Письмо для Ангела

Эпиграф:

"Чистые слезы — единственная роса в грязи войны."


Дождь. Не дождь, а ледяная пытка. Он стекал струйками по воротнику кителя, затекал за шиворот, смешивался с потом и въевшейся в кожу гарью. Воздух был густым от запахов: сладковато-приторного трупного духа, пробивающегося сквозь пласты земли; едкой вонючки пороховых газов; кислого перегара страха и немытого тела; и вездесущей, удушающей гнили развороченных взрывами болот. Под полуразрушенным козырьком сарая, где он прижался, воняло мочой, ржавчиной и плесенью. Звуки: монотонное ш-ш-ш-ш дождя по железу; хриплое, прерывистое дыхание товарищей; где-то далекий, но зловещий тук-тук-тук вражеского пулемета; и постоянный, фоновый гул – гул страха, гул приближающегося штурма, гул конца.

В руках, привыкших к грубому весу и отдаче автомата Калашникова (АКМ-74, деревянный приклад стерся до гладкости от его ладони), сейчас дрожал маленький карандашик. Клочок бумаги из планшета был мокрым, буквы расплывались в серых каплях. "Моя ненаглядная Звёздочка, моя Катюшка-ангел..."

Он зажмурился, пытаясь пробиться сквозь вонь и грохот к ней. К запаху ее чистых волос после ванны – детского шампуня и тепла. К звону ее смеха, такому высокому и чистому, что он резал тишину мирных вечеров. К ощущению ее маленькой руки в его большой, доверчивой и крепкой. Как же "тебе, моя девочка, объяснить?" Объяснить этот кошмар, где единственная чистота – вязкая грязь по колено? Объяснить, что его руки, которые должны были гладить ее по голове и строить домики из кубиков, сейчас знают только холод стали и липкую теплоту крови?

"Что же мы, человечество, такое?" – вывел он, и карандаш скользнул по мокрой бумаге. Вопрос висел в воздухе, тяжелее любого снаряда. "Без вины не можем. И ничто другое нам не даёт покоя." Он посмотрел на свои сапоги, утопшие в черно-бурой жиже. Покой? Его не было. Был только леденящий холод внутри, странное спокойствие обреченного. "Я спокоен. Пусть не воин." Он помнил школьную доску, запах мела, тишину класса перед звонком. Теперь его мир – это свист пуль и вой "градов". "На ружьё стану и с собой буду доволен." Доволен? Сердце сжалось от боли. Но он принял. Принял автомат как продолжение руки, принял грязь как свою стихию, принял необходимость убивать, чтобы что-то спасти. Хотя бы память о чистоте. Хотя бы надежду на то, что она никогда не узнает этого ада. Доволен тем, что не сдался страху, который сковал бы его здесь, в этой вонючей яме.

Он прижал лоб к прикладу автомата, стоявшего рядом. Холод металла был резким, реальным. Это был якорь в этом безумии. И адресованность – его единственная цель сейчас. Защитить. Даже если защита выглядит как это прыгающее на груди дуло АКМ. Он снова вцепился в карандаш, словно в спасительную соломинку. Правда. Только правда.

"Что без войны Нам не жить..." – буквы прыгали. Это был не лозунг, а стон из глубины души. Приговор. "Если жить то выть волком на волю..." Он видел озверевшие лица вчерашних соседей по вражеским окопам. Видел, как легко человек срывается в зверя. Мир – иллюзия. "Алою кровью течь будет совесть бессовестных успокоя." Он сжал кулак, ощущая под ногтями липкую смесь земли и непонятной бурой субстанции. Вот цена, Катенька. Чтобы усмирить чудовищ, мы сами становимся немного чудовищами. И наша совесть истекает этой самой алой кровью. Вечное проклятье. Искупление виной.

Внезапно – резкий, пронзительный свист! Близко! Очень близко! Земля вздрогнула с оглушительным грохотом где-то в двадцати метрах. Стена грязи, щебня и дыма обрушилась на них. Его оглушило, засыпало. В ушах звенело. Он отчаянно закашлялся, выплевывая грязь. Страх, холодный и липкий, сжал горло. Лежать. Зарыться. Не двигаться. Инстинкт самосохранения вопил. Грязь войны звала сдаться, раствориться в ней, стать ее частью.

Но в черноте, в звоне, в удушающей пыли и вони, вспыхнул ее образ. Не плачущий ангел. Нет. Ее образ – сжатые губки, решительный взгляд, когда она училась кататься на велосипеде и не давала себе упасть. "Пап, смотри, я сама!" – эхом прозвучал ее звонкий голосок в его оглушенной голове. Ее сила. Ее упрямая, детская воля. "Ты же мой папа! Ты сильный!"

Преодоление.

Он не просто встал. Он вырвался из объятий грязи и страха. Словно кто-то подал ему руку сквозь дым. Ее маленькая, сильная рука. Он отшвырнул комья земли, схватил автомат – его продолжение, его крест, его оружие. Кашель рвал грудь, глаза слезились от дыма, но внутри загорелась искра – не ярости, а яростной любви и ответственности. Он должен. Для нее. Чтобы этот образ чистоты и силы не был растоптан грязью.

