Клятва Селлазаре

М.Сократов
                Клятва    Селлазаре
                Роман
 
                ПРЕДИСЛОВИЕ
 
Как-то раз перечитывая свои мемуары, составленные мной на память своим детям и потомкам, в которых весьма подробно и достоверно изложены не только основные факты моей биографии, но и долгий, сложный жизненный путь, проложенный мною ещё в далекие младенческие годы, мне пришла на ум интересная и в то же время странная мысль: мне захотелось не только описать всё, что я пережил на протяжении тех лет, но и обнародовать свой автобиографический труд, дабы всем стала известна история одного человека по имени Антонио Селлазаре, с виду ничем не выдающегося (я не признаю себя таковым сам, ибо мою участь уже не раз до того принимали и другие господа, отличавшиеся стремлением к более благим целям). Моя история ничуть не уникальна по своему характеру, и порой мне кажется, что мои друзья и знакомые, будучи на моём месте, последовали бы моему примеру. Потому не сочтите меня заносчивым и тщеславным автором, который желает отделить себя от окружающих и воздвигнуть себе некий памятник. Мною движет не желание доказать свою особенность и, тем более, превосходство над теми, кто следовал моему пути, но искреннее побуждение донести до людских масс простую истину о том, что каждый избирает свою тропу, по которой должен бесповоротно шагать, не оглядываясь по сторонам и назад. И это самое важное, поскольку существует много примеров, когда люди, уже наметившие свою цель, вдруг под давлением каких-нибудь незначительных обстоятельств отступают, бегут в обратном направлении; туда, где им кажется, что они найдут спасение и избавят себя от излишних страданий.
Следовательно, мои записки посвящены именно этой категории людей; предназначены для того, чтобы они, на основе опыта простого человека, понимающего и разделяющего их чувства, так как он сам когда-то их переживал, пересмотрели свою изначальную позицию и задумались над своими приоритетами.
Так что мой труд является не просто жизнеописанием молодого юноши, покинувшего свой родной дом во имя просвещения и благополучия, не просто историей, которую почитали бы от скуки или из любопытства, и затем предали бы забвению. Моя работа есть ни что иное, как поучение и наставление новому поколению, которому предстоит вступать в новую жизнь; в эпоху, претерпевшую существенные изменения.
Конечно, в то время, когда я писал свои воспоминания о своём былом прошлом, о минувших летах своих, время уже было иным. И что самое поразительное, вместе с ним менялся и я сам, и моё отношение к своему детству, которое, сразу скажу, не было безмятежным. Если ранее я считал, что лишь на моей стороне истина, то теперь порой я осознаю, что где-то сам допускал множество ошибок, сворачивал с правильного пути, сомневался в своём моральном выборе. Если раньше мне было свойственно осуждать отца и мать за то, что они обрекли меня на несчастные годы юности, то ныне я придерживаюсь мнения, что в том я виновен даже больше их, поскольку находился нередко во власти сомнений. В последние годы я стал чувствовать даже что-то вроде тоски по своей родной Италии, по Богом забытой сицилийской земле, где я родился и вырос, в большом поместии среди виноградных рощ у подножия холма, с которого видна лазурная морская гладь. Возможно, мне следовало бы проехаться по тем местам, повстречать старого доброго Умберто Каццоне, с которым я, правда, иногда состою в переписке; плотника Родольфо, служившего у моего отца, и даже своих родителей.
Однако прошло уж пятнадцать лет после тех событий, и мне, вероятно, не суждено побывать там. Быть может, то к лучшему, ибо в случае моего неожиданного возвращения неизвестно, как бы восприняли они это. Как желание простить всем былые обиды, признать свою вину? Да, быть может, я был слишком равнодушен к своему прошлому, и если отца мне ещё сложно понять, то хотя бы у матери я должен был попросить прощение за случившееся. Но я не решаюсь этого делать, ибо не могу знать, жива ли она сейчас и поймёт ли мои страдания?
Вот эти вопросы каждый раз и встают передо мной, когда я принимаюсь прочитывать свои записи раз за разом. И до сих пор я не знаю на них точного, убедительного ответа, который позволил бы облегчить мою душу.
 
                ГЛАВА        ПЕРВАЯ
 
Я вновь настороженно оборачиваюсь и, затаив дыхание, прислушиваюсь к крикам, доносившимся из-за угла большого дома, величественного особняка, возвышающегося над вечнозелёными полями, усыпанными виноградными лозами, возле которых располагались соседние помещичьи угодья.
Крики начинают усиливаться, и вот дело дойдёт до побоев и истязаний, от которых я готов был бежать прочь, не в силах всё это не то что видеть воочию, но и удосуживаться выслушивать эти жестокие отцовские выговоры. Но беда моя была в том, что всегда, когда мне доводилось сталкиваться с подобными инцидентами, я не оставался в стороне, и одолевавшее мной любопытство тянуло меня всегда в ту сторону, и я не мог не поддаться этому желанию узнать причину проишествия.
И я знал, что если отец застанет меня в эту минуту, то единственным спасением будет глубокое раскаяние.
Это я говорю как человек, уже набравшийся соответствующего опыта, и оттого умеющий предугадывать исход таких случаев. На моей детской памяти (в то время мне было четырнадцать лет от роду) имела место быть беспощадная сцена избиения, невольным свидетелем которой оказался я сам.
То было ранее весеннее утро, не совсем тёплое для нашего края: дул какой-то прохладный ветер, принесённый с моря.
Когда мой отец, Серджио Селлазаре, выйдя во двор с целью проследить за посадкой новых саженцев винограда, вдруг застал Родольфо, плотника, нанятого им лично для обучения меня корабельному ремеслу, в полусонном виде, столь сильно осерчал, что принялся его немедленно отчитывать с такой яростью, что мне стало совершенно не по себе. Я в то время бегал по двору и смотрел, как слуги вскапывали землю для посадки винограда. У моего отца их было не так много в сравнении с другими местными землевладельцами, всего человек пятеро, и все, услышав крики отца, оставили свою утомительную работу и уставились на него.
— Имеешь ли ты совесть!? Кто тебя такого вообще на свет Божий явил!? Чтоб тебя плотиной стукнуло по голове, тунеядец!
Но эти восклицания были лишь вступительным аккордом к той прелюдии, которую хотел представить всему окружению мой отец. Я видел, каким несчастным стало лицо Родольфо. Но в отличии от меня, у которого от всех этих зловещих речей и тело содрогнулось, и губы задрожали, он и не шевелился. Волнение его ограничивалось лишь опущенной книзу головой. Ему было совершенно все равно, что станет с ним делать ненавистный его господин: что изволит делать, то он и примет с подобающим смирением.
Родольфо молчал, не смея ничего ни возражать, ни подтверждать в своё обвинение. Мой отец же был человек крайне сложным и непонятным никому: он проявлял свою вспыльчивость при любых обстоятельствах, будь то жертва спокойно принимала его удары, будь то (не дай Боже!) начинала сопротивляться его гнёту. Как я уже говорил ранее, лучшим выходом из сложившейся ситуации являлось чистосердечное признание себя виновным, перекладывание на себя всей отвественности за разгоревшийся скандал.
И на беду свою, плотник наш не стал делать этого, и разъяренный плантатор, стиснув в руках своё орудие бичевания, коим был длинный устрашающий кнут, подошёл к Родольфо и, замахнувшись, приказал ему пасть на колени.
Когда Родольфо поспешил выполнить эту «просьбу», каратель вновь замахнулся и с силой ударил кнутом по спине плотника.
— Кто явил таких иродов на свет Божий!? Кто?! Какие животные?! – восклицал отец, продолжая направлять свои удары на спину Родольфо. От него же слышались лишь стоны и крики, на большее он способен не был.
Я помню, как в тот момент сильно побледнел. Руки мои дрожали, словно от холода, хотя на дворе было солнечно и по-весеннему тепло. Мне было невыносимо больно смотреть на эту отвратительную картину, но я не знал, что предпринять в данной ситуации: бежать к матери и упросить её остановить отца, или самому выйти к нему и прервать его карательное мероприятие, или просто-напросто закрыть глаза и уйти прочь в слезах страха и беспомощности.
Но в таком случае я бы навсегда стал в своих глазах трусом и слабохарактерным малым, без всякой силы духа. И я решил отбросить всё волнение, весь свой испуг, и побежал прямо к отцу, когда тот ещё продолжал делать своё многозначительное дело по воспитанию едва живого Родольфо. Ком в горле, казалось, не давал мне ничего сказать, но я был столь решителен в своих действиях, что мне едва удалось выкрикнуть:
— Стой! Ты убьёшь его!
В ответ – зловещее молчание. Безжалостные звуки кнута тут же прекратились; Родольфо, бесчувственно упав на траву, стал отдышиваться и приходить в себя от ударов, а самый главный зачинщик этого ужаса обратил свой пристальный взор на меня. Я чуть ли не с заплаканными глазами подбежал к плотнику, стал проверять его пульс, жив он или нет. Но отец тут же обступил меня и, дёрнув за рукав, крикнул:
— Что ты сказал? – голос его был мрачным и возбужденным, на грани гнева, - Что ты сказал, Антонио? Повтори!
Я, понимая, что нарываюсь на ещё более страшную беду и рискую лишиться способности говорить, испуганно произнёс:
— Не надо, отец! Он не виноват!
Лицо Серджио исказила злость. Он хищно улыбнулся и проговорил с приглушённым гневом:
— Ты говоришь, он не виноват! Что я слышу?! Кто тебе это сказал? Он сам, что ли? Значит, ты беспокоишься более за него, чем за своего родного отца, благодаря которому ты живешь здесь, на этой райской земле! Ты осмелился воспрепятствовать мне учить этого лентяя жить по нашим законам, а не по собственной прихоти! Если так, то его я не держу: этот плотничек может идти восвояси, а тебя могу и запереть в доме у матери! Того ли ты желаешь?
Он хотел было меня тут же отдернуть от лежавшего Родольфо, но я прижался к его груди и рыдал без продыху.
— Перестань проливать девичьи слёзы, ты не размазня! – в бешенстве крикнул он и, схватив меня за руку, стал отводить от него. Я хотел было вырваться, а отец, заметив это, с силой шлёпнул меня по руке, точнее, по запястью. На всю свою оставшуюся жизнь я запомнил этот удар. Рука моя покраснела, но плакать я больше не мог, силы мои были слишком истощены.
Отец, на том ему спасибо, не принялся меня предавать той же участи, что и Родольфо, но отправил меня в дом и воспретил выходить до следующего утра.
 
