Винсент Ван Гог. Пожар в душе

  ВИНСЕНТ ВАН ГОГ. «ПОЖАР В ДУШЕ»

*Роман о художнике, который сжигал себя ради света*

---

   ПРОЛОГ. ПОСЛЕДНИЙ ПОДСОЛНУХ

*Овер-сюр-Уаз, 27 июля 1890 года*

Он умирал медленно, как догорающая свеча — не сразу, а по каплям, теряя себя в каждом вздохе. Тридцать семь лет жизни сворачивались в одну точку боли под сердцем, туда, куда два дня назад попала пуля. Винсент Ван Гог лежал в постели маленькой гостиницы и думал не о смерти — о том последнем подсолнухе, который не успел написать.

— Тео, — позвал он брата хрипло.

Теодор сидел рядом, держал его руку — руку, написавшую девятьсот картин за десять лет. Руку, которая дрожала не от страха смерти, а от невозможности больше держать кисть.

— Что, Винсент?

— Скажи мне... кем я был? Художником или сумасшедшим?

Тео смотрел на брата — на этого человека, который прожил жизнь как пожар, сжигая всё вокруг себя ради нескольких мгновений, когда краска на холсте становилась светом.

— И тем, и другим. Одновременно.

— Как это возможно?

— Ты был честен в своем безумии. А безумие гения неотличимо от прозрения обычных людей.

Винсент закрыл глаза. В памяти возникла первая картина — тот пейзаж, который он написал в двадцать семь лет в унылом Боринаже. Тогда ему показалось, что он нашел способ говорить с Богом. Теперь он знал: это был способ говорить с самим собой. Со своей душой, которая горела так ярко, что сжигала всё вокруг.

— Я же сжег всех, кого любил, — прошептал он. — Тебя, Гогена, всех женщин... Ради красок, которые, возможно, никому не нужны.

— Или нужны всем. Кто знает разницу?

— Ты простишь меня?

— За что? За то, что был собой? За то, что показал миру, как выглядит человеческая душа, когда она горит без остатка?

Винсент открыл глаза — воспаленные, но вдруг увидевшие главное.

— За то, что любил краски больше людей. Всегда. С самого начала.

— И слава Богу, — тихо сказал Тео. — Иначе мир никогда не узнал бы, что звезды могут кружиться, а подсолнухи — плакать золотыми слезами.

За окном начинал брезжить рассвет 28 июля. В воздухе висела та особая тишина, которая бывает между концом одной жизни и началом легенды.

А в его угасающем сознании кружились цвета — желтый подсолнухов, синий звездной ночи, красный его собственной крови. И все эти цвета пели одну песню — песню человека, который превратил свое сумасшествие в дар миру.

*«Я хотел дать людям утешение искусством,»* — думал он напоследок. — *«А дал им огонь. Пусть сами решают, греться им у этого огня или сгореть.»*

---

   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ЧЕРНОЕ ПЛАМЯ

   Глава I. Призвание через отречение

*Боринаж, Бельгия, 1878 год*

В двадцать пять лет Винсент Ван Гог был неудачником настолько совершенным, что это уже граничило с искусством. Исключенный из семинарии за "чрезмерное рвение", провалившийся как торговец картинами, как учитель, как студент богословия, он прибыл в угольный район Боринаж с последней надеждой — стать проповедником среди шахтеров.

Но и здесь всё пошло не так.

— Господин Ван Гог, — сказал ему председатель Евангелического комитета господин Рокедтс, — ваши методы проповеди... неортодоксальны.

Винсент стоял перед комиссией в рваной одежде, которую носил уже третий месяц. Он отдал всё своё белье и деньги семьям погибших шахтеров, оставив себе только самое необходимое.

— В чем проблема, господа?

— Вы живете хуже, чем ваши прихожане. Спите на полу, едите хлеб и воду. Это смущает людей.

— Христос тоже не имел где приклонить голову.

— Но Христос не был протестантским проповедником в XIX веке! Люди ждут от священника достоинства, а не нищенского рвения!

Винсент молчал. Он не мог объяснить этим благополучным господам, что происходило с ним каждый раз, когда он спускался в шахту к рабочим. Как что-то внутри него взрывалось от ярости при виде детей, которые работали в забое наравне со взрослыми. Как он хотел не просто утешить этих людей словами о небесном воздаянии, а изменить их жизнь здесь, на земле.

— Господа, — сказал он наконец, — если я не могу разделить страдания людей, как я могу говорить им о Боге?

— Вы можете говорить им о Боге как образованный человек, который знает Писание и умеет объяснить его смысл.

— А если этого недостаточно? Если люди видят, что мои слова не подкреплены жизнью?

— Тогда это их проблема, а не ваша.

— Нет! — взорвался Винсент. — Это моя проблема! Каждый голодный ребенок, каждый погибший в шахте человек — это моя проблема!

Комиссия переглянулась. Этот молодой человек был слишком опасен своей искренностью.

— Господин Ван Гог, мы вынуждены отказать вам в поддержке. Ваш... энтузиазм превышает разумные пределы.

— А каковы разумные пределы христианской любви?

— Те, которые не подрывают авторитет церкви.

Винсент вышел из здания комитета как человек, которого исключили из последнего места, где он надеялся найти себя. На улице был декабрь, снег, ветер — и полная внутренняя пустота.

Он шел по узким улочкам шахтерского поселка и впервые в жизни серьезно думал о самоубийстве. Не от отчаяния — от логики. Если мир не находит ему места, зачем занимать в этом мире пространство?

У дома вдовы Дени, где он снимал комнату, его ждал сюрприз. На пороге сидел восьмилетний Жюль, сын погибшего шахтера, с которым Винсент часто беседовал.

— Монсеньер Винсент, — сказал мальчик, — мама послала вас позвать. Сказала, у нас есть хлеб, и мы хотим поделиться.

Винсент посмотрел на ребенка — на его серьезные глаза, на руки, уже покрытые угольной пылью, на доверие, с которым он смотрел на взрослого человека, — и что-то внутри него переломилось.

— Жюль, — сказал он, садясь на корточки перед мальчиком, — а ты умеешь рисовать?

— Не умею. А что такое — рисовать?

— Это когда берешь карандаш и показываешь на бумаге то, что видишь вокруг.

— А зачем это нужно?

— Чтобы... — Винсент остановился, ища слова. — Чтобы сохранить красоту. Даже если вокруг некрасиво.

— А здесь есть красота? — Мальчик посмотрел вокруг — на закопченные дома, на серое небо, на груды угольного шлака.

— Есть. В твоих глазах, например. В твоей доброте. В том, что ты пришел пригласить меня к себе домой.

— Покажите!

— Что?

— Покажите, как рисовать глаза!

Винсент достал из кармана огрызок карандаша и клочок бумаги. Стал рисовать — сначала неуверенно, потом всё смелее. И вдруг понял: вот оно! Вот то, чего он искал всю жизнь! Не слова о красоте — сама красота. Не проповеди о Боге — способ показать Его присутствие в мире.

— Это я? — восхищенно спросил Жюль, глядя на набросок.

— Это ты. Но не только ты. Это все дети мира. Все те, кто сохранил способность удивляться.

В ту ночь Винсент не спал. Он рисовал при свете свечи — портреты шахтеров, которых знал, виды поселка, рабочих у входа в шахту. Руки двигались сами, словно всю жизнь ждали именно этого момента.

К утру он понял: нашел свое призвание. Не проповедовать о Боге словами — показывать Его через искусство. Через изображение тех людей, которых мир считал недостойными изображения.

— Тео, — писал он брату в первом письме после решения стать художником, — «я хочу дать людям утешение искусством. Показать им, что даже в самой темной жизни есть свет. Что каждый человек, каким бы простым он ни был, достоин того, чтобы его увидели и запомнили».

Письмо было пропитано той особой энергией, которая появляется у человека, наконец нашедшего себя. Энергией, которая будет двигать им следующие десять лет — до самой смерти.

А за окном начинался 1879 год. Год, когда неудавшийся проповедник превратился в художника, который будет проповедовать красками. Не всегда понятно, не всегда приятно — но всегда искренне.

Потому что искренность была единственным, что у него осталось. И единственным, что ему было нужно.

   Глава II. Ученичество у горя

*Эттен, 1881 год*

Домой он вернулся другим человеком — с горящими глазами и руками, покрытыми угольной пылью от бесконечных рисунков. Отец, пастор Теодор Ван Гог, встретил сына с той смесью облегчения и тревоги, которая бывает у родителей, когда блудный сын возвращается не раскаявшимся, а еще более странным, чем был.

— Винсент, — сказал он за семейным ужином, — мы рады, что ты оставил эти... эксперименты с нищетой. Теперь тебе нужно найти нормальную работу.

— Я нашел работу, отец.

— Какую?

— Буду художником.

Мать отложила вилку. Сестра Анна замерла с куском хлеба в руке. Отец побледнел.

— Винсент, ты же не умеешь рисовать...

