Снежный Шар

Рассказ "Снежный Шар"
Глава 1 "Стальной кит в чернильной ночи"
Тень отделилась от стены дешевой забегаловки, притулившейся у автовокзала. Степан, тяжело ступал по утоптанному снегу к желтому корпусу автобуса. Из замерзших окошек лился тусклый свет салона. В кабине, освещенной зеленоватым светом приборов, копошилась фигура водителя.
Степан постучал костяшками пальцев по холодному стеклу кабины. – Петро! Жив еще?
Петр вздрогнул, оторвался от бумаг на руле, щелкнул тумблером. Шипение открывающейся двери смешалось с воем ветра. – Степан. Залезай. Сейчас двинем.
«Медведь» втянул носом воздух, густо замешанный на выхлопных газах и морозе. – Шибко долго копаешься. Мой автобус на карьер ждать не станет. Засранец прораб опять штрафы нарисует.
– Документы... да погода, – глухо ответил Петр, вылезая из кабины и спрыгивая на снег. Он потянулся, кости хрустнули. Лицо его при тусклом свете фонаря казалось серым, изможденным. – Черт знает что. Небо нехорошее. Чую, пурга зарядила по-настоящему.
Степан достал из кармана телогрейки смятую пачку. – Дай огня. Чую тоже. Ан некуда деваться. Вахта ждет. – Он прикурил, глубоко затянулся, выпуская струю едкого дыма в темноту. – Ты чего сонный какой?
Петр покачал головой, закуривая свою «Приму». – Ночка неспокойная была… Жена кашляет, внук полночи орал. – Он посмотрел на тяжелые, низкие тучи. – Последний рейс сегодня. Из-за штормового.... – Он махнул рукой в сторону неба.
Степан хмыкнул. – Нашла коса на камень. Моя бригада завтра грузить должна. Не выйду – конвейер встанет. Штрафы, брань... – Он швырнул окурок в сугроб, где тот погас с шипением. – Ладно, погнали, Петро. Сидеть – не быстрее станет.
Они молча забрались обратно. Петр – за руль, Степан – тяжело плюхнулся на свое заднее сиденье, заняв два места. Дверь захлопнулась, отрезав порыв ледяного ветра. В салоне пахло теперь еще и табаком.
Междугородный автобус выплыл из последних огней поселка «Гранитный», как стальной кит, ныряющий в чернильные глубины ночи к следующей точке назначения. За его кормой оставались желтые квадраты окон, дымные трубы, сонное бормотание жизни. Впереди зияла трасса, узкая лента асфальта, стиснутая стенами спящего леса, черного и безмолвного под низким, тяжелым небом. Небо это было похоже на промокший свинцовый потолок, и с него уже сыпался первый, робкий снег. Белые мотыльки, слепые и нежные, бились о лобовое стекло, таяли от тепла фар, оставляя мокрые дорожки-слезы.
Внутри пахло сыростью, табаком и глубокой, накопленной за день усталостью. Гул мотора, монотонный и убаюкивающий, смешивался со скрипом рессор на ухабах. Из динамика над водителем сквозь легкий треск лилось что-то невнятное – помехи перебивали слабый сигнал местного радио. Внезапно треск смолк, и женский голос, неестественно четкий на фоне шипения:
«...повторяем экстренное сообщение МЧС. Над регионом формируется мощный циклон. Ожидается ухудшение погодных условий: сильный снег, метель, ухудшение видимости до 50 метров, гололедица. Рекомендуется воздержаться...»
Голос снова потонул в треске и шипении. В салоне на мгновение воцарилась тишина, нарушаемая только гулом мотора. Кто-то сзади нервно кашлянул. Водитель лишь плотнее сжал пальцы на руле, его взгляд стал чуть напряженнее.
У окна, рядом с водителем, сидел мужчина в добротном, но слегка поношенном пальто. Артем Николаевич. Его пальцы в тонких кожаных перчатках нервно перебирали ремешок старого портфеля, лежавшего на коленях как обвинение. Внутри покоилась папка. Всего одна папка, но вес ее давил на грудь. Слова на последней странице горели у него перед глазами, даже когда он закрывал веки: «Сокращение штатов... Пенсия рекомендована...». «Пенсия». Это слово казалось ему могильной плитой, поставленной на его еще живую карьеру мелкого чиновника. Он смотрел в черное зеркало окна, где мелькали лишь смутные очертания сосен, но видел пустоту своего кабинета, уже обжитого кем-то молодым и энергичным. Его карманные часы, старые, с тихим механическим сердцем, отстукивали секунды с назойливой четкостью. Тик-так. Тик-так. Каждый щелчок был каплей, точащей камень его уверенности. Он поправил галстук, слишком тугой, слишком формальный для этого душного салона и его собственной, вдруг обнажившейся ненужности.
На среднем сиденье, прижав к себе авоську из сетки, дремала Маргарита Семеновна. Ее седая голова качалась в такт покачиванию автобуса. В авоське, заботливо укутанные в газету покоились сокровища: банка вишневого варенья, густого и темного, четки ручной работы, и маленькая иконка Казанской Божьей Матери в тряпичном чехле, вышитом руками ее матери. «Леночке, моей голубке, от простуды», – мысленно шептала она, уже предвкушая тепло дочкиной кухни. Ее взгляд, затуманенный дорожной дремой, скользил по спинам впереди сидящих, ловя обрывки невидимых мыслей, как паутину: Скоро ли? Холодно… Вдруг ее внимание приковала тонкая трещинка на стекле рядом. Ледяная паутинка, мертвая и хрупкая. Старушка вздрогнула. «Знак, – мелькнуло в ее сознании, холодное и неумолимое. – Дурной знак». Ее пальцы в грубых вязаных варежках сжали авоську так, что сетка впилась в бумагу.
У самого заднего выхода, раскачиваясь на поворотах, дремал юноша. Кирилл. Темные круги под глазами говорили о бессонной ночи больше, чем слова. Он возвращался с дежурства из городской больницы, где тень смерти коснулась его впервые так близко, не как абстракции из учебника, а как холодное, липкое присутствие. В рюкзаке у его ног лежали потрепанные учебники по анатомии и сверток с грязной сменной одеждой. Он пытался думать о зачетах, о планах на выходные, но перед глазами вновь и вновь вставало бледное, безжизненное лицо старика на каталке. Его руки, лежащие на коленях, непроизвольно сжались в кулаки – беспомощные кулаки студента-медика.
Через проход от него, уткнувшись лбом в холодное стекло, сидела молодая женщина. Вера. Ее пальцы, красные и огрубевшие от посуды и моющих средств, сжимали потрепанный томик бульварного романа в мягкой обложке. Она смотрела в черноту за окном, но видела не лес, а огни далекого аэропорта, бирюзовое море на открытке, которую прислала подруга. Запах ресторанной кухни, въевшийся в кожу и волосы, казался ей сейчас особенно сильным и унизительным. Она мечтала о духах с запахом моря, о чистом белом песке под ногами, а не о липком полу кухни. Глубокий вздох вырвался из ее груди – вздох загнанного в клетку зверька.
На заднем сиденье, занимая два места своим мощным телом, храпел человек, которого все невольно обходили стороной. Его звали Степан, но в карьере, где он гонял многотонные самосвалы по крутым отвалам, его звали просто «Медведь». От него пахло махоркой, машинным маслом и пылью известняка – запах тяжелой работы и бесконечных смен. Он ехал из дома на очередную вахту после выходных на промерзший карьер, где земля была тверда, как железо, а ветер выл, как голодный зверь. Единственное, чего он хотел сейчас, добраться до крайнего поселка, пересесть на рабочий автобус, и завалиться на койку в своем вагончике. Его храп, низкий и густой, как рокот бульдозера, временами заглушал шум мотора. Куртка из плотного брезента была расстегнута, открывая темную, засаленную телогрейку под ней.
Рядом с водителем, в углу, пристроился щуплый подросток в наушниках. Алик. Музыка в наушниках давно стихла – села батарейка. Но он не снимал их, как броню от мира. Его пальцы нервно барабанили по коленке. Он ехал к другу в соседний поселок, где можно было поиграть в приставку и забыть о школе, о вечных придирках отца. Тесный салон, чужие тела, запахи – все это сжимало ему горло. Он смотрел на запотевшее стекло, на котором его палец автоматически выводил бессмысленные узоры, и мечтал о просторе, о глотке холодного, чистого воздуха. Но за стеклом была только чернота.
За рулем, сидел Петр. Водитель. Лицо его, освещенное тускло-зеленым светом приборов, было серым от усталости. Он вел этот маршрут десять лет, знал каждую кочку, каждый поворот. Но сегодня ночь была иной. Снег за окном перестал быть нежным. Он сгущался, превращаясь в белую пелену. Фары автобуса пробивали в ней лишь короткие, жалкие туннели света, которые тут же заполнялись новыми вихрями. Петр наклонился вперед, почти упершись лбом в стекло. Руки на руле побелели в суставах. Он чувствовал, как автобус теряет сцепление с дорогой, как колеса плывут на свежей, неутоптанной снежной каше. «Чертова пурга», – прошипел он, включая дворники на полную скорость. Они метались по стеклу, как обезумевшие метрономы, но не успевали за натиском снега. Шурх-шурх-шурх. Звук был навязчивым, как капающая вода.
Метель крепчала с каждой минутой. Лес по бокам дороги растворился, превратившись в неясные, колеблющиеся тени. Мир сузился до размеров салона автобуса, до пятна света перед капотом, до монотонного воя ветра, пробивавшегося сквозь щели. Воздух внутри стал тяжелее. Дремота пассажиров сменилась напряженной настороженностью. Артем Николаевич перестал теребить портфель, его пальцы вцепились в подлокотник. Маргарита Семеновна открыла глаза, ее взгляд лихорадочно бегал по салону, цепляясь за лица других пассажиров, ища в них отражение своего нарастающего страха. Она достала иконку из авоськи, сжала ее в варежке. Кирилл выпрямился, его медицинский взгляд машинально скользнул по сидящим, оценивая дыхание, цвет лица – признаки паники или нездоровья. Вера отложила книгу, бессмысленно глядя на обложку. Ее мечты о море утонули в этой белой мгле. Алик снял наушники. Тишина в них была страшнее шума. Ему казалось, что стены салона медленно, неумолимо сдвигаются. Он начал дышать чаще, поверхностно. Даже «Медведь» перестал храпеть, его тяжелая голова поднялась, маленькие глазки сонно и настороженно уставились в белую стену за лобовым стеклом.
– Эй, командир! – хриплый голос «Медведя» прорвал тишину, как нож. – Ты там чего? Видишь хоть что?
– Вижу, что снег, – глухо ответил Петр, не отрываясь от стекла. – Тихо там!
– Вот ведь, разгулялась.. – проворчал «Медведь», но замолчал, почуяв что-то в тоне водителя.
Артем Николаевич достал свой телефон, древний, как мамонт, но надежный. Вера раздраженно вздохнула. Кирилл сжал кулаки еще крепче. Беспомощность. Она висела в воздухе, густая и липкая.
Внезапно Петр резко дернул руль влево. Автобус качнуло. Кто-то вскрикнул. Артем Николаевич выронил телефон. Он покатился под сиденья.
– Что? Что случилось? – сорвался голос у Маргариты Семеновны.
– Тварь чертова! – выдохнул Петр, бледный как полотно. - Лось, прямо на дорогу...
Все устремили взгляды вперед. В ослепительных лучах фар, в самом сердце снежного вихря, застыло огромное, призрачное видение. Гигантский лось, с раскидистыми, как крона древнего дерева, рогами, покрытыми снегом. Он стоял посреди дороги, огромный, невозмутимый, как дух леса, явившийся из самой сердцевины метели. Его темные, бездонные глаза на мгновение встретились со взглядами людей в стальной коробке. В них не было страха. Только древняя, дикая невозмутимость.
Петр вывернул руль до упора. Шины завизжали, потеряв последние крохи сцепления. Автобус перестал слушаться. Он скользнул боком, как конькобежец на льду. Мир за окном завертелся бешено – черные клочья леса, белая пелена, снова лес.
Потом был удар.  Не лобовой, не оглушительный грохот. Глухой, живой стон металла, когда корпус скользящего автобуса нашел точку опоры. Железный кит, выброшенный волной метели, уперся мордой в сугроб, взметнув облако искристого снега. Движение прекратилось с тягучим, обреченным бульк... как будто что-то большое и тяжелое навсегда ушло под воду. Корпус дрогнул всем своим существом, содрогнулся от последнего толчка ветра и замер. Фары, еще секунду назад выгрызавшие жалкие туннели света в белой стене, погасли разом. Мир за заиндевевшими стеклами погрузился в абсолютную, звенящую черноту.
Выжила лишь одна – тусклая, мигающая желтым глазом аварийная лампа под потолком. Ее неровный свет скакал по искореженным сиденьям, выхватывая из мрака бледные, искаженные гримасой шока лица, заиндевевшие узоры на стеклах, превращая салон в жутковатый театр теней для безмолвной пьесы.
Холод. Он не просто вошел – он просочился внутрь вместе с тишиной, последовавшей за стихающим гулом. Колючий, пронизывающий до самых костей воздух метели пробил металл. Запах бензина, пыли, и... страха. Острого, звериного.
Первым зашевелился «Медведь». Он оттолкнул упавшую на него сумку, сел, потирая плечо. Его лицо было озадаченным, как у разбуженного медведя в берлоге.
– Всё? ****анулись? – хрипло спросил он, оглядывая перекошенный салон.
– Лось... – прошептал Петр из кабины. Его голос был беззвучным. Он сидел, прижавшись к рулю, как ребенок.
– Господи Иисусе... – выдохнула Маргарита Семеновна, крестясь дрожащей рукой. Иконка была все еще зажата в ее варежке. Банка с вареньем чудом уцелела у нее на коленях, завернутая в газету.
– Все живы? – это был голос Кирилла. Он уже встал, пошатываясь, его медицинский инстинкт пересилил шок. Он оглядывал пассажиров, ища кровь, неестественные позы. – Отвечайте! Все в порядке?
– Я... я в порядке, – пробормотала Вера, отодвигая упавшую книгу. Ее лицо было белым. – Только... ногу придавило сумкой.
– Дышать... тяжело... – Алик сидел, согнувшись, его лицо было искажено паникой. Он рванул воротник куртки, как будто она душила его. – Тесно... не могу дышать...
– Телефон... – Артем Николаевич шарил руками по наклонному полу под сиденьем. Его портфель съехал к ногам. – Где телефон? Нужно звонить... сообщить...
Кирилл подошел к Алику, присел рядом.
– Спокойно. Дыши медленно. Глубоко. Вот так. Это просто шок. Воздуха полно. – Его голос был ровным, профессиональным, но в глазах мелькнула тень больничной палаты, лица старика.
– Выбраться... надо выбраться... – забормотал Алик, не слушая.
– На улице пурга, – глухо сказал Петр, наконец оторвавшись от руля. Он выглянул в разбитое боковое окно кабины. – Темно как в могиле. И холод собачий. Вылезешь – замерзнешь в пять минут.
– До утра сидеть? – спросил «Медведь», тяжело поднимаясь. Он потянулся к аварийному молотку у окна. – Может, все же?
Петр выдохнул клубы пара. Его голос был беззвучной хрипотцой.
-Нельзя… Темно… Холод…  А с учетом метели… Вышел – и конец. Замерзнешь, как цуцик. Или собьешься в трех шагах… Автобус в кювете его с дороги не видно из-за снега и темноты… Он говорил тихо, почти монотонно, но каждое слово падало в гулкую тишину салона с весом гири.  - Связи нет. Никакой. Рация молчит, мобильники – ноль. Мы последний рейс сегодня из-за штормового. С учетом… – он махнул рукой в белую мглу за разбитым окном, – ...маловероятно, что кто-то еще рискнет выехать на эту трассу до утра или пока не кончится этот ад. Самое разумное – сидеть. Ждать рассвета. Ждать, когда спасатели смогут что-то увидеть с вертолета или прочесать дорогу. Выйти – самоубийство.
Артем Николаевич вытащив телефон из под сидения ткнул в кнопки. Экран показывал душераздирающие слова: "НЕТ СЕТИ". Он швырнул аппарат на сиденье с тихим стуком. Последняя нить оборвалась. Последняя иллюзия контроля рассыпалась в прах. «Последний рейс…» – эхом прозвучало в его голове, сливаясь с воем ветра. Значит, надеяться не на кого. Только на себя. На этих чужих, испуганных людей в ледяной ловушке. И на милость стихии, которая за окном ревела все яростнее, заметая их стальной гроб белым саваном все плотнее. Мысль о долгой ночи в этом аду, в обществе нарастающей паники и холода, пробирала до костей сильнее самой метели.
Тишина снова опустилась на салон, но теперь она была иной. Гулкой. Насыщенной невысказанным страхом и холодом, который пробирался под одежду, заставляя зубы стучать. Мерцающий свет аварийки выхватывал из полумрака лица: бледное, растерянное лицо Артема Николаевича; испуганные, молящие глаза Маргариты Семеновны; сжатые губы Кирилла; потерянный взгляд Веры; паническое дыхание Алика; мрачное, насупленное лицо «Медведя»; и тень водителя Петра, слившуюся с тенями кабины.
Они были в ловушке. Снаружи выл ветер, сметая все следы. Внутри начинал выть другой ветер – ветер страха. И каждый тик карманных часов Артема Николаевича отстукивал отсчет времени до первого треска в хрупком льду их терпения. Тик-так. Тик-так. Снежный шар был встряхнут. Песчинки закружились.