                ГЛАВА        ВТОРАЯ
 
Было очевидно, что бедный Родольфо не выдержит столь сильного давления, которое на него регулярно оказывал мой отец. Нет, не он его прогнал с поместья, а Родольфо сам изволил покинуть пределы нашего дома. И с одной стороны, конечно, мне было ужасно тяжело расставаться с ним. Он был единственным человеком, кто понимал меня, жалел со всей искренностью. Он был беспримерно добр ко мне и сочувствовал мне, когда меня ругали отец или мать. И я отвечал ему взаимностью: ежели ему доставалось, я всегда занимал его сторону. Другое дело, что говорить что-либо против отца было для меня немыслимым деянием. Родольфо научил меня многому: как строить корабли и плоты, как ими управлять, где их применять и для чего. Мы нередко ходили с ним за рыбой к порту, когда отец нас заставлял.
И вот однажды его не стало. И когда я это понял, я был готов впасть в отчаяние. Но мешало мне то обстоятельство, что он ушёл из ненавистного ему пристанища, где его избивали и оскорбляли самыми непристойными словами. Меня и сейчас от них пробирает насквозь. В какой-то мере я даже стал за него радоваться, ибо теперь он был избавлен от нужды постоянно быть не то объектом, не то свидетелем того произвола, который посеял отец в своём имении. Я убеждён был, что отныне он счастлив больше всего на свете; ему дали свободу, и он с великим облегчением последовал навстречу ей.
Быть может, вскоре его взял к себе другой помещик, по-мягче и по-толерантнее моего отца, и он вновь обременён возложенными на него повинностями, но этого я уж точно никогда не узнаю.
А между тем мне, молодому мальчику, приходилось претерпевать все эти мучения, душившие меня и заставлявшие ощущать себя таким же, как и Родольфо, невольником в родном поместии. Своё утешение я находил теперь у матери, Елены. И хотя она редко ласкала меня и успокаивала, ибо страх как боялась своего мужа, тем не менее в ней чувствовалось какое-то спокойствие, отстранение от отцовской суеты и умеренность. Мне и её было весьма жаль: женщина она была высокая, худая, бледноватая, с потускневшими глазами, потерявшими жизненность. Лицо уже не казалось таким молодым, как раньше. Всё говорило о том, что она утомлена этой жизнью, в которую погрузил её супруг, но она ничего не могла сделать. Проще говоря, была она птицей, ранее летавшей высоко в небе, но внезапно запертой в клетке и обречённой на вечное прозябание здесь. Но ошибочно полагать, что она не любила Серджио. Напротив, она считала, что без него ей было бы ещё хуже, и когда я пытался как-то плохо высказаться об нём, она тут же меня отговаривала, призывая к молчанию. Тогда она казалась мне странной. Я не мог никак вразумить, что заставляло её так терзать себя, почему она не могла просто тихо расстаться с ним. Но став человеком разумным и взрослым, я понял, что иного выхода у неё просто не оказывалось. Собственно, как и у меня. Когда отец избивал какого-нибудь провинившегося слугу, она безмолвно сидела у окна с опущенным взглядом и временами вздыхала. Если я начинал говорить что-то вроде: «А почему он так поступает?» или «Пора бы прекратить», она сдержанно отвечала:
— Не стоит, Антонио. Не тебе об этом тревожиться.
И я думал, что она просто такая же равнодушная к чужой боли, как и отец. Но лишь сейчас я понимаю, что она просто не могла иначе.
А у отца, в свою очередь, были свои планы на меня: вся его любовь ко мне (а он, несомненно, любил меня) проявлялась в его желании сделать меня наследником всего этого огромного виноградного поместья. Он сам неоднократно упоминал об этом. Но вся проблема заключалась в том, что он хотел, чтобы я стал таким же, как он. А это означает, стать таким же жестоким и угрюмым землевладельцем с множеством нанятых слуг; расхаживающим по двору с кнутом в руке и надзирательным взглядом осматривающим всё вокруге. Кого надо – предать избиению, кого надо – согнать с поместья. И хотел я такой судьбы для себя? Раньше, до того, как отец избил Родольфо, я над тем не особо раздумывал, но после у меня стали появляться серьёзные опасения насчёт своей будущности. Каждый раз, вспоминая его глаза, его руки, которыми он совершал своё злодеяние, я с ужасом отвергал такую перспективу. Лучше, думал я, стать рыбаком и жить в бедной лачуге, нежели отдать свою жизнь на постоянные побои несчастных невольников и видеть, как они истекают кровью.
И вот я пришёл к тому, что стал думать над тем, как быть в дальнейшем. Как мне избежать этого? Разумеется, уговорить отца или мать не то что бессмысленное занятие, а просто самоубийство. Но оставить всё, как есть, и пустить по течению – значит признать себя продолжателем отцовского дела.
Итак, в моей голове уже начинал назревать план. План, за осуществление которого я решительно взялся, правда только мысленно, ибо предпринимать активные действия я пока боялся. Слишком мал я был ещё, всё таки, для такой авантюры, как побег. Меня, признаться, не столько отец заставлял откладывать его, сколько мать. Мне было трудно представить, как она воспримет мой поступок. Я ведь не желал с ней разрывать отношений. Без неё я останусь совершенно один в этом мире, а кому я тогда буду нужен? Всё, что я могу - это строить плоты и жалкое подобие лодок. Так что я пока решил терпеть и ждать более благоприятной возможности для совершения своей заветной мечты.
 
