Пленка

Воздух в квартире был густой. Пыль висела в луче солнца, пробившемся сквозь грязноватое окно хрущевки. Иван Петрович, костлявый и сухой, как прошлогодняя ветка, копался на антресолях. Кряхтел. Пахло старыми газетами, затхлостью и чем-то еще – забытым. Вот связка проводов. Вот коробка с елочными игрушками – одна стеклянная шишка разбита, осколки прилипли ко дну. Вот журналы «За рулем» – глянцевые, пожелтевшие, с улыбающимися мужиками у новеньких «Жигулей». Сын когда-то собирал. Сын теперь в Питере, звонит редко. Деньги присылает. Тоже забытое.
Рука нащупала что-то твердое, прямоугольное. Пластик. Вытащил. Магнитофон «Электроника-302». Серый коробок, потертый, с отбитым уголком. На крышке – полустертая наклейка: мультяшный волк ухмылялся. Иван Петрович сдул пыль. Пальцы сами вспомнили: «Play», «Stop», «Rewind»… Шершавые подушечки нашли выемки кнопок. Отнес на кухню, поставил на стол рядом с тарелкой, где доживала свой век селедка под шубой, накрытая газетой «Труд». Салат просел, майонез загустел.
Вернулся к антресолям. Нашел коробку из-под ботинок. Внутри – хаос кассет. Самопальные, в прозрачных коробочках. Этикетки, расплывшиеся от времени: «Галкин 18.02.89» (кто такой Галкин?), «Мамины песни», «Из кино» (какого?), «Миша и Ваня. Дача. Июль 91-го», «Лимонов - Будущее!».
Рука замерла. «Миша и Ваня». Взял кассету осторожно, будто хрупкое яйцо. Сдул невидимую пыльцу. Долго смотрел на коробочку. Только в глубине глаз, маленьких и усталых, колыхнулось что-то темное, как рябь на дне глубокого колодца. Встал, кости скрипнули. Пошел к магнитофону.
Сел на скрипящий кухонный стул. Вставил кассету. Щелчок. Пальцы дрогнули едва заметно. Нажал «PLAY».
Тишина. Потом – шипение. Гулкое, мертвое. Иван Петрович замер, уставившись в окно. Там висел ржавый балкон соседа, с чахлой геранью в консервной банке. Шипение заполняло кухню, смешиваясь с бормотанием старого холодильника.
И вдруг – голос.

«…Ну вот, поехало? Видишь, красненькая лампочка? Горит? Это запись! Ну, привет, Вань! Если ты это слушаешь, значит, мы с тобой, старый хрыч, еще не померли! Ха-ха! Или померли, но кассета жива. Как там у нас? «Мы уходим, песня остается!» Вот она, песня-то наша!»

Иван Петрович вздрогнул всем телом, будто его ткнули током. Уголки тонких губ сами собой поползли вверх. Закрыл глаза. Миша. Тот самый смех – чуть хрипловатый, заразительный. Двадцать лет как в могиле. А голос – вот он.

«…Тут на даче – благодать! Дождик прошел, солнышко… Воздух! Ты бы видел наш помидорный рассадник – просто джунгли! Анюта уже огурцы солит, банки грохочут… Слышишь?»

На пленке – глухой, далекий звон стекла. Дзынь… дзынь… Иван Петрович кивнул в пустоту. Помнил. Ту дачу. Ту жену Мишину, Аню, вечно в фартуке.

«…А помнишь, Вань, как мы тут в прошлом году, под этим дубом… ну, после третьей… пели? «Алешу»! И сосед, этот, лысый, с фазенды, вылез – «Мол, тише вы, совесть потеряли, люди отдыхают!» А мы ему: «Дядя Витя, это не пьяные орут, это патриотизм!» Ха-ха-ха! Он потом самогонкой угощал, помнишь? Ту, что на шишках, терпкую?»

Иван Петрович тихо фыркнул. Звук вышел сухой, одинокий, как скрип двери в пустом доме. Провел ладонью по лицу. Шершавая кожа, морщины. А в ушах – смех Миши. Живой.