Глава 2 "Белый саван и желтый глаз"

Время в ледяной ловушке текло не линейно, а клубилось, как снежные вихри за стеклами, унося с собой последние остатки надежды. Минуты растягивались в часы, часы – в вечность, отмеряемую тиканьем часов Артема Николаевича. Тусклый, мигающий желтым глазом свет аварийки не столько освещал, сколько дразнил, выхватывая из мрака искаженные гримасы страха, блеск испуганных глаз, дрожащие руки. Холод перестал быть внешним врагом; он въелся в кости, стал костным морозом, замедляющим мысль, превращающим кровь в ледяную крошку. Воздух сгущался от выдыхаемых облаков пара и невысказанного ужаса, наполняя салон спертым дыханием отчаяния.
– Двигатель! – хрипло выдохнул Петр, словно очнувшись. Его пальцы судорожно сжали ключ зажигания. – Надо завестись... Греться хоть...
Все замерли, устремив взгляды на кабину. Поворот ключа. Тусклое мигание лампочек на панели. Щелчок реле. И потом... протяжный, мучительный звук стартера, еле-еле проворачивающего маховик. Р-р-р-р-ррр... кх-кх-кх... Мотор лишь судорожно кашлянул где-то в глубине и замолк. Гулкая тишина стала еще страшнее.
– Давай, Петро! Еще! – рявкнул «Медведь», вскочив.
Петр, стиснув зубы, снова повернул ключ. Стартер завыл, но тоньше, слабее. Р-р-р... Пауза. Кх! Снова кашель и тишина. Третья попытка. Теперь стартер лишь жалобно цокал, как умирающая птица. Лампочки на панели заморгали. Зеленоватый призрачный свет приборов угас. Только желтый глаз аварийки продолжал свое неровное моргание.
Петр уронил голову на руки, сжимающие руль. Его спина сгорбилась. Потом он резко выпрямился и со всей силы ударил кулаком по пластику руля. Глухой стук эхом отозвался в салоне.
– Кранты... – прошептал кто-то сзади. Слово повисло в воздухе, тяжелое и окончательное. Греться нечем. Осознание этого ударило сильнее самой аварии. Холод, до этого просто враг за стенами, стал реальностью внутри. Он немедленно проступил острыми иглами на коже, заставил зубы стучать чаще.

Лихорадочная суета охватила салон. Не сговариваясь, все начали копаться в сумках, карманах, пытаясь найти хоть что-то, что могло бы стать барьером между телом и наступающим ледяным дыханием смерти.
Вера сунула руку в свою потрепанную сумку, вытащила тонкий синтетический шарф, вечно пахнущий луком с кухни. Судорожно обмотала им шею, потом попыталась обернуть огрубевшие, покрасневшие руки. Ткань была холодной и не давала тепла, лишь иллюзию защиты.
Артем Николаевич застегнул свое добротное пальто на все пуговицы, до самой горловины. Натянул воротник. Засунул руки в глубокие карманы, но холодный сатин подкладки лишь отдавал морозом. Его тонкие кожаные перчатки были лишь декорацией. Он съежился, стараясь стать меньше.
Кирилл открыл свой медицинский рюкзак. Потрепанные учебники, блокнот, ручка... Где же... На дне нашлась серая хлопковая футболка, пахнущая больничным антисептиком и потом долгой смены. Не думая, он стянул куртку и свитер, натянул холодную футболку на тело, поверх – свитер и куртку. Минутное ощущение влажного холода сменилось слабым намеком на тепло. Ненадолго.
Алик, мелко дрожа, как осиновый лист, вжался в угол сиденья, подтянул колени к подбородку, натянул капюшон ветровки на голову, стараясь закрыть лицо. Его дыхание было частым, поверхностным, пар от него стелился слабой струйкой.
«Медведь» расстегнул свою брезентовую куртку. Под ней – толстая, но пропитанная машинным маслом и известковой пылью телогрейка. Он попытался закутаться в куртку, как в одеяло, натянув полы на колени, но нелепый кокон стеснял движения и плохо держал тепло. Он ругнулся сквозь зубы.
Маргарита Семеновна не копошилась. Она лишь крепче прижала к щеке, сквозь грубую шерсть варежки, маленькую иконку в тряпичном чехле. Губы ее шевелились в беззвучной молитве. Ее тепло было не от тлена, а от веры, такой же хрупкой в этом ледяном аду, как и все остальное.
Они переглянулись. В прыгающем свете аварийки их взгляды были полны одного: понимания ничтожности их усилий. Холод уже был внутри. Он лизал щиколотки, пробирался под одежду, оседал инеем на ресницах. И он нарастал.

