Бунт против Бога

Роман о Льве Николаевиче Толстом
[Посвящается всем, кто ищет смысл в хаосе]
________________________________________
КНИГА ПЕРВАЯ: ВРАТА РАЯ
Глава I. Арифметика смерти
Астапово, 7 ноября 1910 года
Он умирал как жил — в споре с Богом. Но теперь спор этот вёлся не словами, а хрипами, не мыслями, а агонией. Последние слова, которые расслышал доктор Маковицкий, были не молитвой, а всё тем же, вечным, проклятым вопросом: «Серёжа... истину... я люблю много, я люблю всех...»
«Люблю всех — и никого! — билось в угасающем сознании. — Господи, да в чём же дело? В чём? Вот лежу, умираю, а всё не понимаю — любил я или только думал, что любил? Страдал за человечество или просто мучил близких своими терзаниями?»
Дочь Александра стояла у постели и шептала: — Папа не страдает... Он просто... отпускает.
«Отпускаю? — мелькнула последняя мысль. — Да я всю жизнь пытался отпустить! Отпустить гордыню, отпустить сомнения, отпустить эту проклятую потребность во всеобщей любви! А получилось — только себя отпустил. От семьи, от дома, от покоя...»
«Господи, неужели всё было зря? Неужели Ты создал меня только для того, чтобы я мучился вопросами без ответов? Или... или сами вопросы и были ответом?»
За окнами маленького домика начальника станции гудели паровозы. Вся Россия собралась здесь, чтобы проститься с совестью нации. А сама совесть лежала и думала о том, что, может быть, совесть — это и есть проклятие Божие. Дар, который нельзя ни отдать, ни принять, ни использовать.
«Арифметика смерти проста, — мелькнуло в угасающем разуме. — Восемьдесят два года поисков равняются одному вопросу: зачем? И если я не знаю ответа сейчас, значит, не узнаю никогда. Или... узнаю сейчас?»
Доктор Душан Маковицкий записывал в дневнике: «Лев Николаевич умирает как философ. Даже в агонии ищет формулировки для истины».
Но истины не было. Была только тишина, которая медленно поглощала последние обрывки сознания. И в этой тишине — голос, тихий, как дыхание:
«Ты искал Меня в книгах — а Я был в молчании. Ты искал Меня в словах — а Я был в паузах между ними. Ты кричал на Меня — а Я слушал. Всегда слушал.»
«Кто ты?» — хотел спросить Лёва, но губы не слушались.
«Тот, кого ты называл Богом. Тот, кого ты отрицал. Тот, с кем ты спорил. Мы все — одно.»
И граф Лев Николаевич Толстой умер с улыбкой на лице. Не потому, что получил ответ. А потому, что понял: вопрос был важнее ответа.
________________________________________
Глава II. Первый бунт
Ясная Поляна, 1837 год
Девятилетний Лёва Толстой стоял у гроба отца и думал о том, что взрослые лгут. Не нарочно — они просто не знают, что говорят. Все плакали, все утешали друг друга словами о Царствии Небесном, о встрече с мамой на том свете, о воле Божией.
А он не плакал. И не потому, что не любил папу. Любил. Но любовь и правда — разные вещи, и он это уже понимал.
«Они говорят, что знают, куда ушёл папа, — думал мальчик, разглядывая восковое лицо в гробу. — Но откуда они знают? Кто им сказал? И если они знают точно — почему плачут? Надо радоваться, что он в раю. А если не знают — зачем врут?»
— Лёвушка, — тихо сказала тётушка Александра Ильинична, — ты понимаешь, что папа больше не вернётся?
— Понимаю. Но я не понимаю, почему все притворяются, что знают, где он сейчас.
Тётушка ахнула. Такие слова от ребёнка!
— Лёва, мы не притворяемся. Мы верим...
— А в чём разница между верой и притворством?
«Господи, — подумала тётушка, — что это за ребёнок? Откуда в нём эта страшная логика?»
Но Лёва уже не слушал её ответа. Он смотрел на мёртвое лицо отца и вдруг понял что-то важное. Смерть — это единственная абсолютная правда в мире. Всё остальное можно подделать, приукрасить, объяснить по-разному. А смерть — нет. Она есть или её нет.
«И если взрослые врут про смерть, — подумал он, — значит, они врут и про всё остальное. Про Бога, про добро и зло, про то, как надо жить.»
Вечером он пробрался в отцовский кабинет. Сел в большое кресло и попробовал представить: что чувствует человек, когда умирает? Больно? Страшно? Или просто... ничего?
— Папа, — прошептал он в темноту, — если ты меня слышишь, подай знак.
Тишина.
— Если есть Бог, пусть Он мне ответит: зачем создавать людей, если они всё равно умирают?
Снова тишина.
«Значит, или Бога нет, или Он не отвечает. А если не отвечает — то какой из Него Бог? И если нет — то зачем все эти молитвы, церкви, священники?»
«Но тогда что же есть? — вдруг испугался мальчик. — Если нет Бога, нет души, нет смысла — то что остаётся? Только есть, спать и умереть?»
«Нет! — взбунтовался детский ум. — Не может быть, чтобы ничего не было! Должен быть какой-то смысл! Только взрослые его не знают. Значит, надо искать самому!»
В ту ночь девятилетний Лёва Толстой принял решение, которое определит всю его жизнь: он будет искать правду. Не удобную, не красивую, не утешительную — а настоящую. Какой бы страшной она ни оказалась.
Он не знал тогда, что правда — это не находка, а дорога. Бесконечная дорога, идя по которой, становишься больше самого себя. И меньше одновременно.
«Зачем?» — спросил он в последний раз.
И тишина ответила ему: «Чтобы вопрошать.»
________________________________________
Глава III. Университет сомнений
Казань, 1844 год
Шестнадцатилетний Лёва Толстой сидел на лекции профессора Иванцова-Платонова и думал о том, что университет — это фабрика лжи. Красивой, учёной, но лжи.
Профессор монотонно пересказывал Канта: — Существуют априорные формы познания, которые не зависят от опыта...
«А откуда он знает? — думал Лёва. — Откуда Кант знал? Они что, заглядывали в голову к Богу? Или просто решили, что если скажут это умными словами, все поверят?»
«Вот я сижу и слушаю. Записываю. Буду пересказывать на экзамене. И что? Стану умнее? Или просто научусь повторять чужие мысли, выдавая их за свои?»
После лекции он подошёл к профессору: — Дмитрий Фёдорович, а можете ли вы доказать, что учения Канта истинны?
Профессор удивился. Студенты обычно не задают таких вопросов.
— Что вы имеете в виду, граф Толстой?
— Ну, вы излагаете его теорию как истину. Но ведь это мнение одного человека. А вдруг он ошибался?
— Кант — великий философ...
— Великий — это не значит безошибочный. Великим может быть и заблуждение. А что, если вся философия — просто попытка объяснить необъяснимое? Попытка найти смысл там, где его нет?
Профессор почувствовал себя неуютно: — Граф Толстой, философия — не математика. Здесь нет абсолютных истин...
— Значит, мы изучаем то, что нельзя ни доказать, ни опровергнуть?
— В некотором смысле... да.
— Тогда зачем?
«Тогда зачем? — думал Лёва, уходя из университета. — Зачем эта игра в мудрость? Зачем эти толстые книги, если в них нет ответов на главные вопросы?»
«А может быть, главные вопросы нельзя решить чтением? Может быть, их можно только прожить?»
Вечером он писал в дневнике: «Понял сегодня, что образование — это не знание, а умение думать. Но думать самостоятельно, а не повторять чужие мысли. И самая важная мысль — собственная, даже если она неправильная».
Но тут же себя поправил: «А откуда я знаю, что правильно, а что нет? Может быть, и моя мысль — только повторение того, что кто-то уже думал до меня?»
«Господи, — вдруг ужаснулся он, — да неужели всё, что мы называем мыслью, — только эхо? Одни люди говорят, другие повторяют, третьи записывают — и так веками? А где же истина?»
«А что если истины нет? — подумалось ему вдруг. — Что если есть только поиск истины? И сам поиск — это и есть жизнь?»
Эта мысль одновременно испугала и обрадовала его. Испугала — потому что отнимала надежду на окончательный ответ. Обрадовала — потому что давала смысл самому поиску.
«Тогда я не студент, — понял он. — Я — искатель. И университет мне не нужен. Мне нужна жизнь.»
________________________________________
Глава IV. Война как учитель
Севастополь, 1855 год
Лейтенант Толстой лежал в окопе четвёртого бастиона и смотрел, как умирает солдат Абрамов. Пуля попала в живот, и жизнь вытекала вместе с кровью.
— Барин, — хрипел Абрамов, — больно...
Лёва взял его за руку. Что можно сказать умирающему? Что он погибает за Веру, Царя и Отечество? Но какое дело до Веры, Царя и Отечества этому крестьянину, который даже толком не знает, зачем воюет?
