Последняя ночь перед боем

Энвер сидел у самого края склона, где обрыв резко уходил вниз, открывая взору тёмную долину, тонущую в лунном серебре. Горы нависали вокруг, как древние стражи, и ветер холодный, иссушённый, пахнущий камнем, пылью и чем-то неуловимо знакомым, беспрестанно ходил между утёсами, словно искал кого-то. Он завывал то глухо, как зверь, то шептал, как старик, рассказывающий давно забытую сказку. Этот голос был Энверу близок: в нём он различал зов степи, голос пращуров, шелест далёких времён, когда орды ещё только поднимались из пепла мира.
   Он не спал. Лицо его, обветренное, иссечённое морщинами, но всё ещё сильное, было обращено к звёздам. В глубине глаз, тех самых глаз, в которых некогда горела юношеская ярость, теперь пылал тихий, зрелый свет, неугасимый, как горящий уголёк под золой. Он чуть прищуривался, когда ветер приносил особенно сильный порыв, и подбородок его вздрагивал, нет, не от холода, а от внутреннего напряжения. Он молчал, и молчание это было многозначительнее любых речей.
    Он вспомнил тот вечер, давний, как будто из другой жизни. Тогда, в руинах сожжённого аула, он держал за руку мальчика, умирающего у него на коленях. У мальчика были обожжены губы, а глаза, слишком взрослые.
- Ты вернёшься? - прошептал он. - Вернёшься… чтобы никто больше не сгорел?
    Энвер не смог ответить тогда. Только кивнул. И с тех пор нёс в себе этот взгляд, как нож, воткнутый в душу.
Он остался. Потому что пообещал. Даже если никто уже не помнил. Он помнил.
   Он вспомнил и другое - Ливию. Тысяча девятьсот одиннадцатый год. Молодость. Горячая кровь. Уверенность. И вдруг столкновение с тем, что сильнее армий. В Триполитании он впервые увидел не бой, а веру.
   Там, под раскалённым солнцем, он встретил бедуинов, у которых не было ни пушек, ни шинелей. Лишь Аллах. Они шли в бой босыми, с именем Всевышнего на устах. Они умирали и улыбались. Говорили: «Смерть от руки врага - это дар». Он, офицер, зять халифа, смотрел на них с благоговейным страхом.
  Он писал в Стамбул, писал с дрожью: «Они - фанатичные мусульмане. Они не боятся смерти. Их ведёт джихад. Их укрепляет халиф». Тогда он понял: не сила победит, не техника. Победит идея. Победит дух. Он унес эту истину с собой, через пески, изгнания, поражения, до этих гор.
   Позади, у редкого костра, дремали его воины, утомлённые, оборванные, но ещё не сломленные. Они лежали, прижавшись друг к другу, закутавшись в халаты. Кто-то спал, уткнувшись лицом в винтовку. Кто-то шевелил губами, будто продолжал спор или молитву. Кто-то дрожал от ночной сырости, взывая во сне к матери.
   Один из них, совсем молодой, с тонкой шеей и пухом на щеках, вдруг поднялся, огляделся и, сомневаясь, медленно подошёл к Энверу. На лице юноши читались усталость, тревога и та тихая надежда, что всегда остаётся у тех, кто ещё не разучился верить.
- Повелитель... - его голос дрогнул. - Мы победим?
    Энвер повернул к нему голову медленно, с тем величественным спокойствием, какое бывает только у людей, переживших многое и понимающих цену каждому слову. Его губы едва заметно дрогнули, как будто он хотел усмехнуться, но передумал. Глаза его наполнились мягким, отцовским теплом, и в то же время в них была печаль древняя, почти библейская.
- Мы уже победили, - произнёс он негромко, но так, что даже ветер как будто на миг стих. - Потому что остались. Потому что не ушли. Потому что в эту ночь, мы здесь. Потому что я пообещал. Давным-давно. Одному умирающему мальчику.
   Юноша замер, не зная, что ответить, и, низко склонив голову, вернулся к товарищам. Энвер вновь перевёл взгляд на горизонт. Он чувствовал, как каждая травинка под ногами дышит, как где-то далеко в ущелье ухнул филин, как шорох мелкого зверька прорезал тишину, и как в горах с каждым часом ночи нарастает тревожный, зреющий ритм, предвестие рассвета и крови.
