Заклинание в Преисподней
«Война не щадит даже тех, кто уже ничего не просит, кроме жизни.»
Тьма. Не отсутствие света – его убийца. Она заползала под кожу, ледяными сосульками свисала с потолка, вязкой патокой забивала легкие. Здесь, в чреве развороченной земли, в подвале, пахнущем плесенью, мочой и чем-то сладковато-приторным (этот запах он узнал позже – запах разложения), десятилетний Матвей сжался в комок. Не от холода. От вечного ужаса, сжимавшего горло тисками. Он зажмурился так сильно, что в глазах зарябило. Не спать. Загадывать. Последнее заклинание против небытия.
«Чтоб... война... кончилась...» – едва шевельнулись пересохшие, потрескавшиеся губы. Голос – ржавый гвоздь, застрявший в горле. «...и земля шахтерской славы... чтоб живая...» Перед глазами – не улицы. Щель между руинами дома №5, где когда-то жил Сашка. Там, в щели, весной прорвался жалкий росток одуванчика. Его разорвало осколком в прошлый вторник. «Чтоб... вернулись... те... кто в земле...» Лица всплывали из пепла памяти: папины руки, шершавые, но нежные, подкидывающие его к небу. Хлоп! – не детский смех, а глухой удар где-то над головой. Осыпь штукатурки. Брат Максим... Его смех, когда он щекотал Матвея. Теперь этот смех навсегда заглушен глиной в братской могиле за школой. Баба Люда... Ее пирожки с капустой. Теперь – ее пиджак, висящий на заборе, изрешеченный, как решето. Кто-то сказал – «опознание». Матвей представил Смерть. Не с косой. С грохочущим брюхом «Града», с холодными глазами прицелов. «Смерти... в лицо...» Он судорожно вдохнул, пытаясь распрямиться в темноте, выставив вперед дрожащую руку с торчащим грязным пальцем. «...скажу... и погрожу... УЙДИ! УЙДИ!» Ком в горле разорвался хриплым, беззвучным рыданием. «Я... ЖИТЬ... ХОЧУ!» Не крик. Хриплый выдох тонущего. Жить! Не ползать по щебню в поисках воды! Не считать секунды между «прилетом» и разрывом! Не слышать, как стонет раненый пес за стеной! Жить!
Сырость сочилась из стен, превращая одежду в ледяную корку. Этот подвал – не дом. Склеп. Построенный из страха и обломков. Время сгнило. Часами была тишина между обстрелами. Или грохот, от которого сводило зубы и непроизвольно опорожнялся мочевой пузырь. Единственный островок не-тьмы – огонек свечи. Дешевой, коптящей, в лужице расплавленного воска на осколке бетона. Ее колеблющийся, больной свет отбрасывал на стену уродливую пародию на человека – огромную, дергающуюся тень с непропорционально большой головой. Его тень. Тень ребенка, который должен был писать контрольную по математике, а не гадать, чей стон он слышит за грудой битого кирпича. «Нам... войну... объявили...» – проскрежетал мозг. Война. Чужеродная тварь, впившаяся клыками в его город. «За что?» Он повернулся в темноте, будто обращаясь к невидимым соседям по аду. «Почему?!» Тишина. Ответом был новый удар, ближе. С потолка посыпалась штукатурка, смешанная с пылью умерших домов. «Я... мир... ЛЮБЛЮ!» – он прошипел, впиваясь ногтями в ладони до крови. «А война... ДА ПРОПАДИ ТЫ ПРОПАДОМ!» Проклятие сорвалось с губ шепотом, полным такой ненависти, что даже свеча на мгновение притухла.