                ГЛАВА         ТРЕТЬЯ
 
Всё шло своим чередом. Отец всё так же обхаживал свои владения, отдавал слугам поручения и наказания. Я по его требованию ходил на рыбалку в порт, но делать я это стал с большим трудом, поскольку воспоминания о Родольфо не давали мне покоя. Вечерами я сидел дома с матерью и следил за тем, как она отдавала поручения кухаркам, занимавшимися приготовлением ужина. Видя, что она не обращает на меня внимания, я молча бродил по комнате, иногда поглядывая через окно на отца.
«И неужели нет никакого просвета?» - предавался я подобным мыслям.
Я не знал, что делать дальше. Я старался делать вид, что по-прежнему верен долгу, слушаясь своих родителей без всяких оговорок. Но чем больше я впадал в отчаяние, тем сильнее жаждал покончить с этой жизнью; с этой рутиной, полной жестокости, бессердечия и однообразности.
Но однажды утром я, проснувшись в постели, увидел возле себя обеспокоенную мать. Она стояла неподвижно и, сложив руки, смотрела мне прямо в глаза.
— Что-то случилось? – спросил я спросонья, протирая глаза по обычаю.
— Да, вставай! – приказала Елена, расправляя одеяло, - К нам приехал один знатный гость, так что тебе необходимо его встретить с отцом.
Вначале удивившись этому, я недоумевающе оглядел мать.
— Ты его, быть может, вспомнишь, - добавила она, заметив мою растерянность, - Идём же!
И я, послушно встав с кровати, проследовал за ней на улицу, где уже стоял отец, пожимавший руку какому-то господину. Он был действительно знатный, ибо одежда его была весьма элегантной и отличалась от местной сицилийской: на нём был серый фрак, такие же серые панталоны, в руке он держал трость. Иными словами, всё говорило о том, что он не из здешних.
Отец, завидев меня, взял за руку и приблизил к нему. Я учтиво пожал руку молодому человеку (он был намного моложе моего отца). Его я, правда, тогда не вспомнил, но я сразу же заметил, как он живо отреагировал на моё приветствие: он весело мне улыбнулся, так же крепко пожал руку и проговорил:
— О, да ты сильно изменился, малыш!
Он не был похож ничем на моего отца, и этим он притягивал меня все больше и больше.
— Так ты не помнишь меня? – спросил он снисходительно.
Я с совершенным спокойствием ему сказал, что нет. В ответ он заявил, что моему отцу приходится двоюродным братом, и зовут его, как и меня, Антонио.
Отец как всегда сухо что-то ему сказал, затем повёл его с Еленой к нам в дом. Пока мы шли, он показывал ему свои виноградные угодья, соседние дома, где жили такие же помещики, пристань, видневшуюся вдалеке, и спокойное море. Странно, что я успел позабыть о том, что у моего отца был брат. Мать мне после напомнила, что к нам он приезжал весьма редко, и тогда я был ещё совсем мал, лет шести-семи от роду, так что вполне вероятно, что я мог его не вспомнить сразу.
«Какой же, он, однако, замечательный человек!» - первая мысль, пришедшая мне в голову после встречи с ним, - «Эх, был бы у меня такой отец!».
Проводя время за столом, этот Антонио рассказывал многое о своей жизни. Это было столь интересно и захватывающе для меня, что я не мог оторвать своего взгляда от него. Начал он с того, что приехал из Рима, где обзавёлся новыми знакомствами и работал не покладая рук. Затем он отметил, что до сих пор ещё не создал семьи, и поэтому нередко скучает по своему брату, моему отцу. Он также сказал, что мечтает открыть новый текстильный завод в своём городе, чтобы увеличить доходность.
И всё в том духе…
Но что меня удивило, это его совершенное равнодушие к отцовскому поместью. Он ни разу не высказывался о его стараниях здесь, о том, как здесь прекрасно, и что здесь райский уголок, как то мне говорил отец. Все его разговоры были о себе. И я заметил, что отцу это не пришлось по духу. Когда тот начинал говорить что-то вновь о своей деятельности, тот стал его обрывать, говоря:
— Ясно. Это я слышал. Давай другое.
Того, походу, ничуть не смущал такой дерзкий тон отца, и он замолкал, приступая к еде. А Серджио, при тихом согласии своей жены, начинал так расхваливать своё имение, что у меня аж язык чуть не поворачивался сказать: «Да уж, если бы вы только знали, что здесь творилось!».
Но я держал себя в руках и понуро смотрел в тарелку. И взгляд дяди Антонио меня на какое то время обнадеживал: в нём было много черт характера, которые не были присущи моему отцу. И вот, когда наконец трапеза подошла к концу, и мы все поднялись со стола, дабы выйти на улицу, отец вдруг настороженно посмотрел на своего брата и сказал:
— Так приезжал бы ты по-чаще, Антонио! Ты ведь так тоскуешь по Сицилии. По этим чудеснейшим местам! Какой здесь вид! Просто загляденье! Мы с Еленой не можем ни на секунду оторваться от самого незначительного взгляда на море.
— Был бы рад, да работа не позволяет, Серджио, - отвечал он с довольным видом, чуть надменно, - Слишком велико к тому же и расстояние от Севера до Сицилии.
Тут отец внезапно воскликнул:
— Брось! Тебе здесь нравится, я вижу. Ты просто слишком самодоволен, чтобы это признать. Что может быть лучше, чем поместье с виноградными лозами и видом на бушующие морские волны с проплывающими по ним судами? Вообрази!
Антонио только пожал плечами.
— Ну, кому море и лозы, а кому – текстильная фабрика и путь к прогрессу.
Эти слова, как я заметил, произвели на отца ужасающее впечатление, словно ему было адресовано личное оскорбление, задевшее его достоинство и честь. Он вдруг принял недовольный вид и, обернувшись к брату, крикнул:
— Прогресс? Прогресс, милый мой, полнейшая чушь! Это тебе скажет любой местный держатель земли. Нет ничего лучше, чем доход от своего куска земли, которая перешла тебе в руки от отцов и предков твоих. Прогресс – это что такое? От него, сказать начистоту, одни убытки.
Антонио, услышав такое заявление, не мог удержаться от смеха. Он похлопал отца по плечу, сам при этом чуть не задыхаясь от хохота.
— Боже, Серджио, я тебе удивляюсь! Ты, друг мой, не думай, что я желаю тебя как-то обидеть, но ты немного потерялся во времени. Сейчас, могу сказать с большой уверенностью, прогресс – вещь неизбежная, она придёт даже в самые дальние края нашей Земли. Промышленность, понимаешь ли, уже в полном ходе. Должны же мы развиваться как-то. За процессом следует просвещение, а за просвещением…
— Нет-нет! – взмахнул руками отец, отрекаясь от его речи, - Я не был в Риме, и не могу знать о том, что там происходит – прогресс или что то ещё. Да и кому он нужен? Мне лично – нет! Ты, быть может, хочешь пойти по стопам своего отца, но я останусь верен своему роду. Если мне завещали хранить этот кусок земли в надлежащем состоянии, то я это и буду исполнять.
— Мой отец торговал шёлком, вообще-то, - серьёзно заметил Антонио, выдвигаясь вперёд, - А свою землю я давно продал. Какой в ней толк, когда сейчас города растут с небывалой стремительностью. Видели бы вы Флоренцию, Милан, или другие наши города! Это вам не Сицилия – остров, где везде сплошные поля с виноградом, - тут он вновь рассмеялся.
Тут уж отец мой вскипел самой настоящей злостью, какой у него не было даже в отношении Родольфо.
— Вот весь твой прогресс! Ты предаёшь нашу верную дружбу; ты говоришь, что всё то, что я нажил непосильным трудом, никчёмно!
В этот самый момент я почувствовал новый наплыв страха; казалось, ещё немного, и сейчас он набросится на него с побоями, и я опять лишусь силы духа.
— Я ничего подобного не заявлял, братец, - возразил Антонио, покосившись на Серджио, - я лишь рассуждал о значении прогресса в наше время, и что без него невозможно…
— Довольно! – перебил его отец, ещё сильнее негодуя, - Довольно врать! Тебе это не к лицу. Ты, вероятно, держишь зло на меня за то, что я не пошёл по твоему пути, а остался при своём. В тебе говорит зависть, Антонио, зависть!
Он ткнул пальцем в Антонио и устремил на него свой пронзительный взгляд, от которого все обычно в трепете смолкали. Но на моего дядю этот взгляд, походу, не оказал никакого воздействия.
Елена, осознавая, чем может обернуться эта «задушевная» беседа, поспешила тут же к мужу, но тот грозно посмотрел на неё, и она, на смея перечить ему, отошла в сторону.
— Вот! – отчаянно вскрикнул вдруг Антонио, - плоды вашего пренебрежения прогрессом, - он указал на мать, - Вы даже вымолвить не даёте ей слова, в то время как во многих передовых странах за женщинами уже и права закреплены.
Отец мой, рассвирипев, кинулся на него; мать, желая освободить меня от необходимости наблюдать за происходящей сценой, взяла за руку и повела к саду. Сердце моё колотилось, я нервно оборачивался назад, слыша, как отец и полюбившийся мне дядя Антонио сцепились.
— Побудь пока тут, - наказала мне мать и поспешила обратно, дабы хоть как-то угомонить Серджио, окончательно обезумевшего от гнева. Но что она мога сделать, когда его уж не остановить! Прекрасно помня печальный опыт с Родольфо, я решился в этот раз отвернуться от дома и смотреть на холм, чтобы немного отвлечь себя от страшных мыслей. Но это нисколько не помогало мне, ибо крики стали ещё сильнее, отчётливее. Пребывая в самом настоящем замешательстве, я повернулся к флигелю, где стояли мой отец и Антонио, никак не могшие разрешить конфликт.
— Да как ты смеешь мне указывать, как жить и поступать с родными! – продолжал выступать Серджио, - Тебе ли об этом судить?!
— Я был о тебе лучшего мнения, но теперь познал истинное твоё лицо! – отвечал ему Антонио, - И чтобы не обмарать своей и отцовской репутации, я немедленно ухожу отсюда.
Он изо всех сил пытался держаться почтительным и беззлобным, но с моим отцом это было невозможно.
Особенно жаль было мать: она обхватила своими руками жестокого супруга и, едва сдерживая слёзы, умоляла его не прибегать к крайностям. Но отец её не желал ни в коей мере слушать.
— Погоди, не твоего ума дело! – отстранившись от неё, он направился к гостю, который уже повернулся к выходу, - А тебя я и не задерживаю! Ступай к чёрту со своей индустрией! Мне свои законы диктовать не надобно!
Я понял, что сейчас потеряю ещё одну надежду на своё спасение. Но меня хватило лишь на то, чтобы помчаться к Антонио и застать его в последний раз.
— Ступай-ступай, торгаша сынок! – крикнул ему вслед Серджио, - И чтоб духу твоего здесь не было!
Прослышав это, дядя обернулся и, окинув отца презрительным взглядом, воскликнул:
— Я уйду, конечно. Но ежели я ещё раз услышу от вас оскорбление в адрес моего родителя, вам придётся расплатиться за свои гнусные слова.
Перед моими глазами чуть ли не завязалась драка: отец ухватил Антонио за ворот фрака и хотел было надавать ему как следует, а дядя принялся отбиваться, отталкивая от себя; по физической своей силе он, как выяснилось, гораздо уступал моему отцу, которому ничего не стоило убить человека на месте, потому вскоре Антонио упал наземь и сильно ушиб при том лоб. Мне тут же привиделся Родольфо, когда он стонал от его ударов кнутом. Я готов был и сейчас броситься к дяде, но зная, чем мне грозит малейший шорох, остался безучастным наблюдателем, с сочувствием и ужасом смотревшего на происходящее.
Пока знатный гость наш оправлялся от ударов и приводил себя в порядок, отец, погрозив ему кулаком, промолвил:
— Проваливай живо! Поговори мне ещё про расплату!
— Будьте вы прокляты! – выпалил Антонио, прикладывая руку к виску.
Отец мой, покраснев от злости, кинулся к нему, дабы растолкать его к выходу, но Елена вовремя его отдёрнула.
— Не надо, Серджио, не надо! – она разрыдалась, видя, что всё зашло слишком далеко, - Прости его. Сеньор, - обратилась она, вытирая платком слезы, к дяде, - Останьтесь, ради Бога. Это совершенное безумство. Мой супруг вас простит, он просто слегка погорячился.
Но ясное дело, что уговоры тут были ни уместны, ни способны что-либо изменить к лучшему.
— Пусть пьёт меньше! – с иронией произнёс озлобленный дядя Антонио и, даже не взглянув напоследок на своего старшего брата, поспешил прочь от дома, к порту.
— Ух, жалкая скотина! – прорычал отец, желая догнать его и вызвать на вторую дуэль.
Мать не могла ничего молвить. Она лишь стояла возле мужа и проливала бессмысленные слёзы, от которых мне становилось ещё нестерпимее, будто внутри меня извергался вулкан.
Мне было столь больно смотреть на неё, что я всё же нашёл в себе силы подойти к ней ближе и обнять, воспользовавшись уходом отца. Она тут же подняла на меня свои опухшие глаза.
— Антонио! Я же просила!
— Да, я знаю, - отвечал я с испугом и жалостью одновременно.
Грустные глаза матери остановились на мне на некоторое время, после чего опустились вниз.
— Ступай к дому, - бесчувственно промолвила она и, высвободившись из моих объятий, медленно поспешила обратно. Я ещё долго смотрел ей вслед. Этот случай навсегда стал для меня точкой невозврата. Я понял, что больше не желаю подвергать себя таким мучениям.
Ощущение своей беспомощности перед жизнью всё сильнее поглощало моё сознание. Едва я проникся симпатией к своему дяде, как его тут же погнали с имения, и теперь мне никогда более не суждено его видеть. За это я не мог не возненавидеть своего отца, по вине которого я лишился поддержки со стороны дяди Антонио.
— Мы должны вернуть его, - сказал я матери, надеясь на её милость.
Она неохотно повернулась ко мне, посмотрела ещё раз через ограду на ведущую к городу тропинку, по которой спускался Антонио.
— Идём, - послышалось в ответ.
И я понял, что никакой возможности спасти положение не предвидится. Я уныло направился вслед за ней. Если мне и очень хотелось кинуться к дяде, попросить прощения за отца и убедить его в том, что это была ошибка, но я ни за что не осилился бы пойти вопреки воли матери, а она, разумеется, не хотела, чтобы я как-то принимал участие в проблемах моего отца.
 