«Вот она, правда войны, — думал Лёва, глядя в мутнеющие глаза солдата. — Не слава, не героизм, не красивые слова о долге. А просто смерть. Глупая, бессмысленная смерть.»
«И за что? За то, что политики не могут договориться? За то, что одни люди решили, что другие люди должны умереть? А ведь этот Абрамов, наверное, хороший человек. У него дома жена, дети. Он пахал землю, сеял хлеб, никого не обижал. И вот — умирает в грязи за чужие интересы.»
Абрамов больше не дышал. Лёва закрыл ему глаза.
«А что, если всё человечество — один большой окоп? — вдруг подумалось ему. — И все мы лежим в нём, стреляем друг в друга, умираем — а потом другие рассказывают красивые истории о том, зачем мы это делали?»
«Нет, не может быть! — взбунтовался он. — Должен же быть какой-то смысл! Должна же быть правда выше политической правды!»
Он достал записную книжку и написал: «Сегодня видел, как умирает человек. Понял: война — это не столкновение идей, а убийство людей. И любая идея, ради которой убивают, — ложна».
Но тут же зачеркнул последнюю фразу. «А что, если идея не ложна, а просто не стоит человеческой жизни? Что, если есть правды разного уровня — маленькие, человеческие, и большие, исторические? И они не совпадают?»
«Тогда что выбирать? Спасти одного конкретного человека или защитить абстрактную справедливость?»
Вечером во время перемирия он увидел, как русские и французские солдаты разговаривают друг с другом, показывают фотографии семей, делятся табаком.
— Странно, — сказал поручик Костенецкий, — вчера убивали друг друга, а сегодня — как братья.
— А что странного? — ответил Лёва. — Они и есть братья. Просто их заставили забыть об этом.
— Кто заставил?
— Те, кто никогда не воюет сам.
«Вот она, главная правда войны, — понял Лёва. — Воюют не страны, не идеи, не принципы. Воюют люди. Обычные, живые люди, у которых одинаковые радости, одинаковые страхи, одинаковые надежды. А убивают их не враги — а те, кто решает, кто кому враг.»
«Значит, главный враг человека — не другой человек, а тот, кто людей делит на своих и чужих?»
Эта мысль была революционной. И страшной. Потому что вела к выводу: любая власть, которая заставляет людей убивать друг друга, — преступна. Любая.
«Тогда что? Анархия? Хаос? Или есть какая-то другая власть — власть совести?»
________________________________________
Глава V. Соня
Москва, 1862 год
Он увидел её в доме доктора Берса и сразу понял: это спасение. Не любовь — спасение. Спасение от самого себя, от вечных вопросов, от невозможности жить просто.
Софья Андреевна Берс сидела за роялем и играла что-то лёгкое. В профиле её была та особенная чистота, которая бывает только у людей, не измученных сомнениями.
«Вот оно, — подумал Лёва, — то, чего мне не хватает. Простота. Способность радоваться без причины, грустить без философии, любить без анализа.»
— Софья Андреевна пишет, — говорил доктор Берс. — В дневнике.
— И о чём же вы пишете? — спросил Лёва.
Девушка покраснела: — О глупостях... О том, как хочется быть счастливой...
— А разве это глупости?
«Господи, — подумал он, — да она же права! Желание счастья — это единственная умная вещь на свете! А я всю жизнь ищу смысл, истину, справедливость... А зачем? Чтобы быть несчастным умно?»
«Может быть, мудрость — не в том, чтобы найти ответы на все вопросы, а в том, чтобы перестать их задавать? Может быть, счастье и есть та истина, которую я ищу?»
— Видите ли, — сказал он, — я много лет искал смысл жизни в книгах, в философии. А оказывается, он может быть совсем простым — в семье, в доме, в тихом счастье...
Софья подняла на него глаза — большие, доверчивые, полные удивления. Никто никогда не говорил ей таких слов.
«Да, — решил Лёва, — она может меня спасти. Научить жить, не думая. Радоваться, не анализируя. Любить, не мучаясь.»
Он не сказал ей тогда главного: что видит в ней не женщину, а лекарство. Лекарство от проклятой болезни мысли.
А Софья влюбилась в знаменитого писателя, автора «Севастопольских рассказов». Ей казалось, что выходит замуж за гения.
«Странно, — думала она, засыпая в первую брачную ночь, — он такой умный, такой знаменитый, а говорит со мной о простых вещах. Наверное, со мной он отдыхает от сложных мыслей.»
Она не знала, что простые вещи для Льва Толстого были сложнее всех философских систем мира.
________________________________________
Глава VI. Война и мир внутри
Ясная Поляна, 1867 год
Лёва писал сцену Бородинского сражения и плакал. Не от сентиментальности — от ярости. На историков, которые превратили человеческую трагедию в красивую легенду.
«Врут! — думал он, записывая очередную сцену. — Все врут! И французы, и русские! Говорят о славе, о героизме, о священной войне за отечество. А что видели солдаты? Грязь, кровь, боль, страх. Что чувствовали? Желание домой, к жене, к детям.»
«А полководцы? Наполеон со своими планами завоевания мира, Кутузов со своей хитрой мудростью? Да они не понимали, что происходит! Никто не понимал! Все действовали вслепую, а потом придумывали красивые объяснения.»
Софья вошла с чаем: — Что случилось, Лёвочка? Ты плачешь?
— Пишу о том, как люди убивают друг друга во имя отечества.
— Но ведь наши солдаты защищали Россию...
— Наши солдаты умирали, Соня. Просто умирали. А политики потом сочиняют красивые истории о том, зачем они умирали.
«Она не понимает, — подумал Лёва. — Для неё война 1812 года — героическая страница истории. А для меня — кладбище обманутых людей.»
«Но как ей объяснить? Как объяснить, что история — не то, что написано в книгах, а то, что чувствовали умирающие? Что настоящую правду о войне знают не генералы, а солдаты? И эту правду никто не записывает, потому что мёртвые не пишут мемуаров.»
— Знаешь, что я понял, изучая материалы о войне? — сказал он жене. — Никто не понимал, что происходит. Ни Наполеон, ни Кутузов, ни Александр. Все строили планы, которые рушились от первого столкновения с реальностью.
— Но кто-то же должен руководить армией...
— Армией руководят не полководцы. Армией руководят тысячи случайностей. Каждый солдат в каждую минуту решает — стрелять или не стрелять, идти вперёд или назад. И из этих миллионов решений складывается то, что мы называем историей.
«А что если это касается не только войны? — вдруг подумал он. — Что если вся жизнь состоит из таких же случайных решений? Что если то, что мы называем судьбой, характером, призванием, — просто сумма мелких выборов?»
«Тогда получается, что человек свободен? Что в каждую минуту он может выбрать, кем ему быть?»
«Но тогда и ответственность страшная! Потому что каждый выбор — это не только твоя жизнь, но и жизнь всех, кого ты касаешься.»
— Соня, — сказал он вдруг, — а ты никогда не чувствовала, что живёшь не своей жизнью?
— Как это?
— Ну, что играешь роль, которую тебе навязали? Роль жены, матери, хозяйки... А где твоя собственная жизнь?
Софья растерялась: — Но я же счастлива, Лёвочка...
— Счастлива или привыкла считать себя счастливой?
«Господи, — испугался он сам своего вопроса, — да что я делаю? Зачем разрушаю её покой? Ведь она действительно счастлива! А я хочу заразить её своими сомнениями?»
«Но разве можно быть счастливым, не зная правды о себе? Разве не лучше мучительная правда, чем сладкая ложь?»
«А что если счастье и есть — умение не задавать лишних вопросов?»
________________________________________
КНИГА ВТОРАЯ: ПУСТЫНЯ ДУХА
Глава VII. Исповедь без священника
Ясная Поляна, 1873 год
Маленький Серёжа подошёл к отцу и задал вопрос, от которого у Льва перехватило дыхание: — Папа, а зачем мы живём?
«Господи, — подумал Лёва, — это началось. То же самое, что мучило меня с девяти лет, теперь мучает моего сына. Неужели это проклятие передаётся по наследству? Неужели обречён и он на эту пытку вечными вопросами?»
— Почему ты об этом спрашиваешь, Серёжа?
— Вчера умерла кошка Мурка. Мама сказала, что все умирают. И мы тоже умрём. Тогда зачем жить?
«Вот он, главный вопрос, — думал Лёва. — Тот самый, который довёл меня до отчаяния. Что я скажу сыну? Солгу, как мне лгали взрослые? Или скажу правду — что не знаю ответа?»
«А что если правда в том, что ответа нет? Что сам вопрос и есть ответ? Что человек потому и человек, что способен спрашивать о смысле жизни?»
Лёва взял сына на колени: — Знаешь, Серёжа, этот вопрос задают себе все умные люди. И знаешь что? Никто не знает точного ответа.
— Никто?
— Никто. Одни говорят — чтобы попасть в рай. Другие — чтобы быть счастливыми. Третьи — чтобы помогать людям.