— Научусь.

— Но это же... это же не профессия! Это развлечение для богатых бездельников!

— Или способ говорить правду для тех, кто не умеет лгать красиво.

— Какую правду?

— О том, как живут люди. О том, как они страдают и радуются. О том, что в каждом человеке есть что-то прекрасное, даже если он сам об этом не знает.

Отец встал из-за стола, прошелся по комнате.

— Винсент, тебе двадцать восемь лет. Пора остепениться. Жениться, завести семью, найти приличное занятие...

— А если я создан для другого?

— Для чего?

— Для того, чтобы видеть мир не таким, какой он есть, а таким, каким мог бы быть. И показывать это другим.

— Это называется мечтательность, сын. А мечтательность не кормит семью.

— Меня будет кормить Тео. Он обещал помогать.

— И ты согласился жить на содержании брата? В твоем возрасте?

Винсент замолчал. Это было самым болезненным в его ситуации — зависимость от младшего брата, который работал торговцем картинами в Париже и исправно присылал деньги. Но что делать, если талант требует времени для развития, а время стоит денег?

— Отец, — сказал он наконец, — а Христос кормил семью?

— Не богохульствуй!

— Я не богохульствую. Я спрашиваю: может ли человек служить высокому, не заботясь о низменном? Может ли он выбрать бедность ради истины?

— Христос — это особый случай...

— А художник?

Пастор Ван Гог посмотрел на старшего сына и впервые увидел в его глазах что-то непреклонное, взрослое.

— Винсент, я боюсь за тебя.

— Чего боишься?

— Что ты выберешь путь, который приведет только к страданию. Твоему и наших всех.

— А если страдание — это цена за право быть честным?

— Тогда может быть, стоит научиться лгать?

— Не смогу, отец. Не умею.

В эту ночь Винсент не спал. Он рисовал при свете лампы — портрет отца, который получался все грустнее с каждым штрихом. В лице пастора была усталость человека, который всю жизнь говорил людям о высоком, но сам давно забыл, что это такое.

«Неужели и я стану таким?» — думал Винсент, глядя на рисунок. «Неужели годы превратят мой огонь в тлеющий уголек?»

Утром к нему пришел двоюродный брат Антон Мауве — известный художник, согласившийся дать Винсенту несколько уроков. Мауве был мастером спокойной, благородной живописи — коровы на пастбище, рыбацкие лодки, пейзажи без драмы.

— Покажи, что умеешь, — сказал он, осматривая комнату Винсента, заваленную рисунками.

Винсент достал свои боринажские наброски — шахтеров, детей, старух у печки. Рисунки были неумелыми, но в них была такая сила чувства, что Мауве невольно отступил.

— Господи, — пробормотал он, — что это?

— Люди, — просто ответил Винсент. — Те, которых никто не видит.

— Но они же... они же страшные...

— Жизнь страшная. А я рисую жизнь.

— Но искусство должно утешать, возвышать душу...

— Кого утешать? Тех, кто живет в комфорте и не хочет знать о чужих страданиях? А кто утешит тех, кого я рисую?

Мауве долго молчал, глядя на рисунки. Наконец сказал:

— Винсент, у тебя есть дар. Но ты используешь его не так.

— Как надо?

— Красота должна быть красивой. Искусство — это побег от уродства мира, а не его демонстрация.

— А если я не хочу бежать? Если хочу изменить?

— Искусством мир не изменишь. Искусство может только украсить его.

— Или показать, какой он есть на самом деле. Чтобы людям стало стыдно.

— Людям не нравится стыдиться, племянник. Они предпочитают восхищаться.

— Тогда пусть восхищаются мужеством тех, кто выживает в нечеловеческих условиях. Красотой тех, кого считают некрасивыми.

Мауве покачал головой.

— Ты слишком серьезен для художника. Искусство — это радость, а не крестовый поход.

— Для меня это и то, и другое.

Уроки у Мауве продлились недолго. Учитель требовал от Винсента рисовать гипсовые статуи и вазы с фруктами, а ученик рвался к портретам крестьян и рабочих. Они расстались без ссоры, но с пониманием: их пути кардинально разошлись.

— Ты будешь несчастливым художником, — сказал Мауве на прощание.

— Лучше несчастливым художником, чем счастливым обывателем, — ответил Винсент.

Оставшись без учителя, он стал учиться сам — по книгам, по репродукциям, но главное — у жизни. Ходил по деревням, рисовал крестьян за работой, стариков у камина, женщин, штопающих чулки при свете керосиновой лампы.

— Тео, — писал он брату, — «я понимаю теперь, что такое искусство. Это не копирование природы. Это извлечение из природы того, что в ней есть истинного и прекрасного. Даже если эта красота скрыта под слоем грязи и горя».

В письмах звучала новая нота — уверенность человека, который нашел свой путь и готов идти по нему до конца, что бы это ни стоило ему и окружающим.

А стоить это будет многого. Очень многого.

   Глава III. Любовь как самосожжение

*Гаага, 1882 год*

Она сидела у вокзала в рваном платье, кормила грудного ребенка и плакала. Не навзрыд, не театрально — тихо, как плачут люди, которые уже не надеются на помощь. Винсент увидел ее и замер: вот она, та красота, которую он искал в своих рисунках. Красота страдания, которое не сломило человека.

— Можно присесть? — спросил он.

Женщина подняла голова. Лицо было изможденным, но в глазах оставалось что-то живое, непобежденное.

— Зачем вам это, господин? — Голос хриплый, усталый.

— Не знаю. Просто... вы очень красивы.

Она горько рассмеялась.

— Красива? Посмотрите на меня — проститутка с ребенком, без гроша, без крыши над головой. Какая же я красивая?

— Вы красивы своим мужеством. Тем, что не сдались.

— А что знаете вы о том, чтобы сдаваться?

Винсент сел рядом с ней на скамейку.

— Меня зовут Винсент. А вас?

— Син. То есть Христина. Но все зовут Син.

— Син, а у вас есть где переночевать?

— Нет. Хозяйка выгнала — не плачу за комнату.

— Идемте со мной.

— Куда?

— К себе. У меня есть место. И еда. И... желание нарисовать вас.

— Нарисовать? — Она посмотрела на него с подозрением. — Что за извращение?

— Никакого извращения. Я художник. Хочу показать миру, что даже... даже в самой трудной жизни есть достоинство.

Син изучала его взглядом — этого странного человека с горящими глазами и нервными руками. В тридцать два года она повидала всяких мужчин, но такого — никогда. Который смотрит не на тело, а в душу.

— А что взамен? — спросила она практично.

— Ничего. То есть... позировать. И позволить мне заботиться о вас. О вас и ребенке.

— Почему?

— Потому что... — Винсент искал слова. — Потому что вы напоминаете мне всех женщин, которых я когда-либо любил. И которые никогда не могли полюбить меня.

Син встала, поправила ребенка на руках.

— Идемте, господин художник. Посмотрим, какая из меня получится модель.

Так началась самая странная любовная история в жизни Винсента. Син поселилась в его маленькой квартире в Гааге и стала не просто моделью — она стала его музой, его болью, его попыткой спасти хоть одного человека в этом жестоком мире.

Он рисовал ее постоянно — за штопаньем, за стиркой, за кормлением ребенка. В этих рисунках была любовь особого рода — не страстная, не романтическая, а сострадательная. Любовь к человеку, который стал символом всех униженных и оскорбленных.

— Винсент, — говорила она ему по вечерам, когда он показывал ей наброски, — зачем вы это делаете? Зачем рисуете меня такой... неприглядной?

— Я рисую вас правдивой.

— А разве нельзя приукрасить? Сделать красивее?

— Зачем? Вы и так прекрасны.

— Прекрасна? — Син подошла к зеркалу, посмотрела на себя. — Старая, больная, измотанная...

— Прекрасны своей силой. Тем, что выжили. Тем, что любите своего ребенка. Тем, что согласились жить со мной, хотя могли найти более выгодного мужчину.

— А может, я просто устала продаваться?

— Тогда еще прекраснее.

Но семья и друзья Винсента думали иначе. Когда до них дошли слухи о том, с кем он живет, разразился скандал.

— Винсент! — писал ему отец. — Немедленно прекрати этот позор! Связь с проституткой компрометирует всю семью!

— А что мне делать? — отвечал сын. — Бросить женщину с ребенком на улице? Где ваше христианское милосердие, отец?

— Милосердие не означает безумие! Можно помочь несчастной, не живя с ней!

— Можно. Но тогда это будет не любовь, а благотворительность.

— И что плохого в благотворительности?

— То, что она оставляет человека объектом жалости, а не делает его равным.

Тео тоже был против этой связи:

— Винсент, — писал он, — ты губишь свою репутацию художника, еще не создав ее. Кто будет покупать картины человека, который живет с публичной женщиной?

— Те, кто понимает, что искусство важнее предрассудков.

— Таких людей очень мало.

— Значит, буду писать для них.