                ГЛАВА           ЧЕТВЁРТАЯ
 
Вскоре весна подошла к завершению, и над Палермо на долгие месяца установился зной; ветра стихли, солнце стало припекать землю так, что приходилось подолгу выжидать вечера в доме, наблюдая при этом за расцветанием природы острова: зеленеющие холмы, растущие с новой силой винограды, беспрерывные птичьи трели в кронах могучих дубов.
Всё обрело какое-то спокойствие, умиротворение и вместе с тем выжидание. Лёжа ночью в постели и не смыкая глаз, я терзал себя мыслями о Родольфо и об Антонио, которых отец прогнал с нашего имения. Я стал ещё более убеждаться в том, что необходимо что-то предпринять. Я не хотел больше терпеть отцовскую тиранию, родной дом мне опротивел после всех этих происшествий.
«Ведь есть же выход из этого мрака, есть? – думал я всё, - Есть люди, которым не предназначено колотить слуг за любую провинность».
Я также припоминал тот день, когда мы вчетвером сидели за столом и слушали рассказ дяди.
«Просвещение. Интересное слово – просвещение. И так много значащее, определяющее всю суть того, почему одни люди счастливы, другие же – нет. За прогрессом следует просвещение, а за просвещением? Что же следует за ним?»
Дополнить эту мысль я не мог, ибо в тот момент отец резко оборвал своего собеседника. В попытках добраться до истины, я стал неотступно держать фразу у себя в голове, анализируя её с разных сторон.
«За просвещением должно следовать… благополучие. А благополучие, насколько мне известно, и есть счастье».
Да. Существуют, значит, люди, которые не занимаются тем, что издеваются над невольниками, принуждая их к ежедневной работе под палящими солнечными лучами; они живут в других городах, у них есть текстильные заводы, и они занимаются своим любимым делом и наверняка ни от кого не зависят. Это люди с просвещёнными умами, с огромными научными познаниями в самых разных областях. Ведь в конов концов, мир столь обширен и многообразен, что его не опишешь ни одним словом, ни даже одним предложением. При мысли того, что я нахожусь в замкнутом мирке, ограниченном лишь стенами помещичьего дома и прилежащими к нему виноградными плантациями, меня охватил страх.
«Неужели я проживу так всю свою оставшуюся жизнь, не познав ничего того, о чём говорил мой дядя: просвещения, науки, прогресса, знаний. Как мне к этому прийти?»
В ответ моим рассуждениям за окном послышались бушующие морские волны, бьющиеся о прибрежную скалу. Поднявшись с кровати, я подошёл тихонько к окну и стал вглядываться в даль.
«Вдалеке виднеется море. Прекрасное, тёплое море. А что же за ним? Что скрылось от глаз моих любопытных за горизонтом? Что не желает показаться мне и открыть свои сокровенные тайны?».
Итак, погружаться в сон я более не желал. Мне не хотелось ничего, кроме одного – уйти от этой беспросветной жизни и отправитсься туда, где меня, быть может, ждёт светлая будущность.
«Если я не желаю более томиться в этих местах, то… мне ничего не мешает сбежать отсюда. Сбежать!» - эта снизошедшая до меня идея полностью завладела мной. Осталось только решить, каким образом я совершу этот план, который я ещё давно отложил в сторону, но теперь решил им воспользоваться непременно. И я вспомнил про Родольфо. Уж что-что, а строить плоты и лодочки я вполне был способен, так что постепенно я пришёл к однозначному выводу: нужно сегодня же покинуть на самодельной лодке пределы этого острова, расстаться с отцом и матерью, простить им грехи и поспешить в неизвестность. Но эта неизвестность казалась мне куда более привлекательной и заманчивой, чем пребывание в отцовском поместии. Вот так за одну ночь мне удалось покончить со всеми сомнениями, опасениями и страхами, и дать себе твёрдую, непоколебимую клятву в том, что сюда я более не вернусь, иначе попросту буду обречён на погибель.
Тихонько выйдя из дома и проскочив во флигель, я осторожно прикрыл парадную дверь и выбежал во двор.
Затем принялся разыскивать инструменты, с помощью которых и должен был создать своё транспортное средство, благодаря которому я и смогу осуществить задуманное.
Найдя в старом сарайчике отца топор и рубанок, поспешил в сторону дубовой рощи, что произрастала недалеко от нашего дома (для того нужно было подняться по тропинке чуть выше).
Конечно, для меня подобное занятие было серьёзным испытанием, но благодаря моему учителю, плотнику Родольфу, который успел-таки дать мне несколько уроков по древесному ремеслу, мне удалось срубить небольшое деревце, разделить его на брёвна, а затем хорошенько обстругать и придать им должную форму, с которой я смогу построить маленькую лодочку. С отплытием я, правда, решил не спешить, а дождаться раннего утра, когда заря осветит местные воды. Изрядно попотев, я в ожидании рассвета прилёг прямо в сарае, немного вздремнув.
Через какое-то время я открыл глаза и, поднявшись, вышел во двор, чтобы убедиться, и к моей радости, солнце уже начинало выглядывать за горизонт. Долгожданный мой час настал-таки.
Оглядев ещё раз своё творение, не совсем идеальное, но при том внушающее своими размерами (впервые за все свои годы мне удалось смастерить нечто большее), я принялся тащить её к берегу так, чтобы никто не смог заподозрить нечто неладное. С собой в долгий и опасный путь, который мне предстоял, я взял лишь пятнадцать лир и несколько мешков с пропитанием, а также набрал немного воды в море.
Когда солнце уже поднималось к небу, я, стоя на песчаном берегу, обернулся назад и взглянул на Палермо, на виднеющиеся вдалеке поместья, среди которых числилось и моё имение. Конечно, я ещё не раз буду предаваться тягостным, тревожным, а порой грустным воспоминаниям о Сицилии. Как бы здесь не сложилась моя судьба, но этот остров навсегда останется моей единственной родной землёй. Вернусь ли я сюда когда-нибудь?
Тогда я ещё не задумывался о том. До меня лишь доносился зов, манящий меня в неведомые края. Этот зов был повсюду: в морском приливе, в криках чаек, в мигающем мне вдалеке, со стороны порта, маяке, в бодро гудящих паромах.
Собравшись духом, я спустил своё судёнышко в воду, перекрестился, перенёс весь свой груз на лодку и, взмахнув на прощание рукой, спустился сам на киль и тронулся с места.
Сердце моё разрывалось, когда я видел удаляющийся берег Сицилии, вскоре скрывшийся из виду. Я остался совершенно один. Один среди бескрайних морских просторов. Потому уповал я лишь на Отца Небесного и свои силы. К счастью, за этот день, что я провёл в плавании, мне ни разу не довелось оказаться под проливным дождем или штормом. Небо было всё таким же безоблачным и ясным. Иногда, бывало, волны раскачивались сильнее от порывов ветра, но они в скором времени прекращались, и на воде становился штиль. Я ощущал себя капитаном значительного судна, плывущего по торговым делам куда-нибудь в Африку или же в Азию.
К полудню, когда я крайне утомился грести вёслами, мне пришлось остановиться и найти временное пристанище, от которого я уже смогу двинуться дальше. Наудачу мне удосужилось столкнуться с маленьким островком. Причалив к каменистому берегу, я, переведя дух, решил подкрепиться свежим хлебом, и затем пройтись по этой безлюдной земле.
Что ж, некоторое время мне пришлось разделять участь знаменитого Робинзона Крузо, примеру которого я последовал. Однако задержки тут до вечера ни в коем случае нельзя было допускать, в противном случае, я рисковал потеряться в водах Средиземного моря.
Потому я без промедлений двинулся к лодке, после чего отчалил от островка.
Учитывая, что моих запасов вполне хватало для продолжения плавания, у меня не могло возникнуть сомнений в том, что моё путешествие будет совершенно беспрепятственным.
Но судьба, видимо, решила подбросить мне новое испытание, более жестокое, угрожавшее моей жизни.
Мне казалось, что за день я успею доплыть до следующего берега, и на том всё свершится, однако расстояние, разделявшее «отцовскую обитель» и мир свободы и просвещения, оказалось куда более существенным.
Так я продолжал бороздить морские просторы до позднего вечера, пока внезапно надо мной и моим судном не сомкнулись грозовые тучи. После первого же раската грома нахлынул проливной ливень, лишивший меня возможности видеть вокруг себя. Пребывая в крайнем замешательстве, я прекратил грести, вскочил с лодки и стал приглядываться в даль в надежде отыскать хоть самое незначительное подобие суши.
Промокший под дождём, я оказался просто бессильным перед природной стихией; поблизости не было ничего и никого.
Быть может, решил я, что то есть наказание Божье за моё великое согрешение. В потёмках предстали перед моими глазами нечёткие очертания грозного отцовского лица; смотрел он так, словно хотел вот-вот замахнуться на меня кнутом. В испуге я упал на киль лодки. Ещё немного, и на моё судёнышко должны были нахлынуть разъярённые волны, и с тем мой побег окончился бы бесславно.
И всё же, несмотря на обильный ливень, шторма за ним не последовало. Возможно благодаря моим усердным молитвам и глубоким раскаянием, порывы ветра стали ослабевать, дождевая осада прекратилась, и вместе с тем рассеялась тёмно-серая мгла, окутавшая меня и моё судно.
Вздохнув с облегчением, я огляделся по сторонам и заметил, что хоть лодка с припасами и уцелела, а всё же она была отнесена волнами на значительное расстояние. Вдалеке меня встречал мелькавший временами свет от маяка, потому я пришёл к выводу, что достиг-таки своей желанной цели. Было несомненным то, что я доплыл до порта, а значит, тут и начинается мой новый жизненный путь, который мне ещё предстояло изучить, и по которому мне завещали идти и идти, не думая ни о чём, что может каким-то образом заставить меня усомниться в непоколебимости принятого мной решения.
И пусть отец с матерью трижды меня проклянут за то, что изменил их укладу жизни, за то, что отрёкся от долга, мне предписанного предками. Возвращение в дом для меня означало признание деспотии и всевластия единственно возможным путём для личностного развития человека. Но разве моя задача не доказать обратное, не продемонстрировать им всю несостоятельность данной теории, опровергнуть её доводы и выйти из многовекового заблуждения, в коем пребывал я на протяжении всех своих четырнадцати лет в заточении у отца, Серджио Селлазаре?
 