«А я что думаю? — спросил себя Лёва. — В чём смысл моей жизни? В том, что я мучаюсь вопросами? В том, что пишу книги? В том, что ищу истину?»
«Или в том, что вот сейчас держу на руках сына и пытаюсь не соврать ему? В том, что люблю Соню, несмотря на все наши ссоры? В том, что каждый день встаю и продолжаю жить, хотя не знаю зачем?»
— А ты что думаешь, папа?
— Я думаю, что сама жизнь и есть ответ. Видишь, как светит солнце? Как ты смеёшься? Как растут цветы? Это и есть смысл — способность радоваться, любить, удивляться.
— Но ведь это всё закончится...
— Да, закончится. Но разве от этого яблоко становится менее вкусным, если ты знаешь, что скоро его съешь?
«Правильно ли я говорю? — мучился Лёва. — Не обманываю ли? А что если жизнь действительно бессмысленна? Что если я даю сыну ложную надежду?»
«Но ведь и отчаяние может быть ложным! Может быть, бессмысленность — тоже иллюзия, как и смысл?»
Софья слушала их разговор и ужасалась. Неужели Лёва заражает детей своими сомнениями?
Вечером она не выдержала: — Лёвочка, зачем ты говоришь детям такие вещи? Они же маленькие...
— Но они думают, Соня! И спрашивают! Что мне — лгать?
— Не лгать, а... объяснять проще. Как принято.
— А если принятое объяснение ложно?
«Вот она, наша главная ссора, — понял Лёва. — Не о деньгах, не о хозяйстве, не о моих статьях. О том, можно ли жить в правде или нужно жить в удобной лжи.»
«Она хочет дать детям покой. А я — правду. Но что если покой важнее правды? Что если правда — это роскошь, которую могут позволить себе только те, у кого есть всё остальное?»
«Или наоборот — покой могут позволить себе только те, кто не видел настоящих страданий?»
— Софья, я не хочу, чтобы наши дети жили иллюзиями. Пусть лучше они знают: жизнь сложна, на многие вопросы нет ответов, но от этого она не становится менее прекрасной.
— А если они не выдержат такой правды?
— Тогда значит, они не мои дети.
«Жестоко? — подумал он после этих слов. — Да, жестоко. Но что жесточе — подготовить их к правде или оставить беззащитными перед ложью?»
«А что если есть правды разных уровней? Детская правда, взрослая правда, старческая правда? И не надо торопиться открывать все сразу?»
«Но тогда получается, что я всю жизнь остался ребёнком — задаю детские вопросы взрослому миру?»
________________________________________
Глава VIII. Двойник в зеркале
Ясная Поляна, 1876 год
Лёва стоял перед зеркалом в своём кабинете и не узнавал себя. Не лицо изменилось — душа. В глазах поселилось что-то новое. Знание. Страшное знание.
«Я убийца, — подумал он вдруг, и мысль эта не испугала, а почти обрадовала своей ясностью. — Да, убийца! Каждый день моей барской жизни — это смерть крестьянина. Каждый кусок хлеба, который я ем за своим столом, — хлеб, отнятый у голодного.»
«И что же теперь? Продать всё, раздать, уйти? Но ведь и это будет ложью! Потому что привычка к комфорту останется. Можно ли смыть грех поступками? Или грех глубже — в самой природе человека?»
Он сел за стол, взял перо:
«Господи, да я же хуже Раскольникова! Он убил двух старушек топором — а я убиваю ежедневно, системой, порядком вещей, который считаю нормальным! Его мучила совесть — а мне хорошо спится! Его судили — а меня прославляют!»
«Или... или это и есть суд? Эта мука, эта невозможность жить спокойно? Не Страшный суд где-то там, после смерти, а здесь, сейчас, каждую минуту?»
В дверь постучали. Вошёл Дмитрий, молодой помещик из соседнего имения.
— Лев Николаевич, извините за беспокойство. Хотел посоветоваться...
Лёва посмотрел на него и вздрогнул. Дмитрий был его ровесником, такой же образованный, такой же богатый. И такой же спокойный. В его лице не было ни тени сомнений, никаких мучительных вопросов.
— Слушаю вас.
— Да вот, крестьяне просят прибавки к жалованью. Говорят, дорожает всё. А я думаю — не избаловать бы. Вы как считаете?
«Господи, — подумал Лёва, — да это же я! Я, каким был бы, если бы не эти проклятые вопросы! Это мой двойник, мой нереализованный вариант!»
— А вы сами как думаете? — спросил Толстой.
— Ну, работают неплохо. Не жалуются особо. Может, и прибавить немного. Только бы не расслабились.
— А если бы вы были на их месте?
Дмитрий удивился: — Как это — на их месте?
— Ну, представьте: вы крестьянин. У вас дети, жена. Работаете с утра до ночи, а денег едва хватает. И вот просите прибавки...
— Да что я могу представить? — засмеялся Дмитрий. — Я же не крестьянин! У каждого своё место в жизни.
«Вот оно! — понял Лёва. — Вот та граница, которая отделяет меня от него! Он не может представить себя на месте другого. А я — могу. И в этом моё проклятие!»
«Но может быть, и благословение? Может быть, способность чувствовать чужую боль как свою — это и есть то, что делает человека человеком?»
— Дмитрий Иванович, — сказал Лёва медленно, — а вы никогда не думали: а справедливо ли, что одни рождаются господами, а другие — крестьянами?
— Как это — справедливо? — искренне удивился тот. — А что тут думать? Так устроен мир. Бог всем определил своё место.
— А если Бог хочет, чтобы мы это изменили?
— Зачем Он тогда устроил так изначально?
«Логично, — подумал Лёва. — Железно логично. И спокойно. И мертво.»
«А что если мы оба правы? Он — в том, что мир устроен так, как устроен. А я — в том, что это нужно изменить? Что если противоречие не в нас, а в самом мире?»
«Тогда получается, что мир болен. И я — симптом этой болезни. Боль, которая показывает, где что-то не так.»
После ухода Дмитрия Лёва долго сидел у окна.
«Странно, — думал он. — Встретил человека, который мог бы быть мной, и понял: не хочу быть им. Лучше мучиться вопросами, чем жить без них. Лучше болеть совестью, чем быть здоровым эгоистом.»
«Но тогда моя болезнь — это моё здоровье? А его здоровье — его болезнь?»
«Господи, как всё запутано! Или... или это только кажется запутанным, а на самом деле просто?»
________________________________________
Глава IX. Арзамасский ужас
Арзамас, сентябрь 1869 года
Лёва проснулся в гостиничном номере среди ночи и понял: он умирает. Не тело — тело было здорово. Умирала душа, поражённая внезапным пониманием абсолютной бессмысленности всего существования.
«Что это? — билось в голове. — Что со мной происходит? Это сон? Болезнь? Или... откровение?»
«Да нет же, не откровение! — кричал внутренний голос. — Это правда! Ты просто увидел то, что всегда было, но ты не хотел видеть! Жизнь — случайность между двумя пустотами. Всё, что ты считал важным, — иллюзия!»
Он встал, прошёлся по комнате. Всё в ней казалось обычным — кровать, стол, рукомойник. Но на всём лежала печать какой-то абсолютной чужеродности.
«Но если это правда, — думал он, — то зачем же тогда эта мука? Зачем это страдание от бессмысленности? Неужели природа так жестока, что дала человеку потребность в смысле, а смысла не дала?»
«А что если наоборот? — вдруг мелькнула мысль. — Что если само страдание от бессмысленности и есть смысл? Что если способность мучиться вопросами о смысле жизни и делает жизнь осмысленной?»
«Но тогда получается парадокс: жизнь имеет смысл только потому, что мы можем думать, что смысла нет?»
Он подошёл к окну. На улицах спали люди, которые завтра встанут и будут заниматься своими делами, словно их жизнь что-то значит.
«А может быть, они правы? — подумал Лёва. — Может быть, смысл не в том, чтобы найти смысл, а в том, чтобы жить, не спрашивая о смысле?»
«Но тогда я — больной? Человек, который заболел философией, как заболевают чахоткой?»
«Или наоборот — я здоровый среди больных? Единственный, кто видит правду?»
«Господи, да что же это такое! — взмолился он, сам не зная к кому. — Если Ты есть — отвечай! Если нет — дай мне силы перенести Твоё отсутствие!»
Но ответа не было. Была только пустота — холодная, равнодушная.
«А что если Бог — это и есть пустота? — вдруг пришло в голову. — Не старик с бородой, не судья, не утешитель, а просто — тишина? Тишина, в которой звучат наши вопросы?»
«Тогда молитва — это не просьба к кому-то, а разговор с самим собой? А вера — не знание, а решение продолжать жить, несмотря на незнание?»
Он просидел до утра, борясь с искушением покончить с собой. Зачем терпеть эту пытку осознания бессмыслицы?
«Но если жизнь бессмысленна, — подумал он вдруг, — то и смерть тоже бессмысленна. А если смерть бессмысленна, то какая разница — жить или умереть?»