— А если их не найдется вовсе?

— Тогда буду писать для будущего. Найдутся те, кто поймет.

Конфликт достиг апогея, когда отец приехал в Гаагу лично.

— Винсент, — сказал он, войдя в квартиру и увидев Син с ребенком, — это должно прекратиться немедленно.

— Что именно, отец?

— Твое сожительство с этой... женщиной.

— С этой женщиной, у которой есть имя. Которая стала мне ближе, чем кто-либо из нашей почтенной семьи.

— Она проститутка!

— Была. Теперь она мать моих будущих детей.

Отец побледнел.

— Ты собираешься на ней жениться?

— Собираюсь.

— Винсент, это безумие! Подумай о детях! Какое будущее их ждет с такой матерью?

— Лучшее, чем с отцом, который стыдится любить тех, кого любит.

— Я запрещаю!

— У вас нет права запрещать мне любить.

— У меня есть право лишить тебя содержания!

— Лишайте. Найду способ прокормить семью.

Но когда отец уехал, Винсент понял: он блефовал. Без денег от Тео он не сможет содержать Син и ее ребенка. А Тео ставил ультиматум: либо художественная карьера, либо эта женщина.

— Син, — сказал он ей вечером, — нам придется расстаться.

Она не удивилась. Словно ждала этого разговора.

— Я знала, что это временно, — сказала она спокойно. — Люди вашего круга не женятся на таких, как я.

— Дело не в круге. Дело в том, что я не могу предложить вам достойную жизнь без поддержки семьи.

— А если найдете способ зарабатывать?

— Тогда вернусь за вами. Обещаю.

Она посмотрела на него с той печальной мудростью, которая есть у людей, переживших слишком много потерь.

— Не возвращайтесь, Винсент. Идите своим путем. Станьте тем художником, которым хотите быть. А я... я как-нибудь устроюсь.

— Но я вас люблю!

— Знаю. И это единственное, что согреет меня в оставшейся жизни. То, что кто-то смог увидеть во мне человека, а не товар.

Они расстались в декабре 1883 года. Син вернулась на панель, Винсент — к одиночеству и искусству. Больше они никогда не встречались.

Но образ Син остался в его работах навсегда. В каждой женщине, которую он рисовал потом, была частичка той, первой настоящей любви. Любви к отверженной, которая научила его главному: красота не в совершенстве, а в способности сострадать.

«Тео,» — писал он после расставания, — «я понял, что такое любовь художника. Это когда ты готов пожертвовать собственным счастьем ради счастья того, кого любишь. И ради искусства, которое больше вас обоих.»

В этих словах была вся трагедия Винсента Ван Гога — человека, который мог любить глубже океана, но не умел любить просто.

   Глава IV. Едоки картофеля

*Нюэнен, 1884-1885 годы*

После Гааги он бежал к родителям, как раненый зверь бежит в логово. Но логово оказалось холодным — отец встретил его с облегчением человека, который избежал семейного позора, мать — с той особой жалостью, которую испытывают к взрослым детям, так и не сумевшим устроиться в жизни.

— Винсент, — сказала она за завтраком в первый же день, — может быть, пора оставить эти художественные увлечения? Найти серьезную работу?

— Мама, мне тридцать один год. Если не сейчас, то когда?

— Но ведь ты не продал ни одной картины...

— Потому что пишу не то, что покупают. Пишу то, что должно быть написано.

— А что должно быть написано?

— Правда о том, как живут люди. Не те, кто может позволить себе покупать картины, а те, кто их никогда не увидит.

Отец отложил газету.

— Сын, ты же понимаешь — искусство должно возвышать душу, а не депримировать ее видами нищеты?

— Папа, вы же священник. Разве Христос возвышал души, рассказывая красивые сказки? Или показывал людям правду об их жизни?

— Христос — особый случай...

— Каждый честный человек — особый случай.

Спорить с ним было бесполезно. Винсент поселился в маленькой комнате на втором этаже и превратил ее в мастерскую. Рисовал с утра до ночи — крестьян, ткачей, прохожих. Его интересовали не красивые лица, а характерные. Не богатые, а работающие руки.

Особенно его привлекали руки. Он мог часами рисовать натруженные ладони крестьян, пальцы ткачих, покрытые мозолями кулаки землекопов.

— Тео, — писал он брату, — «в этих руках больше красоты, чем в мраморных статуях античных богов. Потому что эти руки живые. Они создают хлеб, ткут полотно, строят дома. Они служат жизни, а не позируют для восхищения».

Но настоящим открытием стала для него семья Де Гроотов — крестьян, живших в покосившейся хижине на окраине деревни. Старик Корнелис, его жена, трое взрослых детей — все они работали от зари до зари, чтобы свести концы с концами. И при этом сохраняли человеческое достоинство.

— Можно мне вас рисовать? — спросил Винсент, впервые войдя в их дом.

— А зачем нас рисовать? — удивилась старая Де Гроот. — Мы же некрасивые.

— Вы прекрасные, — искренне ответил он. — Прекрасные своей честностью.

Они согласились позировать за небольшую плату. И Винсент начал создавать свою первую значительную картину — «Едоки картофеля».

Месяцами он изучал эту семью. Приходил к ним вечерами, когда они садились ужинать при свете керосиновой лампы. Смотрел, как старые руки ломают хлеб, как усталые лица освещает желтый огонек, как в глазах этих простых людей отражается вся мудрость мира.

— Видите, — говорил он себе, делая этюды, — они едят картофель теми же руками, которыми его выкопали. В этом есть честность, которой нет у нас, покупающих еду в магазинах.

Картина писалась трудно. Винсент переделывал ее снова и снова, пытаясь поймать то особое освещение, которое превращало убогую крестьянскую хижину в храм.

— Что ты в них находишь? — спрашивал его отец, заглянув как-то в мастерскую.

— Подлинность.

— Что?

— Они такие, какие есть. Не притворяются ни лучше, ни хуже. Не стыдятся своих мозолей и не гордятся своей бедностью. Просто живут.

— И это достойно изображения?

— Это достойнее изображения, чем все ваши портреты богатых прихожан, которые висят в гостиной.

Отец поморщился, но промолчал. В последнее время сын стал особенно резким, словно что-то внутри него обострилось.

Действительно, что-то менялось в Винсенте. Расставание с Син оставило в душе рану, которая не заживала. Он понял: способен любить, но его любовь приносит людям только страдания. Женщины либо не понимали его, либо понимали слишком хорошо и пугались его интенсивности.

— Тео, — писал он, — «может быть, я создан не для обычного счастья? Может быть, моя судьба — любить искусство больше, чем людей? Это страшно, но, возможно, необходимо».

В эти месяцы он сделал важное открытие: научился смешивать краски так, чтобы они передавали не только цвет, но и фактуру жизни. Коричневый цвет земли в его картинах пах настоящей землей. Желтый свет лампы согревал, как настоящий огонь.

— Искусство, — размышлял он за работой, — должно быть не копией жизни, а ее концентратом. Показывать не как выглядит мир, а какой он есть по сути.

«Едоки картофеля» была закончена в апреле 1885 года. Винсент смотрел на свое творение и чувствовал: это прорыв. Впервые ему удалось создать не просто картину, а высказывание. Манифест о том, что красота есть везде, где есть честность.

Но мир не был готов к такой красоте.

— Ужасно, — сказал критик из амстердамской газеты, увидев репродукцию. — Грубо, примитивно, отталкивающе.

— Зачем показывать людям то, от чего они хотят отвернуться? — недоумевал торговец картинами.

— Неужели нельзя найти более приятные сюжеты? — жаловались потенциальные покупатели.

Но Винсента критика только подстегивала.

— Значит, попал в цель, — говорил он себе. — Если картина вызывает такую реакцию, значит, она живая.

А в мае 1885 года случилось событие, которое изменило всё. Отец Винсента, пастор Теодор Ван Гог, умер внезапно от сердечного приступа. Сын нашел его в кабинете, упавшим над проповедью о христианской любви.

— Папа, — прошептал Винсент, стоя у постели покойного, — прости меня. За все наши споры. За то, что разочаровал тебя. За то, что не смог стать таким сыном, каким ты хотел меня видеть.

Но главное — он понял, глядя на мертвое лицо отца: время уходит. Жизнь коротка. И если он хочет сказать миру то, что должен сказать, нужно торопиться.

«Тео, — писал он после похорон, — я понял: нельзя откладывать на потом то, что горит в душе сегодня. Каждая картина может оказаться последней. Каждый день может стать последним днем, когда у меня есть силы держать кисть».

В этих словах была новая решимость. Решимость человека, который перестал оглядываться на мнение окружающих и готов идти своим путем до конца.

А путь этот вел в Париж, к брату Тео, к встрече с импрессионистами, к открытию цвета как способа передачи света души.

Нюэненский период закончился. Начинался новый этап — этап, когда тьма его ранних работ взорвется невероятными красками, а боль превратится в красоту, способную ослепить мир.

