Путешествие из Петербурга... 6
Но Бог, видимо, покровительствует пьяным и сумасшедшим, а папа в этот момент представлял из себя и то и другое. Господь отвёл глаза воров от суетливого мужичонки, который, только что не кричал:
-Ага, а у меня денег сколько!!!
Всё его скобарское нутро пёрло наружу с бешеной силой. Он курил дорогие папиросы одну за другой и, не докурив до половины, бросал на мраморный пол. Его кепка ёрзала по голове от бесконечных озираний по сторонам - все ли видят, какой тут мужичок богатенький стоит? Он громко и ненатурально смеялся, кашлял и сморкался и опять смеялся, обнажая порченые зубы.
Мама стояла в сторонке со своими братьями, сестрёнка болтала со своей подружкой, пришедшей проводить нас а я стояла рядом с папой, который через каждые пять минут орал в пьяном кураже:
-Дочка! Ты тут? Смотри, никуда не уходи, а то мы без тебя на юг уедем! Ха-ха-ха!!!
И снова закуривал папиросу и оглядывался с гордостью вокруг.
Господи! Как я хотела потеряться, отстать от этого поезда, деться куда-нибудь, провалиться сквозь этот заплёванный окурками мрамор… Но никуда я, конечно, не делась. И поезд пришёл, все засуетились и начали что-то недоговоренное друг другу говорить, и, в то же время, дружно подталкивать нас к вагону. Как будто бы, хотели, чтобы мы скорее, навсегда уехали отсюда. Скорее и навсегда. Насовсем. В какую-то другую, чужую и непонятную жизнь.
Господи! Ну сделай так, чтобы этот поезд сломался, чтобы вообще, никто и никогда не увёз нас отсюда!
Но ничего, конечно, не сломалось и не случилось. И фальшиво-радостные лица родственников уже за окном. Такие радостные, как будто, только мы уедем, им сразу жить легче станет. И веселей.
И поезд медленно тронулся. Какое-то время мамин брат, дядя Коля, шёл по перрону, махая зажатыми в руке перчатками. Они с мамой смотрели друг на друга. И, может быть, мне показалось, в его глазах начал загораться огонёк понимания непоправимости всего происходящего. Как будто, его морок отпустил. Но было поздно. Всё в этой жизни для нас всех было непоправимо поздно. Он ещё увидится со своей сестрой, но уже при других обстоятельствах. Она - уходящая навсегда, такая ещё молодая , и он - остающийся здесь ещё на 50 лет. Но это всё будет потом.
А пока, мои родители, как в дурном сне, не совсем понимая, что происходит, всё радовались и радовались, непонятно чему. Как будто они были в каком-то странном угаре, который всё не проходил.
Хотя папа уже вовсю суетился, где тут вагон-ресторан? Надо же дорожку спрыснуть! Тем более - есть на что, ого-го! Пей - не хочу.
Мама слабо пыталась вырвать у него из рук чемодан с деньгами. Наконец, он согласился оставить его, предварительно прихватив приличную пачку денег.
Поезд всё шёл и шёл, увозя нас из прежней жизни в никуда. Кое-как распихав по полкам узлы и чемоданы, мы устроились в купе. Проводник принёс чай, потом постели, а папы всё не было. Мы терпеливо его ожидали, хотя суета последних дней, их бессмысленная толкотня просто валили нас с ног.
Наконец, ближе к полуночи, в коридоре послышались возня, ругань и топот многочисленных ног. Это официанты несли на место загулявшего папу. Он щедро сыпал матом, но и деньгами тоже, поэтому его не бросали, а заглядывая в каждое купе, спрашивали:
-Не ваш?
Мама, красная от стыда, высунулась в коридор и призывно махала рукой - дескать, наш, наш! Несите скорее наше сокровище.
Папу положили на нижнюю полку, откуда он с грохотом немедленно свалился. Но мама, выпроводив всех помощников, сказала, что справится сама. Конечно, мы справились. Битых полчаса мы затаскивали папу на полку, откуда он сейчас же падал. Наконец, забаррикадировав проход двумя самыми большими чемоданами, мы придали папе некоторую устойчивость. Мама легла внизу, на всякий случай. Сестра, отличная спортсменка, одним махом взлетела на верхнюю полку и оттуда с усмешкой наблюдала за моими безуспешными попытками. Потом она просто втащила меня наверх за шиворот, как котёнка.