«А что если... что если в этом равнодушии и есть свобода? Если ни жизнь, ни смерть не имеют абсолютного смысла, то я свободен выбирать любой смысл? Или жить без смысла — тоже свободно?»
Утром пришёл половой, принёс чай.
— Ночь-то какая была! — сказал он весело. — Гроза страшная! А вы не слышали?
Лёва посмотрел на него с удивлением. Этот человек не знал ничего о ночных муках графа Толстого. Для него была просто гроза, просто работа, просто жизнь.
«И может быть, он счастливее меня? — подумал Лёва. — Может быть, мудрость в том, чтобы не задавать вопросов, на которые нет ответов?»
«Но тогда получается, что чем глупее человек, тем он счастливее? А чем умнее — тем несчастнее?»
«Или ум и глупость — не в знании ответов, а в умении жить с вопросами?»
Он медленно собрался и поехал обратно в Ясную Поляну. Но ехал уже другой человек. Человек, который прошёл через смерть и воскрес. Не для ответов — для вопросов.
________________________________________
Глава X. Встреча на дороге
По пути из Арзамаса, осень 1869 года
На постоялом дворе к Лёве подсел странный попутчик. Мужчина средних лет, в простой одежде, с лицом, в котором было что-то знакомое.
— Далеко едете? — спросил незнакомец.
— Домой. В Тульскую губернию.
— А я вот странствую. По святым местам. Ищу.
— Что ищете?
— Бога. — Попутчик усмехнулся. — Смешно, да? Взрослый мужик, а бегает, как дитё, ищет Бога.
Лёва вздрогнул. В этих словах было эхо его собственных мыслей.
— А не находите?
— Нахожу. То там, то тут. В храме найду — а выйду, Его уже нет. У старца найду — а заговорю с ним, понимаю: он сам не знает, где Бог.
«Господи, — подумал Лёва, — да это же я! Только в другом образе! Или это не случайная встреча?»
— А где же Он, по-вашему?
Странник задумался: — А может, Он не в том месте, где Его ищут? Может, Он там, где больше всего больно?
— Как это?
— Ну, вот страдаешь ты, мучаешься. И думаешь: за что? А может, это и есть Бог — то, что не даёт покоя? То, что заставляет искать?
«Это же мои мысли! — ужаснулся Лёва. — Он говорит то же, что я думал в Арзамасе!»
— Простите, а как вас зовут?
— Да какая разница? — улыбнулся странник. — Имена — для документов. А душа у всех одна.
— Одна?
— Ну да. Думаешь, у тебя душа отдельная, у меня отдельная? А на самом деле — одна на всех. Только мы этого не видим. Как пальцы на руке — вроде разные, а рука одна.
«Если это правда, — подумал Лёва, — то получается, что мои мучения — это мучения всех людей? А моя радость — всеобщая радость?»
«Тогда грех — это не то, что я делаю плохо себе, а то, что делаю плохо всем? А добро — то, что делаю хорошо всем?»
— А как же тогда жить? — спросил он.
— Да просто. Что себе хорошо — делай. Что себе плохо — не делай. Только не забывай: "себе" — это не только ты, а все.
— Но это же невозможно! Как можно думать обо всех сразу?
— А ты попробуй. Начни с одного человека. Потом с двух. Потом с десяти. Глядишь, и привыкнешь.
Лёва хотел спросить ещё что-то, но странник уже поднимался: — Мне здесь выходить. Счастливо оставаться!
— Постойте! Как вас найти? Где вы живёте?
— Везде живу. И нигде. А найти — легко. В себе ищи. Там я и есть.
Он ушёл, а Лёва долго сидел, потрясённый. «Кто это был? Юродивый? Мудрец? Галлюцинация? Или... или часть меня самого, которая вышла наружу, чтобы со мной поговорить?»
«А может быть, так всегда и бывает? Когда человек готов услышать истину, она приходит к нему в том образе, в котором он может её принять?»
«Тогда получается, что все учителя — внутри нас? А внешние учителя только помогают нам услышать то, что мы уже знаем?»
________________________________________
Глава XI. Исповедь
Ясная Поляна, 1882 год
Лёва писал книгу о своей духовной смерти и воскресении. Не роман — исповедь. Беспощадно честную исповедь человека, который заглянул в бездну и вернулся оттуда с вестью.
«Что я скажу людям? — думал он, водя пером по бумаге. — Что жизнь бессмысленна? Но тогда зачем им читать мою книгу? Что смысл есть? Но где доказательства?»
«А что если правда в том, что вопрос о смысле важнее любого ответа? Что человек становится человеком именно тогда, когда начинает спрашивать: зачем я живу?»
«Я — человек, который всю жизнь искал истину и в пятьдесят лет увидел её лицо. И лицо это оказалось... пустым», — написал он, но тут же зачеркнул.
«Нет, не пустым. Лицом вопроса. Истина — это не ответ, а способность продолжать спрашивать, даже когда больно.»
«Я понял, что все ответы, которые дают люди на вопрос о смысле жизни, — попытки избежать главного: признания собственного незнания», — писал он дальше.
«Наука говорит: живи, чтобы познавать. Но зачем познавать то, что исчезнет вместе с познающим? Религия говорит: живи для загробной жизни. Но кто видел эту загробную жизнь? Философия говорит: живи разумно. Но что такое разум перед лицом смерти?»
«И тогда я понял: все эти ответы — способы не думать о вопросе. Люди так боятся пустоты, что готовы заполнить её чем угодно — лишь бы не видеть.»
«Но что если пустота — не враг, а друг? Что если только в пустоте можно услышать настоящий ответ?»
Софья читала рукопись и плакала: — Лёвочка, может быть, не стоит публиковать? Это слишком... страшно.
— Соня, если я молчу о том, что пережил, значит, обманываю людей.
— Но ведь можно сказать правду... мягче?
— Мягкая правда — это ложь. А я больше не хочу лгать.
«Не хочу лгать, — думал он. — Но разве не лгу уже тем, что пишу? Разве можно передать словами то, что пережил в Арзамасе? Разве не предательство — рассказывать о тайне?»
«А что если тайна потому и тайна, что её нельзя рассказать, а можно только пережить? Тогда моя книга — только указатель: "Здесь ищите, здесь копайте"?»
«Я обратился к простым людям, — писал он, — и увидел: они живут так, словно знают зачем. У них есть то, чего нет у нас, образованных, — вера. Не вера в догмы, а вера в саму жизнь».
«Но что это за вера? — спрашивал он себя. — Слепота? Мудрость? Или просто усталость от вопросов?»
«А может быть, вера — это решение? Решение жить, несмотря на незнание? Решение любить, несмотря на боль? Решение надеяться, несмотря на отчаяние?»
«Тогда вера — это не знание, а выбор. И каждый день мы выбираем заново: верить или не верить, жить или не жить, любить или не любить.»
— Соня, — сказал он, отложив перо, — я принял решение. Мы должны изменить нашу жизнь.
— Что ты имеешь в виду?
— Отдать землю крестьянам. Жить простой жизнью. По совести.
Софья побледнела: — А дети? А их будущее?
— Мы дадим им лучшее наследство — пример честной жизни.
«Опять я хочу быть последовательным, — подумал Лёва. — Опять хочу воплотить идею в жизнь. Но разве не в том моя главная ошибка? Разве можно жить по идее, а не по сердцу?»
«А что если противоречие между убеждениями и жизнью — не порок, а норма? Что если человек потому и человек, что не может быть до конца последовательным?»
«Тогда моя мука от этого противоречия — тоже нормальна? Тогда я страдаю не потому, что плохой, а потому, что человек?»
Началась война, которая продлится до конца его жизни. Война между стремлением к святости и человеческой слабостью. Между желанием быть честным и невозможностью причинить боль близким.
И в этой войне не было победителей. Была только жизнь — сложная, противоречивая, мучительная и прекрасная одновременно.
________________________________________

Глава XII. Учитель человечества
Ясная Поляна, 1885 год
К нему ехали со всей России. Искатели истины, сектанты, революционеры, просто несчастные души, которые надеялись найти у знаменитого писателя ответы на неразрешимые вопросы. Ясная Поляна превратилась в место паломничества.
«Господи, — думал Лёва, принимая очередного посетителя, — да что же это такое? Они ищут во мне учителя, а я сам ученик! Они хотят ответов, а у меня только вопросы! Они видят во мне святого, а я чувствую себя грешником!»
Молодой народник из Петербурга спрашивал: — Лев Николаевич, как бороться с несправедливостью? Революция или проповедь?
— Ни то, ни другое, — отвечал Толстой, чувствуя, как внутри него спорят два голоса. — Нужно начинать с себя.
«Правильно ли я говорю? — мучился он. — А сам-то я начал с себя? Проповедую отказ от собственности — а живу в барском доме! Учу любви — а мучаю жену! Призываю к простоте — а сам сложен как китайская головоломка!»
— Но ведь пока мы будем совершенствоваться, миллионы людей страдают!
— А разве революция уменьшит страдания? Вы замените одних угнетателей другими.