   Глава V. Парижский взрыв

*Париж, 1886-1888 годы*

Он ворвался в жизнь Тео как ураган в безоблачный день. Приехал без предупреждения, с одним чемоданом и десятками свернутых холстов, постучал в дверь квартиры на Монмартре и сказал:

— Привет, братишка. Я приехал завоевывать Париж.

Тео, элегантный торговец картинами, привыкший к размеренной жизни, посмотрел на старшего брата — растрепанного, возбужденного, с горящими глазами — и понял: его спокойное существование закончилось.

— Винсент, ты же писал, что приедешь только весной...

— Передумал. Не мог больше сидеть в Нюэнене и писать картошку. Хочу увидеть настоящее искусство. Познакомиться с настоящими художниками.

— Но у меня маленькая квартира...

— Поделимся. Я буду спать в мастерской. Главное — покажи мне Париж. Импрессионистов. Все, о чем ты писал в письмах.

И Тео показал. Повел брата в галереи, мастерские, салоны. Познакомил с Тулуз-Лотреком, Эмилем Бернаром, Писсарро, другими художниками нового направления.

Винсент смотрел на их работы и не верил глазам. Вместо темных, тяжелых красок, которыми он привык писать, — взрывы света и цвета. Вместо мучительного копирования реальности — радостная игра с восприятием.

— Боже мой, — шептал он, стоя перед картинами Ренуара, — они же рисуют светом! Не предметы, а сам свет!

— Тебе нравится? — спрашивал Тео.

— Нравится? Это же откровение! Они поняли то, что я интуитивно чувствовал, но не мог выразить!

— Что именно?

— Что краска — это не способ изобразить мир. Это способ создать новый мир. Более яркий, более живой, чем настоящий.

Винсент бросился учиться. С утра до ночи писал этюды в новой манере, экспериментировал с цветом, изучал технику мазка. Его темные «Едоки картофеля» сменились яркими парижскими пейзажами, портретами, натюрмортами.

— Посмотри, — показывал он Тео очередную работу, — я наконец понял, что такое желтый цвет! Не просто краска — сама радость, сама энергия солнца!

— Винсент, ты изменился...

— Конечно! Я нашел свой язык! Тот способ говорить, которого мне всю жизнь не хватало!

Но главное открытие ждало его в мастерской Фернана Кормона, где он брал уроки рисунка. Там он познакомился с японскими гравюрами — укиё-э.

— Что это? — спросил он, увидев впервые работы Хиросигэ.

— Японское искусство, — объяснил Корман. — Сейчас очень модно среди парижских художников.

Винсент смотрел на эти простые, ясные изображения — цветущую сакуру, снежные горы, людей в ярких кимоно — и чувствовал, как что-то переворачивается в его душе.

— Они же рисуют не то, что видят, — сказал он наконец. — Они рисуют то, что чувствуют!

— В чем разница?

— Огромная! Когда рисуешь то, что видишь, получается копия. А когда рисуешь то, что чувствуешь, получается творчество!

Он начал коллекционировать японские гравюры, изучать их технику, философию. Понял: восточное искусство не стремится к фотографической точности. Оно передает суть, настроение, эмоцию.

— Тео, — говорил он брату, — японцы научили меня главному: искусство должно быть простым. Не примитивным — простым. Как детский рисунок, в котором больше правды, чем в академической картине.

Парижский период стал временем невероятного роста. За два года Винсент создал более двухсот работ — больше, чем за все предыдущие годы вместе взятые. Его палитра кардинально изменилась: вместо коричнево-серой гаммы появились чистые, яркие цвета.

Но главное — он понял свое предназначение.

— Я буду рисовать для простых людей, — сказал он Эмилю Бернару за бокалом абсента в кафе на Монмартре. — Но рисовать так, чтобы это было искусство, а не иллюстрации.

— Как это возможно?

— Очень просто. Нужно любить людей больше, чем искусство. И искусство больше, чем себя.

— А если одно противоречит другому?

— Тогда нужно найти точку, где они сходятся. Где высокое искусство говорит о простых вещах. О хлебе, солнце, любви, смерти.

— Это утопия, Винсент.

— Возможно. Но красивая утопия лучше уродливой реальности.

Однако парижская жизнь давалась ему нелегко. Художественная среда была полна интриг, зависти, борьбы за признание. Винсент, с его прямотой и эмоциональностью, плохо вписывался в эти игры.

— Он слишком интенсивный, — жаловались коллеги Тео. — С ним нельзя спокойно поговорить об искусстве. Он сразу начинает проповедовать.

— А что плохого в том, что человек относится к своему делу серьезно? — защищал брата Тео.

— Плохо то, что он требует от всех такого же отношения. А мы иногда хотим просто рисовать, не думая о спасении мира.

Кроме того, совместная жизнь с Тео становилась всё сложнее. Два взрослых мужчины в маленькой квартире, один из которых работал торговцем, а другой превратил дом в мастерскую, полную красок и холстов.

— Винсент, — сказал Тео как-то вечером, — мне нужно с тобой поговорить.

— О чем?

— О нашей ситуации. Ты уже два года живешь у меня...

— И это тебя тяготит?

— Не тяготит. Но я встречаюсь с девушкой. Возможно, женюсь. А холостяцкая квартира — не место для семейной жизни.

Винсент понял: пора уезжать. Париж дал ему всё, что мог дать. Теперь нужно было найти место, где он сможет применить полученные знания.

— Куда ты поедешь? — спросил Тео.

— На юг. Хочу увидеть то солнце, которое рисовали японцы. Найти место, где свет настолько яркий, что краски начинают петь.

— Арль?

— Почему бы и нет? Говорят, там солнце светит триста дней в году.

В феврале 1888 года Винсент покинул Париж. В багаже у него были новые знания, новая техника и главное — новое понимание своей миссии.

Он больше не был художником, который копирует реальность. Он стал художником, который создает реальность. Более яркую, более честную, более прекрасную, чем та, что окружает людей каждый день.

Впереди был Арль. Город, где он создаст свои величайшие шедевры. И где сойдет с ума от собственного гения.

Парижский взрыв закончился. Начиналось солнечное безумие.

---

   ЧАСТЬ ВТОРАЯ: ЖЕЛТОЕ ПЛАМЯ

   Глава VI. Арльское солнце

*Арль, февраль 1888 года*

Поезд прибыл в Арль рано утром, и первое, что увидел Винсент, выйдя на перрон, был снег. Белый, пушистый снег, покрывший крыши провансальского города, который должен был встретить его вечным летом.

— Мне нужна гостиница, — сказал он носильщику.

— Отель-ресторан Карреля на площади Ламартин, мсье. Недорого и чисто.

Винсент добрался до гостиницы, снял комнату и в первый же день понял: попал туда, где должен быть. Не из-за климата — снег растаял через неделю, и показалось то самое южное солнце, о котором он мечтал. А из-за чего-то другого — ощущения, что здесь, в этом древнем городе, где когда-то жили римляне, его искусство найдет свою подлинную форму.

— Тео, — писал он в первом письме, — «я нашел свою Японию! Здесь такой свет, такие краски, что хочется писать день и ночь. Кажется, что солнце специально создано для живописи».

Действительно, арльское солнце было особенным. Не просто яркое — проникающее. Оно превращало самые обычные вещи в произведения искусства. Желтый дом на площади казался золотым слитком. Синий цвет неба становился насыщеннее сапфира. Зеленые поля вибрировали, как струны гигантской арфы.

Винсент писал с утра до вечера. За первые месяцы создал десятки работ — пейзажи, портреты, натюрморты. Каждая картина была взрывом цвета, праздником света.

«Персиковые деревья в цвету» — розово-белые облака цветов на фоне бирюзового неба. «Рыбацкие лодки» — синие, красные, желтые суда, отражающиеся в изумрудной воде. «Урожай» — золотое поле под серебряным солнцем.

— Мсье художник, — сказал ему как-то хозяин гостиницы Карель, — вы пишете очень... ярко.

— А как еще писать здесь, где всё сияет?

— Но обычно художники делают картины более... спокойными.

— Спокойными? — Винсент посмотрел на него с удивлением. — Зачем делать спокойным то, что полно энергии? Разве не лучше показать жизнь такой, какая она есть — бурлящей, сверкающей, живой?

Карель пожал плечами. Этот странный голландец был не похож на других постояльцев. Работал как одержимый, почти не спал, ел мало. И при этом излучал такую энергию, что в его присутствии всё вокруг казалось ярче.

Особенно Винсента привлекали подсолнухи. В арльских полях они росли повсюду — высокие, гордые, поворачивающие головы вслед за солнцем.

— Вот они, мои японцы! — говорил он себе, устанавливая мольберт среди подсолнечного поля. — Они понимают, что главное в жизни — следовать за светом!

Серия «Подсолнухи» стала его визитной карточкой. Желтые цветы на желтом фоне — казалось бы, монотонно. Но под кистью Винсента каждый оттенок желтого пел своим голосом. От лимонного до охряного, от золотистого до оранжевого — целая симфония одного цвета.

