Соленая любовь

Деревушка Заозерье – словно последний вздох цивилизации перед бескрайним океаном лесов и полей. Не богатая, но и не нищая. Кривые улочки, будто вытоптанные коровами на пути к водопою, вились меж домов, повернутых к солнцу, кто во что горазд. Дома – словно страницы истории: у кого побогаче – резные наличники, вычурные как морские раковины, крыши, крытые свежим шифером или железом, покрашенные в веселый зеленый или терракотовый; у кого попроще – почерневшие от времени и непогоды бревна, замшелые соломенные крыши, покосившиеся крылечки. Воздух пропитан запахами: сладковатым дымком березовых дров из труб, едкой пылью проселочной дороги, прелым духом скошенной травы за плетнями. Звуки дня – размеренные, как биение сердца: кудахтанье кур, перекличка петухов, глухой лай сторожевого пса на цепи, редкий отдаленный гул трактора с колхозного поля, да скрип колодезного журавля. На въезде, как три кита деревенского бытия, стояли: почта с облупившейся синей вывеской, фельдшерский пункт в маленьком, но опрятном домике, да магазин «У Степаныча» – где под низкими сводами пахло дешевым мылом, ржаной мукой и свежестью соленых огурцов из бочки. Тут можно было купить все: от соли-хлеба-спичек до галош, гвоздей и новостей, пережеванных завсегдатаями у прилавка.
На самой окраине, где последние избы, словно испуганные дети, жались к темной стене векового ельника, стоял их дом. Неказистый с виду, но крепкий, как дубовая коряга, срубленный из толстенных сосновых бревен, почерневших до цвета мореного дуба. Крыша – свежий, темно-серый шифер. Окна – вымытые до блеска, с ситцевыми занавесками в мелкий голубой цветочек. Огородик, хоть и невелик, но ухожен: грядки ровные, картофельная ботва зеленая, лук торчит стрелами. С виду – типичная обитель пенсионеров, отслуживших свой срок на земле. Но это только снаружи.
Стоило переступить порог – и Заозерье растворялось, как мираж. Вместо него возникал Весь Мир. Дом Семена и Агаты был набит до отказа сокровищами, привезенными из дальних странствий. Воздух здесь был густым, спертым, пропитанным сложным букетом: пыль веков, воск оттираемых полок, кислинка старой бумаги пожелтевших книг и карт, и неуловимые экзотические ноты – терпкий сандал, горьковатый аромат сушеных трав, солоноватое дыхание далеких морей. На грубо сколоченных из темного тика полках, в застекленных шкафчиках с потускневшими зеркалами, просто на стенах, теснилось невероятное, диковинное соседство: рядом с изящной фаянсовой слонихой из Дели, улыбающейся хоботом, висела зловещая маска из черного, как ночь, эбенового дерева с островов Новые Гебриды, утыканная острыми, желтоватыми клыками вепря; вышитый шелковый веер из Шанхая, расписанный тончайшими иероглифами и журавлями, лежал на грубой индейской циновке из ярко-красных и охристых волокон агавы; пожелтевшая карта с неведомыми берегами и надписями на латыни соседствовала с выцветшей фотографией молодых Семена и Агаты, закутанных в меха, на фоне исполинского, сине-белого айсберга где-то у берегов Гренландии. Стены были увешаны выцветшими гобеленами, изображавшими то бескрайние барханы Сахары под палящим солнцем, то непроходимые зеленые дебри Амазонии. Каждый предмет был якорем, крепко державшим их души в прошлом, в бескрайнем, вечно зовущем Море.