«И это говорю я! — ужасался внутренний голос. — Я, который сам угнетаю крестьян каждый день своего существования! Какое право я имею учить других?»
«Но что если именно это право мне и дает моя греховность? — вдруг подумалось. — Что если учить может только тот, кто сам грешен? Потому что знает, как трудно быть хорошим?»
Приехала делегация духоборов: — Лев Николаевич, мы готовы терпеть за веру. Но дети голодают. Может, уехать в Америку?
— Бегство — не решение, — ответил он, но тут же подумал: «А сам я что делаю? Не бегу ли от собственных противоречий в красивые теории?»
— Ваша миссия — показать России, что можно жить без насилия.
«Показать России... А кто покажет мне? Кто научит меня жить без насилия над собственной семьей?»
Вечером пришло письмо от толстовца из Сибири: «Дорогой Лев Николаевич, я оставил семью и имущество, чтобы жить по вашему учению. Но жена с детьми теперь в нищете. Правильно ли я поступил?»
Лёва прочитал письмо и почувствовал, как сердце сжимается от боли.
«Господи, что я наделал! — кричала душа. — Мои слова ломают человеческие судьбы! Получается, я несу ответственность за страдания людей, которых никогда не видел?»
«Но разве виноват врач, который говорит больному правду о его болезни? Разве виноват тот, кто показывает людям их грехи?»
«А что если я не врач, а больной, который заразил других своей болезнью? Что если моя болезнь — это мания учительства? Желание спасти всех, не спасая себя?»
Он написал ответ: «Дорогой друг, я не могу сказать вам, правильно ли вы поступили. Но могу сказать одно: если ваша жена и дети страдают от вашего решения жить по совести, то, может быть, совесть требует от вас чего-то другого?»
«Лицемерю? — спросил он себя после отправки письма. — Учу одному, а советую другое?»
«Или наконец становлюсь честным? Наконец признаю, что жизнь сложнее любого учения?»
Софья не выдерживала: — Лёвочка, ты учишь людей, как жить, а сам не можешь наладить жизнь в собственной семье!
— Потому что ты не хочешь жить по совести!
— Я хочу жить для детей, а не для твоих абстрактных идей!
«Вот она, главная правда, — понял Лёва. — Я выбираю между абстрактным добром и конкретной любовью. Между человечеством и семьей. Между истиной и счастьем.»
«И почему я думаю, что истина важнее счастья? Кто мне это сказал? Разве не может быть истиной то, что счастье важнее истины?»
«А что если моя главная ошибка в том, что я ставлю принципы выше людей? Что служу идее, а не жизни?»
Но тут в кабинет вошёл ещё один посетитель — старый крестьянин из соседней деревни.
— Лев Николаевич, — сказал он, снимая шапку, — спасибо вам за правду. Сын мой письма ваши читает, статьи. Говорит: наконец-то кто-то сказал, как оно есть на самом деле.
— Какая правда? — спросил Лёва.
— Да что все люди — братья. Что господ и мужиков нет, а есть просто люди. Что жить надо по-божески, а не по-барски.
Лёва посмотрел в простые, честные глаза крестьянина и понял: «Вот она, другая сторона. Кому-то мои слова приносят боль, а кому-то — надежду. Кого-то разрушают, а кого-то строят.»
«Тогда как же быть? Молчать, чтобы не причинить вреда? Или говорить, несмотря на возможный вред?»
«А что если в этом и есть крест всякого учителя — нести ответственность и за добро, и за зло, которые приносят его слова?»
________________________________________
Глава XIII. Крейцерова соната души
Ясная Поляна, 1889 год
Лёва дописал рассказ о человеке, который убил жену из ревности, и понял: он написал не о Позднышеве. Он написал о себе. О своей войне с собственной плотью, о своей ненависти к собственным желаниям.
«Я убийца, — думал он, перечитывая страницы. — Не ножом, не пистолетом — словами, мыслями, требованиями. Каждый день я убиваю в Соне женщину, требуя от неё быть святой. Каждый день убиваю в себе человека, требуя быть ангелом.»
Софья читала рукопись и бледнела: — Лёвочка, это о нас?
— Это о всех, — уклончиво ответил он.
— Но Позднышев — это ведь ты? А его жена — я?
«Господи, как ей ответить? — мучился Лёва. — Сказать правду — что каждую ночь борюсь с желанием прийти к ней? Что ненавижу свою плоть за её слабость? Что люблю её и одновременно проклинаю эту любовь?»
— Соня, я считаю греховными плотские отношения вообще. Не наши конкретно, а любые.
— Но мы же супруги! У нас дети!
— Именно поэтому я и мучаюсь. Проповедую одно, а живу по-другому.
«Как же мне объяснить ей? — думал он. — Как объяснить, что каждый раз, когда мы близки, я чувствую себя предателем собственных убеждений? Что мне кажется: я падаю с той высоты, на которую пытался взобраться?»
«Но что если сама эта высота — иллюзия? Что если человек не должен быть ангелом? Что если плоть дана нам не для преодоления, а для принятия?»
«Нет! — взбунтовался внутренний голос. — Если принять всё как есть, то зачем тогда совесть? Зачем стремление к совершенству? Зачем борьба с собой?»
«А что если борьба с собой и есть главный грех? Что если Бог создал меня таким, какой я есть, и не просит меня быть другим?»
Софья почувствовала, как внутри что-то рвётся: — Получается, ты считаешь греховным всё то, что было лучшим в наших отношениях? Получается, рождение детей — результат греха?
— Бог создал мужчину и женщину для духовного единения. А мы превратили это в физическое удовольствие.
«Говорю, а сам не верю, — понял он. — Или верю только головой, а сердце протестует? А что если права не голова, а сердце?»
«Что если любовь — не препятствие для духовности, а её проявление? Что если через любовь к одному человеку мы учимся любить всех?»
«Но тогда почему я чувствую себя грешником каждый раз, когда поддаюсь этой любви? Почему мне кажется, что я изменяю своему призванию?»
— И что же ты предлагаешь? — спросила Софья со слезами в голосах. — Развестись?
— Предлагаю жить как брат с сестрой. Любить духовной любовью.
— А если я не могу?
— Тогда... тогда мы будем продолжать грешить.
«Грешить... — повторил он про себя. — Но что такое грех? То, что противоречит божественному закону? А откуда я знаю, что это такое? Из книг? От попов? Или из собственной совести?»
«А что если моя совесть ошибается? Что если то, что она называет грехом, на самом деле — благословение?»
И они действительно стали жить в разных комнатах. Но близость не исчезла — она стала мучительнее, потому что превратилась в запретный плод.
Лёва боролся с собой, молился, постился. Но иногда не выдерживал и приходил к жене. А потом мучился, записывая в дневнике: «Опять пал. Опять показал свою слабость».
«Но что если это не слабость, а сила? — думал он в минуты просветления. — Сила любви, которая сильнее всех принципов? Что если именно в этих падениях я и остаюсь человеком?»
«А что если святость — не в том, чтобы победить человеческое, а в том, чтобы принять его и преобразить?»
Но тут же другой голос возражал: «Нет! Если принять всё как есть, то зачем тогда совершенствование? Зачем борьба? Зачем идеалы?»
«А что если идеалы даны нам не для достижения, а для стремления? Не для победы, а для пути?»
Софья не понимала этих мук: — Лёвочка, мы любим друг друга, у нас прекрасные дети, почему ты мучаешь себя и меня?
— Потому что не могу жить по принципу: что естественно, то не безобразно. Естественно и убивать, и воровать.
— Но ведь любовь — это не убийство!
— Любовь к одному — это предательство всех остальных. Любовь к семье — это равнодушие к человечеству.
«Господи, что я говорю! — ужаснулся он собственных слов. — Неужели я действительно так думаю? Или просто пытаюсь оправдать свою неспособность любить просто, без философии?»
«А что если моя беда в том, что я всё усложняю? Что не могу просто жить, а должен всё объяснять, систематизировать, превращать в учение?»
«Но тогда вся моя жизнь — ошибка? Тогда лучше был бы простым помещиком, который любит жену, воспитывает детей и не задаётся вопросами о смысле бытия?»
«Нет! — возразил он сам себе. — Лучше мучительная правда, чем спокойная ложь!»
«А что если правда в том, что никакой абсолютной правды нет? Что есть только жизнь — сложная, противоречивая, но единственно реальная?»
________________________________________
Глава XIV. Отлучение
Ясная Поляна, 24 февраля 1901 года
Лёва читал в «Церковных ведомостях» определение Святейшего Синода о своём отлучении и чувствовал странное облегчение. Наконец-то всё стало ясно. Наконец-то кончилась эта мучительная двойственность.
«Так вот оно что, — думал он. — Они меня отлучили. От Церкви, от православия, от официального Бога. А от какого Бога нельзя отлучить?»
«От того Бога, который во мне самом? От того, кто говорит через совесть? Или этот Бог — тоже выдумка?»