   Он думал о прошлом. О том, как всё начиналось с первых слов, с первых знамен, с первого крика в сердце. Как с каждым годом всё становилось тяжелее: не победы, не раны, а тишина после. Он думал о своих людях, которых вёл, кормил речами и верой, но которым так и не смог дать самого главного - мира.
   Последнюю ночь Энвер провёл в кишлаке Чагана, далёком, скромном, будто забытом миром уголке, где луна казалась ближе, чем сама столица. Он сидел на полу, скрестив ноги, в простом доме с глиняными стенами. В углу мерцала масляная лампа. Вокруг только тишина. Ни одного выстрела. Ни приказа. Лишь дыхание.
   Он молился. Не как политик. Как человек. Как моджахед. Аяты ложились на язык, как родная песня. Он произносил их, и в груди сжималось от слёз. Он был здесь, в сердце Турана. В колыбели тюрков. Не как завоеватель. А как сын.
   Он провёл ладонью по полу. Словно прощаясь с матерью. «Вот она, - подумал он, - моя дорога. Мой круг. Моя земля». Он вспомнил всех: Ливию. Аул. Мальчика. И шепнул в темноту:
- Я принял, как моджахед, и как человек.
И в ту ночь, в бедном Чагане, Энвер-паша стал просто Энвером. Тем, кто не изменил себе.
   Рассвет под Ралдживаном
   Когда наступило утро, долина под Ралдживаном, ещё недавно наполненная туманом и дыханием земли, превратилась в поле скорой гибели. Солнце медленно поднималось из-за хребтов, и его свет был тёплый, но неуместно мирный. Он ложился на лица тех, кто готовился к последнему бою. Их было мало. Раненые, голодные, с потёртыми патронами, с завязанными верёвками сапогами. Но лица у них были твёрдые, как камень, и глаза смотрели на врага не с яростью, а с ясной, выстраданной решимостью.
Ветер всё ещё дул. Он разносил запах ружейной смазки, земли и сухой полыни. Где-то рычал шакал. Где-то хлопали вороньи крылья. Где-то трещал камень под сапогом.
    Бой начался внезапно, как ливень. Противник шёл уверенный, точный, с железной поступью, с холодными глазами. Энвер стоял на линии вместе с солдатами. Он больше не был повелителем. Он был братом, таким же смертным, как все.
   Он стрелял короткими, точными очередями, целясь не в силу, в намерение. Он наклонился, подхватил бойца, чья нога была разбита, и почти волоком оттащил его за камень, сам приняв на себя шквал осколков. Пуля ударила в край его плеча, но он лишь стиснул зубы.
   Рядом закричал юноша, тот самый, что спрашивал про победу. Энвер рванулся, подставил щит, сорвавшийся с павшего, заслонил грудью и успел выстрелить в упор в тень, метнувшуюся из-за скалы. Лицо врага было совсем близко, в нём не было ненависти, только механическое равнодушие. Энвер выстрелил первым.
    Он отдавал команды, перекрикивая гул, как буревестник над разъярённым морем. Его голос держал строй, как держит берег пену. Он поднимал упавших, прикрывал плечо рядом стоящего, шёл вперёд, где было пусто, и никогда - назад.
   Но очередь прошла сквозь него, как сквозь плоть. Как сквозь легенду.
   На миг ему показалось, что он снова видит те глаза мальчика из сожжённого аула. И будто кто-то сказал:
- Ты вернулся.
   Он упал на колени, не вскрикнув, обхватив землю, словно хотел раствориться в ней. Его кровь стекала в пыль. Но никто не дрогнул. Ни один. Не было ни крика, ни паники. Они продолжали стоять, как стояли бы на могиле Родины. Не ради победы, а ради памяти.
    Его тело укрыли с осторожностью, с почтением, завернули в плащ, как в саван, и унесли, скрыв от глаз врага, как прячут огонь, когда приходит ночь.
Прошло время.
   У подножия холма, где он упал, земля поднялась сама собой, как будто запомнила его шаг. Среди ветвей деревьев, вымахавших над этим местом, стали появляться люди. Они приходили молча, как приходят к святыне. Клали руку на землю, как на лоб тяжело больного. Брали горсть пыли, как берут лекарство. И уходили уже другими.
    И ветер, тот самый, что однажды донёс до Энвера голос Каганата, снова проходил над холмом. И каждый раз, коснувшись верхушек деревьев, он вдруг менял своё звучание. Будто вспоминал. И начинал петь не о войне, не о смерти, а о том, что даже в пепле можно услышать дыхание жизни.


Рецензии