Сам Семен, даже сгорбленный годами и мучимый больной ногой (он опирался на палку, вырезанную из черного, невероятно тяжелого и прочного гваякового дерева, привезенного когда-то из Гондураса), сохранял осанку капитана. Его лицо, изборожденное глубокими морщинами, как карта бурных морей, было темным, словно пропитанным вековым солнцем и солеными ветрами. Глаза, цвета мутной, зеленовато-серой морской воды на отмели, часто смотрели не на собеседника, а сквозь стены, сквозь годы – туда, где качалась палуба под ногами, а в ушах стоял вой ветра в снастях. Агата, его старуха, была ему ровней по годам, меньше ростом, сухонькой, но удивительно подвижной. Ее руки, вечно занятые вязанием теплых носков из грубой шерсти, вытиранием пыли с бесценного, по мнению соседей, хлама или приготовлением простой, но душевной еды, были тонкими, жилистыми, но цепкими, как якорные канаты. Лицо ее, когда-то, наверное, миловидное, теперь напоминало доброе, сморщенное зимнее яблоко, но глаза – ясные, серые, как дождевое небо над родными полями – светились тихим теплом, бездонным терпением и той внутренней силой, что позволяет выстоять в шторм. Детей у них не было. Только эти немые свидетели их общей жизни, их великого плавания.
Встретились они не здесь, не в этой глухой российской глубинке, а под палящим, белесым солнцем Западной Африки, тридцать пять лет назад. Им обоим было по тридцать. Он – капитан небольшого, но крепкого, как орех, двухмачтового торгового суденышка «Старуха». «Старуха» была трудягой: корпус поскрипывал, краска на бортах облупилась, паруса несли заплатки, но она верой и правдой служила, бороздя воды от Балтики до Занзибара. Семен бросил якорь в диковинном порту, забитом яркими лодками-пирогами, в поисках экзотических товаров: мешков ароматного кофе, тюков пряных перцев и корицы, резных деревянных безделушек для европейских лавок. Она – не робкая барышня, дочь русского инженера, работавшего по контракту на строительстве нового причала. Скучая в своем «золотом гетто» для иностранцев – опрятном поселке с кондиционерами и высоким забором, – она рвалась увидеть настоящую Африку, почувствовать ее пульс, а не гламурную обертку.
Однажды, увидев ее, зачарованно смотрящую с причала на его рабочую лошадку-«Старуху», Семен окликнул:
– Небось, дивишься, барышня, на мое корыто?
Она рассмеялась, и смех ее был звонким, как колокольчик в тишине:
– Капитан, ваше «корыто» выглядит куда надежнее этих пластиковых яхт! А главное – у него есть душа. Чувствуется.
– Душа-то есть, – усмехнулся Семен, – только вот скучает она по настоящему ветру, а не по этим выставочным витринам. Хотите увидеть настоящую Африку?
Глаза Агаты загорелись.
– Больше всего на свете!
Он пригласил ее на борт «Старухи», где пахло смолой, соленой рыбой и свободой. Потом, взяв небольшой отпуск у судовладельца, повел ее вглубь континента, наняв местных проводников – молчаливых, как тени, мужчин в ярких набедренных повязках. Он показал ей не только шумные, пестрые рынки, где торговали всем – от ананасов до крокодильих шкур, но и бескрайнюю саванну на закате, когда солнце превращает траву в золото, а силуэты баобабов – в черные кружева; деревни на высоких сваях над мутной рекой, где дети смеялись, увидев белого человека; водопад, низвергающийся с красных скал в дымящееся, кишащее жизнью ущелье. Она очаровала его не страхом (хотя страх был – здоровый, острый), а жадным, ненасытным любопытством к миру, смелостью, с которой она пробовала незнакомую пищу, и удивительным спокойствием посреди чужой, шумной, порой пугающей жизни. Когда контракт ее отца закончился, она сделала выбор. Сбежала. Не из дома, а к Дому. К его кораблю. К нему.
– Отец будет в ярости, – сказала она просто, глядя ему в глаза, когда он помог ей подняться по трапу «Старухи» с маленьким чемоданчиком.
– А ты? – спросил Семен, сердце колотилось, как барабан.
– Я – дома, Семен. Плывем.
Они поженились в одном из русских портов, под знакомые крики чаек и плеск холодных, родных волн Балтики. И поплыли. Вместе.