                ГЛАВА       ПЯТАЯ
 
Уже на протяжении многих лет рыбацкое поселение Монтенья, расположенное к югу от Неаполя, славится тем, что именно его жителями обеспечивается большая часть поступающего на торговые рынки города промысла. Имея весьма выгодное стратегическое положение (посёлок обладал выходом к морю и находился на пересечении наиболее значимых морских торговых путей), Монтенья стал местом, куда стекалось множество рыбных торговцев со всего Средиземноморского побережья Италии; они проводили собственные ярмарки и открывали прилавки, привлекавшие жителей соседних деревень своей изысканной продукцией. К тому же, именование Монтеньи посёлком в последнее время являлось весьма условным: активный приток сюда иностранных торговцев и товаров привёл к неминуемому расширению поселения, потому нынешний облик Монтеньи не имеет ничего общего, скажем, с пятью или шестью годами ранее. И всё же дальнейший рост его замедлился, поскольку городские торговцы из Неаполя, во избежание конкуренции с новым формирующимся центром рыбной торговли, приняли инициативу, поддержанную местными городскими властями, по замедлению темпов роста Монтенья. Таким образом, посёлок этот, потеряв некоторую независимость, стал по-прежнему существовать в тесной связи с Неаполем, куда и поставлялясь вся выловленная на побережии рыба. Теперь Монтенья слывёт тихим, ничем не примечательным рыбацким краем, где всё завязано исключительно на торговых отношениях с центром.
Конечно, далеко не все местные были согласны с подобными изменениями, ибо это несомненно испортило репутацию любимого ими городка. Среди них, среди этих «негласных бунтарей Монтеньи», был и старина Стефано, человек в преклонных летах, жизнь которого неразрывными цепями прикована к морю. Уже двадцать с лишним лет он никак не мог отпустить своё горе: воспоминания о его родном сыне, погибшем при совершенно незначительном обстоятельстве (он играл в лодке, когда внезапно она, отнесённая волнами, наткнулась на камень, из-за чего суденышко потерпело серьёзное, непоправимое кораблекрушение, а сам мальчик, будучи не в состоянии плавать, ушёл под воду) неотступно его преследовали и отягощали душу. Много раз Стефано винил себя в том, что хоть он и проходил службу в море и, значит, имел соотвествующий опыт, а тем не менее никак не смог уберечь своего сына и отвести его от гибели. Однако всё произошло столь стремительно, что он не успел опомниться и принять решительных мер для спасения; на момент смерти мальчику было около тринадцати лет.
Все эти сведения (и о городке Монтенья, и о личной жизни Стефано), я узнал спустя неделю своего пребывания здесь, в пригородном посёлке Неаполя. И, как вы уже успели, вероятно, догадаться, судьба свела меня именно со старым Стефано. Моё причаливание к берегу оказалось весьма успешным, но несмотря на это, я был совершенно истощён и чувствовал себя нездорово, ибо вся одежда моя намокла под проливным дождём ещё во время моего плавания. Стефано, встретившись со мной в совершенно неожиданное для себя время, охотно принял меня в своё жилище, хорошенько откормил свежими хлебами, жареной треской и прочими деревенскими яствами, а затем помог мне переменить свою одежду. Примечательно, что когда Стефано увидел мою лодку, с помощью которой я и достиг его дома, он стал сильно напуганным. Однажды, когда я было встал со стола и хотел отблагодарить его за оказанную им милость, он вдруг жалостливо посмотрел на меня и, подняв руки кверху, промолвил:
— Ты ли, мой сын, воскрес из мёртвых?
Поначалу я стоял и в изумлении глядел на бедного старика: я задался вопросом, не обессилел ли он от потери разума. Набравшись всё же сил, я вышел из состояния замешательства и заверил его в том, что я не являюсь его сыном, и зовут меня Антонио Селлазаре, и прибыл я из Сицилии в поисках сносной жизни (о своём побеге от родителей я ни в коей мере не желал поведать). Выслушав меня, Стефано вздохнул, словно только опомнился от какого-то наваждения, и сказал:
— В таком случае, Всевышний меня простит. Я уж думал…
Тут мне стало искренне любопытно узнать от него, о чём же он думал в то время, когда принял меня за своего сына. Стефано, немного погодя, усадил меня за стол и рассказал свою печальную историю.
«А ведь я мог совершенно также разделить участь с ним» - раздумывал я, припоминая своё нелёгкое путешествие для юнца.
Впрочем, в последующие дни мы с ним сильно сдружились. Он стал обращаться ко мне весьма ласково и мягко, а я старался отвечать ему тем же, но сохраняя при этом некоторую сдержанность в общении. Стефано вскоре признался мне, что я очень походил на его мальчика, поэтому он и решил, что я был послан Господом для успокоения его души и облегчения его земных страданий.
Так началась моя новая жизнь, основанная на рутинной работе – ловле рыбы. Конечно, вскоре мне это наскучило, ибо я стремился к нечто большему; к тому, что могло принести бы мне пользу. Потому я попросился к Стефано стать его помощником по торговой части. Иными словами, я решил, что смогу освободить старика от обязанности перевозить товар в Неаполь, чем он занимался всё это время регулярно, и взять данное обязательство в свои руки. Разумеется, он дал на то согласие. Теперь, каждый раз после нового улова, мне предстояло преодолевать немалый путь на телеге до городской рыночной площади, где, как уже было сказано, собирались продавцы со всего побережья.
Я помню то волнительное и завораживающее ощущение, когда я впервые своими глазами увидел Неаполь во всей его красе, во всей его повседневной жизни: мощённые каменные дороги, по которым то и дело проезжают экипажи и дилижансы; высокие арочные дома в изящном стиле ренессанс и барокко, бьющие где-то вдалеке фонтаны, выдающиеся мраморные колонны и статуи. Для меня, мальчика, прожившего всё своё детство наедине с дикой природой острова Сицилия, где помимо старых плантации и морского порта ничего не существовало, в среде, где все эти городские архитектурные изящества были чужды, увиденное выглядело чем-то недостижимым, трудно доступным для моего восприятия картины мира. В какой-то мере меня щемило то чувство, будто всё это великолепие создано не для меня, а лишь представлено для того, чтобы подразнить моё стремление к перспективе и разубедить в своих благих намерениях. Поначалу мне было даже как-то жаль свой родной отдалённый край, и местный ритм жизни меня пугал, вызывая недопонимание. К чему вся эта спешка, словно время здесь всегда на исходе, и всем необходимо успеть сделать все дела к сроку? И весь этот шум, гам, смех торговцев, шумные разговоры в разнородной толпе, всюду расклееные яркие афиши и объявления: «Продаётся…», «Представляется спектакль…», «Объявлены новые выборы в…» и тому подобное?
Я терялся в этом быстро меняющемся мире, где нет даже возможности остановиться, передохнуть, осмыслить происходящее вокруг. Но несмотря на это, я привык к своей работе, которая стала приносить мне небольшие деньги – пятнадцать лир за каждую продажу свежего улова. Конечно, будь я более настойчив тогда, я бы непременно покончил бы с этой обыденностью и принялся бы за новые изыскания, однако мысль о том, что я провинциально малообразован и непросвещён, мешала мне совершить это раньше, чем мне того бы хотелось изначально. Так что жалкость моего труда, по сути ничем не отличавшегося от труда подневольного, была вполне заслуженна и ожидаема для меня. Но тяга к возвышенному, великому, прекрасному духовно лишь сильнее мной одолевала оттого, и я предчувствовал, что в моей установившейся скромной жизни на краю Монтенья должны произойти хоть какие-нибудь перемены.
 