У окна, сидел, сгорбившись как старый ворон на обледеневшей ветке, Артем Николаевич. Его старый телефон, единственная нить к миру порядка, теперь был мертвым куском пластика в его окоченевших пальцах. Экран погас окончательно, унеся с собой последнюю искру надежды на контроль. Он не просто смотрел на черный прямоугольник – он всматривался в него, как в осколок разбитого зеркала своей прежней жизни, где еще существовали отчеты, власть, уважение. "Батарея... кончилась..." – пробормотал он в сотый раз, и его голос, сухой шелест пергамента, растворился в гуле ветра. Каждое тиканье его карманных часов (Тик-так. Тик-так.) было теперь не отсчетом времени, а молотком, бьющим по гвоздю в крышку его гроба. Беспомощность. Абсолютная. Он чувствовал, как она разъедает его изнутри, превращая из чиновника в жалкую, дрожащую тень. Его взгляд, лихорадочный и подозрительный, скользнул по другим теням в салоне, цепляясь за бледные лица в мерцающем свете. Они виноваты. Все они. Эта истеричная старуха с ее бесконечным бормотанием. Этот грубый бык, метавшийся по салону. Этот задыхающийся сопляк. Они отняли время. Они... помешали. Ядовитая, иррациональная мысль пускала корни в мерзлой почве его отчаяния. Он сжал телефон так, что тонкий пластик корпуса хрустнул под перчаткой.
Этот тихий хруст, словно ломаемая ветка, словно подлил масла в огонь бормотания Маргариты Семеновны, сидевшей чуть позади. Она уже не молилась, а бормотала непрерывный, невнятный поток слов – смесь молитв, проклятий в адрес "нечистой силы" и обрывков воспоминаний об Григории, покойном муже. Ее варежки были сняты, обмороженные пальцы с синими ногтями лихорадочно сжимали иконку, будто пытаясь выжать из нее частичку тепла или спасения. Ее авоська с банкой варенья стояла у ног, но она почти забыла о ней, о Леночке, о тепле кухни. Ее мир сжался до прыгающих теней на потолке, до скрипа сжимающегося на морозе металла, до ледяного дыхания Вечности на затылке. "Видишь? Видишь?" – вдруг зашептала она, обращаясь не то к Кириллу, сидевшему неподалеку, не то к пустоте, тыкая костлявым пальцем в темный угол салона, где тени сгущались особенно плотно. – "Он там... Лукавый... Смотрит... Ждет..." Ее дыхание участилось, стало поверхностным, как у загнанного зверька. Каждый порыв ветра, каждый громкий звук – будь то хруст пластика в руках Артема или тяжелый вздох "Медведя" – заставлял ее вжиматься в сиденье, закрывать лицо руками, словно пытаясь спрятаться от невидимого удара. Лось в метели, банка варенья как символ утраченной жизни, трещина на стекле – все слилось в ее сознании в один апокалиптический узор. Она видела знаки везде. И самый страшный знак был в глазах других – в них читалось то же безумие, та же обреченность. "Грехи... гордыня... безверие..." – выдохнула она, и ее бормотание стало громче, настойчивее, пронзительнее, впиваясь в натянутые нервы остальных, как ледяная игла.
На это бормотание, этот вопль растерзанной души, отозвался Кирилл. Он сидел в проходе, на корточках рядом с задним сиденьем, его медицинский рюкзак валялся у ног, забытый. Он пытался держаться за теорию: гипотермия, паника, важность сохранения тепла и спокойствия. Но все книжное знание рассыпалось, под натиском леденящей реальности и этого пронзительного шепота безумия. Его попытки успокоить Алика превратились в безнадежный, механический ритуал. Юноша сидел, сжавшись в комок, лицо спрятано в коленях, плечи судорожно вздрагивали в такт бормотанию Маргариты Семеновны. Его дыхание было не ровным, а серией коротких, хриплых всхлипов, как у тонущего. "Не могу... не могу... давит..." – доносилось из-под куртки, заглушаемое лишь воем метели. Кирилл чувствовал дрожь, пронизывающую все тело Алика, словно электрический разряд. Его собственная медицинская беспомощность была теперь физической болью под ребрами. Он вспоминал учебник: "Паническая атака. Симптомы: тахикардия, одышка, чувство удушья..." Сухие, безжизненные слова. Здесь же была живая плоть, сжимаемая в тисках невидимого чудовища страха. И он не мог его победить. Он не мог победить холод, сковывавший его собственные пальцы, делающий их бесполезными. Он не мог победить нарастающий гул паники в салоне, который теперь усиливался бормотанием старухи. Его юношеский идеализм, вера в силу медицины, трещал по швам, обнажая леденящую сердцевину отчаяния. Он поднял голову, ища хоть какую-то точку опоры, и поймал взгляд Веры, сидевшей напротив. В нем была не просьба о помощи, не осуждение – лишь то же самое, зеркальное отчаяние, та же пустота и потерянность. Это осознание было хуже всего. Это был приговор его профессии, его вере.
Вера отвела глаза от Кирилла, от этого живого напоминания о собственной беспомощности. Книга лежала у ее ног, раскрытая на той же идиллической картинке с бирюзовым морем и белым песком, которая теперь казалась злой, издевательской карикатурой. Она смотрела на нее, но видела лишь насмешку над своими жалкими мечтами. "Море..." – прошептали ее посиневшие губы, и слово повисло в воздухе, горькое и пустое. "Обман..." Мечта о побеге, о тепле, о чистом небе – рассыпалась в прах, как карточный домик под натиском этой ледяной реальности. Реальность была здесь, в этой металлической коробке: ледяной воздух, режущий легкие, мигающий желтый свет, бросающий зловещие тени, и эти лица – искаженные холодом и страхом, как маски в театре абсурда. Артем с его мертвым телефоном и безумными, блуждающими глазами. Маргарита Семеновна с ее бесконечным, леденящим душу бормотанием о смерти и ангелах. Алик, рядом с Кириллом, задыхающийся от невидимой удавки, которую никто не мог снять. Она чувствовала, как ее собственное тело немеет, как сознание начинает плыть, уступая место ледяной апатии. Застрять. Навечно. Мысль вонзилась, как нож. Она попыталась сосредоточиться на чем-то маленьком, реальном – на причудливом узоре мороза на стекле, на складке своей юбки. Но холод пробирался сквозь тонкую ткань, а страх пробирался глубже, в самое нутро, подпитываемый каждым новым витком бормотания старухи, каждым хрипом Алика, каждым нервным взглядом Артема. "Холодно..." – сказала она вдруг вслух, не обращаясь ни к кому конкретно, голос ее был тихим, потерянным, эхом в гулкой тишине салона. "Так холодно..." Ее пальцы судорожно потерли предплечья сквозь рукава, пытаясь разогнать кровь, но тщетно. Каждое движение было каплей ледяной воды, падающей ей на шею.
Этот тихий стон, этот жест отчаяния Веры, казалось, стали последней каплей для Степана, которого все звали "Медведем". Он больше не мог сидеть. Его мощное тело, словно разбуженное глухим гулом ярости, сорвалось с места. Он зарычал – нечленораздельный, низкий звук, идущий из глубины груди, – и начал метаться по наклонному проходу, как медведь в тесной клетке. Его массивная фигура отбрасывала огромные, прыгающие тени на стены и потолок, усугубляя ощущение тесноты и нарастающего кошмара. "Сколько можно?!" – его бас, хриплый от холода и накипевшей ярости, прорвал мертвую тишину, перекрывая даже вой ветра. – "Сидеть тут, как бараны! Замерзнем все к чертовой матери!" Он снова рванулся к кабине, к Петру, водителю, который сидел, сжавшись в комок за рулем, словно пытаясь стать невидимым, раствориться в тенях приборной панели. "Командир! Давай хоть попробуем двери открыть! До дороги недалеко! Или лопату дай – откопаюсь!" Его копившееся раздражение, перерастало в слепую ярость. Время! Его время утекало сквозь пальцы, как песок в его кармане. Каждая секунда здесь – минус рубль в его скудном бюджете, минус шанс вырваться из каторги карьера, минус обещание жене, минус мяч для Сережки. Его кулаки сжимались и разжимались, огромные, в синяках и ссадинах. Он видел только препятствие – эту стальную коробку, эту чертову пургу, этих беспомощных, сломленных людей, мешающих ему действовать. И страх перед финансовой пропастью гнал его вперед, сильнее страха замерзнуть. "Ты слышишь, Петро?! Или ты помер уже?!" Он рванул водителя за плечо – грубо, резко, отчаянно.
Петр вздрогнул, как от удара током, от этого грубого прикосновения, от этого крика. Его глаза, дикие от бессонницы, усталости и всепоглощающего страха, уставились на "Медведя". В мигающем свете его лицо было пепельным, обвисшим, как у человека, перенесшего удар. "Не... Нельзя! – выдохнул он, отшатываясь к рулю, голос его сорвался на визгливый, почти детский тон. – Ты же сам понимаешь! Замерзнешь! Пропадешь! Прямо здесь!" Ответственность давила на него гигантским прессом. Он видел не человека, а угрозу. Угрозу его хрупкому авторитету, угрозу шаткому спокойствию в салоне, угрозу... жизни? Его собственной? Он почувствовал, как черная вода паники, которую он так боялся в других, поднимается и в нем самом, заливая разум. "Сиди! – закричал он, не владея тоном, истерично, указывая на место "Медведя". – Все сидят! Ждать утра! Помощь придет! Обязательно придет!" Но он не верил своим словам. Он знал – автобус занесен, его не видно. Утро может ничего не изменить в этой белой пустыне. Но он цеплялся за эту соломинку, как утопающий, крича не столько на "Медведя", сколько на свой собственный страх.
Этот визгливый, полный бессилия крик Петра о "утре" стал спусковым крючком для Алика.
– Не могу... – вырвалось у Алика хрипом. Он вскочил, сбивая варежку с подлокотника. – Не могу дышать! Сейчас! Здесь! – Его глаза, огромные и безумные, метались между стенами и красным молотком висящим рядом с аварийным выходом.
– Спокойно, парень! – Кирилл попытался встать, но юноша рванул вперед, как зажатое животное. – Алик, стой!
– Воздуха! Надо воздуха! – Алик выдернул молоток из креплений. Его движения были резкими, отчаянными. Он размахнулся и ударил по стеклу. БАМ! Звук оглушил. Стекло дрогнуло, покрылось паутиной трещин.
– Остановите этого сумасшедшего! – крикнул Артем, прикрываясь портфелем.
– Пацан! Брось! – рявкнул «Медведь», делая шаг вперед, но Алик уже бил снова. БАМ! Трещины углубились. БАМ! С третьего удара стекло рухнуло внутрь с грохотом, рассыпавшись на крупные осколки. В салон ворвался ледяной ад.
Вихрь снега и ветра ударил с такой силой, что все ахнули, зажмурились. Хуже всех пришлось Маргарите Семеновне. Она сидела ближе всех. Ледяной шквал хлестнул ее по лицу, сбил очки, ворвался под платок. Она вскрикнула – коротко, удивленно – и прижала руки к груди, сжимая иконку.
– Господи! Холодно! Ой, как холодно! – ее голос был полон детского испуга. Снег мгновенно запорошил ее седые волосы, варежки. Она попыталась отвернуться, прикрыться авоськой, но ветер рвал сетку из слабеющих рук. – Леночка... голубка... холодно... – ее бормотание стало тише, прерывистее. Дрожь сотрясала ее тело, становясь реже, слабее. Ее голова склонилась набок. На щеке, где только что была слезинка, теперь намерзала ледяная бусинка. Она не шевелилась.
– Бабка! Эй, бабка! – «Медведь» протирал залепленные снегом глаза, пытался разглядеть ее. – Отодвинься! Петро, давай чем-то дыру завалим!
Кирилл, отбросив шок, протиснулся к Маргарите. Прикоснулся к запястью. Кожа была ледяной. Пульса не было. Он посветил фонариком телефона в ее лицо. Иней на ресницах. Восковая бледность. Она не шевелилась.
– Она... – начал Кирилл, но голос сорвался. Она... – начал он, но голос пропал. Просто покачал головой. Молча. Его медицинский инстинкт кричал об остановке сердца, гипотермии, но руки опустились. Беспомощно.
Ветер выл в проломе, занося снег на сиденья. Холод стал не просто врагом – он стал хозяином. Иконка выскользнула из разжатых пальцев Маргариты и упала на заснеженный пол.
Свет аварийки мигнул. Раз. Два. Три. Напряженно. И погас. На долгую секунду воцарилась тьма кромешная. В ней кто-то вскрикнул – коротко, подавленно. Потом – щелчок. Негромкий, сухой.
Свет зажегся снова. Тусклый. Мигающий. Автобус стоял, глубоко зарывшись носом в сугроб. Холодно.
Все сидели на своих местах, словно фигуры расставленные на доске вначале партии. В том числе и Маргарита Семеновна, глядя перед собой и что-то бормоча еле слышно. В салоне витал призрак нереальности происшедшего… Словно все это было мимолетным сном, но… 
...но что-то висело в воздухе тяжелее прежнего. Холодный пот стекал по вискам Петра, хотя он помнил, как его спина покрывалась ледяной испариной лишь мгновение назад, когда он констатировал... что? Туман. Ледяное покалывание в груди у Маргариты Семеновны, будто сердце лишь только что замерло навеки, оставив после себя пустоту и холод, который никак не мог прогнать мигающий желтый свет. Кирилл машинально потер пальцы — те самые, что только что нащупывали ледяную гладкость кожи под шерстью варежки, искали пульс и не находили... но теперь кожа под варежкой была теплой? Нет, просто менее ледяной. Или память играла злую шутку? Степан тяжело дышал, его мощное тело содрогалось от внутренней дрожи — не только от холода, а от смутного, гнетущего ощущения, что он только что видел эту старуху... иначе. Бездыханной. Восковой. С инеем на ресницах и странной, почти умиротворенной тенью улыбки на запавших губах. Образ стоял перед глазами с пугающей ясностью, противореча реальности бормочущей рядом старухи. Вера сжала кулаки, пряча ладони, на которых чувствовалась невидимая липкость — чего-то холодного и окончательного, будто она только что касалась... чего? Воздух внутри стал густым, спертым не только от дыхания, но и от невысказанного вопроса, от крадущегося ощущения повторения, которое еще не оформилось в мысль, но уже пустило ледяные корни в самое нутро каждого.

Тиканье карманных часов Артема Николаевича отстукивало отсчет времени до первого треска в хрупком льду их терпения. Тик-так. Тик-так. Снежный шар был встряхнут. Снежинки закружились. И в этот миг хаос, копившийся в ледяном шаре салона, нашел свою трещину.

Глава 3 "Трещина во времени"

В этот раз все началось с Маргариты Семеновны. Она не бушевала. Она замерла посреди бормотания, ее взгляд, влажный и потерянный, вдруг устремился не в пустоту, а в густоту теней у заднего выхода, где прыгающий свет аварийки создавал особенно зловещие очертания. "Он... там..." – прошептала она, голос был не криком, а ледяным стоном, полным нечеловеческого, мистического ужаса. Ее костлявый палец в варежке дрожал, указывая в темный угол. "Видишь? Ангел... Крылом шевельнул... За ропот наш... За неверие..." Она не вскочила, а приподнялась с сиденья, как марионетка на невидимых нитях страха. Ее движения были не резкими, а тягучими, гипнотическими. "Вон... Вон он... ПОШЕЛ!"
Ее шепот, нарастая, перекрыл вой ветра, приковав к себе взгляды. Алик, и без того на грани, вздрогнул, как от удара током. "Кто? Что?!" – визгливо выкрикнул он, инстинктивно шарахнувшись от тени, от старухиного пальца, и ударив кулаком по холодной металлической стенке за спиной. Бам! Звук был оглушителен в напряженной тишине.
Вера, сидевшая рядом с Маргаритой, инстинктивно отпрянула от внезапного движения старухи и визга Алика. Ее движение было резким, защитным.
Именно в этот момент Маргарита Семеновна, все еще в полустоячем положении, шагнула. Не к углу. Не от него. А вперед, сквозь проход, словно движимая невидимой силой, исходящей от той тени. Ее шаг пришелся точно на траекторию отпрянувшей Веры. Хрупкое плечо старухи толкнуло девушку в бок.
Вера вскрикнула от неожиданности, потеряла равновесие. Она не упала на сиденье. Она рухнула вперед, тяжело, всем телом, прямо на авоську Маргариты Семеновны, придавив ее коленями.
Раздался не звон, а глухой, влажный ХРУУУСТ! Стекло банки с вишневым вареньем не просто разбилось под весом тела – оно взорвалось изнутри, не выдержав давления. Темно-красная, густая и липкая масса, смешанная с острыми, блестящими осколками, хлынула на грязный, наклонный пол автобуса. Она облепила голенища дешевых сапог Веры, забрызгала грубый валенок Маргариты, растекалась липкими, алыми языками по металлу, подминая под себя газетную обертку. Сладковато-терпкий, почти удушающе-приторный запах вишни мгновенно заполонил спертый воздух, смешавшись с запахом страха.
Вера лежала ничком, оглушенная падением и этим отвратительно-влажным хрустом. Холодный пол под щекой. Липкость на руке, в которую она оперлась, пытаясь подняться. Отвращение и шок сковывали ее, как ледяные оковы. Весь в этой гадости... – мелькнуло бессвязно. Она подняла голову, ее взгляд упал на темно-красное месиво у ее ног, на торчащие из него осколки-клыки. "Боже..." – выдохнула она, голос сорвался на полушепот, полный брезгливости и ужаса.
Этот шепот, это движение поднятой головы Маргарита Семеновна восприняла не как боль, а как пощечину. Не как следствие своего толчка, а как насмешку над разрушенным сокровищем. Старушка вскрикнула – не от боли, осколки каким то чудом никого не порезали, а от священного, всепоглощающего гнева и отчаяния. "Варенье! – завопила она, и голос ее, обычно дребезжащий, обрел металлическую, режущую силу. – Мое варенье Леночке! ПОГУБИЛИ! ВСЁ ПОГУБИЛИ!" Она не видела Веру – жертву случайности. Она видела причину. Источник гибели последней нити к дочери, к теплу. Ее глаза, широко раскрытые и полные немыслимой, детской обиды, сверкали в мигающем свете. "Из-за тебя! Из-за всех вас!" – выкрикнула она, и рванулась к Вере, не глядя под ноги, на осколки и липкую аляповатую лужу. Ее рука, тонкая и костлявая, но с нечеловечной силой отчаяния, потянулась, чтобы швырнуть, наказать виновницу.
Вера отпрянула, увидев движение старухи, ее исступленное, искаженное горем лицо, устремленное прямо на нее. "Нет! – вскрикнула она, пытаясь встать и удержаться на липкому полу, паникуя от этой слепой ярости. – Отстань! Это не я!" Ее нога ступила на край лужи варенья, поскользнулась. Она удержалась, цепляясь за спинку сиденья, но страх стал физическим, удушающим комом в горле.
"Медведь", стоявший ближе всех к месту столкновения, услышал визг Веры, увидел старуху, бросающуюся на девушку с явной, дикой агрессией. Хаос. Опять хаос! Его собственная, едва притушенная ярость вспыхнула с новой силой. Он должен был остановить это. Сейчас. "Да отвяжись ты, старая! – рявкнул он, его бас перекрыл все звуки. – Хватит!" Он шагнул между ними, его мощное тело заслонило Веру. Он поднял руку не для удара, а чтобы грубо отпихнуть, отодвинуть Маргариту Семеновну прочь. Движение было резким, инстинктивным, продиктованным яростью на весь этот бедлам и теперь – на эту лезущую в драку старуху.
Маргарита Семеновна не уклонялась. Она шла вперед, ослепленная горем и гневом, прямо на поднятую руку "Медведя". Его ладонь, открытая, угодила ей в верхнюю часть груди, ближе к ключице.
Она не просто отшатнулась. Ее нога, уже стоявшая на самом краю липкой, кроваво-вишневой лужи, поскользнулась на ней с мерзким, чавкающим звуком. Ее хрупкое тело описало короткую, нелепую дугу в мигающем желтом свете аварийки. И затылок, с глухим, костным, негромким ТУК!, ударился о выступающий металлический угол основания того самого сиденья, где она сидела минуту назад.
Звук был сухим. Коротким. Ужасающе финальным. Гораздо тише хруста стекла, но бесконечно громче в внезапно воцарившейся абсолютной, звенящей пустоте. Пустоте, которая впитала в себя даже вой ветра за бортом, даже прерывистый хрип Алика. Казалось, само время замерло.
Маргарита Семеновна осела на пол, как подкошенная. Неподалеку от лужи варенья, у самого основания сиденья. Ее тело обмякло мгновенно. Темно-красное варенье медленно, неумолимо сливалось с другой, более густой и темной жидкостью, сочившейся из-под ее седых, растрепавшихся волос. Ее глаза, еще секунду назад пылающие обидой и гневом, смотрели в никуда, невидящие. Иконка выскользнула из разжатых пальцев и упала в липкую грязь.
Вера зажала рот ладонью. Звук, вырвавшийся наружу, был похож на тонкий, предсмертный писк загнанного зверька. Она смотрела на лужу, на тело, на иконку. В ее глазах застыл немой, первобытный ужас. Она... умерла? Из-за... меня? Из-за варенья?
Алик замер. Его панические удары по стене прекратились. Дыхание остановилось на полуслове. Он стоял, уставившись на тело старухи, на растекающуюся темную жидкость, смешивающуюся с вишневой массой. Его лицо было маской абсолютного, парализующего ужаса. Кровь. Смерть. Здесь. Теперь.
Артем Николаевич вскочил с места. Его лицо исказила гримаса чистого, неприкрытого ужаса. "Убийца! – выдохнул он, его тонкий палец в перчатке дрожал, указывая на застывшего, как глыба, "Медведя". – Он ее убил! Смотрите! Все видели!"
Степан стоял, окаменев. Он смотрел на свою руку – ту самую, что толкнула. Смотрел на тело на полу, на темную лужу, ползущую к его сапогам. "Я... я не... – пробормотал он, голос его был чужим, потерянным, полным немыслимого ужаса и полного непонимания. – Я просто... оттолкнул... Чтоб не лезла..." Он не мог осознать. Связь между его движением и этим тук казалась абсурдной, невозможной.
Кирилл уже был на коленях рядом с телом. Его пальцы, дрожащие от холода и шока, нащупали запястье. Ничего. Только ледяная гладкость кожи под грубой шерстью варежки. Он машинально приподнял веко. Зрачки – широкие, черные, не реагирующие на прыгающий желтый свет.
Свет, который моргнул на прощание яркой вспышкой и погас, погрузив все в тьму и напряженную тишину… Внутри которой вновь прозвучало - щёлк…