Резкая, рвущая тишину затрещала рация! Сигнал штурма. Время кончилось. Сердце колотилось, как пулемет. Он судорожно дописывал, почти не видя строк:

"Это война, детка! Больше от нас здесь не ходи! Лучше стреляй метко! Или ложись или беги!"

Это был не совет. Это был завет. Выживи. Будь меткой. Будь сильнее этой грязи. Будь моим ангелом, который не сломается. Пусть мир рухнет – ты останься собой. Сильной.

Он сунул письмо в конверт, вывел дрогнувшей рукой: "Екатерина". Адрес? Город, может, уже нет... Передал связному – юнцу с перекошенным от ужаса лицом. Тот судорожно сунул конверт под китель, к сердцу. "Любой... ценой," – прохрипел солдат. Голос был чужим, проржавевшим. Дойдёт ли? Уцелеет ли бумажка в этом аду?

Он вскинул автомат. Знакомый, почти родной вес. Холод металла обжигал ладонь, но был облегчением после карандаша. Глянул вперед – туда, где сквозь завесу дождя и дыма рвались вспышки выстрелов, где ревел ад. Туда, где его ждал конец или... или еще один шаг к дому. К ней.

Последний взгляд на связного, исчезающего в блиндаже. И тут... сквозь пелену грязи на его собственных ресницах, сквозь дым и дождь, ему ясно, как никогда, явилась она. Не видение платья. Ее дух. Не плачущий ребенок, а ангел-воин в миниатюре. Стоящая прямо, с тем самым упрямым, несгибаемым взглядом. Чистая. Сильная. Невзирая ни на что. Его Катенька. Его нерушимая икона.

Ком сжал горло так, что не продохнуть. Слезы – горячие, соленые, очищающие – хлынули ручьем, смывая со щек грязь и копоть. Не стыд. Не слабость. Это была боль любви, разрывающей сердце, и гордость за ее невидимую, но ощутимую силу. В этом образе была вся его правда, вся его надежда, вся его невыносимая тоска.

"Прости... за все..." – прошептал он, и в шепоте этом была вся горечь мира. Не за смерть. За то, что оставляет ее в таком мире. За этот наказ быть меткой и сильной.

Потом он вдохнул полной грудью. Вдохнул вонь войны, дождь, страх – и выдохнул ее имя, ее образ, ее силу. Срывающийся, хриплый, но полный нечеловеческой воли крик вырвался из груди:

"ЗА РОДИНУ! ЗА... КАТЮШКУ! ВПЕРЁД-А-А-А!"

Он рванулся из укрытия, не вставая во весь рост – инстинктивно, метко, как учили. Автомат в его руках ожил, короткими, точными очередями отвечая на вражеский огонь. Грязь хлюпала под сапогами, цеплялась, пыталась удержать. Свист пуль резал воздух рядом. Взрыв поднял фонтан грязи слева. Он не смотрел. Он бежал. Бежал сквозь ад, неся в сердце неистребимый образ ангела, который велел ему не ложиться и не бежать назад, а стрелять метко и идти вперед. Его последняя молитва. Его последний щит. Его вечная боль. Автомат стрелял, а по лицу солдата, смешиваясь с дождем и пороховой гарью, текли горячие, чистые слезы – слезы отца, прощающегося с миром дочери-ангела в немыслимой грязи войны.

Конверт с письмом, пропитанный потом, кровью связного (раненного при переходе, но доползшего), дождем и незримой каплей отцовской слезы, все же дойдет. И девочка Катя вырастет. Сильной. Меткой. Невзирая ни на что. Как завещал отец. Как ангел в грязи.


Эпилог

Письмо добралось. Связной дополз, истекая кровью, но сжимая конверт у сердца, как святыню. Его нашли. Конверт, пропитанный запахами – дождя, пота, земли, пороха и чего-то неумолимо медного – лег на стол в маленькой комнате, где пахло пирогами и детскими красками. Катя выросла. Сильной. Меткой. Невзирая ни на что. Она несла в себе его последний взгляд, его слезы, смешавшиеся с грязью войны, и его крик, ставший ее внутренним стержнем. Она не воевала с автоматом. Она сражалась иначе – с несправедливостью, с отчаянием, с обыденной грязью мира, используя его завет как компас: "Лучше стреляй метко". Ее точность была в словах, в поступках, в несгибаемой вере, что чистота души – не слабость, а оружие. Образ ангела, который он увидел в последний миг – не плачущего, а стойкого, с непоколебимым взглядом – стал ее сутью. Конверт с письмом она хранила всю жизнь. Не как память о войне, а как свидание с тем самым мгновением, когда любовь отца, горячая и горькая, как его слезы, пробилась сквозь адский грохот и вонь, чтобы дать ей главный наказ: Живи. Сильно. Чисто. Невзирая ни на какую грязь. И она жила. Капля его слез, застывшая во времени на пожелтевшей бумаге, была ее вечной росой, напоминающей о цене чистоты в мире, который ее отец, увы, знал слишком хорошо: "Без войны нам не жить". Она жила вопреки.


Рецензии