                ГЛАВА         ШЕСТАЯ
 
Ранее июльское утро 1867 года. В городской среде неохотно пробуждающегося после долгого ночного сна Неаполя особо выделяется красивое величественное здание с тремя этажами, с украшенной античными сценами крышей, именуемое Университетом Фридриха Второго. Уже семь столетий это заведение служит главным символом просвещения не только города, в центре которого он располагается, но и всей страны. И об этом невольно говорит сама аура, окружающая его: большие просторные залы с местами для отдыха и проведения самых разных дискуссий, касающихся насущных и актуальных проблем общественной жизни, такие же большие лекционные залы, обставленные деревянными столами и кафедрой. А соединяют их широкие коридоры с хрустальными люстрами, окружённые бюстами мыслителей древности и творцов подлинного искусства. С улицы так и веет нежным благоуханием сиреней, а если пройти через университетский сад, то встретишь прелестный мраморный павильон. Вот то самое место, где можно предастся возвышенным чувствам, благим мыслям и отстраниться от той серой городской среды, что присутствовала за пределами этого пропитанного глубокой стариной уголка. И, конечно, огромная по своим размерам библиотека на верхнем этаже университета является особой её гордостью, ибо в ней представлено бесчисленное множество ценных собраний, дошедших до сих дней из глубины веков, от «Божественной комедии» Данте Алигьери до научных трудов маэстро Да Винчи.
Несомненно, перечисленные достоинства одного из значительнейших образовательных учреждений страны не могли не привлекать сюда тысячи студентов, жаждущих приобретения новых знаний в самых разных областях науки.
И вот, обычное летнее университетское утро 1867 года проходило всё так же размеренно и ничем не отличалось от предыдущих дней; за тем исключением, что в среде находившихся на факультете геологии вольнослушателей был и я. Сюда впервые я попал совершенно случайно, когда неделю тому назад решился после своей работы на рыночной площади как бы прогуляться по городу и осмотреть его достопримечательности, хотя истинным моим побуждением было ознакомиться с благопристойными заведениями, в которых можно всецело посвятить себя науке. С профессором геологии Франческо Леоне, который в тот день вёл лекцию в зале, судьба свела меня совершенно случайно, когда я по своему обыкновению занимался тем, что распродавал на площади привезённый из Монтеньи свежий улов.
Как-то ближе к вечеру, когда шумная толпа стала постепенно расходиться, вдалеке я завидел идущую с корзиной в руке женщину; её нельзя было назвать молодой, ибо на лице её хорошо были заметны морщины, но в то же время была она и не в преклонных летах, поскольку шагала энергично и обладала достаточной физической силой. Голову её прикрывала небольшая соломенная шляпка, очевидно, оберегающая от жаркого летнего солнца, а судя по её весьма скромной, простой одежде, была она служанкой.
Она, подойдя к моему прилавку, стала с живым любопытством разглядывать его.
— Чем могу быть полезен? – спросил я, пройдясь рукой по своему усталому и вспотевшему лицу.
— Мне нужны три либбры свежей трески, - отозвалась спустя некоторое время женщина, - если у вас есть.
Я хотел было поспешить выполнить заказ, но когда я припомнил, что до того продал последнюю корзину с треской, с досадой развёл руками.
— Увы. Вся распродана. Могу лишь предложить вам форель, также свежего улова. Желаете ли?
Но служанка в ответ лишь опустила взгляд.
— Нет, благодарю, сеньор. Но моему господину нужна была именно треска. Другую рыбу он есть не предпочитает.
Она вяло повернулась было обратно; мне с первого взгляда стало её жаль. Упоминание ей какого-то господина навлекло меня на мысль, что служит она у весьма знатного и, быть может, образованного человека, у которого вкусы и предпочтения в еде весьма изысканны. И чтобы как-то отвлечь себя от печальных мыслей, я решил задаться об нём несколькими вопросами.
И к моему совершенному удивлению, эта скромная с виду женщина, приободрившись моим интересом к её знатному сеньору, принялась подолгу о нём говорить, не скупясь на похвалы. Многое успела она рассказать о нём: что он прирождённый вегетарианец и вместо мясных блюд всегда потребляет рыбные, и что он очень вежливый, интеллигентный человек, и что он, сеньор Леоне, по образованию геолог, и в настоящее время является профессором известнейшего и очень уважаемого университета в городе.
— Ах, вот как. Ах, вот оно что. Понятно, - приговаривал я, внимательно слушая её, иногда правда пропуская мимо ушей ненадобные для моего ума подробности касательно его личной жизни.
Когда же наш увлекательный разговор о нём подошёл к концу, служанка, прежде чем возвратиться с пустой корзинкой обратно, осведомилась:
— Вы часто здесь бываете?
— Раз в две недели, - отвечал я, - Очень жаль, но сегодня никак не получится. Возможно, в следующий раз. Приходите.
Покачав с досадой головой, она развернулась и удалилась по направлению к мостовой.
Я же продолжал осмысливать всё сказанное ею.
«Если этот человек столь глубоко просвещён, то мне нужно с ним непременно познакомиться. Но только как? Пожелает ли он иметь дело с простым торговцем, живущим на окраине провинциального городка Монтенья?»
Я неохотно поспешил закрыть прилавок и приготовиться к  отправке.
Вернувшись в Монтенья, я продолжал размышлять над тем, как я могу встретиться с этим профессором, поговорить о своём желании получить знания. Ведь в моём положении это практически невыполнимо, потому что во-первых, у меня нет значительных средств, а во-вторых, большое различие между нашими мировоззрениями будет являться неоспоримым препятствием к тому.
Но я решил, что даже эти обстоятельства не вынудят меня отвернуться от своей цели и уйти в себя. Потому на другой же день я как-то обратился к Стефано и сказал, что желаю посетить Неаполь, хотя в тот день продажа рыбы вовсе не планировалась. Старик нехотя отпустил меня, попросив не задерживаться там на длительное время.
Итак, оказавшись вновь на центральной площади, я решил было проехать далее, по мостовой, по которой днём ранее и шла женщина с корзиной. Конечно, моя попытка разыскать дом профессора геологии оказалась безуспешной. Однако я не сдался и принялся останавливать встречного и расспрашивать об университете Фридриха Второго. Мне стали говорить, что необходимо свернуть за городскую ратушу, проехать по центральной улице ниже и свернуть налево.
Я сделал всё абсолютно так же, и к своей радости оказался на улице, на которой располагался этот университет. Непередаваемые ощущения меня охватили, когда я увидел это великое архитектурное сооружение. Вот тогда мне и посчталививлось встретить одного невысокого молодого человека, элегантно одетого; он стоял возле входа в университет и с кем-то беседовал. Вначале, конечно, я решил, что это обыкновенные прохожие, случайно встретившиеся возле здания университета. Я дождался, когда они наконец, пожав друг-другу руки, расстались, и этот самый молодой человек остался один, и затем направился к нему, желая расспросить его о профессоре Франческо Леоне.
— Если вы про профессора геологии, - заявил он, с любопытством оглядев меня, - то в таком случае, вы имеете честь говорить со мной.
Услышав подобное, я был несколько поражён. Нет, не тому, что я так вот внезапно оказался возле самого сеньора Леоне. Мне почему-то он представлялся пожилым учёным, спокойным, рассудительным, немного сдержанным в своих эмоциях и чувствах. Но никак не представившимся мне в тот день: с веселой улыбкой, с бодрым выражением лица, свободным в общении даже с таким незначительным человеком, как я. Он тут же решил осведомиться о том, как я прознал про него и для чего, собственно, так хотел с ним познакомиться. Разумеется, мной завладел страх; я не знал, что говорить ему. Я чувствовал, что разрываюсь между стремлением к образованию и все ещё таившейся в моей душе тягой к прошлому, к старому, ко мне привычному и понятному.
— Видите ли, - неуверенно начал я, - прошлый раз я встретил вашу служанку на рынке, и она охотно поделилась со мной сведениями о вашей работе. И мне стало весьма любопытно вас увидеть, так как я сам стремлюсь достичь необходимых познаний в науке.
Видя мою нерешительность в высказываниях, он снисходительно мне кивнул и, отведя чуть в сторону, сказал:
— Что ж, я в целом вас понял. Это, скажу вам, очень похвально. Но позвольте немного прояснить вашу задачу: вы хотите стать геологом или просто ищете возможность…
— Да, да, именно так! - в нетерпении прервал его я, - именно найти возможность прикоснуться к прекрасному, поскольку вы видите, что…
Мне было в тягость вести этот диалог, я думал, что лучше было вообще не заводить беседу с ним и вернуться поскорее в Монтенью. Я вдруг замолк, потупив взгляд вниз.
— Если вас тянет к прекрасному, как вы говорите, с чем я не могу не согласиться, то почему же и нет. Вопрос лишь в том, насколько вы готовы принять тот факт, что получение знания подразумевает собой сложный путь, особенно если вы сталкиваетесь с этим впервые. Боюсь, что без особой подготовленности тут не обойтись.
Сказал он это с такой безнадёжностью и сожалением, что я не мог не прервать наступившее за этим молчание. Я готов был на любые условия, лишь бы осуществить свои давние мечты.
И я начал с таким пылом растолковывать ему всё: о том, что я три года тому назад сбежал из родительского дома, потому что там меня не устраивала жизнь; о том, какие трудности я преодолевал, когда плыл из Сицилии; о том, как по воле обстоятельств очутился в посёлке Монтенья и поселился у одного местного рыбака, и как стал работать у него за гроши.
И здесь мой почтенный собеседник потихоньку стал менять своё отношение ко мне. Он продолжал смотреть на меня с сочувствием, выражавшееся теперь в большей мере. Он наконец осознал, какое несчастье меня постигло. Мне показалось, что он уж готов был протянуть мне руку помощи, невзирая ни на какие формальные установки. Да и сам он по характеру отличался толерантностью. Спустя какое-то время он предложил мне посетить его дом и провести с ним время за обсуждением моей проблемы. Я радостно поблагодарил его, но сказал, что такой возможности пока что не имею. На это он заявил, что я имею право посещать его лекции в те дни, когда я буду свободен. Такая идея мне крайне пришлась по нраву, и я без всякого стеснения заверил его в своём согласии.
Так всё и произошло. Профессор попрощался со мной и, дождавшись подъехавшего экипажа, поспешил к нему. Я же с великой надеждой и облегчением возвратился к Стефано и также поведал ему о своём намерении посещать курсы в университете Фридриха Второго. Он, впрочем, ничего не возразил мне, но намекнул на то, что не сложно ли мне будет совмещать работу по хозяйству и обучение там.
Я тоже над этим хорошенько пораздумал, но убедил себя в том, что одно другому мешать никак не будет.
С этих пор я и состою в числе студентов университета, в котором уже два с лишним года преподавал Франческо. Однако я должен признать, что мои первые посещения не были радостными и беззаботными. Изучение геологии давалось мне, как и следовало ожидать, с большим трудом. Я едва мог понимать суть её исследований, не говоря уж о том, чтобы уметь проводить какие-либо анализы на основе научных фактов, излагаемых профессором Леоне. К тому же фактически в число учащихся я не входил; я был всего лишь сторонним наблюдателем тех процессов, которые происходили в зале лекции. И все эти подозрительные взгляды, которые направлялись против меня каждый раз, заставляли меня терять все свои надежды на поступление. На меня тяжёлым бременем легли обязанности приходить и впитывать те знания, которые нам давали. Но я не оставлял веры в то, что эти муки – во имя моего же блага.
 