Маргарита Семеновна сидела на своем месте. Неподвижная, но живая. Ее авоська с целой банкой темного вишневого варенья стояла у ее ног, аккуратно укутанная в газету. Ее пальцы в грубых вязаных варежках нервно теребили край сетки, будто проверяя ее целостность. Алик ерзал на сиденье, его дыхание снова стало поверхностным, частым. Вера смотрела в заиндевевшее стекло, взгляд пустой, направленный внутрь, лицо все еще мертвенно-бледное от только что пережитого шока, от вида крови и смерти, которых... как бы не было. "Медведь" тяжело дышал, его массивные плечи были напряжены до каменной твердости, взгляд растерянный и тяжелый, уставленный в пол, где он только что видел... Артем Николаевич смотрел на мертвый смартфон в своей руке, пальцы не двигались, лицо застыло в немой гримасе. Кирилл чувствовал ледяную пустоту в груди и невыносимую тяжесть только что сделанного и тут же "отмененного" вывода о смерти. Петр сидел за рулем, спина сгорблена, тень от козырька фуражки скрывала лицо; струйка дыма от зажатой в пальцах "Примы" поднималась в мерцающем свете.
Но на полу, где только что была липкая, алая лужа крови и варенья, где валялись осколки и лежало тело, теперь было чисто. Только холодный, грязный металл пола, да редкие следы от сапог.
Тишина в салоне была гулкой, насыщенной немым вопросом и ужасом, глубже любого крика. Никто не спрашивал вслух. Но в их глазах, мелькавших в полумраке, читалось ошеломляющее непонимание, смешанное с леденящим душу предчувствием. Что происходит? Совместный кошмар? Массовая галлюцинация от холода и страха? Но слишком реальной была боль в затылке у Маргариты (она машинально, навязчиво потирала его сквозь платок). Слишком ярким и отвратительным – образ липкой крови на руках у Веры (она сжала кулаки, пряча ладони). Слишком физическим – ощущение толчка, отдачи в ладони и плече у "Медведя" (он сжал и разжал кулак). И этот щелчок... Он прозвучал слишком явственно, как щелчок выключателя в темноте. Что-то сдвинулось. Что-то сломалось в самой ткани реальности. Воздух стал другим – тяжелым, густым, заряженным неведомой, зловещей угрозой, как перед ударом молнии. Слово "петля" еще не родилось в их сознании. Но семя ужаса, семя неотвратимого повтора, было посеяно глубоко, в самый морозный мрак души. И первый росток – память о смертях, которых как бы не было – уже пробивал ледяную корку привычного мира, пуская корни в новую, чудовищную реальность. Холод снаружи и внутри перестал быть просто ощущением – он стал предвестием, зловещим шепотом о чем-то необъяснимо чудовищном и бесконечном.

