Глава LII

Глава LII: Страпонова Усадьба. Дождь на Краю Света

Страпонова усадьба. Не дом – призрак дома. Каркас из потемневшего дерева, вбитый в сырую салальскую землю, где август разворачивал свой душный, противоестественный спектакль. Хариф – сезон дождей. Не ливень, а бесконечная морось, как будто само небо прохудилось над этим проклятым клочком Омана. Воздух висел тяжелый, пропитанный запахом гниющих кокосов, соленой взвесью с моря и тоской. Влажность въедалась в дерево, в ткань, в набивку кукол, превращая отдых после ужина в пародию на передышку. Они сидели внизу, в полуподвале, где единственным светом были желтые лампочки, притягивающие тучи мошкары. Рис остывал в мисках, оставляя во рту вкус пыли и безысходности.

Тишину, нарушаемую лишь шуршанием крыс за стеной и монотонным стуком капель по жести, разорвал шелест. Не обычный. Шелест бумаги. Кукла Лиза, с ее вечно настороженными, слишком подвижными глазами, заметила первой. Она увидела, как Катя Карамелька, обычно тихая, как мышь, быстро сунула под сиденье смятый листок, когда мимо прошел Гаспар. Увидела, как Ваня Медведь, отвернувшись к заплесневелой стене, что-то внимательно читал, пряча текст в ладони, слишком большие для такого тайного действа. И еще. Еще несколько пар глаз, скользнувших по бумажным клочкам в полумраке. Не любовные записки. Не комиксы. Листы были испещрены плотным, неискусным текстом. Манифесты.

Лиза замерла. Не страх, нет. Что-то другое, острое и липкое, как здешняя влага, поднялось в ней. Чувство долга? Или просто потребность быть замеченной, оцененной теми, кто стоял выше в этой иерархии грязи? Она не крикнула. Она пошла. Тихо, крадучись, как ее тезка-лисица в норе, к Подпевалам, курившим у входа в уборную. Шепот. Жестикуляция. Указательный палец, дрожащий, но решительный.

Воронежский Привет, этот верзила с лицом заплывшего боксера и вечным запахом лука, взревел первым. Его голос, грубый, как наждак, разорвал тягучую атмосферу усталости.

– ЧТО?! – Он ввалился в подвал, сбивая с ног табурет. – Манифесты?! ЭТО ЧТО ЗА ХЕРНЯ?! У КОГО?! НЕМЕДЛЕННО СЮДА! ВСЕ НА ПОЛ!

Паника. Быстрая, как удар кнута. Бумажные листки, словно испуганные птицы, мелькнули в попытке спрятаться – под подолы, за пазуху, в щели между досками пола. Но Привет, подхваченный праведным гневом и адреналином власти, был неумолим. Его толстые пальцы выковыривали «крамолу» с жестокой эффективностью. Гаспар и Хасанов, подхватив истерию, рыскали по углам.

– Сжечь! – орал Привет, тряся пачкой конфискованных листков перед носом ближайшей куклы, заставив ее вздрогнуть. – В печку! Всю эту дрянь! Здесь не место вашим бредням! Работать надо, а не бунты замышлять! Кто писал?! Говори!

Молчание. Густое, как салальская мгла. Некоторые куклы опустили головы, другие смотрели в стену. Третьи… третьи просто смотрели на Привета. Не со страхом. С усталой, бесконечно печальной улыбкой. Улыбкой тех, кто уже проиграл, но кому невыносимо видеть, как глупо и жестоко выглядит их победитель. Эта тихая, коллективная усмешка отчаяния была страшнее любого крика. Она накаляла воздух до предела. Казалось, искра – и вспыхнет. Но вспыхнуть было нечему. Только тлен, влага и безнадега.

В этот момент, когда невидимая рука, казалось, уже выводила на запотевшем от сырости окне слово «Забвение», дверь с треском распахнулась. И ввалился он. Ржевский.

Но не тот, знакомый – пьяный, шатающийся, с вечно мутным взглядом. Этот был трезв. Опасная, звенящая трезвость светилась в его глазах, обычно заплывших. На губах играла загадочная, почти безумная улыбка. За ним, как тени, вошли двое арабов в безупречно белых дишдашах, неся тяжелый, инкрустированный кальян. Благоухание дорогого табака с нотками яблока и мяты резко врезалось в спертый воздух подвала, смешавшись с запахом страха и горелого ужина.

– Опа-опа! – голос Ржевского прозвучал непривычно звонко, без хрипоты. – Что за митинг в подполье, дорогие товарищи? Революцию затеяли? Ха! Помнится, в Будапеште сорок пятого… тоже в подвале сидели… с листовками… Потом пришли русские… не с кальяном, правда. – Он окинул взглядом сцену: Привета, трясущего бумагами, кукол с их мертвыми улыбками, общую атмосферу надвигающейся расправы. – Фи, какая гадость. Воздух здесь – как в заднице усталого верблюда после недельного перехода по пустыне. Мы, милашки, идем на крышу. Дышать. Думать. Курить. – Его взгляд скользнул по лицам, задерживаясь на Насте Карамельке, которая уже поднялась, привлеченная необычностью появления. – А ты, огонек? Составишь компанию старым грешникам? Там вид… вид, знаешь ли, на весь этот ад с высоты птичьего полета. Или куриного. В Салале все птицы – курицы. Ха!

