Как мужики сенокос делили. 16 век

Как мужики сенокос делили. Отрывок из книги «Вадья изначальная»

Представьте себе год 7100-й от сотворения мира, или, по-нашему, 1592-й от Рождества Христова. Времена стояли грозные, тревожные. Едва оправилась Русь от долгого и крутого царствования Ивана Грозного, чья тень, казалось, всё ещё лежала на земле, а впереди уже маячила неясная, туманная заря Смуты. Здесь, на Севере, в глухой Вадьинской волости, ещё не выветрилась из памяти былая новгородская вольница. Всего-то век с небольшим минул, как дед Грозного царя, Иван Третий, твёрдой и властной рукой прибрал к Москве обширные и богатые новгородские земли. Старые порядки ещё помнились, передавались с рассказами у вечерней лучины, но новый, московский уклад уже пускал глубокие, цепкие корни.

И в этой переходной, неустроенной поре родилась своя, малая смута — земельная. Межи, что дедами были ставлены да камнями обложены, поплыли, заросли бурьяном. Старые грамоты, писанные на берёсте, поистлели, а новых, по-московски, толком не нарезали. Вадьинскую волость, что издревле жила своим умом, к далёкому Белозерью-то приписали, а на деле была она сама по себе, как остров в лесном море. И маялся народ, не зная толком, чей он, кому подать платить и где правды искать. Из-за этой неразберихи мужики не раз сходились стенка на стенку, с кольём да дубьём дрались за сенокосные угодья, что вроде и ничьи были, а вроде и каждый себе урвать норовил.

То были не просто споры, а побоища взаправдашние! Сходились мужики на спорной меже, глаза кровью налиты, в руках — что подвернулось: увесистые колья, какими только медведей валить, а то и гладкие булыжники из речки, что удобно ложились в мозолистую ладонь. Начинался гвалт, крик, летела над лугами брань, от которой, казалось, вяли цветы, а после и сама кулачья. Трещали на дюжих спинах холщовые рубахи, глухо ухали удары, стонали вековые сосны, глядючи с укоризной на эту дурь людскую. Бывало, и зашибут кого в горячке, а после вся волость кается, плачет да откупается от государевых людей. А то и тишком действовали, по-лисьи: нагребёт мужик сена стожок, потом обливается, спины не чуя, а наутро глядь — нет стога, как корова языком слизала, — уволокли соседи под покровом тёмной ночи.

И вот, когда доняли всех эти усобицы да драки, когда кровь и обиды через край полились, в Вадьинской волости Никольского приходу собрались на широкой луговине мужики степенные, лучшие люди. Вот Фёдор, сын Фатьянов, по прозвищу Голова — рослый, плечистый, с окладистой, как у боярина, бородой, глядит зорко, по-хозяйски. Рядом Ерема Калинин, по прозвищу Ерюха, — мужик кряжистый, неразговорчивый, чьи руки, узловатые, как корни дуба, знали тяжесть и топора, и сохи. И староста Малафей, сын Ерафиев, чьё лицо морщины избороздили так густо, что пашню — плуг. Не одни они, а со всей своей волостью совет держат. Дума их одна, общая, — о земле, о лугах заливных да наволоках, что раскинулись по берегам речки Волошки, от устья Осиновицы и вниз до самой Коноши-речки. Земля-кормилица – вот оно, богатство, из-за неё и грызня, в ней же и примиренье.

С другой стороны — представители власти духовной да служивой. Вот старец Трифон Глубоковский, что жил в небольшой пустыньке с церквушкой на речке Долгой. Пустынька та хоть и была за много вёрст от Вологды, но числилась за славным Спасо-Прилуцким монастырём, чьи земли лежали по всему Северу. Лицо у старца было строгое, постное, но глаза смотрели по-доброму, справедливо. А с ним и слуга Василий, сын Федосов, по прозвищу Скорятин, — человек государев, чья рука привыкла и к мечу, и к сохе. У них тоже был свой интерес в этих угодьях, своя правда.

— Так что ж, отцы и братья, — начинает Голова, огладив бороду, и голос его гудит, как шмель в цветке, — доколе нам собачиться, аки псам на псарне? Вот старец монастырский и слуга государев на наши луга глаз положили. Надо решать по-людски, по-христиански, чтоб худа не вышло.

— Не на ваши, Фёдор, а на спорные, — спокойно, но твёрдо, как камень кладёт, отвечает старец Трифон. — По старым записям, те наволоки за монастырём писаны. Но мы не разбойники, силой брать не станем. Давайте по-божески, по-соседски рядить.

Не успел он договорить, как из толпы вадьяков выступил мужичонка, жилистый и вертлявый, по прозвищу Кроха.
— Да отродясь они вашими не бывали! — выкрикнул он, сжимая кулаки. — Деды наши ими владели, а вы, чернецы, как пруг, на всё готовое лезете!

— Тихо, тихо! — властно остановил его Голова, положив тяжёлую руку на плечо. — Не для того собрались, чтоб языками чесать да старые обиды ворошить.

— Ну, давайте миром решать, — пробасил, вытирая нос рукавом, государев слуга Василий. — Ведь всем осточертело. Кровью сыты по горло.

И вот, чтоб покончить с враждой, решают они «поделить» землю по-честному. Не кулаком и бранью, а словом и договором. Идут все вместе, целой гурьбой, вдоль речек, шагами меряют, колья-межезнаки из молодой берёзы в землю вбивают. Трава им по пояс, в воздухе пахнет мёдом и солнцем.