По щеке Маргариты Семеновны, изборожденной морщинами, медленно скатилась слеза. Она машинально потерла затылок. Там не было синяка. Но было ощущение – глухое, давящее эхо того тук!, которое прозвучало так явственно в ее памяти, в ее костях, будто череп сам отозвался на удар. "Гриша…" – прошептали ее бескровные губы, но имя мужа прозвучало не с тоской, а с немым вопрошающим ужасом. Что это было? Сон? Весть? Ее мир, и так сузившийся до размеров автобуса, треснул, как то лобовое стекло, открыв трещину в нечто непостижимое и страшное. Она не бормотала. Она замерла, как птица перед змеей, всем существом вслушиваясь в тишину внутри себя, пытаясь уловить шелест тех самых "крыльев", которые теперь казались не символом смерти, а предвестником чего-то гораздо худшего – вечного возвращения.
Этот беззвучный шепот имени "Гриша" дрожью прошел по воздуху, достигнув Веры. Девушка сидела, сгорбившись, стараясь сделать себя меньше, невидимой, втягивая голову в воротник тонкой куртки. Ее взгляд был прикован к своим рукам. Чистым. Но она чувствовала липкость. Яркую, отвратительную, сладковато-терпкую липкость варенья, смешанную с… чем-то другим. Темным. Медным. Кровью. Образ лужи, растекающейся из-под седых волос, стоял перед глазами с пугающей четкостью, теплый парок поднимался от нее в ледяной воздух. Она машинально, с каким-то остервенелым отчаянием, потерла ладони о колени. Раз. Другой. Отстань. Отстань. Но ощущение не исчезало. Оно было внутри, въелось в память. Она подняла глаза, невольно скользнув взглядом по полу – туда, где должна была быть та лужа. Чисто. И от этого стало еще страшнее. Взгляд ее встретился с глазами Маргариты Семеновны. Не безумными. Пустыми. И в этой пустоте Вера прочитала немой вопрос, тот же, что терзал ее: Ты видела? Ты помнишь? Она резко отвела глаза, чувствуя, как волна тошноты подкатывает к горлу. Вина. Голая, жгучая вина, хотя разум шептал: Ты не толкала. Она сама… Но память показывала падение, хруст стекла… и последствия. "Я не…" – начало формироваться оправдание в голове, но застряло, раздавленное тяжестью немого взгляда старухи. Она сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь физической болью заглушить внутреннюю.
Шорох движения Веры, ее сжатые кулаки, привлекли внимание Кирилла. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья, но не расслабленно. Его поза была окаменевшей, только грудь слегка вздымалась от неглубокого дыхания. Его медицинский ум, привыкший к логике причин и следствий, бился, как птица о стекло. Он помнил все. Каждую деталь. Холод шеи под пальцами. Отсутствие пульса. Расширенные, не реагирующие зрачки. Клиническую смерть. И этот щелчок. Этот чертов щелчок, который… стёр это? Нет. Не стер. Перенес. Мысль была чудовищной, невозможной. Он посмотрел на Маргариту Семеновну – живую, дышащую, потирающую затылок. На Веру – бледную, трущей руки с почти истеричной настойчивостью. На "Медведя" – тяжело дышащего, с лицом, на котором застыло немое вопрошание. Гипоксия? Но ощущение реальности пережитого было слишком острым, слишком физиологичным. Он вспомнил холодок кожи, запах… Он знал, что она умерла. А теперь она здесь. Парадокс. Нарушение всех законов. Его взгляд упал на свои руки – руки, которые только что констатировали смерть. Они были чисты. Но он чувствовал на них невидимую тяжесть. Тяжесть знания, которое не должно существовать. Он поймал взгляд Алика. Юноша сидел, согнувшись, но не в своей привычной позе клаустрофобии. Он сидел, обхватив голову руками, пальцы впились в волосы, лицо скрыто. Его плечи мелко, очень мелко дрожали. Не от паники. От шока. От того же немыслимого вопроса. Кирилл почувствовал странный импульс – не врачебный, а человеческий – встать, подойти, положить руку на эту дрожащую спину. Но его тело не слушалось. Оно было сковано ледяным оцепенением непонимания.
Движение Кирилла, его замерший взгляд, направленный на Алика, заметил Артем Николаевич. Чиновник сидел, сжимая мертвый телефон в перчатках так крепко, что костяшки побелели. Его собственный шок начал отступать, уступая место холодной, цепкой догадке. Он тоже помнил. Помнил визг Алика, бормотание старухи, падение Веры, этот ужасный хруст, толчок "Медведя"… и тук. Помнил лужу. Помнил свое собственное обвинение. И вот – тишина. Чистый пол. Целая старуха. И этот… щелчок. Дежавю? Слишком буквальное. Слишком… намеренное. Мысль, ядовитая и четкая, как удар ножом, пронзила мозг: Это не сон. Это… возврат. Начало. Его карманные часы, тихие в первые минуты после "пробуждения", снова зашелестели: Тик-так. Тик-так. Каждый щелчок теперь звучал иначе. Не отсчет к концу карьеры. Отсчет к повторению. Его взгляд, острый, подозрительный, скользнул по остальным. Вина Веры была написана на ее лице. Растерянность "Медведя" – очевидна. Шок Алика и Кирилла – явен. И старуха… она помнила удар. Артем почувствовал не страх, а холодное, сжимающее горло возмущение. Их идиотизм, их истерики… они затянули всех в эту… петлю безумия! Он выпрямился, поправил галстук – автоматический жест утраченного достоинства. "Это…" – начал он, голос звучал непривычно громко в тишине, хрипло и неуверенно. Он искал слово. "Это… непотребство! Кошмар!" его ярость была направлена на них – на источник хаоса, который, как он интуитивно чувствовал, и привел к этому циклу.
Голос Артема, его обвиняющий тон, как спичка, поднесенная к пороху, взорвал оцепенение Степана. Он тяжело поднял голову, его маленькие глазки, обычно колючие, сейчас были мутными от непонимания и накапливающейся ярости. "Кошмар? – переспросил он, голос хриплый, как напильник по ржавчине. – Это ты кошмар, чинуша! Сидишь, в свою коробочку тыкаешь, а тут…" Он махнул огромной рукой, охватывая весь салон, всех пассажиров, мерцающий желтый свет, заснеженные окна. "Тут черт знает что творится! Старуха орет, пацан задыхается, ты орешь… И этот… звук!" Он не смог назвать щелчок. Это было за гранью его мира. И поэтому щелкнул пальцами в сторону чиновника. "И варенье это… запах!" Он шумно втянул носом воздух, будто пытаясь уловить тот сладковато-тошнотворный дух, который был таким реальным минуту назад. Теперь лишь холод и пыль. "Галлюцинации, что ли, у всех?" Предположение звучало грубо, но в нем была отчаянная попытка найти рациональное объяснение, вцепиться в знакомую почву. Его пальцы сжались в кулаки. Ему нужно было движение. Действие. Автобус. Карьер. Работа. Деньги. Здесь же – только безумие, нарастающее, как снежный занос за окном. Он посмотрел на Петра, на его сгорбленную спину. "Петро! Сколько тут еще сидеть?" Его голос требовал не столько ответа, сколько подтверждения, что мир все еще подчиняется законам, а не этому кошмарному бреду.
Петр не обернулся. Он сидел, прижав лоб к ледяному ободу руля. Дрожь, мелкая, неконтролируемая, пробегала по его плечам. Он знал. Не так, как Кирилл – клинически. Не так, как Артем – с холодной догадкой. Он чувствовал. Чувствовал вес автобуса в сугробе. Чувствовал взгляды пассажиров на своей спине – уже не просто испуганные, а знающие, обвиняющие. Он вспомнил не только смерть старухи здесь. Он вспомнил другую смерть – напарника в перевернутой фуре. Тот же ужас в глазах. То же ощущение роковой ошибки, за которой – пустота. И тот же… бессилие. Почему я? Почему снова? Мысль была тихой, но раздирающей. Крик "Медведя" достиг его сквозь пелену собственного кошмара. "Вижу… что метель," – глухо ответил он, не отрываясь от руля. Голос был безжизненным. Он чувствовал не дорогу. Он чувствовал пропасть перед всеми ними, и себя – на краю. Ответственность, всегда давившая тяжело, теперь стала невыносимой гирей. Он знал, что лось мог быть за поворотом. Знать – не значило предотвратить. Предотвратить – не значило спасти от этого… повтора. "Сидите… тихо…" – добавил он почти шепотом, но в тишине салона слова прозвучали как приговор.
Алик услышал этот шепот. "Тихо…" – эхом пронеслось в его сжатом сознании. Но тишина для него была хуже крика. Она давила. Стены салона, освещенные неровным желтым светом, не приближались физически. Но они смыкались в его восприятии, как челюсти капкана, с каждой секундой молчания, с каждым тиком часов Артема (Тик-так. Тик-так.). Воздух казался густым, спертым, пропитанным запахом невысказанного ужаса других людей – вины Веры, злости Артема, растерянности "Медведя". Он поднял голову из рук. Его лицо было серым, глаза – огромными, темными безднами страха, в которых отражалось мерцание аварийки. Он увидел красное пятно аварийного молотка у окна. Оно пульсировало в его зрении, как живое. Не спасение. Напоминание. Напоминание о стенах, о невозможности дышать, о… том, что было после его паники в прошлом… цикле? Мысль была обрывочной, но ужасающей. Я закричал. Старуха увидела знак. Потом… Он не мог вспомнить логично, но чувствовал связь. Его собственный страх стал не только его врагом. Он стал частью механизма, ведущего к тому звуку. Тук. Он вжался в сиденье, стараясь дышать тише, поверхностно, боясь пошевелиться, боясь спровоцировать невидимую машину ужаса снова. "Тихо…" – прошептал он сам себе, эхо слов Петра, заклинание против надвигающегося безумия.
Тиканье часов Артема, шепот Алика, тяжелое дыхание "Медведя" – все сливалось в тревожную симфонию под аккомпанемент воя ветра. Знание, тяжелое и неоформленное, висело в воздухе. Но тишина после щелчка была слишком хрупкой, слишком гулкой. Человеческая психика, даже в ледяном аду, ищет хоть какую-то опору. Хоть тень нормальности.
Вера не могла больше терпеть молчание внутри себя. Ощущение невидимой липкости сводило с ума. Она снова потерла руки о колени, уже настойчиво, до боли. Шуршание ткани было громким в тишине.
Кирилл, сидевший напротив, заметил это движение. Его врачующий взгляд, помутневший от собственного шока, машинально зафиксировал: покрасневшая кожа, мелкие царапины. "Вы… вы обморозили руки?" – спросил он тихо, голос хриплый от долгого молчания. Вопрос был не просто медицинским. Это была попытка вернуться к чему-то реальному, осязаемому, к своей роли, к простой человеческой заботе в этом безумии.
Вера вздрогнула, словно разбуженная. Она посмотрела на свои красные, огрубевшие от работы руки, потом на Кирилла. "Обморозила? – она горько усмехнулась, звук получился дребезжащим. – Нет. Это… это от посуды. Вечный конвейер: тарелки, кастрюли, жир… 'Вера, быстрее!', 'Вера, углы не отмыты!'." Она замолчала, будто поймав себя на чём-то. Зачем она это сказала? Но слова полились сами, как прорвавшая плотину вода отчаяния. "А я… я мечтала о море. Видишь?" Она кивнула на книгу, лежащую у ее ног, открытую на картинке бирюзового прибоя. "Подруга прислала. Пишет: 'Приезжай, Вера! Солнце, песок, рестораны у воды…'. А я тут…" Ее голос сорвался. Она махнула рукой вокруг, охватывая тесный салон, мигающий свет, заснеженное окно. "Застряла. Снова в грязи. Только теперь… теперь эта грязь везде." Она снова посмотрела на свои руки, потом на то место на полу. Глаза ее наполнились слезами, которые не замерзали от внутреннего жара стыда и бессилия. "И не смоешь… никогда."
Ее тихий монолог, полный горечи и неожиданного доверия к почти незнакомому человеку, повис в воздухе. Маргарита Семеновна перестала теребить авоську. Ее влажный, потерянный взгляд скользнул к Вере. "Море…" – прошептала она, и в голосе не было безумия, а была усталая тоска, знакомая каждой женщине, запертой в четырех стенах. "Гриша… мой муж… он обещал показать море…" Она замолчала, глотнув воздуха. "Не успел. На почту за пенсией пошел… упал. Удар." Она замолчала, сжав губы. Ее пальцы снова нащупали варежкой иконку. "А я варенье… Леночке.." Она посмотрела на банку у ног. "Ей тоже… холодно сейчас. Одна." Голос ее дрогнул. История была простой, трагичной и человечной. В ней не было ангелов смерти, только горечь утраты и материнская забота, ставшая теперь ее единственным якорем в этом кошмарном повторе.
Степан крякнул, сдвинув свою могучую тушу на сиденье. Разговор о дочерях и варенье явно задел какую-то жилку. "Тепло… – пробурчал он, глядя на свои грубые, в шрамах руки. – Это да. Главное – чтоб дети в тепле были. Сережка мой… Школьник. Тощий, как щепка. Мечтает..." Он запнулся, будто слово далось с трудом. "...футболистом стать. Мяч ему новый нужен. Хороший… вечно бегает в куртке нараспашку. Говоришь: 'Застегнись, дурак, простудишься!' А он: 'Не, па, я жаркий!'." На его обветренном лице мелькнуло подобие улыбки – тяжелое, неуклюжее, но настоящее. "А потом – сопли, кашель… И бегом к матери, на шею вешаться. А ко мне… – он запнулся, потер ладонью подбородок, – Он фыркнул, но в глазах светилась капля той самой "жаркости", о которой говорил сын. История была грубой, бытовой, но в ней светилась любовь и гордость, глубоко запрятанные под слоем рабочей махры и раздражения. Он вдруг резко посмотрел на Алика, все еще стоявшего в проходе, бледного и дрожащего. "А ты чего встал? Садись, говорили! Дыши. Рот открыл – воздух идет? Вот и хорошо. Не балуй." Тон был начальственным, но без прежней злобы. Как к своему.
Алик медленно, как автомат, опустился на сиденье. Его глаза, все еще огромные от страха, на мгновение потеряли паническую остроту. "Я... я в футбол играл, – прошептал он неожиданно громко. – Во дворе. Пока... пока не заперли." Он замолчал, будто испугавшись собственных слов. Его взгляд метнулся по сторонам, к стенам. "Темно там было. В чулане. Родители ругались... дверь захлопнули. Забыли." Он вжался в сиденье, дыхание снова участилось. История вырвалась обрывком, как крик из темноты его детской травмы. Он смотрел на "Медведя", на его руки, на лицо, которое только что светилось при воспоминании о сыне. Этот огромный, страшный дядька вдруг стал… понятнее.  "Я… я не балую, – прошептал он, голос все еще дрожал, но паническая волна чуть схлынула, сменившись острым стыдом и усталостью. – Просто… душно. Он потянул воротник куртки, делая вид, что ему действительно жарко.
Кирилл слушал. Сначала Веру – ее мечту о море, зажатую в липкой реальности кухни. Потом Маргариту – историю тихой семейной трагедии и материнской любви. Потом "Медведя" – суровую правду работы ради сына. Потом Алика – обрывок детского кошмара, объясняющего его ад. Его собственное оцепенение начало таять под напором этих человеческих историй, таких разных, таких понятных. Он вспомнил старика в больнице. Тот тоже, наверное, мечтал о чем-то простом перед концом? О солнце? О внуке? Не об анатомических атласах. "Я… я хотел помогать людям, – тихо сказал Кирилл, больше самому себе. Голос его был усталым. – Стать врачом. Спасать. А теперь…" Он посмотрел на свои пустые руки, потом на Маргариту Семеновну – живую, но чудом избежавшую смерти, которую он помнил. "А теперь я даже понять не могу… что здесь происходит. Как спасти… от этого?" Он махнул рукой, охватывая салон, метель за окном, невысказанное знание. Его идеализм сталкивался с абсурдом, и трещина в нем зияла все шире.
Артем Николаевич слушал эти исповеди с нарастающим раздражением и презрением. Море? Футбольные мячи? Детские страхи? Кухонные проблемы? Это казалось ему мелочным, жалким на фоне его собственного крушения – конца карьеры, потери статуса. Их проблемы были песчинками перед его скалой отчаяния. "Сантименты, – процедил он сквозь зубы, его голос прозвучал резко, как удар хлыста по натянутой тишине. – Развели тут сопли. А ситуация-то экстремальная! Надо действовать! Организоваться!" Он выпрямился, пытаясь придать себе вид начальственного достоинства, но в мигающем свете это выглядело жалкой пародией. "Я, как представитель… ну, бывший представитель администрации, считаю, что необходимо назначить ответственного! Составить план действий! Петр!" Он повернулся к водителю. "Доложите обстановку! Точные координаты! Когда ожидать помощь?" Его тон был командным, но в глазах читалась паническая потребность в контроле, в привычной схеме отчетности, в иллюзии, что если заполнить формуляр, то кошмар отступит.
Петр медленно, как скрипучая дверь, повернул голову. Его лицо в прыгающем свете было изможденным, серым. "Координаты? – он хрипло усмехнулся, звук был похож на скрежет тормозов по льду. – Последний поворот был у Соснового ручья. Километров тридцать от Гранитного. А потом… лось. Метель. Кювет." Он махнул рукой в белую мглу за разбитым боковым стеклом кабины. "Где мы теперь? Иголка в стоге. Ни связи, ни дороги видно. Помощь? – Он горько покачал головой. – Может, утром. Если пурга стихнет. Если заметят." Он говорил тихо, монотонно, но каждое слово было гвоздем в крышку гроба их надежд. "А план… план один: сидеть. Экономить тепло. Ждать рассвета. И надеяться пережить «то самое»…" Он замолчал, его взгляд скользнул по лицам, замершим в ожидании. "…не сходить с ума." Последние слова прозвучали не как совет, а как мольба, обращенная к самому себе в первую очередь.
– Опять сидеть?! В этой…" Алик вскочил. Его дыхание стало частым, поверхностным. Он снова видел стены, смыкающиеся, воздух, густеющий до состояния киселя. История "Медведя" о Сережке, море Веры – все это утонуло в накатывающей панике. Красный молоток аварийного выхода замигал в его сознании как маяк безумия. "Надо… выйти…– он забормотал, делая шаг в проход, его движения стали хаотичными.
"Медведь" тяжело встал, преграждая ему путь не столько физически, сколько своей массой. "Тише, пацан! – рявкнул он, но в голосе, к удивлению, пробилась не ярость, а усталая резкость. – Куда ты? На улицу? Садись!" Он ткнул пальцем на сиденье. Его собственная история о Сережке, видимо, сработала – в этом задыхающемся пареньке он увидел что-то от своего сына. "Сиди. Дыши. Рот открыл – дыши. Вот так." Его совет был груб, но действенен. Алик, оглушенный командным тоном, инстинктивно открыл рот, делая судорожный вдох.
Вера наблюдала за этой сценой. Слова Петра о "не сходить с ума" отозвались в ней глухим эхом. Она посмотрела на Маргариту Семеновну. Старушка снова перебирала ячейки авоськи, шепча что-то беззвучное, но ее взгляд уже не был пустым. В нем читалась сосредоточенная мольба, обращенная к невидимому Григорию или Богу – не о спасении от смерти, а о спасении от этого повторяющегося ужаса. Вера потянулась к своей книге, к картинке с морем. Она поймала взгляд Кирилла. "Юг… – прошептала она, и в голосе не было мечты, только горькая ирония. – А там, наверное, тоже бывает снег?" Вопрос был риторическим. Шагом к абсурдной нормальности в ненормальном мире.
Тиканье часов Артема Николаевича (Тик-так. Тик-так.) разрезало хрупкую паузу после вспышки паники Алика. Резкий тон "Медведя" подействовал как холодный душ – юноша замер, широко открыв рот, судорожно глотая ледяной воздух, как рыба, выброшенная на берег. Его глаза, все еще дикие, метались между грузной фигурой Степана и красным пятном молотка, но ноги не двигались. Грубая забота "медведя" осела в нем странным грузом – чужой отец, кричащий на него, как на своего Сережку… Это было невыносимо знакомо и чуждо одновременно.
Но сейчас, хрупкое здание нормальности, которое они пытались построить своими историями, обрушилось от слов Петра и его намека на "то самое". Маргарита Семеновна резко отдернула руку от банки, как от раскаленного железа. Ее взгляд снова стал испуганным, блуждающим. "Оно… оно придет? Снова? И снова?" – прошептала она, не глядя ни на кого конкретно, сжимая икону под варежкой. Вера судорожно сглотнула, образ липкой красно-черной лужи снова всплыл перед глазами. Она накрыла книгу с морем ладонью, как бы пряча его от кошмара. Алик вжался в сиденье, его дыхание снова стало поверхностным, взгляд прилип к красному молотку – теперь он видел в нем не спасение, а спусковой крючок. "Медведь" тяжело вздохнул, его мимолетная мягкость испарилась, лицо снова стало мрачным и насупленным. Кирилл закрыл глаза, его руки сжались в кулаки – беспомощные кулаки врача перед недиагностируемым ужасом. Артем Николаевич замер с открытым ртом, его командный порыв разбился о каменную стену безнадеги в словах Петра и нарастающей волны общего страха.
Тишина снова опустилась на салон, но теперь она была иной. Не гулкой от непонимания, а тяжелой, насыщенной знанием и ожиданием. Они говорили. Они раскрыли кусочки душ. Они даже нашли точки соприкосновения в своем горе и заботах. Но все это оказалось песчаным замком перед приливом. Банка варенья стояла целая. Молоток висел нетронутый. Но тень смерти и безумного повтора легла на них тяжелее снежного наста за бортом. Они знали. Они чувствовали. Что это не конец. Что следующий акт кошмара уже готовится за кулисами этой ледяной сцены. И единственный саундтрек, который теперь имел значение – это мерное, неумолимое Тик-так. Тик-так. карманных часов Артема Николаевича, отсчитывающих секунды до неминуемого срыва в хаос. Вой ветра усилился, пробиваясь сквозь щели с ледяным свистом, словно насмехаясь над их попыткой остаться людьми в преддверии ада.
А потом было бесконечное количество щелчков.