Не дожидаясь ответа, он развернулся и, сопровождаемый арабами, пошел к узкой, скрипучей лестнице, ведущей на чердак и далее – на плоскую крышу. Настя, после секундного колебания, рванула за ним, проскользнув мимо ошеломленного Привета. Гаспар и Хасанов переглянулись, пожали плечами и, бросив куклам последние угрожающие взгляды, потопали следом, оставив подвал в гнетущем молчании, нарушаемом лишь дробным стуком дождя по крыше и тяжелым дыханием Привета.

На крыше ветер встретил их порывом, влажным и резким. Дождь здесь был тоньше, почти невесомый туман, застилающий огни порта и бескрайнюю, черную гладь Аравийского моря. Воздух, несмотря на влажность, казался чище. Арабы быстро установили кальян, угли зашипели, наполняя ночь сладковатым дымом. Ржевский устроился на ящике, как на троне, протянув руки к теплу чаши.

– Садись, Настенька, не стесняйся, – сказал он, и в его голосе не было привычного похабства, только усталая ирония. – Видишь эту красоту? Море? Порт? Весь этот… лоскутный ад под названием Салала? Знаешь, что здесь самое смешное? Что все это – временно. Как наш трезвый вечер. Как эти огни. Как мы. – Он затянулся, выпустив колечко дыма, которое ветер мгновенно разорвал. – Помню, в Париже, после войны… сидели на крыше у развалин, пили дешевое вино. И один поэт… спившийся, как я сейчас трезвый… сказал: «Триумфальные арки строят только для того, чтобы под ними хоронить надежды». Глубоко, а? Здесь арок нет. Только дождь. И море забвения. И мы… – он кивнул на курящих молча арабов, на Настю, – …маленькие куклы, которых ветер гоняет по этой крыше. Ха!

Настя молчала, втягивая непривычно дорогой сладкий дым. Она смотрела на огни внизу, на бесконечную черноту моря. Каждый думал о своем. Ржевский – о Париже, которого, возможно, никогда не было. Арабы – о далеких оазисах, о запахе финиковой пальмы после дождя. Настя – о комнате внизу, о жалких клочках бумаги, которые теперь, наверное, ярко горят в печи, освещая тупое лицо Привета. О своей собственной роли в этом хаосе.

И тогда, сквозь шум ветра и шипение кальяна, сквозь морось и тишину их мыслей, полилась музыка. Не громкая. Нежная, меланхоличная, узнаваемая до мурашек – стиль Джо Дассена. Пианино, струнные, размеренный ритм. Но голос… голос был другим. Глубоким, проникновенным, пропущенным через века и бездну. Голос Мессира Баэля. Он звучал не снаружи, а изнутри, как будто сама ночь запела.

(Мелодия: нежная, но с подспудной тоской,
"Regardez ces petites marionnettes,
(Взгляните на этих маленьких марионеток,)

Assises dans l'ombre de leur d;faite.
(Сидящих в тени своего поражения.)
Leurs r;ves ;crits sur du papier fragile,
(Их мечты, написанные на хрупкой бумаге,)
Partent en fum;e, dans un rire inutile...
(Уходят в дым, под бесполезный смех...)

Le monde tourne, la pluie tombe sans fin,
(Мир вращается, дождь льет без конца,)
Sur Salalah, ce triste carrefour.
(Над Салалой, этим печальным перекрестком.)
On allume un narguil; pour oublier demain,
(Зажигают кальян, чтобы забыть завтра,)
Mais la libert; n'est qu'un mirage d'amour.
(Но свобода – лишь мираж любви.)

Elles dansent, elles chantent sous le fouet,
(Они танцуют, они поют под кнутом,)
Leurs couleurs passent, leur ;me se couche.
(Их краски тускнеют, их душа ложится спать.)
Le vent emporte ce qu'on leur a soustrait:
(Ветер уносит то, что у них отняли:)
L'espoir, le mot... le simple mot 'libert;'.
(Надежду, слово... простое слово 'свобода'.)

Et la mer l;-bas, si belle et si froide,
( и море вдали, такое красивое и такое холодное,)
Gardienne des secrets, des naufrages anciens.
(Хранительница секретов, древних кораблекрушений.)
Elle murmure aux poup;es: 'Pliez l';chine,
(оно шепчет куклам: 'Согните спину,)
Votre destin est ;crit dans l'eau sal;e.
(Ваша судьба написана на соленой воде.)
L'oubli est votre seule ;chappatoire...
(Забвение – ваш единственный выход...)
Votre seule victoire."
(Ваша единственная победа.'')

Музыка затихла, растворившись в стуке дождя. Дым кальяна висел неподвижной пеленой. Ржевский усмехнулся, но в усмешке не было веселья. Настя сжала руки, чувствуя, как слова Баэля, обернутые в обманчиво нежную мелодию, въелись в нее глубже любого манифеста. Внизу, в усадьбе, печь, наверное, догорала. Эйфории не было . Была только плоская крыша, бесконечный дождь Харифа, море забвения и горькое послевкусие песни о поражении, которая звучала как самая красивая в мире эпитафия.


Рецензии