Годы потекли, как вода за кормой – то спокойно, то бурля белопенными валами. Они обошли все моря, ступали на все континенты. Семен ходил на кораблях – сначала чужих, потом на скопленные гроши они купили старую, но еще крепкую деревянную шхуну, которую Агата ласково окрестила «Надеждой». «Надежда» стала их домом. Агата была его всем: и штурманом (выучилась навигации по звездам и свинцовому лоту, штудируя потрепанные учебники при свете керосиновой лампы), и коком (ее щи и солянка славились среди матросов), и лекарем (научилась лечить цингу лимонами, малярию – горькой хинной корой, а раны – крепким ромом и чистым бинтом), и хранителем уюта в тесной, но безупречно чистой каюте, где на крошечном столике всегда стояла склянка с полевыми цветами, если удавалось их найти на берегу. Они видели ледяные горы Антарктики, сияющие под полярным солнцем, и багровые, огненные закаты над теплыми водами Индийского океана; торговали чаем с купцами Цейлона на шумных колониальных причалах Коломбо; ловили рыбу с улыбчивыми полинезийцами с атолла Туамоту, чьи каноэ скользили по лагуне, как стрелы; пережидали свирепые тайфуны в укрытых бухточках Южно-Китайского моря, когда мир за иллюминатором превращался в ревущую, бушующую бездну. И ото всюду они привозили с собой крошечный кусочек мира – безделушку, лоскут невиданной ткани, страшноватую маску, необычный камушек. Сувениры. Трофеи. Напоминания. Якоря памяти.
Однажды их путь завел глубже африканских джунглей, чем планировалось. «Надежда» занесла их вверх по мутной, кишащей крокодилами реке Конго в поисках редкой породы красного дерева для одного эксцентричного европейского мебельщика. Наткнулись на племя, живущее в вечном полумраке под сенью исполинских деревьев, чьи стволы были обвиты лианами толще руки. Деревня состояла из низких, круглых хижин из глины и ветвей, крытых громадными пальмовыми листьями. Аборигены – высокие, стройные люди с кожей цвета темной бронзы – были насторожены, но не враждебны. Их лица украшали ритуальные шрамы, сложные узоры, а шеи и руки – ожерелья из зубов леопарда и ярких птичьих перьев. Женщины носили короткие юбки из лубяного волокна, мужчины – набедренные повязки и головные уборы из перьев тукана. Вождь, старик с кожей, как потрескавшаяся от засухи глина, и глазами, видевшими слишком много за долгие годы, глазами, глубокими и мудрыми, как само море, разрешил чужакам остаться на ночь, указав на пустую хижину на окраине деревни. Воздух был густым, влажным, наполненным запахами тления, цветущих орхидей и дыма тлеющих костров.
Они только расположились на жестких циновках в душной хижине, когда внезапную, гнетущую тишину ночи разорвали тревожные, отчаянные крики и топот десятков босых ног. Охотники нашли тело молодого воина недалеко от деревни. Ему был нанесен страшный удар: топором почти до основания раскроили череп. Кровь и мозговая масса заливали лицо и шею. Тело с трудом дотащили и положили на землю перед хижиной вождя. В тусклом, пляшущем свете факелов лица старейшин были мрачны, как грозовые тучи. Вождь поднял иссохшую руку, унизанную браслетами из медной проволоки. Начался ритуал. Звучали монотонные удары в барабан, обтянутый кожей питона; кости, перья, дым трав с дурманящим, сладковато-горьким запахом заполняли пространство; гортанные завывания шамана, чье лицо было скрыто страшной маской, сливались с ночными звуками джунглей; в руках старейшины сверкнул странный нож из черного, как сама ночь, обсидиана... И случилось немыслимое. Несмотря на ужасную рану, из которой еще сочилась темная кровь, мертвец открыл глаза – мутные, невидящие. Его тело судорожно подалось вперед. Он заговорил хрипло, с перебоями, язык заплетался. Движения были дергаными, неестественными. Он назвал имя убийцы – человека из их же племени. Убийство было совершено из ревности к женщине. Слова повисли в удушливом воздухе. После этого провели ритуал повторно и тело вернулось в исходное состояние. Вождь кивнул, его лицо было каменным. Он отдал приказ. Вскоре привели виновного – молодого мужчину с безумным взглядом. Его руки связали за спиной сырой лианой и потащили к краю деревни, где уже зияла глубокая яма, вырытая, видимо, заранее для таких случаев. Рядом с ней стояла тесная клетка из гибких, крепких прутьев, высотой примерно в человеческий рост. Мужчину затолкали внутрь. Клетку опустили в яму и начали быстро закапывать. Земля глухо стучала о прутья, крики и мольбы закапываемого быстро стихли под слоем глины. Вождь повернулся к Семену. Его взгляд был тяжел, как свинец.