И погружений в ледяную, звенящую темноту.
И возвращений.
Петля за петлей. Смерть за смертью. Маргарита Семеновна умирала снова и снова, становясь фокусом их коллективного кошмара, жертвой и катализатором неумолимого механизма.
Были петли, где холод становился убийцей первым. Щелчок. Были петли падений и нелепых случайностей. Щелчок. Были петли болезни и отчаяния. Щелчок. Были петли прямого конфликта, эскалирующего до точки невозврата. Щелчок. Щелчок. Щелчок.
Каждая смерть оставляла шрам в их общей памяти. Каждое возвращение делало холод внутри глубже, а знание – невыносимее. Они начинали чувствовать приближение конца до того, как цепь событий запускалась – шестое чувство обреченности, парализующее или подталкивающее к истерике.
Но были и другие петли.
Были петли, где хаос не наступал сразу. Где ледяное молчание длилось так долго, что казалось вечным, растягиваясь в ледяную вечность. Никто не ссорился. Алик не бил стекло. Маргарита не бормотала. Она сидела, сгорбившись, прижимая иконку к груди сквозь варежку, и лишь губы ее чуть шевелились в беззвучной молитве или разговоре с давно ушедшим Гришей. Ее дыхание было таким тихим, что сливалось со скрипом сжимающегося на лютом морозе металла корпуса, с далеким воем ветра – едва различимым фоном этого застывшего ада.
Вера смотрела в заиндевевшее, покрытое причудливыми морозными узорами стекло, но краем глаза, сквозь тусклое марево усталости, видела – старушка слишком долго не шевелится. Не поправляет сползший платок. Не гладит икону, лежащую недвижимо на коленях. Неподвижность была неестественной, восковой.
"Маргарита Семеновна?" – позвала Вера тихо, как будто боясь разбудить спящую или потревожить мертвого. Голос был хриплым от холода и неиспользования. Ответа не было. Только тиканье часов Артема, отсчитывающих секунды вечности. Тик-так. Тик-так. "Бабушка?" – Голос дрогнул, сорвался на шепот. Эхо пропало в гулкой пустоте салона.
Тишина. Глубокая, леденящая, нарушаемая только тиканьем и скрипом металла.
Кирилл медленно поднял голову. Его взгляд врача, помутневший от бессонницы, холода и бесконечного повторения кошмара, скользнул по старушке. Он увидел. Увидел ту самую, знакомую до боли неестественную неподвижность. Восковую бледность лица, резко контрастирующую с темной тканью платка. Синеватый, лиловый оттенок губ. Знаки были неоспоримы. Он поднялся, двигаясь как сомнамбула, преодолевая одеревенение ног. Подошел. Присел рядом на корточки, стараясь не нарушить гробовую тишину. Его пальцы, почти нечувствительные от холода, нащупали запястье под грубой шерстью варежки. Холодное. Как мрамор под снегом. Пульса нет. Ни слабого биения, ни трепетания.
Он не стал искать зрачки в пляшущем свете аварийки. Он просто посмотрел на ее лицо. Оно было спокойным. Не искаженным болью или страхом. Почти умиротворенным. С легкой, едва уловимой тенью улыбки в уголках запавших губ. Как будто в последний миг она наконец увидела своего Гришу или обняла Леночку в теплой комнате далекого дома.
"Она…" – начал Кирилл, и его голос был тихим, плоским, лишенным всякой интонации, звуком выходящего пара. Он не отрывал взгляда от этого странно мирного лица. "…ушла." Не "умерла". "Ушла". В его голосе не было ужаса, только бесконечная усталость и леденящее, безропотное принятие. – "От холода. От усталости. От всего."
Никто не вскрикнул. Никто не зарыдал. Никто не бросился к ней. Артем лишь глубже отвернулся к черному прямоугольнику заиндевевшего окна, пряча лицо. «Медведь» опустил свою тяжелую голову на грудь, будто услышав приговор. Алик перестал ерзать, замер, втянув голову в плечи. Вера закрыла глаза ладонью, пальцы впились в веки. Петр глубже вжался в свое кресло, тень от козырька фуражки скрыла любое выражение.
Они просто сидели. Погребенные под невыносимой тяжестью этого тихого, неминуемого, неотвратимого конца. Без виноватых. Без крика. Без борьбы. Только всепоглощающий, тотальный холод, въевшийся в самые кости, в самую душу. И щелчок, прозвучавший в этой гулкой тишине громче любого крика, громче воя метели, громче биения их собственных, еще живых сердец. Щелчок.
И тиканье часов Артема Николаевича продолжало свой мерный, неумолимый отсчет: Тик-так. Тик-так. В ледяной тишине ожидания нового начала. Или нового конца.


Глава 4 «Ложь надежды»

Тишина притаилась словно зверь между скрипом сжимающегося на морозе металла, между порывами ветра, вывозившего свою бесконечную песню по швам стального корпуса, между прерывистыми, поверхностными вдохами Алика. Желтый глаз аварийки под потолком продолжал свое неровное моргание. Тусклый, навязчивый, он выхватывал из мрака обрывки реальности: блеск испуганных глаз, пар, застывающий инеем на губах, нервное движение пальцев Маргариты Семеновны, перебирающих край авоськи. Этот мигающий свет был не просто освещением. Он был ритмом кошмара, пульсом петли, в которой они бились, как мухи в паутине. Холод пробирал глубже одежды, въедался в кости, замедлял мысль, превращал кровь в ледяную крошку.
Петр сидел за рулем, спиной ко всем. Его спина, обычно прямая, была сгорблена, как у старика, несущего непомерную тяжесть. В отражении мерцающего желтым светом зеркала заднего вида его лицо казалось высеченным из серого камня – глубокие тени под глазами, заострившийся нос, губы, сжатые в тонкую белую нить. Перед ним лежал не руль, а бездна. Бездна белой мглы за лобовым стеклом, бездна времени, зажеванного, как пленка в старом кинопроекторе. Щелк. Удар. Падение. Смерть Маргариты. Щелк. Опять. Мысль была безумной, но она вросла в сознание корнями ледяного ужаса. Застряли. Не в сугробе. В... в самом времени. В этой проклятой точке. Он закрыл глаза, и увидел не дорогу, а трещины. Трещины на стекле, трещины в воздухе, трещины в самой ткани реальности, готовые разверзнуться и поглотить их навсегда. Ничего не делать – ждать, пока петля задушит. Идти – шагнуть в белый ад, на верную смерть. Но... но если петля – это клетка, может, за ее пределами... свобода? Или просто иная смерть? Страх перед застоем, перед бесконечным повторением кошмара, оказался сильнее страха холода.
Его голос, когда он заговорил, не оборачиваясь, прозвучал неожиданно громко в гробовой тишине, хрипло, но с какой-то новой, отчаянной твердостью:
- Пора признаться… Сидеть значит сгнить. Здесь. В этом... повторе." Он сделал паузу, давая страшным словам проникнуть в окоченевшие мозги. "Ждать утра... которое может не прийти. Или которое принесет ту же пургу. Тот же... щёлк." Он повернулся медленно, словно каждое движение давалось с огромным усилием. Его глаза, запавшие и изможденные, горели в свете аварийки странным, фанатичным огнем. "За бортом... может, выход. Трещина в петле. Шанс... один из тысячи. Но сидя здесь – ноль. Вечный ноль."
Он достал из бардачка маленький, потертый туристический компас. Поставил его на приборную панель. Магнитная стрелка, поймав слабый магнитный полюс сквозь сталь автобуса, дрогнула и замерла, указывая упрямо в одну сторону.
-  «Кварцитный». Пять километров. Через лес. На юг. Он сказал "пять" твердо, глядя не на компас, а в лица. Он лгал. Знал, что до ближайшего жилья – минимум восемь. Но "пять" – это звучало как надежда. Как расстояние, которое можно одолеть даже в аду. "Идем не все. Только сильные. Быстрые. Я. Степан. Кирилл." Он посмотрел на медика. "Ты нужен, чтобы следить за состоянием. Знаешь, когда тело сдается."
Кирилл резко поднял голову, его лицо в желтом свете было бледным и напряженным: "Петр, это безумие! Два, пять или пятнадцать – в такую пургу это смерть! Мы не экипированы! А они..." Он кивнул на Маргариту, сжавшуюся в комок страха, на Алика, зарывшего лицо в руки, на Веру, прижимавшую книгу к груди как щит, на Артема, смотрящего с ледяным презрением. "...они не выдержат здесь без помощи! Гипотермия, паника... Я остаюсь. Это мой долг."
Неожиданно поднялась Вера, ее голос прозвучал резко, перекрывая возражения: "Нет! Кирилл иди!" Все взгляды устремились на нее. Она стояла, выпрямившись, ее обычно согбенная от работы спина была неожиданно прямой. В мигающем свете ее глаза горели не страхом, а решимостью, граничащей с отчаянием. "Я... я останусь помогать. С Аликом... с Маргаритой Семеновной. Но Кирилл... он должен идти. Он знает... знает тело. Знает, когда смерть близко. Вам это нужно там." Она посмотрела прямо на Петра. "А я... я знаю страх. Знаю, как он сжимает... И знаю, что если он," кивок на Кирилла, "останется... то страх здесь всех съест заживо. Идите втроем. Быстрее. А мы... мы продержимся." В ее голосе не было уверенности. Была голая, отчаянная ставка. Бегство от собственного страха через жертву.
Петр медленно кивнул, пораженный ее порывом: "Ладно. Вера остается. Помогает. Кирилл – с нами." Он перевел взгляд на Степана. "Медведь? Пять километров. Сквозь пургу. Выдержишь?"
Крякнув Степан тяжело поднялся. Его массивная фигура отбрасывала огромную, прыгающую тень на потолок: "Пять? Ха! Напугали ежа голой жопой! Иду. Только что там, чинуша?" Он бросил взгляд на Артема. "Будет болтать? Мешать? Или с нами?"
Артем Николаевич не вставая, его голос был как удар хлыста по натянутому нерву: "Самоубийственная авантюра под руководством водителя, потерявшего связь с реальностью. Пять километров? В такую погоду? С таким "снаряжением"?" Он презрительно оглядел салон. "Вы не дойдете и до первого дерева. А ваше бегство обречет оставшихся здесь на верную гибель. Но что с того? Главное – удовлетворить ваш стадный инстинкт к бессмысленному движению."
- "План. Первое: снегоступы." – Игнорируя реплику чиновника указал ножом на сиденья Петр. "Снимаем обивку. Дерматин, поролон. Режем полосами. Плетем основу. Крепим к ногам ремнями, шарфами. Чтоб не проваливаться в снег. Каждый себе." Он сам начал рвать дерматин со своего кресла, издавая громкий, рвущийся звук. "Второе: связка. Ремни. Шарфы. Веревка, если найдется. Связаться трое: я первый, компас. Кирилл – посередине, следит. Степан – сзади, страховка. Тянет, если кто провалился. Третье: утепление. Остатки обивки. Поролон под одежду. На грудь. На спину. На голову – капюшон. Особенно Кириллу." Он посмотрел на врача. "Ты – наше слабое звено по морозу. Но сильное – по знанию. Четвертое: шаг. Медленный. Ровный. В ногу. Экономить силы. Дышать через шарф. До ручья. Там – передышка. Потом – к поселку." Он говорил четко, конкретно, вкладывая в каждый пункт последние крупицы своей воли. Это был план самоубийц, но план. Действие. Вызов петле.
- Снегоступы... Дельно, Петро!" Степан с энтузиазмом, заглушающим страх, впился ногтями в обивку заднего сиденья, сдирая ее с громким треском. Поролон пошел клочьями. "Эх, дерьмо, а не материал, но... сгодится!"
Кирилл с горечью, но уже подчиняясь общей решимости, помогал Степану: "Поролон намокнет... превратится в лед..."
Петр: "Будем отряхивать. Идти по твердому насту, где сможем. Главное – не провалиться по уши сразу." Он уже плел примитивную рамку для снегоступа из жестких полос дерматина, связывая их ремнем. "Вера, Алик – помогите Маргарите Семеновне. Утеплите ее как можно лучше. Всю обивку с ее сидений на нее. И на себя." Он не сказал "пока мы не вернемся". Они все понимали.
Артем внезапно встал во весь рост, его тень перекрыла свет фонарика, брошенного Кириллом на пол для работы: "Прекратите немедленно! Вы уничтожаете единственное укрытие! Превращаете салон в помойку! Ради чего? Ради вашего идиотского рывка в никуда? Вы обрекаете нас всех!" Его голос вибрировал от ярости и бессилия.
Степан не оборачиваясь, процедил сквозь зубы, выдирая поролон: "Сиди, бумажный тигр. В своем теплом пальтеце. Не мешай взрослым мужикам дело делать. Или завидно, что без тебя справятся? Что твоя "важность" тут на хер не сдалась?"
Слова попали в самое сердце незаживающей раны. Артем побледнел, его лицо исказила гримаса чистой ненависти. "Завидно?! Мне?! Завидовать быдлу, которое только и умеет, что ломать и орать?! Ты, Медведь, тупое, грязное животное! Твоя стихия – грязь карьера, а не решения!"
Степан медленно обернулся. В руке он сжимал огромный комок поролона и дерматина. Его глаза, узкие щелки в красных от бессонницы веках, были полны смертоносной ярости. "Быдло?.." Он произнес слово тихо, но оно прозвучало, как взведенный курок. "Животное?.." Он бросил комок на пол и сделал шаг к Артему. "Я тебе щас, чинуша... покажу, кто тут животное!"
Драка вспыхнула как извержение вулкана. Степан рванулся вперед не кулаком, а всей своей мощной грудью, как таран. Артем, ослепленный яростью, не отпрянул, а встретил его, пытаясь оттолкнуть, но это было как пытаться остановить бульдозер. Они сшиблись с глухим стуком тел, закружились в центре салона, в мигающем желтом свете аварийки, похожие на двух медведей, дерущихся в тесной берлоге. Кулак Степана просвистел мимо головы Артема, угодил в спинку сиденья – дерматин лопнул с громким треском. Артем, извиваясь, царапал лицо Степану, пытался дотянуться до глаз, его дорогое пальто трещало по швам. Они рухнули на пол. Свет закачался, бросал безумные тени на стены. Степан оказался сверху, его огромная лапища прижала руку Артема к грязному полу. "Сука! Дармоед! Тварь!" – хрипел он, пытаясь другой рукой вцепиться в горло. Артем, задыхаясь, выкручивался, бил коленом в живот, его лицо было искажено гримасой абсолютного страха и ненависти. "Гад! Быдло! Убью!" Это было месиво тел, тени, крики, хрипы, скрежет ткани, стук по металлу. Петр и Кирилл бросились разнимать, но их отшвырнуло мощным движением Степана. Вера вскрикнула, прижалась к окну. Алик забился в угол, закрыв голову руками.
Маргарита Семеновна наблюдала за этим адом. Не шевелясь. Ее глаза, широко раскрытые, отражали мигающий желтый свет и дерущиеся тени. В них не было уже страха. Была пустота. Глубокая, бездонная пустота отчаяния, достигшая дна. "Лукавый... победил..." – прошептали ее бескровные губы, но звук потерялся в грохоте драки. Она медленно, как сомнамбула, поднялась. Ее движения были неестественно плавными, отрешенными. Никто не видел. Все были поглощены хаосом в центре салона. Она прошла несколько шагов назад, в самую глубь автобуса, где тени от мигающей аварийки были гуще всего, к месту, где сидела Вера. Там, на спинке сиденья, висел длинный, тонкий шарф Веры – синтетический, пропахший кухонным жиром и луком, тот самый, что девушка пыталась использовать для утепления. Маргарита сняла его. Медленно. Тщательно. Ее пальцы не дрожали.
В центре салона Степан, наконец, прижал Артема спиной к полу, его огромная рука сдавила горло чиновника. "Давай! Скажи! Признай, что ты никто! Ничтожество! Без бумажек ты – ноль!" – хрипел он. Артем синел, хрипел, вырывался, брыкаясь.
Вера вдруг оторвала взгляд от драки, инстинктивно почувствовав движение сзади. Она обернулась: "Маргарита Семеновна? Что вы..."
Она не договорила. Ее глаза расширились от непонимания, потом от ужаса. В густой тени, в глубине салона, в мерцающем желтом свете, Маргарита Семеновна стояла на сиденье. Ее руки поднимали концы шарфа. Она накинула его на металлическую перекладину багажной полки. Сделала узел. Проверила прочность. Ее движения были методичными, спокойными, как у человека, выполняющего давно задуманное дело. Она повернулась к Вере. В ее глазах не было мольбы. Было страшное, ледяное умиротворение.
- "НЕЕЕЕТ!!! БАБУШКА! СТОЙ!!!"
Крик был таким оглушительным, что драка в центре салона замерла на мгновение. Степан ослабил хватку. Артем судорожно глотнул воздух. Петр и Кирилл резко повернули головы к крику.
В мигающем желтом свете они увидели: Маргарита Семеновна уже поставила ногу на подлокотник сиденья. Она посмотрела на них всех – на замерших в гневе и страхе, на Петра с его ложной надеждой, на Кирилла с его наукой, на Степана и Артема, вцепившихся друг в друга. В ее взгляде была не упрек. Была бесконечная усталость. И прощение? Она шагнула в пустоту.
Ее легкое тело дернулось один раз, как марионетка. Шарф врезался в шею под платком. Ноги судорожно брыкнулись в воздухе, задевая спинку сиденья. Потом повисло, покачиваясь в такт мерцанию аварийки. Желтый свет выхватывал ее валенки, болтающиеся в нескольких сантиметрах от пола, ее седые волосы, выбившиеся из платка, ее лицо, скрытое тенью. Авоська с банкой варенья упала с сиденья на пол с глухим стуком.
Тишина наступила абсолютная. Даже метель за окном будто замерла. Дыхание застряло в глотках. Вера стояла, зажав рот ладонями, ее глаза были огромными зеркалами ужаса. Кирилл замер с комом поролона в руке, его лицо окаменело. Степан и Артем все еще были сцеплены, но их позы застыли в немом вопросе, в немыслимом осознании. Петр стоял, глядя на висящее тело, его план, его ложь о пяти километрах, его снегоступы – все рассыпалось в прах перед этим страшным, добровольным уходом.
Вера содрогнулась. Ее тело напряглось для нового крика, для рыдания, для чего-то...
Щелчок.
Негромкий. Как выключатель в пустоте.
Желтый глаз аварийки мигнул в последний раз и... погас. Не постепенно. Мгновенно. Абсолютная, чернота обрушилась на салон. Густая. Давящая.
И снова – щелчок. Но не для света. Для времени.
Петля не разорвалась. Она затянулась туже.