За свечой, на выступе развороченной кладки, стояла икона. Николай Чудотворец. Лик был закопчен, золото оклада потемнело, но глаза... Глаза смотрели прямо на Матвея. Не осуждая. Не утешая. Наблюдая. Матвей сгреб в кулачок нательный крестик – папин, найденный в щели пола возле пятна, которое отмыть не удалось. «Святый Николае...» – губы беззвучно шевелились. «Чудотворец... Сделай чудо... Останови... Верни папу... Верни Максима... Верни дом... Верни тишину...» Слова молитвы путались, наворачивались друг на друга, превращаясь в бессвязный поток отчаяния. Он молился до головокружения, до тошноты, впиваясь взглядом в лик святого, ища хоть искру ответа, надежды. Икона молчала. Святой смотрел сквозь него, сквозь бетон, сквозь войну – в какую-то непостижимую даль. Только свеча, как агонизирующее сердце, неровно трепетала, отбрасывая на лик Николая бегущие тени страдания. Эта тишина была громче любого снаряда. Это был приговор. Забвение.
«Только бы... кончилась...» – мысль-мантра, мысль-спасение. «Семья... ожила бы...» Туманный образ: мама ставит чайник на целую плиту, папа чинит кран (как же он ругался, когда капало!), Максим дразнит его за двойку... Мир. Обычный. Скучный. Рай. «Кто... сказал... что мы... враги?» – кинжальная боль под ребрами. Лица учительницы Анны Петровны, продавца дяди Коли, девчонки Ирки из соседнего подъезда – таких же испуганных, таких же голодных. Разве они стреляли? Разве они решали? «Врут...» – выдавил он, и горечь заползла в рот, как желчь. «Все врут...»
Внезапно. Тишина. Не пауза. Пустота. Глухая, звенящая, неестественная. Как будто сама Вселенная замерла в ожидании конца. Матвей вжался в стену. Сердце колотилось так, что казалось, вырвется через рот. Он боялся моргнуть. Боялся дышать. «Время... Постой...» – молился он всем своим нутром. «Миг... Замри...» В этой мертвой тишине, нарушаемой только собственным бешеным стуком сердца в висках, он медленно, как во сне, протянул руку. Пальцы, грязные, с ободранными костяшками, дрожа, коснулись края иконы. Шероховатое дерево, холодное металлическое обрамление. «Прикоснусь... к лику...» Это был не жест веры. Это был жест последнего утопающего, хватающегося за соломинку, зная, что она сгнила. Горячие, соленые капли скатились по щекам, оставив чистые дорожки в грязи. «Дай... покой...» – прошептал он, и голос сорвался в беззвучный стон. «Это... не жизнь... Стой... Стой... СТОЙ!» Он умолял тишину, умолял пространство, умолял Бога, которого, казалось, здесь не было. Дай передышку! Дай не сойти с ума! Дай умереть без грохота!
Тишина лопнула. Не сразу. Сначала – далекий, приглушенный вздох. Потом – нарастающий свист. Знакомый. Любимый. Предсмертный. Удар. БЛИЗКО. Грохот, от которого содрогнулось все нутро земли. Подвал взвыл. Потолок застонал, из щелей хлынули потоки пыли и мелкого щебня. Свеча дернулась, пляшущее пламя едва не коснулось фитиля, упало набок – и погасло. Одновременно с глухим, окончательным стуком на пол рухнула икона. Николай Чудотворец. Упал ничком.
Абсолютная, всепоглощающая, физическая тьма. Матвей вскрикнул – коротко, как подстреленный зверек. Грохот нарастал, превращаясь в сплошной, оглушающий рев. Земля не дрожала – ее рвало в конвульсиях. Он скулил, прижав кулаки ко рту, закусывая кожу до крови, пытаясь заглушить крик, который рвался наружу. Тело сотрясали спазмы. Ноги подкосились. Он рухнул на холодный, мокрый пол, свернувшись калачиком вокруг пустоты в животе. Страх был уже не эмоцией. Он был веществом – липким, холодным, заполняющим все внутри. В ушах звенело от близкого разрыва. На языке – вкус пыли и железа. В ноздрях – запах гари и... и того сладковатого запаха, который теперь он знал слишком хорошо.
Но сквозь этот вселенский ужас, сквозь желание просто исчезнуть, пробивалось другое. Ярость. Дикая, первобытная, бессмысленная. Не против врага. Против самой Войны. Против этого абсурда, превратившего его жизнь в ад.