– Душа уходит медленно... – начал он на ломаном, гортанном английском, глядя куда-то поверх головы капитана, в густую зелень. – Как вода в песке. – Он сделал паузу, его темные глаза ввалились в Семена. – Если не усыпить тело заклинанием... дух уйдет... а плоть останется. – Он сжал кулак. – Пустая. Голодная. Злая. Как зверь в капкане. – Вождь резко опустил кулак. – Тогда придется убивать снова. Чтобы остановить голод.
Семен кивнул, пораженный до глубины души увиденным и услышанным. Но в самой этой глубине, под слоем ужаса и благоговения, зашевелилось что-то темное, жадное, холодное – интерес к силе, которая бросала вызов самой Смерти, власть над небытием. Пока Агата, бледная и потрясенная, прощалась с женщинами племени, обмениваясь безделушками – бусы на пучок лечебных трав, – он, озираясь, словно вор, стащил с ритуального ложа тот самый обсидиановый нож, холодный и невероятно тяжелый для своего размера, и маленький, истрепанный мешочек из кожи ящерицы, внутри которого нащупал засушенную жабку, несколько пестрых перьев и камешки странной, угловатой формы. Слова заклинаний – и пробуждающего, и усыпляющего – он записал на старый кассетный диктофон, спрятав его в широкий рукав своей рубахи. Бормотание стариков смешалось с пронзительными криками попугаев ара и шелестом гигантских листьев.
С годами силы ушли. Море звало все реже. Кости ныли от ревматизма, спина не разгибалась до конца. На все скопленные за жизнь сокровища – не только безделушки, но и золотые монеты из разных стран (дукаты, соверены, пиастры), жемчужины, добытые ныряльщиками с Туамоту, кусочки редкого голубого и зеленого янтаря с Балтики – они купили этот домик на краю Заозерья. Место выбрали не случайно: тишина, нарушаемая только шелестом листвы и пением птиц; чистый, хвойный воздух; свой огородик для пропитания; соседи не слишком любопытные, но и не чужие, готовые помочь в беде. Здесь, среди своих реликвий, под мерное тиканье старых морских хронометров на стене, они решили доживать свой век. Семен ковылял по огороду, сажал картошку и лук, ругаясь на больную ногу. Агата варила наваристые щи из своей капусты, пекла душистый ржаной хлеб и вязала теплые носки из овечьей шерсти. Вечерами сидели молча у потрескивающей печки, слушая музыку огня и завывание ветра в трубе – эхо океанских штормов. Казалось, великий шторм жизни миновал, и наступил долгожданный, тихий штиль старости. Их маленький музей был их крепостью, их живой памятью, их целым миром.