Глава 5 "Слияние"

Щелчок.
Но не звук. Исчезновение. Не просто темнота, а растворение самой идеи света. Желтый глаз аварийки не погас – он расплылся, как капля масла на ледяной воде ночи, превратившись в огромную, пульсирующую амёбу фосфоресцирующего страха. Он заполнил все – не пространство, которого больше не было, а саму ткань ужаса, сотканную из их семи сбившихся сердец. Звуки не стихли. Они растянулись в бесконечность, превратившись в низкое, вселенское гудение: вой метели слился с последним хрипом Маргариты, хрустом стекла банки, визгом Алика, руганью Степана, тиканьем часов Артема – всё сплавилось в единый, невыносимый аккорд Агонии, вибрирующий в несуществующей костной ткани.
Потом – Падение. Не вниз, в кювет сознания. Вовне. Или, страшнее – вглубь. В бездну, где не было ни «я», ни «ты», только ВСЁ.
Слияние.
Границы испарились, как дыхание на ледяном зеркале. Кости, кожа, дешевый дерматин сидений, грубая шерсть варежек – всё растворилось в первозданном холоде. Артем перестал чувствовать презрение – он стал им, но это презрение было уже не к Степану, а к самому понятию границы, к иллюзии отдельности. Он был страхом Алика – сжимающейся, удушающей паникой, сдавливающей несуществующую грудь, звенящей в несуществующих ушах тональностью чистого, недетского ужаса перед бесконечностью стен. Он был яростью «Медведя» – слепой, разрушительной волной, рвущейся из несуществующих мышц, жгущей изнутри пламенем бессилия перед финансовой пропастью, пахнущей махоркой и известняковой пылью карьера. Он был болью Маргариты – острой, жгучей в несуществующем затылке, смешанной с мистическим ужасом перед тенями, которые теперь были не за окном, а здесь, внутри этого вихря, и пахли ладаном и вишневым вареньем. Он был пустотой Кирилла – ледяной, всепоглощающей, звенящей в несуществующих ушах тишиной больничного коридора после ухода, смешанной с горьким прахом учебников, не давших ответа. Он был отчаянием Веры – липким, отвратительным, покрывающим несуществующую кожу, как жир с ресторанной посуды, смешанным с соленым привкусом несбывшегося моря и металлическим душком крови, которой не было. Он был виной Петра – тяжелой, давящей, как глыба льда на несуществующей груди, ощущением руля, выскальзывающего из несуществующих рук в момент удара, и знанием, что этот удар отзовется вечностью в семи душах.
Общая Память. Мысли не текли – они вспыхивали одновременно, как созвездия в ледяном небе этого нового ада. Не последовательность событий, а сверхновая воспоминания, взрывающаяся всеми петлями сразу:
Холодный блеск скальпеля в руках Кирилла накладывался на вишневую лужу под головой Маргариты. Рев двигателя самосвала Степана сливался с визгом шин скользящего автобуса. Шум бирюзового прибоя из мечты Веры захлебывался в звоне разбивающейся банки варенья. Тиканье карманных часов Артема отбивало такт для судорожных вздохов Алика и бормотания Маргариты о Грише. Запах больничного антисептика перемешивался с вонью махорки, машинного масла, кухонного жира, ладана и сладковато-медным духом страха.
Пространство. Его не было. Была Ткань. Ткань из ледяного огня и сгущенной тьмы. Они не плыли. Они пульсировали как одно гигантское, израненное сердце в бесконечной пустоте черно-белого вихря. Вокруг этого сердца клубились тени – неясные, искаженные, напоминающие их собственные силуэты, но слитые в чудовищные, пульсирующие химеры: медведь с циферблатом часов, вросшим в грудь; старуха, чье лицо было разбитым витражом из осколков учебника анатомии и иконки; девушка, застрявшая в паутине ледяных трещин, тянущихся от лобового стекла в бесконечность; юноша, чье тело состояло из сжимающихся металлических стен; чиновник, чей костюм был сшит из пожелтевших отчетов о сокращениях; водитель, сросшийся с рулем, который вел в никуда. Воздуха не было. Было Знание. Невыносимое. Всеобъемлющее. Каждая рана, каждый страх, каждый стыд, каждая крохотная надежда – все принадлежало всем одновременно. Не было тайн. Не было уголков души, куда можно было спрятаться. Была голая, дрожащая вселенная из семи частей, слитых в агонии.
Миг Понимания. В эпицентре этого вихря, в точке максимального сжатия семи воль в одну, где боль достигла абсолютного нуля космического холода, вспыхнула не мысль, а Чистая Истина. Она не пришла словами. Она впечаталась в саму суть их слияния, как клеймо на раскаленном металле всеобщей души:
ПЕТЛЯ – ЭТО ЗЕРКАЛО. Не внешнее. Внутреннее. Оно отражало не лица, а РАЗДЕЛЕННОСТЬ. Их страхи, направленные друг на друга, как копья. Их ненависть, питавшуюся непониманием, как черви – гнилью. Их одиночество в тесном стальном гробу, которое было громче любого крика. Петля не была ловушкой вовне. Она была ПЛОДОМ ИХ ОБЩЕГО ОТЧАЯНИЯ, выращенным на удобрении взаимного отторжения.
МАРГАРИТА – НЕ ЖЕРТВА. ОНА – КРИСТАЛЛ. Катализатор, фокусная точка, в которой преломлялись и фокусировались до убийственной силы лучи всей их коллективной ярости, страха, вины и беспомощности. Ее смерть в каждой петле была не случайностью, а РИТУАЛОМ, жертвоприношением, которым они кормили ненасытного идола собственной разобщенности. Она умирала ЗА них, точнее – ОТ них.
СПАСЕНИЕ – В НЕВОЗМОЖНОМ: В ПРОРЫВЕ. В преодолении невидимой, ледяной стены между «я» и «ты». В доверии, рожденном не из наивности, а из узнавания себя в другом. В единстве, построенном не на общих целях, а на признании общей боли. В прощении, прежде всего – себя. Но как? Как доверять, зная этот страх, живущий в соседе как твой собственный? Как не ненавидеть, чувствуя эту ненависть, текущую по чужим, но таким знакомым венам? Как простить, когда вина каждого – твоя вина, а боль другого – твоя открытая рана?
Эта Истина была не озарением. Она была вторым рождением в аду. Ослепительная вспышка осознания в сердцевине вихря длилась миг и вечность одновременно. Она показывала дверь – широкую, залитую немыслимым светом – и тут же захлопывала ее с ледяным скрежетом, ибо дверь эта была вырублена в скале их собственных, непреодоленных ран. Пройти через нее значило перестать быть Артемом, Степаном, Маргаритой, Кириллом, Верой, Аликом, Петром. Стать чем-то новым. Целым. И это казалось страшнее самой петли.
Обрыв.
Не щелчок. Катастрофа. Как будто гигантская пружина Вселенной, сжатая до немыслимого предела в точке их Слияния, ломалась с оглушительным, беззвучным грохотом. Боль. Физическая, острая, как удар молнии по каждому нервному окончанию семи слитых воедино тел. Сознание не вернулось в оболочки. Оно было вышвырнуто обратно с чудовищной силой, как пробка из перегретой бутыли космического шампанского. Отбрасывание в индивидуальность ощущалось ампутацией части души.
Щелчок.
Настоящий. Окончательный. Как звук захлопнувшейся ловушки после долгой, изматывающей борьбы.
Возвращение. Но не туда.
Холод. Но другой. Не пронизывающий до костей колючий дух метели из застрявшего автобуса, а свежий, предвечерний, с легким привкусом выхлопных газов и сосновой хвои. Звуки – не вой ветра и хрипы, а ровный, здоровый гул мотора, скрип рессор на мелких ухабах, приглушенный ропот  голосов сзади. Запах – сырость, да, но смешанная с ароматом чьих-то духов и дешевого пирожка из бумажного пакета. И главное – движение. Плавное, покачивающее движение вперед.
Они сидели. В тех же позах. Автобус плыл по трассе, ныряя в первые, еще робкие вихри начинающейся метели. За окном мелькали знакомые черные силуэты сосен, окутанные вечерней дымкой. Желтый глаз аварийки под потолком не мигал. Он был мертв. Свет салона был обычным, тускловатым, от плафонов.
Но все было иным.
Тишина висела не пустотой, а тяжелым, влажным полотном, сотканным из невысказанного знания. Она была насыщена эхом только что пережитого Ада Слияния. Они избегали взглядов, но когда глаза все же встречались – на долю секунды – в них не было прежней настороженности, злобы или страха. Было узнавание. Глубокое, мучительное, обреченное узнавание. Каждый видел в другом не просто соседа по несчастью, а соучастника. Соучастника в коллективном кошмаре, в коллективной боли, в коллективном знании самых темных, самых уязвимых уголков друг друга. Знание это было не грузом. Оно было шрамом, выжженным на душе каждого, но шрамом общим.
Артем Николаевич сидел, стиснув поручень. Его лицо под дорогим, но поношенным воротником пальто было пепельно-серым. Часы в кармане молчали, будто похороненные под снегом времени. Он не думал о портфеле с роковым приговором. Он чувствовал. Чувствовал свой страх ненужности, многократно усиленный в Слиянии его страхом за сына Сережу и ее вечной тревогой за дочь Леночку. Этот тройной страх висел на нем ледяным плащом. Он чувствовал свое презрение, которое в зеркале Слияния отразилось ее мистическим ужасом перед тенями и его медицинской беспомощностью. Презирать было нечего. Все были отражениями одного и того же ужаса. Он снял перчатку. Рука дрожала, чужая под луной тусклого света – бледная, холеная рука чиновника, подписывавшего бумаги о чужих судьбах, но несущая теперь отголоски грубой силы и нервной дрожи. Он отвернулся к запотевшему стеклу, где его отражение казалось призраком прежней жизни.
Рядом Маргарита Семеновна молчала. Ее губы, обычно шевелящиеся в молитве или бормотании, были плотно сжаты. Слезы, настоящие, не истеричные, медленно текли по морщинам и замерзали на щеках, как алмазная пыль. Она видела падение старика вбольнице глазами Кирилла-врача, констатирующего факт. Она чувствовала презрение Артема как свое собственное, обращенное внутрь. Она знала клаустрофобию Алика в своей клетке страха. Ее авоська с банкой варенья лежала у ног нетронутой. Банка казалась не бомбой замедленного действия, а... якорем в этом новом, страшном море общего знания? Или просто тяжелым камнем? Она не знала. Слишком поздно для простых ответов. Она гладила варежкой икону, но не молилась. Она прислушивалась. К тишине. К общему дыханию. К пульсу этой новой, чудовищной реальности.
Через проход Кирилл сидел, откинувшись на спинку, но не расслабленно. Его поза была окаменевшей, только грудь слегка вздымалась от неглубокого дыхания. Его медицинский ум, привыкший к четким диагнозам и логике причинно-следственных связей, был разбит вдребезги. Он чувствовал. Чувствовал свою боль старика в больнице, его немой укор, смешанный с ее болью от падения Григория на почте, с ее ощущением липкой крови и варенья на руках, с его виной за рулем, с его яростью, с его страхом перед ненужностью. Знание не давало сил лечить. Оно показывал бездонную глубину катастрофы. Не тел. Душ. Слитых. Искалеченных. Он чувствовал свою беспомощность не как врача, а как человека, умноженную на семь. Он смотрел на свои руки – чистые, но на них лежала невидимая тяжесть прикосновения к смерти Маргариты, смерти, которую он помнил всеми фибрами слитого существа. Он встретился взглядом с Верой, сидевшей напротив.
Вера не терла рукава, не пыталась стряхнуть невидимую липкость. Она смотрела на Алика. Не с раздражением или страхом. С... изумлением? С проблеском чего-то теплого, растапливающего внутренний лед. Она чувствовала его клаустрофобию как собственное детское воспоминание о чулане. Она знала глубину его паники кожей. И знала, что он боится ее страха – страха застрять навечно в грязи. Знание было мостом. Но мостом через бездну, заполненную осколками их сломанных жизней.
Алик не задыхался. Он дышал. Держась за поручень, его худое тело напрягалось как струна. Глаза, обычно дикие от паники, были широко открыты и необычайно ясны. Он смотрел на старушку, на Кирилла, на Веру. Он знал. Знание связывало невидимыми проводами. Он знал сжимающие стены его страха как свои ребра. Знание презрения – как холодный нож. Знание страха застрять – как липкую паутину. Но знание было общим. Стены автобуса не сдвигались. Они были другими. Частью единого кошмара, который он больше не мог бояться в одиночку. Он был частью их. Частью сети. Он посмотрел на красный молоток. Не как на спасение. Как на символ выбора. Он глубоко вдохнул. Воздух больше не жег легкие. Он был просто воздухом. Общим. "Тише..." – прошептал он. Твердо. "Тише едешь..." Он не договорил. Но все услышали конец: ...дальше будешь. Дальше от пропасти. От щелчка. Шаг в сторону от рока.