Он зажмурился снова. Изо всех оставшихся сил. Укрывшись в самой сердцевине тьмы, в эпицентре ада, он собрал всё. Всю боль от потери. Весь ужас подвала. Весь запах смерти. Всю ярость за невинный одуванчик. Всю тоску по папиным рукам. Всю любовь к тому скучному, мирному миру, который теперь казался сказкой.
«Во тьме...» – мысль, высекаемая искрами отчаяния. «...укрывшись... от глаз... загадаю... СЕЙЧАС...» Он видел это сквозь пелену слез и пыли: целые окна, в которых отражается солнце, а не заклеены крест-накрест. Дети на тихой горке. Папа, живой, машущий ему рукой. «Чтоб... ВОЙНА... ПРЕКРАТИЛАСЬ!» – мысль-удар кулаком по стали. «И Донбасс... ВОСКРЕС!» Не восстановился. Воскрес. Из пепла. Из мертвых. «Чтоб... ВЕРНУЛИСЬ... ВСЕ!» Папа. Максим. Баба Люда. Анна Петровна. Дядя Коля. Ирка. Даже тот пес. Все, кого забрала эта ненасытная пасть. Их тени стояли рядом в темноте, безмолвные свидетели. «Смерти... в лицо...» Он поднял голову в кромешной тьме. Глаза, широко открытые, ничего не видели, но чувствовали Ее присутствие. Холодное, бездушное, механическое. «...СКАЖУ!» Он вдохнул полной грудью пыльный, смертный воздух. «...и СТРОГО... ПАЛЬЦЕМ... ПОГРОЖУ!» Он выбросил руку вперед, туда, где упал Николай Чудотворец. Палец, дрожащий от ярости и бессилия, тыкал в черноту. Жест был не просто угрозой. Он был проклятием, высеченным в самой материи ада. «УХОДИ! УХОДИ!»
Слезы текли непрерывным потоком, смывая грязь, оставляя на лице маски горя. Но голос, который вырвался наконец из перехваченного горла, был не плачем. Это был вой. Звериный, надрывный, разрывающий глотку. Крик из самых глубин человеческой души, растоптанной сапогом войны.
«УХОДИИИ!!! УХОДИИИИ!!!»
Его перекрыл новый, чудовищный ВЗРЫВ, казалось, прямо над головой. Подвал ахнул, закачался. Сверху рухнул тяжелый кусок бетона, подняв облако едкой пыли. Матвей захлебнулся, ослеп. Но последние слова, выкрикнутые уже не в грохот, а сквозь грохот, сквозь рвущиеся барабанные перепонки, сквозь падающие стены, прозвучали как набат. Как клятва. Как обвинение всему миру:
«МЫ... ЖИТЬ... ХОТИИИИМ!!!»
Эхо – «ХОТИИИМ... ХОТИМ...» – повисло в грохочущем, осыпающемся аду. Не просьба. Требование. Последнее заклинание детей земли, обреченных на смерть в мире, где мира нет. Оно вибрировало в распадающемся воздухе, смешиваясь со стонами металла и гулом приближающейся смерти. И в этой вибрации был страшный вопрос к каждому, кто дышит мирным воздухом: Почему их право на жизнь – лишь шепот в подземелье? Почему их солнце – это вспышка взрыва? Почему их "хотим" звучит как предсмертный хрип?
Эпилог:
Тишина.
Не та, что между взрывами – короткая, обманчивая, наполненная предчувствием нового удара. А настоящая. Глубокая. Мертвая.
Когда спасатели разгребли завалы, они нашли его в самом дальнем углу подвала. Сжавшегося в комок, с пальцами, вцепившимися в папин крестик. Глаза были закрыты, будто он просто уснул. Только на щеках остались две чистые дорожки – там, где слезы смыли пыль.
Наверху уже цвели одуванчики. Сквозь разбитые окна домов лилось солнце, и ветер шевелил обрывки занавесок, как белые флаги капитуляции.
Война ушла.
Но он так и не услышал тишины.
Свидетельство о публикации №225080301087