— Тео, — писал он, — «я хочу показать, что желтый цвет может быть таким же выразительным, как красный или синий. Что в нем есть вся радость мира, вся энергия солнца, вся надежда на лучшее будущее».

Но чем больше он писал, тем острее чувствовал одиночество. Арль был провинциальным городом, где искусство понимали мало. Местные жители смотрели на его картины с недоумением, а торговцы красками качали головами, видя, сколько желтой краски он покупает.

— Мсье Ван Гог, — сказал ему торговец Мильё, — может быть, стоит попробовать другие цвета? Коричневый, например, или серый?

— Зачем? Разве вы не видите, как здесь светит солнце?

— Вижу. Но солнце не обязательно рисовать желтым...

— А каким же еще?

— Можно передать его тепло более... деликатно.

— Деликатно? — Винсент засмеялся. — А солнце разве деликатно? Оно же жжет, ослепляет, дает жизнь! Как можно передать такую силу деликатными средствами?

Одиночество толкало его на странные поступки. Он стал часто ходить в бордели — не за женщинами, а за человеческим теплом. Проститутки были единственными, кто относился к нему без предрассудков.

— Рашель, — говорил он своей любимице, девушке по прозвищу Мус, — а вы позволите мне нарисовать вас?

— Нарисовать? — смеялась она. — Зачем рисовать такую, как я?

— Потому что у вас красивые глаза. Печальные, но добрые.

— Добрые? — Она посмотрела в зеркало. — Может быть. А что даете за позирование?

— Картину. И деньги, конечно.

— Лучше только деньги. Что мне делать с картиной?

Но позировала охотно. И даже не смеялась над его странными вопросами о жизни, мечтах, надеждах.

— Мсье Винсент, — сказала она как-то, — а вы счастливый человек?

— Не знаю. А что такое счастье?

— Когда не хочется быть кем-то другим.

— Тогда я счастлив. Не хочу быть никем, кроме художника.

— А семья? Жена, дети?

— Моя семья — краски. Мои дети — картины. Жена — искусство.

— Холодная жена, — засмеялась Рашель.

— Зато верная. Никогда не предаст, не разлюбит, не изменит.

К лету 1888 года Винсент созрел для главной идеи арльского периода — создания «Мастерской Юга». Он мечтал превратить Арль в центр нового искусства, пригласить сюда других художников, работать сообща.

— Тео, — писал он брату, — «представь: дом, полный художников. Каждый пишет в своей манере, но все служат одной цели — созданию искусства будущего. Искусства, которое будет говорить с людьми на языке цвета и света».

Первым, кого он пригласил, был Поль Гоген.

— Приезжай в Арль! — писал он ему. — Здесь такое солнце, что твои краски заиграют новыми оттенками!

Гоген колебался. Этот безумный голландец пугал его своей интенсивностью. Но предложение было заманчивым — солнце, новые мотивы, да и Тео обещал покупать картины.

В октябре 1888 года Поль Гоген приехал в Арль. Началось совместное творчество, которое изменит историю живописи и едва не убьет обоих художников.

— Наконец-то, — сказал Винсент, встречая друга на вокзале, — я не один!

Он не знал, что одиночество было его естественным состоянием. А попытки от него избавиться приведут к катастрофе.

Арльское солнце грело всё ярче. И в его лучах назревала буря.

   Глава VII. Два солнца

*Арль, октябрь-декабрь 1888 года*

Они были слишком разными, чтобы ужиться, и слишком похожими, чтобы разойтись мирно. Винсент — эмоциональный, взрывной, рисующий сердцем. Поль — расчетливый, холодный, создающий искусство головой. Один искал в живописи спасения души, другой — побега от реальности.

— Твои картины слишком... непосредственны, — сказал Гоген в первый же день, осматривая мастерскую в Желтом доме.

— Что значит — непосредственны?

— Ты рисуешь то, что видишь. Буквально. А искусство должно быть синтезом, переработкой впечатлений.

Винсент поставил кисть и повернулся к другу. В его глазах была та особая растерянность, которая появляется у человека, когда критикуют самое дорогое.

— А я и перерабатываю. Вот, смотри — поле подсолнухов. Разве оно такое в реальности?

— Такое. Только ты добавил своих эмоций.

— Ну и что плохого?

— То, что эмоции временны. А искусство должно быть вечным.

Винсент медленно вытер руки тряпкой. Гоген не понимал главного — для него, Винсента, эмоции и были вечностью. Единственной реальностью, которая не обманывает.

— Поль, а что может быть более вечным, чем искренняя эмоция? Чем человеческая душа, которая радуется или страдает?

— Идея. Замысел. То, что не зависит от настроения художника.

— Но тогда получается не живопись, а философия в красках!

— А что плохого в философии?

Так начались споры, которые продолжались каждый день. За завтраком, за работой, за ужином в кафе. Два понимания искусства сталкивались, как два разнонаправленных поезда.

Гоген писал по памяти, создавая образы, которых в природе не существует. Фиолетовые деревья, красные дороги, зеленые тени. Винсент работал с натуры, но так преображал увиденное силой чувства, что реальность превращалась в сон.

— Посмотри, — говорил Гоген, показывая свою «Арльскую аллею», — я взял обычную дорогу и сделал ее символом. Символом пути, который ведет неизвестно куда. А твоя дорога — просто дорога, пусть и очень красиво написанная.

— А моя дорога — это путь к солнцу, — отвечал Винсент. — К свету, который есть в каждом человеке. Разве это не символ?

— Символ должен быть зашифрован, загадочен. А у тебя всё на поверхности.

— Зачем шифровать то, что должно согревать сердца?

Но споры спорами, а работали они продуктивно. Гоген написал несколько арльских пейзажей, портрет Винсента за работой. Винсент создал знаменитый «Стул Гогена» — символический портрет друга через его вещи.

— Зачем ты рисуешь мой стул? — удивлялся Поль.

— Потому что этот стул рассказывает о тебе больше, чем обычный портрет. Видишь — на нем книги, свеча? Это ты — человек мысли, ночных размышлений. А мой стул — простой, с трубкой и табаком. Человек дня, земных радостей.

— Интересная идея. Но почему тогда не написать нас самих?

— Потому что люди слишком сложны. Лицо может врать. А вещи — никогда.

Но главным произведением этих месяцев стала серия «Спальня в Арле». Винсент писал свою комнату снова и снова, как одержимый.

— Что ты в ней находишь? — спрашивал Гоген. — Обычная провинциальная спальня.

— Смотри внимательнее. Видишь, как цвета разговаривают между собой? Фиолетовые стены, желтая кровать, красные стулья... Это не просто комната. Это симфония покоя.

— Покоя? Твоя живопись — что угодно, только не покой.

— Именно поэтому я хочу нарисовать покой. Чтобы самому поверить, что он возможен.

Действительно, покой Винсенту был нужен как воздух. Совместная жизнь с Гогеном превращалась в нервное испытание. Два художника в одном доме, два сильных характера, два понимания искусства — всё это создавало атмосферу постоянного напряжения.

— Поль, мы дружим или соревнуемся? — спросил Винсент как-то вечером.

— А есть разница? Соревнование — лучший способ дружбы между художниками.

— Но я не хочу соревноваться. Хочу делиться. Показывать тебе то, что вижу, учиться у тебя тому, что не умею.

— Ты слишком сентиментален, Винсент. Искусство — это война. Война за место в истории.

— А я думал, что искусство — это любовь. Любовь к миру, к людям, к красоте.

— Любовь — для романтиков. Мы — профессионалы.

Эти разговоры ранили Винсента больше, чем он мог показать. Ему казалось, что Гоген относится к искусству как к ремеслу, а не как к призванию. Что для него живопись — способ прославиться, а не способ служить людям.

В декабре отношения достигли критической точки. Поводом стал портрет подсолнухов, который Гоген написал по памяти.

— Что это? — спросил Винсент, увидев картину.

— Твои подсолнухи. Как я их запомнил.

Винсент долго молчал, глядя на холст. То, что видел, потрясло его до глубины души.

— Но они же... они же мертвые! У тебя получились мертвые цветы!

— Я писал их символ, а не реальность.

— А символ подсолнуха — это смерть? Увядание?

— Символ любого цветка — быстротечность красоты.

— Нет! — взорвался Винсент. — Символ подсолнуха — это верность солнцу! Стремление к свету! Радость жизни!

— Ты видишь то, что хочешь видеть.

— А ты — то, что умеешь видеть!

Ссора была жестокой. Впервые за месяцы совместной жизни они сказали друг другу всё, что накипело.

— Ты пишешь как безумный! — кричал Гоген. — Без системы, без философии!

— А ты — как мертвец! Без души, без чувств!

— Чувства — не аргумент в искусстве!

— А что тогда аргумент? Холодный расчет?

— Мастерство! Знание законов живописи!