                ГЛАВА      СЕДЬМАЯ
 
Особую, непередаваемую привязанность чувствовал я к приютившему меня Стефано. В последние годы он чувствовал себя неважно (старость, сами понимаете, время духовного увядания), а потеря им родного сына, которая по-прежнему его терзала, ещё сильнее погрузила его в отчаяние. Я делал всё, что было в моих силах, поскольку он был уже не в состоянии заниматься чем-либо.
Как-то во вторник я, возвращаясь с рынка после очередной продажи и подъезжая к Стефано, заметил, что возле его дома собралась целая толпа людей, в основном, его ближайшие соседи. Но помимо них был также и местный священник, державший в руках икону Девы Марии. Все собравшиеся были серьёзно обеспокоены: некоторые из них шумно переговаривались между собой, другие молча смотрели в сторону двери, откуда вышел человек в сером пиджаке и фетровой шляпе, похожий на врача.
Настороженно прислушиваясь к их голосам, я немедленно оставил тележку и помчался к дому, пытаясь протолкнуться меж толпы.
— Что произошло? – спросил я растерянно, желая разобраться в происходящем.
— К превеликому сожалению, - заявил врач, - ничего сделать не удалось. Его смерть была внезапной. Спасти его не представлялось возможным.
— Ушёл к своему мальчику, - проговорила со слезами одна из присутствовавших, - Ушёл навсегда.
Я в совершенном недоумении стал проталкиваться ко входу.
— Что произошло? – повторил я громче, уже предчувствуя трагизм ситуации.
Я уставился на гостиную, в которой было совершенно тихо и вдобавок мрачно. Стефано меня по обыкновению не встречал, и это вынуждало меня предаваться тревожным мыслям.
Когда вскоре почти все разошлись, в том числе и лекарь, ко мне обратился один из соседей.
— Пока ты ездил в город, Стефано ушёл из мира сего, - немного помолчав, он продолжил, - Хотел отправиться в море и поудить рыбу, да так и слёг без чувств в лодке. Заснул вечным сном, что называется…
Известие это не могло меня не лишить дара речи.
«Неужели то правда? Неужели произошло?»
Стефано больше нет. А значит, нет больше единственного человека, который всё это время был со мной рядом, которому я доверял и которого сильно жалел. Эта утрата станет для меня одной из самых болезненных за всю мою жизнь.
Когда я зашёл в дом, сосед повёл меня к постели, на которой и лежал Стефано с приоткрытыми глазами.
Видел я после, как хоронили его тело, как прощался с ним весь Монтенья, как скорбили знавшие его давно.
И теперь остался я один в неизведанном ещё мною мире. Что меня ждёт? Как я справлюсь с этим? Кто мне поможет?
Всё уж стало мне как-то безразлично. Быть может, я и принёс ему излишних хлопот и страданий, ибо был так похож на его погибшего сына, и оттого он был повержен в уныние. С другой стороны, он уж был и стар, и силы его покидали. По-любому он отныне в лучшем мире, и я подумал, что вот наконец он воссоединится со своим родным сыном, имя которого я так и не узнал от него. А мне, грешному, ещё предстояло проходить этот земной путь, полный неизвестности и непредсказуемости. И как же мой завет? Моё обещание? Я ведь должен исполнить его, оправдать перед собой, перед своим поступком, который я совершил, ещё когда был подростком и жил в Сицилии. Тоска по родным (пусть даже и без всякой будущности, но родным) местам меня уж вовсе измучила.
Вообщем, ещё долго я находился в замешательстве, пока не рассказал о своей беде Франческо. Я чувствовал, что именно ему суждено мне помочь выбраться из наступившей неопределённости и направить меня, и мои ожидания были оправданы; двадцатипятилетний профессор не только обеспечил мне проживание у него в доме, но и пообещал оказать поддержку в изучении науки, им преподаваемой.
Видно было, что человек он ещё не слишком искушённый светской жизнью и обычаями, в ней бытовавшими, и ему ничего не стоило подобрать с улицы осиротевшего юношу.
Так я сумел перебраться из Монтеньи, с которой меня уже ничего не связывало, в лучший район Неаполя, где проживала вся городская интеллигенция.
Мои занятия проходили в двух местах: уютном просторном кабинете моего нового попечителя Леоне и в самом университете Фридриха Второго. Среди всех своих сокурсников я особенно выделялся… непросвещенностью. И эта проблема стала ещё более болезненной, когда я уже превратился из простого вольнослушателя в полноценного студента этого университета. Конечно, все стали замечать то, что среди них есть недоучка, которому по сути не место в их обществе, и они всячески пытались это показать. К тому же вскоре молва о наших слишком близких связях с Франческо разошлась по всему факультету, и многие стали выражать недоумение, почему я претендую чуть ли не на дружеские отношения с профессором. И всё это в массе постоянно давало повод для насмешек надо мною. Меня никто не принимал всерьёз: поначалу сидевшие рядом со мной студенты, примерно моих лет, просто-напросто впивались в меня своими зоркими глазами, как бы пытаясь чем-нибудь да задеть, затронуть мою не слишком прочную душу. А в один день, после того как лекция завершилась, один из них подошёл и бойко обратился ко мне:
— Могу ли я поинтересоваться, как ваше имя?
Не подозревая пока что никакого умысла, я ответил:
— Я – Антонио.
— Вот как, - с холодным равнодушием отозвался тот, - В таком случае, что вы, Антонио, здесь делаете?
Я хотел было тут же дать ему встречный вопрос: «В смысле, что делаю?», но он тут же вслед за этим произнёс:
— Как вы сюда поступили?
Этот вопрос вывел меня из себя.
— Вашего ли ума дело, милейший! - огрызнулся я, отворачиваясь от назойливого собеседника.
— Ну, раз вы не желаете делиться своими измышлениями, то я склонен полагать, что ваше пребывание здесь – простая случайность, и вы желаете скрыть то, на что не хотите пролить свет.
Я тут же обернулся к нему лицом. Тогда мне захотелось вступить с ним в дебаты, дабы доказать ему, что у каждого есть своя возможность быть наравне с людьми просвещёнными.
— Ну, если вам угодно это знать, то пожалуйте. Только не сочтите, что я вам лгу. То совершенная истина. Прибыл я сюда на лодке, переплывая пролив, отделяющий Сицилию от остальной Италии. И что с того? Разве нет таких примеров, когда люди во благо знаний готовы были идти на любые действа, пусть даже и не совсем кажущиеся благоразумными? Можете меня сколь угодно упрекать в том, но своё мнение я уже высказал.
Но моя искренность, с которой я всё это рассказал моему ровеснику, ничуть не спасла меня от издевательского смеха, которым залился он.
Я тут же направился к нему и решил применить силу, дабы усмирить дерзкого студента, но вместо того я лишь сказал, что слишком много чести будет для него ему что-либо доказывать повторно.
И всё же проявленная мною открытость в данном случае позволила и другим находить повод для обличения меня в неграмотности и малообразованности. Какое-то время всё мною терпелось, потому как думал я больше о желании получить знания о мире. Так проходили мои первые дни в университете Фридриха Второго на факультете геологии. И это было лишь началом всех моих страданий, через которые мне пришлось пройти. Но как говорит народная мудрость, век живи – век учись.
 
