жертв — в основном рабочие или рыбаки, оказавшиеся не в то время не в том месте.
В июле, помню, один такой налёт случился ночью. Сирены взвыли около двух часов, и мы с Акико, сонные, спустились в тесное укрытие во дворе. Отец остался у окна, глядя в небо. Тогда прилетели два B-29, сбросили несколько зажигательных бомб на район порта. Огонь полыхал часа два, но его быстро потушили. Наутро говорили, что погибло человек десять, а склад с рисом сгорел дотла. Мы привыкли. Сирены, затемнения, листовки с американскими угрозами — всё это стало частью жизни. Но Хиросима всё ещё казалась мне неуязвимой, почти священной. Может, потому, что здесь был замок и старые храмы, а может, потому, что я просто не хотел верить в худшее.
Я подумал — и этот заблудился, идиот. Такое бывало. Они пролетали, не трогая нас. Но гул нарастал, становился ближе, плотнее, будто воздух сгустился в железо. Птицы умолкли. Город затаил дыхание.
Я прищурился, пытаясь разглядеть. Что-то падало. Чёрная капля, почти невидимая в ослепительном сиянии солнца. Не бомба — она не свистела, не спешила. Она опускалась медленно, плавно, с какой-то зловещей уверенностью. Я не закричал, не побежал. Просто смотрел, будто заворожённый.
И вдруг — свет. Не вспышка, а пожар, рождённый в сердце небес. Он ударил в зрачки, выжигая их в единый миг, как раскалённый клинок. Жар хлынул волной, нечеловеческой, немыслимой, будто меня швырнули в ядро солнца. Кожа вспыхнула, кости растаяли, и всё это длилось одно бесконечное мгновение. Я не успел подумать, не успел вспомнить Акико, мать, её руки, пахнущие бульоном, или дерево с моим тайником. Мой мир — Хиросима, река, чёлка, падающая на глаза, — всё обратилось в пепел, в пыль, в ничто. Осталась лишь белизна, мёртвая и вечная, и тишина, такая глубокая, что в ней растворился весь свет.
Свидетельство о публикации №225073100292