— Законы можно нарушать, если есть что сказать!

— А у тебя есть что сказать, кроме твоего восторга перед желтыми цветами?

Эти слова добили Винсента. Он выбежал из дома и долго бродил по ночному Арлю. В голове крутился один вопрос: а действительно, есть ли у него что сказать миру, кроме своего восхищения красотой?

Когда он вернулся, Гоген уже укладывал чемодан.

— Ты уезжаешь?

— Да. Мне нужен Париж. А тебе — лечение.

— Какое лечение?

— От одержимости. От мании величия. От веры в то, что весь мир должен понимать твою живопись.

— Поль, но мы же друзья...

— Были. До тех пор, пока ты не решил, что твой способ видеть мир — единственно правильный.

— Но я никогда...

— Прощай, Винсент. Береги себя.

Гоген ушел, а Винсент остался один в Желтом доме. Один среди своих картин, среди своих подсолнухов, среди своих несбывшихся надежд на братство художников.

В ту ночь 23 декабря 1888 года произошло то, что изменило всю его жизнь и вошло в историю искусства как символ творческого безумия.

Он взял бритву — не для того, чтобы покончить с собой, а чтобы отрезать ту часть себя, которая мешала быть понятым. Отрезать способность слышать критику, которая убивала веру в собственное призвание.

Отрезал мочку левого уха.

Кровь лилась, но боль была не физической — моральной. Боль от понимания, что он действительно один. Что его правда о красоте мира никому, кроме него самого, не нужна.

Завернув отрезанную мочку в бумагу, он отнес ее Рашель в бордель.

— Это для вас, — сказал он. — Часть того, что мешало мне слышать музыку.

Девушка закричала. Сбежались люди, вызвали доктора, полицию. Винсента отвезли в больницу.

— Что с вами случилось? — спрашивал врач Феликс Рей.

— Ничего особенного. Просто понял, что одиночество художника не метафора, а буквальная реальность.

— Но зачем было калечить себя?

— Чтобы перестать слышать то, что не хочу слышать. Теперь в одном ухе будет тишина. Тишина для творчества.

Доктор качал головой. Этот пациент был не просто болен — он был гениально болен. В его безумии была своя логика, недоступная здоровым людям.

А в Желтом доме остались картины — свидетели двух месяцев совместного творчества и одной ночи окончательного разрыва. Свидетели того, как два солнца не смогли светить на одном небе.

Арльская мастерская юга закончилась, не начавшись. Но родилось нечто другое — легенда о художнике, который резал себе ухо ради искусства. Легенда более живучая, чем любые картины.

   Глава VIII. Автопортрет с отрезанным ухом

*Арль, январь 1889 года*

Он писал себя как чужого человека — с холодной внимательностью хирурга, изучающего интересный случай. Автопортрет с отрезанным ухом создавался не как исповедь, а как документ. Свидетельство о том, что произошло с человеком, который слишком сильно поверил в возможность быть понятым.

— Доктор Рей, посмотрите на картину. Что вы видите? — сказал он врачу, который заходил проверить его состояние.

Молодой доктор изучал портрет с профессиональным интересом.

— Вижу человека, который пережил травму, но не сломился. Глаза ясные, рука твердая...

— А безумие видите?

— Какое безумие? Безумный не смог бы так точно передать собственную боль.

— Значит, я не сумасшедший?

— Вы человек, который нашел способ превращать страдание в искусство. Это не безумие — это дар.

Винсент отложил кисть. Несколько недель в больнице дали ему время подумать о том, что произошло. И главное — он понял: инцидент с ухом был не приступом безумия, а актом отчаяния. Отчаяния от невозможности быть услышанным.

— Тео, — писал он брату, — «не волнуйся обо мне. То, что случилось, должно было случиться. Я слишком долго пытался доказать людям, что мое искусство имеет право на существование. Теперь я понял: никому ничего доказывать не нужно. Нужно просто продолжать писать».

Действительно, после больницы его живопись изменилась. Стала спокойнее, но не менее интенсивной. Словно он нашел способ выражать сильные чувства без надрыва.

«Цветущий миндаль», «Звездная ночь над Роной», «Красные виноградники» — картины этого периода были полны света, но света внутреннего, не зависящего от внешних обстоятельств.

— Мсье Винсент, вы изменились, — сказала ему хозяйка дома госпожа Жину, где он поселился после больницы.

— В каком смысле?

— Стали тише. Раньше вы всегда что-то объясняли, доказывали. А теперь просто работаете.

— Понял, что объяснения не нужны. Картины скажут за себя сами.

— А если их не поймут?

— Значит, поймут потом. Когда будут готовы.

Но арльские жители, похоже, никогда не были бы готовы понять этого странного художника. После инцидента с ухом к нему стали относиться как к опасному сумасшедшему.

— Он может снова что-нибудь отрезать себе, — шептались соседи.

— А вдруг в следующий раз полезет с ножом к нам?

— Такие люди непредсказуемы...

Дошло до петиции. Группа жителей квартала обратилась в мэрию с требованием выселить «буйного больного» из их района.

— Господин Ван Гог, есть жалобы на ваше поведение, — сказал ему комиссар полиции Суэ.

— Какое поведение? Я только пишу картины.

— Слишком громко. Слишком... экспрессивно. Люди боятся.

— Чего боятся? Красок? Кистей?

— Боятся повторения того, что случилось с вашим ухом.

— А при чем здесь они? Свое ухо я отрезал сам себе.

— Но кто знает, что вы отрежете в следующий раз...

Винсент понял: в Арле ему больше не рады. Город, который должен был стать его художественной родиной, отвергал его как чужеродное тело.

— Тео, — писал он, — «арльцы смотрят на меня как на зверя в зоопарке. Я устал быть достопримечательностью. Хочу найти место, где смогу работать спокойно».

Место нашлось — лечебница в Сен-Поль-де-Мозоль, недалеко от Арля. Доктор Поль-Фердинанд Гаше, который заведовал этим заведением, был не только врачом, но и любителем искусства.

— Я не буду лечить вас от творчества, — сказал он при первой встрече. — Буду лечить от страданий, которые мешают творчеству.

— А есть разница?

— Огромная. Талант — это здоровье души. А страдание — ее болезнь. Нужно сохранить первое и вылечить второе.

В мае 1889 года Винсент покинул Арль. Прощался с городом без горечи — как с учителем, который дал ему важные уроки.

— До свидания, желтый дом, — сказал он, проезжая мимо своей бывшей мастерской. — Спасибо за то, что приютил меня. За то, что дал возможность понять: художник всегда одинок. Но это не проклятие — это условие творчества.

А на стенах заброшенного дома остались следы краски — желтой, синей, красной. Следы человека, который превратил провинциальный арльский дом в алтарь искусства.

Арльский период закончился. Но оставил миру «Подсолнухи», «Звездную ночь над Роной», «Спальню в Арле» — картины, которые будут говорить о солнечном безумии гениального голландца, когда сам Арль превратится в пыль.

А впереди был Сен-Поль-де-Мозоль. Последний приют, где он создаст свои самые пронзительные произведения. И где окончательно поймет: безумие и гениальность — не одно и то же. Но иногда живут в одном сердце, как два брата, которые не могут ни жить вместе, ни расстаться навсегда.

---

   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: СИНЕЕ ПЛАМЯ

   Глава IX. Звездная ночь

*Сен-Поль-де-Мозоль, июнь 1889 года*

Лечебница встретила его тишиной — не больничной, стерильной, а особенной, располагающей к размышлениям. Сен-Поль-де-Мозоль был не просто медицинским учреждением, а местом, где люди с расшатанными нервами находили покой вдали от суеты мира.

— Вам будет хорошо здесь, — сказал доктор Гаше, показывая Винсенту комнату на втором этаже. — Тишина, регулярное питание, никого не нужно убеждать в ценности вашего искусства.

— А писать можно?

— Не только можно — нужно. Я видел ваши арльские работы. Это не живопись безумца — это живопись человека, который видит мир острее других.

Из окна комнаты открывался вид на поля и холмы Прованса. Пейзаж был спокойным, умиротворяющим — но Винсент знал, что спокойствие обманчиво. В его душе по-прежнему бушевали бури, которые требовали выхода.

— Тео, — писал он в первом письме из лечебницы, — «здесь я наконец понял, что такое внутренняя тишина. Не отсутствие чувств, а их гармония. Когда все эмоции звучат одновременно, получается не хаос, а музыка».

Действительно, месяцы в Сен-Поль-де-Мозоль стали периодом удивительной творческой зрелости. Картины этого времени отличались особой глубиной — словно художник научился видеть не только внешний мир, но и его внутреннюю сущность.

«Ирисы» — фиолетовые цветы, которые казались живыми существами,танцующими на ветру. «Пшеничное поле с кипарисами» — золотое море колосьев под драматическим небом. «Оливковые деревья» — серебристые стволы, скрученные временем в причудливые фигуры.