— Соня, — сказал он спокойно, — меня отлучили от церкви.
Софья выронила чашку: — Что? Но это же... это же как смерть!
— Наоборот, — ответил он. — Это рождение. Наконец-то я свободен от притворства.
«Свободен... Но от чего свободен? От внешних обрядов? Или от самой возможности веры?»
«А что если вера — не в принадлежности к церкви, а в способности сомневаться? Не в знании ответов, а в готовности задавать вопросы?»
В определении Синода было написано: «Известный миру писатель, граф Толстой, дерзко восстал на Господа и на Христа Его...»
«Восстал... — размышлял Лёва. — А что если восстание против ложного Бога — это служение истинному Богу? Что если Христос сам восставал против официальной религии своего времени?»
«Но тогда получается, что я не богоборец, а богоискатель? Не враг Христа, а его ученик?»
К воротам Ясной Поляны потянулись толпы народа. Крестьяне, рабочие, студенты — все шли поклониться человеку, которого церковь объявила еретиком.
— Лев Николаевич, — говорили они, — вы правду говорите. Попы наши давно Христа забыли.
— Спасибо вам, что за нас заступились.
— Вы наш настоящий пастырь.
«Вот она, ирония, — думал Лёва. — Церковь меня отлучила, а народ признал своим. Кто же прав?»
«А что если правы и те, и другие? Что если я действительно враг церкви и одновременно друг веры?»
«Что если между Богом церковным и Богом совести — пропасть? И мне пришлось выбирать?»
Письма сыпались тысячами. Одни проклинали, другие благословляли. И в тех, и в других он был не человеком, а символом.
«Символом чего? — спрашивал он себя. — Богоборчества? Или правдоискательства? А может быть, символом человеческой невозможности жить спокойно, не мучаясь вопросами?»
Он написал ответ народу: «Я верю в Бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Я верю в то, что воля Бога яснее всего выражена в учении человека Христа...»
«Человека Христа... — повторил он про себя. — Не Бога, а человека. Человека, который стал Богом через любовь. Или Бога, который стал человеком через страдание?»
«А что если и я могу стать чем-то большим, чем просто граф Толстой? Не через церковные обряды, а через честность с самим собой?»
Но тут же другой голос возражал: «Гордыня! Обычная гордыня! Захотел быть особенным, вот и придумал себе особого Бога!»
«А что если гордыня — в том, чтобы считать себя православным, не живя по-христиански? Что если смирение — в том, чтобы признать: я не знаю, что такое Бог, но ищу Его?»
Начались гонения. Цензура запрещала его статьи, жандармы следили за корреспонденцией. Официальная Россия объявила ему войну.
— Лёвочка, — умоляла Софья, — давай уедем! Тебя могут арестовать!
— Нет, Соня. Моё место здесь. Здесь мой народ, здесь моя работа.
«Моя работа... А в чём моя работа? В том, чтобы писать книги? Или в том, чтобы быть живым вопросом для общества?»
«Что если моя главная книга — это моя жизнь? Не то, что я написал, а то, как я жил?»
«Тогда отлучение — не конец, а начало. Начало настоящей проповеди. Проповеди не словами, а существованием.»
________________________________________
Глава XV. Письма через пропасть
Ясная Поляна, 1909 год
Письмо из Лондона лежало на столе уже третий день. Лёва боялся его читать — предчувствовал что-то важное. Имя на конверте было незнакомым: Мохандас Карамчанд Ганди.
«Очередной поклонник? — думал он. — Или критик? А может быть, просто человек, который хочет поспорить о смысле жизни?»
Наконец он распечатал письмо и с первых строк понял: это особенное.
«Мне выпало счастье изучать Ваши писания, произведшие глубокое впечатление на моё мировоззрение», — писал молодой индийский адвокат из Южной Африки.
«Изучать мои писания... — удивился Лёва. — Как будто я святой отец, а не сомневающийся грешник!»
Но дальше было ещё удивительнее. Этот неизвестный индиец рассказывал, как применяет идеи Толстого в борьбе против расовых законов. Как несколько тысяч людей, вооружённых только верой в справедливость, противостоят машине государственного насилия.
«Господи, — думал Лёва, — да он воплощает в жизнь то, о чём я только пишу! Он доказывает на практике то, во что я сам иногда перестаю верить!»
«Это же мой двойник! Но не тёмный, а светлый! Не то, чем я мог бы стать, если бы пошёл по ложному пути, а то, чем могу стать, если найду правильный!»
— Соня, — сказал он жене, — посмотри, что мне написали из Африки.
Софья прочитала и покачала головой: — Какой-то фанатик. Зачем тебе с ним переписываться?
— Фанатик? — Лёва посмотрел на неё с интересом. — А чем фанатизм отличается от убеждённости?
«Вот она, вечная проблема, — подумал он. — Где граница между здоровой верой и болезненной одержимостью? Между пророчеством и сумасшествием?»
«А что если эта граница — в результате? Если твоя вера приносит добро людям — ты пророк. Если зло — фанатик?»
«Но кто судит, что добро, а что зло? И по каким критериям?»
Он начал писать ответ:
«Сейчас получил Ваше письмо, доставившее мне большую радость. Помогай Бог нашим дорогим братьям в Трансваале. Та же борьба кротости против грубости проявляется и у нас...»
«Наши дорогие братья... — повторил он, перечитывая написанное. — А что если все люди действительно братья? Не в переносном смысле, а в прямом? Что если боль одного — это боль всех?»
«Тогда борьба этого индийца за справедливость — это и моя борьба? А моя борьба с собственными противоречиями — это борьба всего человечества?»
В переписке с Ганди Толстой нашёл то, чего ему так не хватало — подтверждение правильности пути. Ганди писал не о теории, а о практике. О том, как ненасилие работает в реальной жизни.
«Видите ли, — писал Ганди, — когда человек готов страдать за истину, он становится неуязвим. Его можно избить, посадить в тюрьму, даже убить. Но нельзя заставить отречься от правды».
«Неуязвим... — размышлял Лёва. — А я разве не страдаю за истину? Почему же я не чувствую себя неуязвимым? Почему каждая критика ранит, каждое непонимание причиняет боль?»
«А что если я страдаю не за истину, а за своё желание быть правым? Не за идею, а за свою гордыню?»
«Тогда в чём разница между нами? Он страдает за других, а я — за себя?»
Но в этой горечи самопознания была и радость. Наконец-то он встретил родственную душу. Человека, который понял его лучше, чем соотечественники.
В последнем письме Ганди Толстой написал то, что можно считать его духовным завещанием:
«Чем дольше я живу, тем больше хочется сказать другим то, что имеет огромную важность, а именно то, что называется непротивлением, а в сущности есть учение любви...»
«Учение любви... — повторил он. — Но умею ли я любить? Или только умею страдать от неумения любить?»
«А что если и это — начало любви? Что если осознание своего неумения любить — первый шаг к настоящей любви?»
Письмо он отправил 7 сентября 1910 года. Через два месяца его не стало.
«Успел ли передать эстафету? — была его последняя мысль об этой переписке. — Поймёт ли этот молодой индиец, что важны не мои слова, а дух, который за ними стоит?»
________________________________________
Глава XVI. Крест на перекрёстке
Ясная Поляна, октябрь 1909 года
Молодой священник приехал неожиданно. Скромный, в потёртом подряснике, с глазами, полными не осуждения, а боли. Отец Алексий.
«Ещё один, — подумал Лёва, принимая его в кабинете. — Ещё один, кто хочет меня спасти. Или обратить. Или просто понять, что за чудовище такое — граф Толстой?»
— Простите мою дерзость, — начал священник, — но я пришёл к раненому. С бинтами, не с проклятиями.
Толстой усмехнулся: — Слишком поздно. В этом поле уже всё перекопано, и никто не знает, где свои, где чужие.
— Господь всегда знает.
«Господь знает... — подумал Лёва. — А что если Он знает, но молчит? Что если это и есть Его ответ — молчание?»
— Если Он знает, то почему молчит? Я спрашивал Его всю жизнь. А в ответ — тишина.
— А вы слушали?
«Слушал? — взорвался Лёва. — Да я всю жизнь только и делал, что слушал! Слушал в окопах, слушал в степи, слушал среди умирающих детей и лживых попов!»
— Слушал? Я молился везде — и получил только вот это! — он ударил по груди. — Голос, который кричит: «Зачем?»
— Но вы сами стали богом для других. Заменили им Евангелие своими книгами.
«Стал богом... — ужаснулся Лёва. — Господи, неужели это правда? Неужели я из искателя Бога превратился в Его заместителя?»
— Я никого не спасал. Я только кричал. Разве нельзя кричать?
— Можно. Но и Христос кричал. На кресте. И открыл разбойнику рай.
— Вы всё сводите к кресту! — сорвался Толстой. — Ваш Христос — только страдание! А где любовь? Где жизнь?
— Именно в кресте — и есть жизнь.
«В кресте — жизнь? — думал Лёва. — А что если он прав? Что если я всю жизнь бежал от креста, а нужно было его принять?»