На заднем сиденье Степан сидел, уставившись в грязный пол между своими огромными сапогами. Его кулаки были разжаты. Ладони, покрытые шрамами и свежими царапинами от собственных ногтей в ярости, лежали открыто. Он знал. Знал страх Артема перед ненужностью, перед крахом всей его бумажной вселенной – и этот страх вдруг показался ему знакомым, как собственный страх не привезти денег, не купить Сережке мяч, увидеть разочарование в глазах сына. Он знал как свою кожу страх Веры застрять на кухонном конвейере навечно, похоронив мечту о море – и этот страх отозвался эхом его собственной тоски по простору карьера, по реву машин, по ощущению силы, а не беспомощности. Он знал боль Маргариты – потерю Гриши, заботу о Леночке, этот вечный груз любви и страха за других, который вдруг напомнил ему его грубую, но жгучую нежность к Сережке. И знание это сломало его старую ярость. Не уничтожило, а трансформировало. Осталась тяжесть. Невыносимая тяжесть вины за свою грубость, за слепую силу, и общего страдания, которое он теперь носил в себе как часть собственного нутра. Сережка... Мяч... Казались далекими, искорками в этом новом, огромном и темном океане сопричастности. Он крякнул. Звук был грубым, но не злым. "Тяжело, бабушка?" – спросил он, не глядя на Маргариту, уставившись в спинку сиденья впереди. Вопрос был нелюбезным, но в его грубом голосе прозвучало неожиданное, хриплое участие. Он знал ее боль. Он был ею.
Маргарита Семеновна вздрогнула. Ее пальцы судорожно сжали край авоськи. Она повернула голову, ее мутные глаза нашли лицо Степана. Не страх. Растерянность. И что-то еще... проблеск? Она кивнула. "Тяжело, сынок..." – прошептала она, и слово "сынок" прозвучало не как ошибка, а как ключ, повернутый в скрипучем замке общего горя. Не "зверь". Не "грубиян". Сынок.
Артем Николаевич сжал кулаки в тонких кожаных перчатках. Не от злости. От нахлынувшей волны... стыда? Сопричастности? Он знал, как это "быдло" резануло Степана в Слиянии, как больно было этому сильному, грубому человеку. И вот это... это "сынок". От этой хрупкой старухи. Он отвернулся к запотевшему окну, чувствуя, как жар разливается по его щекам под маской чиновника. Его часы в кармане зашелестели снова: Тик-так. Тик-так. Отсчет вел уже не к пенсии или смерти. К необходимости. Необходимости быть просто человеком. Среди таких же израненных, напуганных, но связанных невидимой нитью ужаса и понимания людей. Он повернулся от окна. Его взгляд, лишенный привычной остроты, скользнул по лицам. В нем была растерянность. И первый, робкий вопрос миру.

Петр сидел за рулем. Его спина была прямой. Лицо в зеркале заднего вида было мокрым от слез, которые он даже не пытался смахнуть. Он знал. Знание их страха смерти было его страхом. Знание их обвинений – его виной. Но он также знал их боль. Всю. Без остатка. Боль потери, боль нереализованности, боль клаустрофобии, боль крушения мира. Он был не капитаном тонущего корабля. Он был частью экипажа. Частью этого страдающего, но вдруг обретшего странную связь целого. Ответственность не исчезла. Она стала... распределенной. Он сбросил скорость еще больше. Автобус плыл теперь по трассе медленно, осторожно, как по тонкому, хрупкому льду над бездной. Каждый поворот, каждое колебание руля были не просто маневром. Они были общим дыханием.


Глава 6 "Хрупкая нить"

Поворот.
Он приближался неумолимо. То самое место. Где в белом вихре являлся призрак с рогами – дух леса, посланник рока. Дыхания замерли. Семь пар глаз устремились вперед, в белую мглу, где фары выхватывали лишь жалкие, зыбкие туннели света. Сердца застучали гулко – семь сердец в унисон ожидания. Ожидания кошмара. Проверки связи.
За рулем пальцы вцепились в шершавый пластик. Суставы побелели. Он знал поворот. Но знание было бесполезно. Страх парализовал – страх ошибки, страх падения, страх порвать хрупкую нить. Он видел лося уже сейчас – огромного, с рогами, покрытыми снежной короной. Его темные глаза смотрели в душу. Холодный пот стекал по спине. Он начал поворачивать руль... слишком резко?
Внезапно Алик вскочил. Не рывком. Твердо. Как человек, принявший решение. Шагнул к кабине. Его тень метнулась по салону. Все взгляды приковались к нему. С вопросом. С надеждой? Он остановился у кресла.
"Дядя Петр..." – голос был хриплым, но твердым. "Слева... яма... большая." Он указал в лобовое стекло, в самую гущу белой круговерти, где ничего не было видно.
Ложь. Очевидная. Но...
Руки на руле поняли мгновенно. Сердцем. Как приказ из общего пространства. Он резко, но плавно повернул руль влево, уводя кузов от невидимой "ямы" – от рокового места.
Автобус качнуло. Кто-то ахнул. Но срыва не было. Они проехали поворот. Плавно. Как по стеклу. В метельном хаосе мелькнуло что-то огромное, отпрыгнувшее в сугроб. Рога? Тень? Неважно. Они проехали. Без удара. Без падения. Без щелчка.
Тишина.
Глубокая. Оглушительная. Налитая изумлением. Семь пар глаз смотрели вперед, на белую стену. Потом – на юношу.
Он стоял, бледный, но спокойный. Не торжество. Изумление. От того, что получилось. Он нарушил сценарий. Доверием? Помощью? Он пошел на место. Ноги подкашивались.
Вера смотрела на него. Не страх. Восхищение? Гордость? Она чуть заметно улыбнулась. Сияюще. Как первый луч. Она кивнула.
Старушка перекрестилась. Тихо. Благоговейно. "Слава Тебе, Господи..." – прошептала она. Только усталое облегчение. Пальцы разжали сетку. Банка стала просто вареньем. Для Леночки.
Сзади хмыкнули. Звук – урчание медведя. "Ловко, пацан..." – пробурчали. Не насмешка. Уважение. "Настоящий мужик. Поступок."
У окна Артем снял вторую перчатку. Руки дрожали. Неуклюже протянули руку, похлопали юношу по плечу. Жест – чужой, непривычный. Но искренний. "Молодец..." – выдавил. Слово обожгло горло, но принесло облегчение. Преодоление.
Кирилл наблюдал. Видел чудо. Чудо прерванного рока. Чудо хрупкой нити. В груди теплился огонек. Ответственность нового рода. Поймал взгляд в зеркале. Улыбнулся. Слабо. Еще одна улыбка ночи. В ответ – кивок. Благодарность.
Автобус двигался дальше, ныряя в белую пучину. Снег хлестал с удвоенной яростью. Но внутри было теплее. Груз знания остался. Но он стал щитом. Щитом из семи слоев. И, возможно, ключом.
Они ехали молча. Сосредоточенно. Каждый чувствовал невидимую, прочнейшую нить – из ледяного огня Слияния, из общей боли, из немого знания, из прорыва. Она не обещала спасения. Обещала: они не одни. Их страх, боль, вина – стали общими. Может, станут силой. Или просто сделают конец – если настанет – менее одиноким.
Снежная стена казалась вечной. До следующей станции – невообразимо далеко. До рассвета – вечность. Пурга выла.
Но они ехали. Вместе. Не зная, что за поворотом. Зная: следующий шаг, слово, взгляд могут стать петлей или шагом по хрупкому мосту. Снежинки в шаре падали: Тик-так. Тик-так. Часы шли. Пока шли – теплился шанс. Хрупкий, как паутинка над пропастью. Яркий, как искра в топке пурги. Безымянный. Но – шанс. На жизнь. На свободу. На рассвет.


Рецензии