Но главной работой этого периода стала «Звездная ночь» — картина, которая принесет ему посмертную славу и станет одним из самых узнаваемых произведений в истории искусства.

Идея родилась ночью, когда он стоял у окна и смотрел на небо над Провансом.

— Доктор Гаше, — сказал он утром врачу, — а вы когда-нибудь замечали, что звезды движутся?

— В каком смысле?

— Они не просто висят в небе. Они кружатся, пульсируют, живут своей жизнью. Как будто небо — это огромное сердце, а звезды — его биение.

Гаше внимательно изучал лицо художника. В глазах не было безумия — была особая острота восприятия, которая дается немногим.

— Интересное наблюдение. И что вы с этим будете делать?

— Нарисую звездное небо таким, каким его чувствую, а не каким его видят астрономы.

«Звездная ночь» писалась как видение. Винсент не копировал реальное небо — он создавал свое небо, где звезды кружились в космическом танце, где луна светила как прожектор, где воздух был видимым и осязаемым.

— Мсье Ван Гог, — сказал ему один из пациентов лечебницы, бывший учитель Морис, — ваша картина очень... необычная.

— Что именно необычного?

— Небо движется. Обычно художники рисуют небо неподвижным.

— А разве оно неподвижно? — Винсент отложил кисть и посмотрел на собеседника с искренним удивлением. — Разве вы не чувствуете, как звезды поют? Как ветер танцует между ними?

— Нет... Я вижу только точки света на черном фоне.

— Тогда у меня есть преимущество. Или проклятие. Я вижу то, что скрыто от обычного взгляда.

— Это привилегия или наказание?

Винсент долго молчал, размышляя над вопросом.

— И то, и другое. Но лучше видеть слишком много, чем не видеть ничего. Лучше страдать от избытка чувств, чем умереть от их недостатка.

«Звездная ночь» стала итогом всех его исканий. В ней соединились импрессионистическая техника, японская философия цвета, и главное — его собственное понимание того, что искусство должно показывать не внешность мира, а его душу.

— Тео, — писал он, — «я понял наконец, что хотел сказать всю жизнь. Что красота — не в том, что мы видим, а в том, что мы чувствуем, глядя на мир. Что задача художника — не копировать реальность, а создавать реальность более настоящую, чем настоящая».

В лечебнице он также познакомился с другими пациентами — людьми, которых мир считал неполноценными, но которые обладали особой чуткостью к прекрасному.

— Винсент, а почему вы рисуете так ярко? — спросил его как-то Морис. — Мир ведь не такой яркий...

— Мир такой яркий, какими глазами на него смотрят. У меня глаза художника — они видят краски там, где другие видят серость.

— А у меня что за глаза?

— У вас глаза мудреца — вы видите суть людей, их скрытые мотивы, их неосознанные страхи. Поэтому и сошли с ума в мире, где все притворяются.

— Но я же болен...

— Болезнь — это когда что-то в вас сломано. А у вас ничего не сломано — просто душа настроена на другую волну. Как радиоприемник, который ловит сигналы из космоса вместо земных станций.

Эти разговоры с «ненормальными» людьми дали Винсенту новое понимание собственной природы. Он не был сумасшедшим — он был человеком с обостренной чувствительностью, которую общество не умело ценить.

— Доктор, а что, если так называемое безумие — это просто другой способ воспринимать мир? — спросил он Гаше.

— Очень возможно. Многие гении были «немного не в себе» с точки зрения обывателей.

— Тогда зачем их лечить?

— Не от особого видения, а от страданий, которое это видение причиняет. Видеть больше — дар. Мучиться из-за того, что видишь — болезнь.

— А можно ли разделить одно и другое?

— Можно научиться жить с этим даром, не разрушаясь. Принять свою особенность как данность, а не как проклятие.

К концу 1889 года Винсент почувствовал: готов вернуться в мир. Месяцы в лечебнице научили его главному — как оставаться собой, не разрушаясь от непонимания окружающих.

— Я еду в Овер-сюр-Уаз, — сообщил он доктору Гаше. — Там живет ваш коллега, доктор Поль Гаше. Он согласился присматривать за моим здоровьем.

— Хорошее решение. Но помните — ваше главное лекарство не пилюли, а краски. Продолжайте писать, что бы ни говорили критики.

— Буду писать. Теперь я знаю, для кого — для тех, кто придет после нас. Для тех, кто будет готов увидеть мир моими глазами.

20 мая 1890 года Винсент Ван Гог покинул Сен-Поль-де-Мозоль. В багаже у него было несколько десятков картин, включая «Звездную ночь» — произведение, которое станет символом художественного гения, не признанного при жизни.

А в душе — новое понимание своего предназначения. Он больше не пытался доказать миру право на существование своего искусства. Теперь он просто создавал это искусство, зная: когда-нибудь найдутся люди, способные его понять.

Впереди был Овер-сюр-Уаз. Последние два месяца жизни, которые станут итогом всего творческого пути. Месяцы, когда он напишет свои самые пронзительные картины. И поймет: миссия выполнена. Можно уходить.

Звездная ночь была написана. Теперь оставалось найти покой под этими звездами.

   Глава X. Последние подсолнухи

*Овер-сюр-Уаз, май-июль 1890 года*

Овер встретил его как старого друга — тихий провинциальный городок в часе езды от Парижа, где время текло медленно, а люди еще помнили, что такое простые радости жизни. Доктор Поль Гаше, рекомендованный коллегами из Сен-Поль-де-Мозоль, оказался не просто врачом, но и ценителем искусства.

— Господин Ван Гог, — сказал он при первой встрече, — я знаком с вашими работами. В вас живет не болезнь, а гениальность. Моя задача — помочь вам жить с этим даром, не разрушаясь.

— А это возможно — жить с гениальностью?

Доктор внимательно изучал лицо художника. В нем была усталость — не физическая, а экзистенциальная. Усталость человека, который слишком долго нес бремя непонимания.

— Трудно, но возможно. Главное — найти равновесие между тем, что вы чувствуете, и тем, что можете выразить. Между внутренним огнем и внешним миром.

— А если огонь слишком силен?

— Тогда нужно научиться направлять его в правильное русло. Не сжигать себя, а освещать путь другим.

Винсент поселился в гостинице «Равус» и с первых дней почувствовал: здесь ему хорошо. Впервые за годы он не ощущал враждебности окружающих. Люди относились к нему просто как к художнику — странному, но безобидному.

— Тео, — писал он брату, — «в Овере я наконец обрел то, что искал всю жизнь — возможность работать спокойно. Здесь никто не требует от меня объяснений, почему я рисую именно так, а не иначе. Здесь я могу просто быть собой».

И он работал с невероятной интенсивностью — словно предчувствовал, что времени осталось мало. За два месяца в Овере создал семьдесят картин — больше, чем иные художники за всю жизнь.

«Портрет доктора Гаше», «Церковь в Овере», «Дома с соломенными крышами» — каждая работа была совершенной, законченной, говорила о мастере, достигшем полной зрелости.

Но главным произведением оверского периода стала серия «Пшеничные поля» — картины, в которых он пытался передать свое понимание жизни и смерти, вечности и мимолетности.

— Доктор Гаше, смотрите, как колосья гнутся под ветром, — сказал он врачу, показывая очередной пейзаж. — Они знают, что их скоро срежут, но продолжают тянуться к солнцу.

— И что это значит?

— Что красота не зависит от продолжительности. Что короткая яркая жизнь может быть полнее долгого серого существования.

Гаше почувствовал в этих словах что-то тревожное.

— Вы о себе говорите?

— О каждом, кто выбирает искренность вместо безопасности. О каждом, кто предпочитает гореть, а не тлеть.

— Винсент, а вы счастливы?

Художник долго молчал, глядя на свою последнюю картину.

— Что такое счастье? Если это удовлетворение от сделанного — то да, счастлив. Я сказал миру то, что хотел сказать.

— А если счастье — это покой?

— Тогда нет. У меня никогда не было покоя. Но, возможно, покой — не для таких, как я. Мы созданы для беспокойства, для вечного поиска.

— А хотелось ли вам когда-нибудь обычной жизни? Семьи, детей, спокойной работы?

— Хотелось. Но каждый раз, когда у меня была возможность выбрать между обычной жизнью и искусством, я выбирал искусство. Не потому, что не любил людей. Потому что любил их так сильно, что хотел дать им больше обычной любви.

— Что именно?

— Красоту. Надежду. Веру в то, что мир прекрасен, даже когда кажется ужасным. Доказательство того, что в каждом человеке есть искра божественного света.

В июле к Винсенту приехал погостить Тео с женой Йоханной и маленьким сыном — названным в честь дяди Винсентом. Встреча была радостной, но омраченной тревогой: братья понимали, что видятся в последний раз.

— Тео, — сказал Винсент, держа на руках племянника, — вот ради кого стоило жить и работать. Ради тех, кто придет после нас. Кто увидит мир нашими глазами и, может быть, сделает его чуть лучше.