«Но какой крест? Деревянный, на котором распяли Христа? Или тот внутренний крест, который каждый несёт сам?»
Софья подошла, попыталась успокоить: — Лёвочка, не спорь. Пусть батюшка скажет.
— Я слышу, — ответил Лёва тяжело. — Но не то, что он хочет. Я слышу голос умирающего в пустоте. Без Бога, без надежды. Это мой голос.
Священник встал, перекрестился: — Тогда я буду молиться. За Бога — чтобы Он не отступился от вас.
— А если одиночество — это и есть Бог? — прошептал Толстой. — Если Он — не голос, а пустота, в которой мы отражаем самих себя.
Священник вздрогнул. Он понимал: здесь не спор — здесь агония.
— Господь есть Логос. Не пустота. И если вы стоите на перекрёстке — выберите Крест. Он всегда один.
Толстой обессиленно опустился в кресло: — Я не стою. Я лежу. И не у креста, а у своей последней остановки. Если Он придёт — пусть поднимет меня. Я больше не могу.
«Не могу... — повторял он про себя. — Всю жизнь боролся, искал, спорил, страдал. А теперь просто устал. Устал от самого себя.»
«А что если усталость — тоже дар? Что если только когда кончаются силы, начинается настоящая жизнь?»
Когда священник ушёл, Софья обняла мужа: — Ты думаешь, он был прав?
— Не знаю, — ответил Лёва глухо. — Но думаю, мы оба были правы. По-своему. Он верит в Бога церкви, я — в Бога совести. Может быть, это один и тот же Бог, только в разных одеждах?
«А что если и правда есть Бог, который больше всех наших представлений о Нём? Который не помещается ни в церкви, ни в учении, ни в философии?»
«Тогда моя борьба с церковью — тоже служение Ему? А борьба церкви со мной — тоже?»
— Дай мне руку, — попросил он. — Чтобы я знал — не один.
За окном шёл осенний снег. В комнате стояла тишина — но не пустая. Тишина, в которой кто-то, может быть, слушал.
________________________________________
Глава XVII. Письмо, которого не было
Ясная Поляна. Ночь. Осень 1910 года
Он не спал. Последние ночи всегда такие — дрожащие, спутанные, как бумага перед тем, как её выбросить.
«Что это со мной? — думал Лёва, лёжа с открытыми глазами. — Умираю? Или рождаюсь заново? И где граница между смертью и рождением?»
Вдруг — голос. Не громкий, не страшный. Простой. Детский.
— Папа?
Он обернулся. У постели стоял Серёжа. Не взрослый, каким был перед смертью, а маленький — таким, каким приходил к нему по утрам, чтобы залезть под одеяло.
«Галлюцинация? — подумал Лёва. — Или последний подарок умирающего сознания?»
— Ты здесь?
— Я всегда здесь. Просто ты не слышал. Ты больше спорил, чем слушал.
«Спорил... Да, всю жизнь спорил. С Богом, с людьми, с самим собой. А может быть, нужно было просто слушать?»
— Я пытался...
— Я знаю, папа.
Толстой сел на край постели: — Ты ведь умер, Серёжа.
— Да. Но это не мешает нам говорить.
«Не мешает... — подумал Лёва. — А что если смерть — не конец разговора, а его начало? Что если только умерев, можно говорить по-настоящему?»
— Я всё хотел тебе написать. Прости, что не смог быть с тобой.
— Ты был. Просто не рядом, а внутри.
«Внутри... — повторил Лёва. — Значит, любовь — это не расстояние между людьми, а глубина в каждом из нас?»
— Я думал, Бог забрал тебя, чтобы наказать меня.
— Нет, папа. Он ничего не забирает. Он ждёт.
— Чего?
— Чтобы ты перестал бояться.
«Перестал бояться... — размышлял Лёва. — А чего я боюсь? Смерти? Бессмысленности? Или того, что жизнь может оказаться осмысленной, а я этого не заметил?»
— А если я не смогу?
— Тогда я возьму тебя за руку. Как ты меня когда-то. Помнишь?
Толстой зажмурился. Слёзы текли по лицу — не от горя, а от какой-то невыносимой нежности.
«Помню... — думал он. — Как брал его маленькую ручку в свою. Как учил его ходить. А теперь он учит меня умирать.»
— Прости меня, Серёжа...
— Я давно простил. Ты сам себя не прощаешь.
«Не прощаю... — понял Лёва. — Всю жизнь судил себя строже, чем судья на Страшном суде. А что если это и был мой главный грех — неумение простить себе человечность?»
— Я слишком много говорил, сынок. Слишком мало любил.
— А теперь просто помолчи. Дай мне побыть с тобой.
И они сидели в тишине — отец и сын, живой и мёртвый, или оба уже по ту сторону этих различий.
«Вот она, настоящая молитва, — понял Лёва. — Не слова, не просьбы, а просто присутствие. Быть рядом с теми, кого любишь.»
«А что если и Бог так же? Не отвечает на вопросы, а просто присутствует? И вся моя жизнь — это Его попытка быть рядом со мной?»
Утром Софья нашла его в кресле. Он спал — или не спал. На лице была слабая улыбка.
На столе лежал чистый лист бумаги. Сверху детской рукой было написано: «Папа, я с тобой. С любовью. С.»
«Как это возможно? — думала Софья, глядя на почерк. — Откуда эта детская рука? И почему я не удивляюсь?»
Она плакала — но не от ужаса. От понимания того, что некоторые встречи важнее законов физики.
________________________________________
Глава XVIII. Последний спор
Ясная Поляна, октябрь 1910 года
Лёва проснулся от громких голосов в соседней комнате. Софья спорила с дочерью Александрой о завещании, о правах на сочинения, о Черткове.
«Опять... — подумал он устало. — Опять эта война вокруг моих костей, которые ещё не остыли.»
«А что если я сам виноват? Что если создал эту войну своими принципами? Захотел быть последовательным до конца — и разрушил покой семьи?»
Он встал, вышел в гостиную. Софья стояла с красными глазами, Александра — с виноватым видом.
— Что происходит?
— Спроси у своей дочери! — выкрикнула Софья. — Она сообщила, что ты отдал права на сочинения Черткову!
«Вот оно, — понял Лёва. — Последняя битва. Битва между моими убеждениями и их счастьем.»
— Соня, я действительно составил завещание...
— Как ты мог лишить детей наследства!
«Лишить... — повторил он про себя. — А что если я не лишаю, а даю? Даю им возможность жить честно, не на доходы с мёртвого отца?»
«Или это тоже гордыня? Желание управлять их жизнью даже после смерти?»
— Я лишил их не наследства, а возможности торговать моими мыслями.
— А в чём разница?
— В том, что мои книги должны принадлежать народу.
«Народу... — думал он. — А кто такой народ? Абстракция или конкретные люди? И почему я ставлю абстрактный народ выше конкретной семьи?»
Софья начала ходить по комнате: — Значит, я всю жизнь работала даром? Переписывала, терпела, рожала детей — и всё зря?
«Зря... — Лёва почувствовал, как сжимается сердце. — Господи, неужели она думает, что её жизнь была зря?»
«А что если она права? Что если моя святость — это её крест? Что если мои принципы — это её мучения?»
— Соня, пойми...
— Нет, не пойму! Ты проповедуешь любовь, а к семье относишься как к чужим!
«К чужим... — повторил он. — А не относился ли я действительно к ним как к препятствиям на пути к истине? Не жертвовал ли их счастьем ради своих идей?»
«Но что если идеи тоже имеют право на существование? Что если есть вещи важнее личного счастья?»
«А что если нет? Что если самая высокая идея не стоит слезы ребёнка, как говорил Достоевский?»
— Я всю жизнь проповедую отказ от собственности. Как я могу оставить в наследство то, от чего призываю отказаться?
— Очень просто! Как всю жизнь проповедуешь одно, а живёшь по-другому!
Удар был точным. Лёва почувствовал, как внутри что-то рвётся.
«Да, — признал он. — Всю жизнь живу в противоречии с собственными убеждениями. Но смерть — последний шанс поступить правильно.»
«Или последний шанс причинить боль тем, кого люблю?»
— Лёвочка, — сказала Софья, внезапно изменив тон, — пожалуйста, пересмотри завещание. Ради меня. Ради детей.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что тогда вся моя жизнь потеряет смысл.
«Потеряет смысл... — подумал он. — А что если смысл не в последовательности, а в любви? Не в принципах, а в людях?»
«Что если моя главная ошибка в том, что я всегда выбирал истину вместо милосердия?»
— А если ты ошибаешься? Если твоя истина ложна?
— Тогда я погибну за ложь. Но погибну честно.
«Честно... — повторил он. — Но что такое честность? Верность принципам или верность людям?»
Софья поняла: переубедить его невозможно.
— Хорошо. Живи со своей истиной. А я буду бороться за свои права.
— Как будешь бороться?
— Как сочту нужным.