«…Эх, Вань… Хорошо тут. Тишина. Только птицы да жуки… И мысль одна лезет в башку… (Голос понизился, стал задумчивым, почти шепотом, но четким) Вот сидишь ты, старый, слушаешь меня… А меня уже нету. Странно, да? Как так-то? Голос есть, а человека – нет. Как будто меня вырезали ножницами из картинки… Оставили дырку. А голос – он болтается где-то тут… в проводах, в пыли на антресолях… Может, я и не помер вовсе? Может, я – вот он, тут? В этой коробочке? В шипении этом?..»

Иван Петрович открыл глаза. Улыбка сползла с лица, как маска. Осталась только настороженность. Придвинулся к магнитофону ближе. Шипение стало громче. Оно уже не было просто фоном. Оно было… вещью в себе.

«…Слушай, Вань… Если ты это слышишь… значит, я был прав. Значит, оно работает. Не просто так мы эту хрень на даче под дубом закопали, помнишь? Клятву давали. Чтоб связь была. На всякий пожарный… На черный день… Ну, вот он и настал, мой-то черный день… Только не для меня, выходит… Для тебя?»

Иван Петрович замер. Весь сжался. Не страх был в его глазах – острое, звериное внимание. Он впился взглядом в черную щель магнитофона, откуда лился голос мертвого друга. «Оно». Под дубом. Клятва. Всплыло смутно, как сквозь туман: темнота, лопаты, что-то тяжелое в мешке, опущенное в яму. Мишин блеск глаз – не от самогона, а от чего-то другого. Серьезного. Страшного. Тогда казалось – прикол, бравада. А сейчас…

«…Вань… Ты слышишь? Это… билет. Туда и обратно. Пока пленка крутится – я тут. С тобой. Понимаешь? Главное – не дай ей… оборваться. Не дай пленке… порваться. И не выключай… Никогда не выключай, Ваня… Держи меня здесь… Пока можешь…»

Пауза. Только шипение. Оно заполнило кухню, вытеснило все другие звуки. Оно гудело в ушах, вибрировало в костях. Стало громче холодильника, громче тиканья часов на стене. Оно было живым. Голодным.

«…Устал я что-то… Тишина тут хорошая… Только ты не молчи, а? Скажи что-нибудь… Хоть слово… Как там… у тебя?..»

Рука Ивана Петровича медленно поползла к магнитофону. Пальцы дрожали. Он хотел нажать «PAUSE». Остановить этот кошмар. Выключить. Вырваться. Пальцы зависли в сантиметре от кнопки. Он посмотрел на кассету за мутным окошком. На черную ленту, медленно ползущую внутри. Шипение обволакивало его, давило на виски. Оно стало физическим – как дыхание огромного, невидимого зверя, притаившегося за шкафом, в углу занавешенной кухни. Оно ждало.

Он убрал руку. Опустил ее на колено. Сжал в кулак так, что побелели костяшки пальцев. Суставы заныли.

«Вань… Ты… здесь?.. Не уходи… Страшно… одному… в тишине этой…»
Иван Петрович вдохнул глубоко, шумно. Воздух был тяжелым, пропитанным пылью и этим гулом. Его собственный голос, когда он заговорил, был хриплым, чужим, как скрип несмазанной двери: «…Я… здесь, Миш… Слушаю…»

Он замолчал. Комок в горле мешал дышать. Шипение заполнило паузу. Оно казалось… довольным. Иван снова говорит: «…Помидоры… говоришь… джунгли?.. У меня… на балконе… герань… цвела… Да… воробьи… обклевали…»

Он умолк. Слова давались с невероятным трудом. Будто он разговаривал не с пленкой, а с кем-то незримым. С кем-то, кто сидел напротив, в пустом стуле, и смотрел на него из самой гущи шипящей тишины. Впивался невидимым взглядом. Тянул.
За окном медленно садилось солнце. Сумерки заползали в кухню, крались по стенам, заливали углы сизой тенью. Иван Петрович не двинулся, чтобы включить свет. Он сидел сгорбленный, лицо его тонуло в полумраке. Маленький серый магнитофон на столе был теперь центром мира. Из него лился голос умершего и живое, всепоглощающее шипение. Оно было сильнее темноты, сильнее усталости, сильнее страха.
Это был его долг. Его крест. Его новая, бесконечная, шипящая реальность. Клетка из звука и памяти. Иван Петрович сидел. Слушал. Шипение пленки было единственной правдой. И выключить его значило… Он даже думать боялся о том, что значило выключить. Или что случится, когда пленка все же кончится.
Он сидел. А шипение гудело, гудело, гудело…


Рецензии