— Винсент, ты говоришь как человек, который прощается с жизнью.

— Не прощаюсь. Просто понимаю: главное сделано. Я показал людям, что даже самые простые вещи — подсолнухи, звездное небо, пшеничные поля — могут быть прекрасными, если смотреть на них с любовью.

— Но тебе же только тридцать семь лет! Впереди могут быть десятилетия творчества!

— А может, и не быть. Никто не знает. Важно не количество прожитых лет, а то, что успел в них вложить. Важно не сколько картин написал, а сколько сердец согрел.

Маленький Винсент потянулся к лицу дяди пухлыми ручками. И в этом детском жесте был весь смысл искусства — передача красоты от поколения к поколению.

— Йоханна, — сказал Винсент невестке, — сохраните мои письма к Тео. В них больше обо мне, чем в любых картинах.

— Зачем их сохранять?

— Возможно, когда-нибудь кому-то будет интересно, как жил и думал художник, которого не понимали при жизни. Как он пытался найти свое место в мире, который казался ему одновременно прекрасным и жестоким.

— Но ведь тебя понимают! Доктор Гаше, некоторые коллекционеры...

— Единицы. А искусство должно говорить с тысячами, с миллионами. Но для этого нужно время. Много времени.

После отъезда семьи Винсент почувствовал особую остроту одиночества. Не горькую — просветленную. Одиночество человека, который выполнил свою миссию и может позволить себе покой.

Он продолжал писать, но теперь в его работах появились новые ноты — примирения, прощания, последней любви ко всему, что окружало его в этом мире.

Последней картиной стал «Пшеничное поле с воронами» — пейзаж, который многие потом назовут пророческим. Желтое поле под темными тучами, дорога, ведущая в никуда, черные птицы в небе. Образ жизни, которая подходит к концу, но остается прекрасной до последнего мазка.

— Что это за картина? — спросил его хозяин гостиницы Равус.

— Прощание, — просто ответил Винсент. — Прощание с миром, который я любил больше, чем он любил меня.

— Но почему прощание? Вы же молоды, полны сил...

— Силы — не бесконечны. А я потратил их все на то, чтобы показать людям красоту. Теперь пора отдохнуть.

27 июля 1890 года Винсент Ван Гог вышел из гостиницы с мольбертом и красками — как обычно, как делал каждый день последние два месяца. Но в этот раз он взял с собой не только художественные принадлежности, но и револьвер.

Не для самоубийства — для освобождения. Освобождения от боли существования в мире, который не был готов принять его правду о красоте. От необходимости каждый день доказывать право на существование своего особого видения мира.

Выстрел прозвучал в пшеничном поле недалеко от Овера. Пуля попала в грудь, но не убила сразу — словно сама смерть хотела дать ему время сказать последние слова.

Он дошел до гостиницы, поднялся в свою комнату, лег на кровать. Когда прибыл доктор Гаше, Винсент был в сознании.

— Зачем вы это сделали? — спрашивал врач, осматривая рану.

— Потому что понял: я дал миру всё, что мог дать. Показал ему всю красоту, которую видел. Больше мне нечего сказать.

— Но ведь можно было жить просто для жизни...

— Не для меня. Я не умею жить просто так. Умею только гореть. А когда огонь выгорает, остается только тьма.

Прибежавший Тео держал руку брата, которая была холодной, но еще крепко сжимала его пальцы.

— Винсент, что я скажу маленькому Винсенту о его дяде?

— Скажи... — голос художника слабел, — скажи, что его дядя очень любил подсолнухи. И звезды. И людей. Особенно людей, хотя они этого не всегда понимали.

— Что еще?

— Что красота... что красота спасет мир. Не сразу, не быстро. Но спасет. Потому что люди не могут жить без красоты. Даже если не понимают этого сегодня, поймут завтра.

— Винсент...

— И еще скажи... что я не жалею. Ни о чем. Каждая картина стоила боли, которую я испытал. Каждый цвет стоил слезы, которую я пролил.

Он умер на рассвете 29 июля 1890 года. В руке сжимал письмо к Тео, которое не успел отправить. В нем были слова: «Я рискнул жизнью ради своего искусства, и разум мой наполовину погиб — но что с того?»

На похоронах собралось человек двадцать. Доктор Гаше произнес речь над гробом:

— Он был честным человеком и великим художником. У него было только два желания — человечность и искусство. Искусство, которому он принес себя в жертву, обессмертит его имя.

Пророчество сбылось быстрее, чем можно было предположить. Уже через несколько лет после смерти картины Ван Гога стали продаваться за тысячи франков. Через двадцать лет он стал одним из самых знаменитых художников мира. А сегодня нет человека, который не узнал бы его «Подсолнухи» или «Звездную ночь».

Но дело не в посмертной славе. Дело в том, что он действительно изменил способ, каким люди смотрят на мир. Показал, что красота есть везде — нужно только научиться ее видеть. Что искусство — не развлечение, а способ сделать жизнь более человечной.

*«Я хотел дать людям утешение искусством,»* — писал он когда-то. Дал. Каждый, кто смотрит на его картины, получает это утешение — веру в то, что мир прекрасен, что жизнь имеет смысл, что страдание может превратиться в красоту.

Винсент Ван Гог сжег себя как свеча, но его свет будет гореть вечно. В каждом подсолнухе, поворачивающемся к солнцу. В каждой звездной ночи. В каждом человеке, который осмеливается быть собой, несмотря на непонимание мира.

---

   ЭПИЛОГ: БЕССМЕРТНЫЕ ПОДСОЛНУХИ

*Париж, музей Орсе, наши дни*

Они стоят перед «Подсолнухами» — туристы, студенты, искусствоведы, просто люди, зашедшие в музей укрыться от дождя. Смотрят на желтые цветы, написанные больше века назад, и что-то происходит в их душах. Что-то, чего они не могут объяснить словами.

— Мама, — спрашивает ребенок, — а почему этот дядя рисовал такие яркие картины?

— Потому что видел мир ярче, чем другие люди.

— А почему он видел ярче?

— Потому что очень сильно любил жизнь. Даже когда она причиняла ему боль.

Женщина не знает биографии Ван Гога, не читала его писем к Тео. Но она чувствует главное — эти картины написаны любовью. Безумной, всепоглощающей, самоуничтожающей любовью к миру.

А в другом зале пожилой мужчина стоит перед «Звездной ночью» и тихо плачет. Он потерял жену месяц назад, и ему казалось, что красота ушла из мира навсегда. Но эти кружащиеся звезды говорят ему: нет, красота вечна. Она переживет любую боль, любую потерю.

Студенты художественного института изучают технику мазка, цветовые сочетания, композицию. Но главного — что сделало эти картины бессмертными — в учебниках не написано. Главное — это готовность художника отдать жизнь за право сказать свою правду о мире.

— Профессор, — спрашивает одна из студенток, — а правда, что Ван Гог был сумасшедшим?

— Он был гениальным. А гениальность всегда граничит с безумием. Потому что требует от человека больше, чем он может дать.

— И что же делать — выбирать между гениальностью и счастьем?

— Нет. Нужно научиться находить счастье в служении тому, что больше тебя. Ван Гог был счастлив. По-своему, но счастлив.

А где-то в маленьком кафе на Монмартре художник-неудачник смотрит на репродукцию «Едоков картофеля» и думает: «Может быть, и моя неудача имеет смысл? Может быть, важно не продавать картины, а писать то, во что веришь?»

И решает не сдаваться. Продолжать писать. Потому что где-то в будущем найдутся люди, которые поймут его правду, как мы сегодня понимаем правду Ван Гога.

Так работает искусство. Художник умирает, но его видение мира остается жить в красках на холсте. И каждый, кто смотрит на эти краски, получает частичку той любви, которой они написаны.

Винсент Ван Гог хотел дать людям утешение искусством. Дал. Каждый день, каждый час, пока существуют его картины, кто-то в мире получает это утешение.

Подсолнухи поворачиваются к солнцу. Звезды кружатся в ночном небе. Пшеничные поля колышутся под ветром. И в этом движении — вечная жизнь человека, который сжег себя ради красоты мира.

*«Цвет сам по себе что-то выражает»* — писал он Тео. Его цвета выражают то, что не умирает никогда — способность человеческой души видеть прекрасное и создавать его собственными руками.

Пожар в душе Ван Гога погас 29 июля 1890 года. Но его свет продолжает гореть в каждом музее, где висят его картины. В каждом сердце, которое открылось навстречу красоте.

И это и есть настоящее бессмертие. Не слава, не деньги, не памятники. А способность через века говорить с людьми на языке, который понимают все — на языке любви к жизни.

**КОНЕЦ**

*«Я мечтаю о картине, и потом пишу свою мечту»* — Винсент Ван Гог

*«Нормальность — это асфальтированная дорога: по ней удобно идти, но на ней не растут цветы»* — Винсент Ван Гог

*«Великие дела свершаются не силой, а упорством»* — Винсент Ван Гог


Рецензии