«Война, — понял Лёва. — До самого конца — война. Между моими идеями и их интересами. Между моей совестью и их счастьем.»
«А что если эта война и есть моя главная неудача? Что если я так и не научился любить без принуждения, быть добрым без принципов?»
Началась последняя битва, которая закончится бегством в никуда.
________________________________________
Глава XIX. Бегство в никуда
28 октября 1910 года
В четыре утра Лёва встал, оделся в темноте и написал последнее письмо Софье:
«Положение моё в доме становится невыносимым. Я не могу более жить в условиях роскоши, окружённый заботами, которые противоречат моим убеждениям...»
«Убеждениям... — думал он, выводя слова. — А что если мои убеждения — это просто способ не жить? Способ убежать от простых человеческих обязанностей?»
«Что если моя святость — это моя болезнь? А моя болезнь — моя святость?»
Он положил письмо на стол, взял чемодан и вышел из дома. Александра и доктор Маковицкий ждали у конюшни.
«Бегу, — понял он. — В восемьдесят два года бегу от собственной жизни. Как мальчишка, который не хочет отвечать за разбитое окно.»
— Папа, ты уверен? — прошептала Александра.
— Уверен, — ответил он. — Дальше оставаться невозможно.
«Невозможно... Но что невозможно? Жить в противоречии с убеждениями? Или жить в согласии с людьми?»
«А что если это и есть человеческий удел — жить в невозможности? Жить, зная, что ни один выбор не будет правильным до конца?»
Ясная Поляна осталась позади. Дом, где прошло полвека жизни, где родились дети, где были написаны великие книги.
«Что я оставляю? — думал Лёва, глядя на исчезающие в утреннем тумане строения. — Дом? Или тюрьму, которую сам себе построил?»
«А что если дом становится тюрьмой только тогда, когда ты перестаёшь в нём жить и начинаешь играть роль?»
— Куда едем, Лев Николаевич? — спросил Маковицкий.
— Не знаю. Туда, куда Бог поведёт.
«Бог поведёт... — повторил он про себя. — А что если Бог уже вёл меня всю жизнь? И я всё время сопротивлялся, думая, что знаю лучше?»
«Что если моё бегство — тоже Его воля? Или моё своеволие?»
На станции они сели в поезд третьего класса. Лёва хотел быть среди простого народа, среди тех, кого всю жизнь идеализировал.
Но простой народ его не узнавал. Видел просто старика с седой бородой, который ехал куда-то по своим делам.
«Вот оно, — думал Лёва, — настоящее равенство. Когда ты не граф Толстой, не великий писатель, не учитель человечества. Просто человек среди людей.»
«А что если это и есть то, что я искал всю жизнь? Не особенность, а обычность? Не исключительность, а причастность?»
— Лев Николаевич, — тихо сказала Александра, — не жалеете?
— О чём?
— О доме. О маме. О том, что бросили всё.
«Жалею... — подумал он. — Конечно, жалею. Но жалость — это ещё не раскаяние. Можно жалеть о правильном поступке и не раскаиваться в неправильном.»
— Жалею о маме. Она не заслужила такой боли. Но не жалею о решении.
— А что если мама права? Что если семья важнее принципов?
«Права... — размышлял Лёва. — А что если мы оба правы? Она — в том, что семья священна. Я — в том, что совесть тоже священна?»
«Что если некоторые конфликты неразрешимы? Что если человек обречён выбирать между равно важными ценностями?»
— Тогда я совершаю величайшую ошибку в жизни. Но даже ошибка лучше лжи.
«Лучше ошибка, чем ложь... — повторил он. — А что если вся моя жизнь — одна большая ошибка? Что если я потратил восемьдесят лет на поиски того, что было рядом с самого начала?»
«Что если смысл жизни — в самой жизни? В том, чтобы просто жить, любить, растить детей, быть добрым к близким?»
Поезд мчался на юг, увозя от дома, от семьи, от всего, что составляло его жизнь. А он сидел у окна и думал о том, что, может быть, бежит не от дома, а к себе настоящему.
«А что если это и есть последний урок? — подумал он. — Что нет правильных решений? Есть только решения, за которые ты готов отвечать?»
________________________________________
Глава XX. Станция Астапово
7 ноября 1910 года
Он умирал в маленькой комнате начальника станции, куда проникали звуки железной дороги — гудки паровозов, стук колёс, крики проводников. Вся Россия собралась у этого захолустного полустанка, но он уже не слышал её голоса.
«Где я? — билось в угасающем сознании. — Дома? В пути? Или уже там, куда всю жизнь шёл?»
Корреспонденты превратили смерть в спектакль. Телеграфы работали без перерыва, передавая сводки о состоянии умирающего писателя.
«Спектакль... — мелькнуло в сознании. — Всю жизнь играл спектакль. Роль искателя истины. Роль учителя человечества. А где был я настоящий?»
Софья приехала, но он её не узнавал: — Лёвочка, прости меня. Я не понимала...
«Не понимала... — думал он сквозь туман. — А я понимал? Понимал, что значит быть женой человека, который любит человечество больше семьи?»
«Господи, может быть, это она всю жизнь была святой? Терпела, любила, прощала — а я требовал от неё ещё и понимания моих исканий?»
Дети стояли вокруг постели — Серёжа, Татьяна, Илья, Лёва, Александра. Смотрели на умирающего отца и понимали: уходит не только он, но и целая эпоха.
«Что я им дал? — мучился он. — Отца или проповедника? Любовь или учение? Дом или театр для демонстрации принципов?»
— Что он говорит? — спрашивали корреспонденты у доктора.
— Бредит. Но даже в бреду остаётся философом.
«Философом... — повторял угасающий разум. — Всю жизнь философом. А когда был просто человеком?»
Последние слова были не о смысле жизни, не о Боге, не об истине: — Серёжа... истину... я люблю много, я люблю всех...
«Люблю всех... — это была последняя мысль. — Всех — и никого конкретно? Или всех — через каждого конкретного?»
«А что если истина в том, что любить всех можно только научившись любить одного? Что общее открывается через частное, а не вместо него?»
В семь утра дыхание остановилось. Лев Николаевич Толстой умер, так и не найдя ответа на главный вопрос своей жизни.
Но в самом этом вопросе и был ответ. Человек рождается для того, чтобы вопрошать. И в этом вопрошании — его величие и его проклятие.
«Зачем?» — был последний вопрос.
«Чтобы спрашивать зачем», — был последний ответ.
________________________________________
Эпилог. Математика бессмертия
Ясная Поляна, наши дни
Автобус с японскими туристами останавливается у ворот музея. Гид рассказывает о великом русском писателе, авторе «Войны и мира» и «Анны Карениной».
«Великий писатель... — как будто говорит дух Толстого, бродящий по этим аллеям. — А может быть, просто великий вопрошатель? Человек, который не побоялся спрашивать о том, о чём другие предпочитают молчать?»
Туристы ходят по комнатам, фотографируются, покупают сувениры. Они видят музей, а не живой дом. Историю, а не драму.
Но в кабинете, за тем самым столом, где были написаны великие книги, лежат рукописи, письма, дневники. Свидетельства титанической борьбы человеческого духа с тайной бытия.
«Зачем я жил?» — написано в дневнике 1847 года.
«Зачем я жил?» — повторено в 1910-м.
Вопрос остался без ответа. Но сам факт его постановки изменил мир.
Толстой не нашёл Бога — он показал, как Его искать. Не дал ответов — научил задавать вопросы. Не стал святым — доказал, что стремление к святости делает человека человеком.
«В вопросах — свобода, — кажется, шепчет его голос посетителям музея. — В ответах — рабство. Не бойтесь вопросов. Даже если они разрушают ваш покой. Покой, купленный ценой истины, — это не покой, а смерть.»
Студенты уезжают, унося с собой открытки с изображением бородатого старика. Но главное — они унесут вопросы. Те самые вопросы, которые Толстой задавал всю жизнь:
Зачем мы живём? Что такое добро и зло? Можно ли быть счастливым в несправедливом мире? Стоит ли искать истину, если она причиняет боль?
На эти вопросы нет готовых ответов. Есть только готовность их задавать — честно, отчаянно, не отступая перед бездной неизвестного.
И в этом — бессмертие Льва Толстого. Не в памятниках и музеях, а в вечном беспокойстве человеческого духа, который не может успокоиться в готовых истинах.
Солнце садится над Ясной Поляной. Туристы уехали. Дом погружается в тишину.
Но где-то в мире кто-то открывает «Исповедь» Толстого и читает: «Я — человек, который всю жизнь искал истину...»
И поиск продолжается. Потому что каждый человек — это новый вопрос, который задаёт мир самому себе. И ответ на этот вопрос — сама жизнь.
«Единственный смысл человеческого существования — это зажечь свет во тьме бытия. И не важно, большой это свет или маленький. Важно, что он горит.»
— Лев Николаевич Толстой
________________________________________
КОНЕЦ
© Константин Сандалов, 2025
________________________________________


Рецензии