Пока не грянул гром. Однажды, вернувшись из магазина с авоськой, оттягивавшей руку буханкой черного хлеба, пачкой крупной соли и пачкой дешевого чая, Семен толкнул дверь дома и застыл на пороге, как вкопанный. В горнице, рядом с еще теплой печкой, склонился над Агатой местный фельдшер, Михаил Петрович, невысокий, седеющий мужчина с вечно усталыми глазами. Старуха лежала на полу, на стареньком, вытертом до дыр половичке, лицом вверх. Лицо ее было восковым, странно спокойным, отрешенным. Глаза полуприкрыты. В одной руке, сжатой в кулак, зажата влажная тряпка для посуды, рядом на полу лежал кухонный нож и недоеденный ломоть хлеба с откусанным краем. Фельдшер выпрямился, встретив остекленевший взгляд Семена. В его глазах читалось усталое понимание, скорбь и полная беспомощность.
– Семен Иваныч... – фельдшер покачал головой, голос его был глухим. – Сердце. Скоропостижно. Видимо, почувствовала дурноту, уронила нож, хлеб... упала. Успела... по телефону... вызвала меня... крикнула в трубку... Но я.. не успел... – Он тяжело вздохнул. – Не мучилась, Семен Иваныч. Совсем. Быстро.
Слова прозвучали как удары медного колокола, отдаваясь болью в висках. Семен выпустил авоську. Буханка хлеба гулко шлепнулась, соль рассыпалась белой горкой, пачка чая укатилась под стол. Он шагнул к жене, опустился на колени с глухим стоном, коснулся пальцами ее холодной, восковой щеки. Мир рухнул, погребая его под обломками. Похоронили Агату на краю деревенского кладбища, под старой, раскидистой рябиной. Просто, быстро, без лишних слов, как делают в деревнях. Соседи помогли – кто чем, кто пирогом принес, сказали положенные слова: «Царствие Небесное», «Крепись, Семен Иваныч». Потом разошлись по своим домам, к своим живым.
Тишина в доме стала звонкой, тяжелой, как свинцовый колокол, давящей. Она заполнила все углы, вытеснив даже вездесущие запахи музея. Семен сидел в своем потертом кожаном кресле среди сокровищ, и каждый предмет вдруг заговорил голосом Агаты. Вот маска с Бали – она смеялась, глядя на ее смешные рога: «Семен, глянь, рогата какая! Прямо как ты, когда сердишься!» Вот огромная, завитая ракушка «тридакна» – она прикладывала ее к уху, закрывая глаза: «Слышишь? Море... Наше море шумит...» Боль была не душевной – физической, рваной раной в груди, от которой не было спасения. Любовь длиною в жизнь, их общий путь, их маленькая, но такая полная вселенная – все рухнуло в одночасье, оставив его одного, выброшенным на чужие, холодные берега старости. Пустота глотала его целиком, без остатка. И в этой бездонной пустоте, как червь в яблоке, начало шевелиться то самое, темное, жадное, холодное, что он когда-то принес из африканских джунглей – нож и мешочек с мертвыми сокровищами, лежавшие в тайнике под половицей.
Ночь после похорон была глухой, безлунной. Чернее чернил, чернее обсидиана. Семен взял старую, затупившуюся лопату, топор и фонарь с тусклым, желтым лучом. Шел по спящей деревне, крадучись, прижимаясь к черным теням домов, как вор, возвращающийся к месту преступления. Кладбище встретило его острым запахом свежевскопанной земли, холодным, влажным дыханием леса и абсолютной тишиной. Свежий холмик под рябиной казался фосфоресцирующим в темноте, как призрак. Холодный пот стекал по вискам, руки дрожали так, что лопата выскальзывала из пальцев, но он копал. Глухо, монотонно, отчаянно стучало железо о землю. Наконец – глухой удар о дерево. Гроб. Он расчистил землю над крышкой, вскрыл ее ломом, не смея, не в силах смотреть на лицо Агаты в тленном сумраке ямы при тусклом свете фонаря. Достал из мешка черный нож и мешочек. Поставил фонарь на край могилы, направив луч внутрь. Руки тряслись так, что он едва вставил кассету в старый диктофон, нажал кнопку «Play» влажным пальцем.