— Вот, гляди, Василий, — говорит староста Малафей, указывая на журчащий ручей у деревни Одочной. — От сего ручья и вверх по Волошке до самой Берёзовки — будет ваше. Луга добрые, сочные, к деревням вашим, Долгой да Зелёной, примыкают. А нам останется то, что вниз по течению. Ладно ли?

Слуга Скорятин, пожевав травинку, молча кивает, а старец Трифон осеняет себя широким крестным знамением:

— На том и порешим. Да будет мир меж нами во веки веков.

И вот раздел свершён. Всё записано, всё учтено: и луга, и наволоки, и «сенные закосы». А чтобы договор был крепче камня, вадьинские мужики дают слово, страшную клятву.

— А ежели кто из наших, — сурово басит Ерюха, и глаза его сверкают из-под нахмуренных бровей, — по старой памяти за межу полезет али траву вашу косить начнёт, то штрафу с него будет — двести рублей денег! Слово наше твёрдое.

Сумма по тем временам огромная, залог нерушимости слова. И чтобы всё было по закону и по совести, позвали свидетелей – «послухов». В те далёкие времена, когда слово человеческое ценилось дороже злата, послух был не просто зрителем, а живым поручителем правды. На эту роль звали людей уважаемых, чья добрая слава была залогом, что сделка чиста. Вот земский дьячок Михаило Кирилов сын из Глубоковской волости и Конак Прокофьев сын из Тавренской волости. Они слушают речи обеих сторон, следят за межой, вникают в каждое слово договора. А записал сию «деловую» церковный дьячок Вадьинской волости Докучка Иванов, приложив к документу свою грамотную руку. И свидетель Михаило, как водится, «руку приложил» на обороте листа, скрепив тем справедливость сделки. Он не просто расписался — он тем самым сказал: «Я, Михаило, всё это слышал и перед Богом и людьми свидетельствую — всё было так, как здесь писано. Я за это слово своей честью отвечаю».

Так, в одной короткой записи, как в капле воды, отразилась вся жизнь той поры. Мы видим, как люди, будь то простой мужик или монах, хотели жить по правде, решая споры миром. И этот пожелтевший листок, дошедший до нас сквозь века, – не просто бумага, а живое свидетельство мудрости и достоинства наших предков, скреплённое не столько чернилами, сколько честным словом и добрым именем. С тех самых пор, как бают старики, левый берег реки Волошки до устья речки Коноши по праву и совести за вадьяками и остался.

От автора: о именах и прозвищах

Надо тут читателю малость пояснить, чтоб он в толк взял, отчего люди в нашей истории так чудно названы. Дело-то в том, что в те времена, о коих речь, — в конце шестнадцатого века — фамилий, как мы их ноне знаем, у простого народа, у мужиков, почитай, и не было. Человека на миру кликали по трём статьям.

Перво-наперво, было у него имя крестильное. Какое батюшка в церкви при крещении нарёк, с тем и живи. В нашем рассказе это — Фёдор, Ерема, Малафей, Василий.

Второе, и самое главное, — это отчество. Не по-нынешнему, не «Петрович» какой-нибудь, а прямо и просто говорили: «чей сын?». Вот и в грамоте той писано: «Фатьянов сын» да «Калинин сын». Это и значит, что Фёдор — сын мужика по имени Фатьян, а Ерема — сын Калины. Так сразу род-племя человека видно было. Уж потом, через много лет, это «сын» отвалилось, а осталось одно «Фатьянов», «Калинин» — так-то оно и короче, и складнее.

А третья стать — самая что ни на есть живая — это прозвище. Ну а как иначе? В деревне-то Фёдоров, сынов Ивановых, могло быть что грибов в лесу. Как их различать? Вот тут-то и выручало прозвище, которое к человеку намертво прилипало. Давали его за всякое.

Могли за характер аль за внешность припечатать. Вот «Голова» — может, Фёдор и впрямь мужик был головастый, смышлёный, а может, попросту башка у него была большая. А «Ерюха» — может, оттого, что Еремей в молодости ерыжился, буянил, а может, просто так его дома кликали.

Могли и по ремеслу прозвать: кто горшки лепит — Горшков, кто в кузне стучит — Кузнецов. А мог человек прийти из другой деревни, так и звали его по тому месту, откуда он родом.

А бывало и так, что прозвище, данное деду, как репей, цеплялось и к внукам. Вот у Василия Федосова сына это «Скорятин» — скорее всего, прозвище его отца или деда, которое уже начало за родом закрепляться, в фамилию прорастать. Как раз такое время было, переходное.

Так что, когда дьячок Докучка Иванов выводил в своей грамоте: «Федор Фатьянов сын Голова», — он давал полную опись человеку, понятную всякому в округе. Сразу все знали, о каком Фёдоре речь — ага, о том самом, Фатьяновом, что Головой кличут. Это и был ихний (их) паспорт, не на бумаге писанный, а в народной памяти рубцами зарубленный.

Вот из этих-то отчеств да прозвищ, спустя века, и выросли наши с вами фамилии. Так что вы, читатель, в самый корень глядите, в самый исток великой реки русских имён!

*пруг — саранча

Иван Тюкачев. 2015 г.


Рецензии