А поезд всё шёл, да шёл. И за окном была зимняя ночь, плавно перетекающая из одиннадцатого января - в двенадцатое. В голове кружились и толкались слова. Они просились на бумагу. Но бумаги не было, карандаша тоже. Слова были горькие и страшные. Тёмные и холодные, как ночь за окном. Беда у меня была со словами.
Они приходили неизвестно откуда, и я записывала их в тетрадки, которые тщательно прятала.
Почему то, и я так и не поняла - почему, папа всегда находил их. И писал резолюцию - «Бред сивой кобылы в лунную ночь». Вот так назывались мои первые стихи. Естественно, тетрадка выкидывалась, на её место заводилась новая. Но вот что странно - где бы я её не спрятала, папа находил и оставлял свой критический отзыв. И ещё одна странность была во всём этом - я никому ничего не говорила. И он тоже молчал.
А ночь за окном всё тянулась и тянулась. Окна, по причине зимнего времени были заперты и поэтому мы всю ночь дышали густым перегаром и слушали мощный храп вперемежку с матом. Но всё когда-нибудь кончается. Кончилась и эта ночь, уступив место робкому серенькому утру. Папа тоже встал серенький, но не робкий, а злой. Он был помят и небрит. Вернувшись из туалета, где он хотел не только умыться, но и побриться, он сказал, что там легче сразу зарезаться.
Поэтому он устроился с бритьём в купе. Долго выскребал отросшую за ночь щетину, тихо матерясь, когда вагон особенно сильно покачивало. В конце концов, порезавшись в пух и прах, он завершил бритьё и шипя от боли, смазал лицо одеколоном.
До сих пор я ненавижу запах Шипра. Слава Богу, им вроде, никто уже не пользуется.
Закончив с бритьём, папа уселся у окна и стал с тоскливым выражением лица поджидать, когда откроется вагон-ресторан. Он бесконечно смотрел на часы и, когда стрелки, наконец, встали в нужную позицию, рысью рванул по коридору. Даже не подумав о том, что надо пригласить нас, накормить нормальной едой, просто пройтись, размяться. Нет! Первые шаги на пути к полной трезвости были просто семимильными.
Мама разложила на столе еду - помятые варёные яйца, изломанные куски хлеба, колбасу, с подтаявшим в тёплом купе шпиком, и предложила нам поесть. Но эти, изначально, вроде бы, нормальные продукты, наспех уложенные и кое-как завёрнутые, имели теперь такой вид, как будто их принесли с помойки. Кусок не лез в горло. Слава Богу, проводник принёс чай. Тогда ещё носили нормальный чай, крепкий, горячий, в тонких стаканах, установленных в тяжёлые латунные подстаканники.
Я напилась чаю с маленьким кусочком хлеба и не менее тоскливо, чем папа, уставилась в окно. Только я не ждала открытия ресторана, в голове у меня были совсем другие мысли. Во-первых, мне было стыдно, когда я вспоминала, каким взглядом скользнул по нашему столу проводник, принесший чай. Нет, конечно, мама постаралась придать трапезе пристойный вид, но это ей явно не удалось.Зрелище было плачевное.
Но не это главное. У меня было странное и болезненное ощущение, как будто внутри натянута струна, или жила. И вот она всё время растягивается и растягивается. Было очень больно, какой-то непонятной болью. Казалось, если бы эта струна лопнула, мне стало бы легче. Или я просто бы умерла и всё Не знаю. Но само это чувство бесконечного натяжения было просто невыносимо.
От него хотелось кричать дурным голосом, как кликуши на паперти. Мне казалось, если я закричу, мне станет легче, хоть что-то изменится, воздух этот вонючий всколыхнётся и дышать станет легче.
Я не знала, что струна эта никогда не разорвётся, а, как пуповина, которую забыли перерезать, вечно будет связывать меня с прошлым. Что в самые горькие минуты жизни я особенно остро буду чувствовать эту, так никогда и не оборвавшуюся связь, и с отвращением обонять спёртый, уже несуществующий воздух того тесного купе.
Свидетельство о публикации №225081000617