Из маленького динамика полилось чуждое, гортанное бормотание, перемешанное с треском старой записи и далеким, неумолкающим шумом джунглей – криками птиц, стрекотом цикад. Голоса стариков звучали как голоса демонов, поднимающихся из-под земли. Семен, стоя на коленях у края могилы, повторял слова, его собственный голос срывался, был хриплым от страха и отчаяния. Он водил черным ножом по воздуху над открытым гробом, рассыпал из мешочка содержимое – сухие травы, крошечные кости птицы, пестрые перья колибри – прямо на тело Агаты и в гроб. Воздух над могилой сгустился, запахло озоном, как перед грозой, сыростью могильной земли и чем-то сладковато-гнилостным. Вдруг – тихий, сухой, отчетливый хруст, будто ломали вязанку старых сучьев. Глаза Агаты открылись. Пустые, мутные, как у мертвой рыбы, выброшенной на берег. Потом в них мелькнула искра – тусклая, неуверенная, словно слабый огонек в тумане. Губы шевельнулись, скрипя, как несмазанные петли.
– Се... Семен? – Голос был хриплым, скрипучим, лишенным привычных интонаций. – Где... я? Темно... Холодно... Я шла... к свету... – Она моргнула, веки тяжело хлопнули, пытаясь сфокусироваться на его лице, видном в свете фонаря. – Так тепло было... А потом... отбросило... сюда... Сеня... страшно... Что случилось?
– Агаточка! – Семен едва не свалился в могилу, схватился за край. – Милая! Родная! Я.. я здесь! Ты... ты ушла. Сердце. Я не мог... – Слезы текли по его морщинам, капая в темноту ямы. – Я вернул тебя! Ненадолго... только проститься, только поговорить... сказать, как люблю... как пусто без тебя...
Он говорил, плакал, умолял ее понять, вспомнить их жизнь. Агата смотрела на него, ее взгляд то прояснялся, наполняясь узнаванием и мукой, то снова затуманивался. Они говорили минут десять, может, пятнадцать. Она вспомнила их встречу в Африке, шторм у мыса Горн, запах сандала в индийском порту. Но с каждым мгновением ее сознание уплывало все дальше, как песок сквозь пальцы, таяло на глазах. Голос становился все тише, слова – бессвязнее. Глаза заволакивались все гуще мутной пленкой, голова безвольно клонилась набок. Ужас перед тем, что он натворил, чудовищный, ледяной ужас охватил Семена. Он вспомнил слова вождя, сказанные десятилетия назад в джунглях. Он должен был дать ей покой. Сейчас же. Руки дрожали еще сильнее. Он потянулся к магнитофону, чтобы переключить кассету на успокаивающий ритуал. Вдруг его палец соскользнул. Магнитофон выпал из рук и с глухим стуком упал прямо в гроб, между ног Агаты.
– Нет! – закричал Семен в отчаянии.
Но было поздно. Глаза Агаты уставились на Семена. Только теперь в них не было ни искры, ни муки – одна черная, бездонная пустота и нечеловеческий Голод. Из горла вырвался низкий, протяжный, чисто звериный стон. Ее руки, скрюченные, с посиневшими ногтями, уперлись в края гроба. Она стала подниматься.
– Агата! Стой! – завопил Семен, отползая от края могилы. – Нет! Не надо!
Но она уже не была Агатой. Существо с лицом его жены, искаженным тупой злобой и голодом, вылезало из гроба. Оно двигалось плавно, зловеще целеустремленно. Семен в панике отползал назад, натыкаясь на лопату, валявшуюся на земле. Он споткнулся о нее, потерял равновесие и упал на спину. В этот момент он увидел, как бывшая Агата полностью выбралась из могилы и встала на ноги на свежей земле. Ее седые волосы были в грязи, ситцевое платье помято. Она повернула к нему пустые глаза.
– Агаточка! Остановись! – попробовал он еще раз, отчаянно цепляясь за надежду.
Ответом был тот же звериный стон. Она сделала шаг к нему. Семен вскочил и побежал в сторону деревни, не разбирая дороги, спотыкаясь о кочки и могильные холмы. За его спиной, не отставая, раздавалось тяжелое, шаркающее преследование и тот самый низкий, леденящий душу стон. Он выбежал на деревенскую улицу, мчался мимо спящих домов. Впереди, из переулка, вышел фельдшер Михаил Петрович, видимо, возвращавшийся с ночного вызова. Увидев мчащегося на него Семена, он остановился.
– Семен Иваныч? Что случилось?
– Беги! – захрипел Семен, проносясь мимо него. – Беги! За мной... моя старуха... Она... она... беги!
– Семен Иваныч, очнитесь! – крикнул ему вслед фельдшер, решив, что старик не вынес горя, запил или тронулся умом. – Кто за вами? Никого же... – Он не договорил. Из темноты вынырнула фигура. Михаил Петрович прищурился, пытаясь разглядеть в кромешной тьме. – Агата Петровна? Вы... как вы здесь?
Фигура приблизилась быстрым, неестественным шагом. Фельдшер почувствовал неладное. Запахло сырой землей и чем-то мерзким. Он сделал шаг назад.
– Агата Петровна? Остановитесь!
В ответ раздался тот же звериный стон. И прежде, чем фельдшер успел что-либо понять или сделать, существо прыгнуло на него с нечеловеческой силой. Он почувствовал страшную боль в горле, услышал хруст и рвущийся звук плоти. Зубы впились ему в шею, вырвав кусок мяса. Кровь хлынула фонтаном. Михаил Петрович захрипел, захлебнулся собственной кровью и рухнул на землю. Зомби, бывшая Агата, на секунду задержалась над телом, издавая хриплые, чавкающие звуки, а затем снова бросилась в погоню за Семеном, оставляя кровавый след на пыльной дороге.
Семен, услышав за спиной страшные звуки и предсмертный хрип фельдшера, не оглядываясь, рванул к своему двору. Он влетел во двор, не чувствуя больной ноги, и помчался к сараю. Ключ! Где ключ?! Он нащупал холодный металл в кармане брюк, дрожащими руками вставил в скважину замка, долго не мог повернуть. За спиной – тяжелое, быстрое шарканье по земле, тот самый низкий, протяжный стон, наполнявший ужасом до краев. Дверь сарая распахнулась со скрипом. Он ворвался внутрь, в знакомый запах дерева, масла и пыли, нащупал в темноте знакомое, холодное дерево приклада ружья, висевшего на крюках над верстаком. Двустволка. Заряжена картечью. Всегда заряжена, «от лихих людей да волков», как говаривал он Агате, когда та ворчала. Он сорвал ее с крюков, щелкнул предохранителем. Развернулся. Тень заполнила дверной проем сарая, заслонив слабый свет звезд. Луна, на миг выглянувшая из-за рваных, бегущих туч, выхватила из темноты лицо. Но это было уже не лицо Агаты. Только пустота. И голод. И черные, бездонные зрачки, вобравшие в себя всю тьму мира. На подбородке и груди темнела свежая кровь фельдшера.
Выстрел грянул, как удар грома посреди ясного неба, осветив сарай на миг ослепительной, оранжевой вспышкой, высветив стружку на полу, висящие инструменты, его собственное искаженное лицо. Грохот оглушил, ударив по барабанным перепонкам. Тень в дверях дернулась, как марионетка с оборванными нитями, и рухнула на порог, загородив выход. Семен стоял, прижавшись спиной к холодным, шершавым доскам стены, дымящееся ружье безвольно повисло в его дрожащих руках. В ушах стоял пронзительный, звенящий гул. Снаружи воцарилась тишина. Глубокая, мертвая, абсолютная тишина. Тишина мертвеца, которого он только что убил. Он медленно, как подкошенный, опустился на корточки в темноте сарая, обхватив голову руками. Сквозь щели в стенах дул ледяной ветер и доносился далекий, безучастный лай деревенской собаки.


Рецензии