                ГЛАВА       ВОСЬМАЯ
 
Франческо, несмотря на все свои усилия, предвидел, что я провалю все экзамены, необходимые для окончания первого курса. И кроме этого, он предугадывал реакцию моих сокурсников, которая ожидала меня после того, как результаты будут известным всем. Ещё давно, до проведения экзаменации, Леоне видел, какой ценой я отдал себя всецело в жертву умственного труда: ценой недопонимания и презрения со стороны окружающих. Меня без зазрения совести отвергали везде, во всех мероприятиях, проводимых в университете. Меня просто подвергли изоляции, желая не замечать моего присутствия.
И профессор, который не мог относиться к тому равнодушно, решил любым способом оградить меня от угрозы оказаться униженным и оскорблённым, пойдя на некоторые изменения в моей деятельности.
Однажды вечером, после того как Франческо закончил работу над новым планом лекции, он обратился ко мне озабоченно:
— Как видите, ваша подготовленность к обучению ещё не совсем высока; следовательно, я решил, что вам пока следует прервать посещения моего факультета.
— Почему же? – меня это известие крайне обеспокоило, поскольку для меня оно зазвучало как призыв покинуть университет навсегда. Но в таком случае, Франческо поступил бы, мягко скажем, не по совести, предательски.
Но добрые глаза его, с сожалением глядевшие на меня, ещё раз меня переубедили в данных мыслях.
— Проблема в том, что продолжить обучение вы не в состоянии в настоящее время, - отвечал он, - ваши результаты по экзаменам не соответствуют требуемому уровню. Однако лишать вас возможности изучать науки я не имею никаких прав. Поэтому я поразмыслил над тем, не лучше ли вам для начала перевестись на одну работу?
Поначалу я выразил удивление такому предложению профессора, но тот сразу пояснил:
— Я могу поговорить с ректоратом, дабы вас назначили в нашу библиотеку. Что думаете? По мне, это вполне замечательная возможность. У меня есть там один знакомый студент со второго курса; думаю, вам он сможет помочь в ваших высоких целях. Что думаете? – повторил он свой многозначительный вопрос, погрузивший меня в размышления.
Многое я слышал об университетской библиотеке, пользовавшейся большим уважением в кругах профессоров и студентов «Фридриха Второго». К тому же мне были весьма понятны те основания, исходя из которых Леоне и пришёл к такому решению. И за это я был несказанно ему благодарен.
И я не скрыл своей искренней радости, когда он мне сообщил о своём намерении. Франческо, проявив ко мне жалость и сострадание, в моих глазах стал тем путеводным маяком, который освещал мне мою дорогу к неизведанному. Он несомненно был ангелом в земном обличии, ниспосланным мне с небес для моего спасения. В последнее время мне стало думаться, что, быть может, послан был он сыном старого рыбака Стефано; хоть он при жизни никогда и не видел меня, а тем не менее чувствовал всегда неразрывную связь с моей душой, и она беззвучно откликалась ему. Однако этого я уже никогда не смогу узнать в точности; да и никто на моем месте не в силах был бы разъяснить, каким образом я в совершенно непредвиденной обстановке встретил того, о ком думал на протяжении всего дня после беседы с одной женщиной. И всё же тому суждено было сбыться.
На другой же день, профессор Леоне повёл меня сутра в книжную библиотеку университета, огромную комнату с высокими потолками и старинными арочными окнами средневековья; все полки были заполнены бесчисленными стопками книг. Там мне и довелось познакомиться с тем самым студентом, про которого упомянул Франческо как-то за нашим разговором вечером. Это был коренастый, приземистый юнец с большими выдающимися глазами зеленоватого цвета. Звали его Виченцо Лотти, и, по словам профессора, он по завершению второго курса добровольно решился заменить прежнего библиотекаря, уже пожилого человека, и посвятить себя этой работе. Леоне также отметил, что будучи учеником, он отличался и своей прилежностью, и начитанностью, и любовью к самым разным видам знаний, так что мне будет легко найти с ним общий язык. Впрочем, познакомившись с ним, я и сам в том убедился. Виченцо, обладавший общительностью, смог с первых же минут завлечь меня своими разговорами о науке, об истории невероятных открытий, совершенных как в наше время, так и в далёкой древности. Он рассказал мне вкратце про свою должность, про то, какие книги и какого столетия представлены в университетской библиотеке. Каждый день мы вместе отправлялись туда, на самый верхний этаж, запирались в этой комнате и начинали разбирать самые разные коллекции и сборники книжных трудов. И каждый раз, когда я там находился, меня тяготила мысль, как многое прошло мимо меня и моей жизни, как несправедливо обошлась она со мной, отбросив от центра притяжения всего самого прекрасного и лучшего, что есть на свете, в какую-то одинокую отдалённую периферию, словно яблоко, упавшее с большого дерева.
Но, конечно, было бы глупо полагать, что наши дни в библиотеке проходили исключительно в деловой активности. Бывало, что мы заведём и самую обыкновенную беседу о наших интересах и предпочтениях, о наших будущих планах. Виченцо, как я заметил, не сильно горел желанием говорить о себе, и больше всех свою личную жизнь раскрывал я. Мне казалось, что он хорошо понимал моё положение, в котором я оказался не по своей вине, но внешне он этого не показывал, делая вид, что не совсем вникает в мою историю, а слушает из чистого любопытства. Меня это не смущало, потому что для меня главнее оказалось то, что я нашёл наконец свой приют, куда меня направил Франческо. Он, между прочим, всячески помогал развитию наших отношений и желал, чтобы они вышли за рамки университета и обрели немного более открытый характер. Но ни я, из страха быть непонятым, ни Виченцо, возможно, из желания быть самоуверенным и сохранить своё достоинство, не стремились так скоро раздвигать эти границы общения. Но тем не менее стоит признать, что благодаря Виченцо, который раз в неделю приносил к Леоне пособия по геологии, я смог несколько продвинуться в постижений этой науки, и профессор стал о том говорить всё чаще.
И вот, спустя почти полугода моей усердной работы, занимавшей у меня все свободное время, мне предстояло пройти повторную экзаменацию, дабы мой профессор смог на основании новых результатов меня зачислить на второй курс.
Каково же было моё изумление, когда выяснилось, что я с успехом прошёл все основные экзамены, и мой допуск к университету подтверждён. Итак, этот случай был первым радостным известием за всю мою жизнь. И вот теперь отношение ко мне на факультете резко переменилось: от открытой неприязни до негласного признания того, что невзрачный и убогий юноша стал в ряды с преуспевающими студентами университета Фридриха Второго.
— Как видите, вы полностью оправдали наши ожидания и ожидания ректората, и потому я могу с уверенностью заявить, что отныне вам будет сопутствовать успех, - заявил Франческо однажды в ходе разговора со мной и Виченцо, также присутствовавшим при нашем обсуждении; впрочем, настроение его по своим причинам было не особо важным тогда: от него веяло какой-то притворной сонливостью и утомлением, хотя по своему обыкновению он был всегда бодр и готов был выслушивать любые беседы. Потому он решил уйти раньше, чем обычно, а мы тем временем продолжали сидеть за столом с Леоне, как-то невзначай перейдя на личные темы. За окном в тот день пошёл впервые за весь июнь проливной дождь, и надо сказать, что он сразу навлёк на меня уже, казалось, забытые воспоминания о моём путешествии на лодке, когда я чуть было не заблудился в водах Средиземного Моря и не оказался на краю гибели. Мне подумалось, что это была столь давняя история, что припомнить её в точности мне не представлялось возможным, хотя с того времени прошло всего три года.
Затем мы продолжили делиться своими планами. У меня их, правда, было немного, потому как я не знал, посвящу ли я себя геологии в полной мере; Франческо же сказал, что также находится в затруднении.
— Значит, у вас тоже планов не намечается? – спросил я его.
Он задумчиво подперел рукой голову и на минуту замолк. Глаза его уставились на приотворенное окно, откуда подуло тёплым ветерком.
— Нет, не совсем так…
Потом он вдруг приподнялся, нахмурившись при том, и обратился к служанке, чтоб та закрыла форточку. Я продолжал смотреть на молодого профессора, на странность его мыслей и движений, и пытался выяснить, что он желает мне поведать, и почему он не осмеливается это сказать.
— Не совсем так, - повторил он снова, - Планы у меня есть, и их не то чтобы много, но достаточно, чтобы запутаться в их приоритетности. В том-то, друг мой, и вся загвоздка. Вот поэтому я, также как и вы, в раздумьях.
— Ну, а вы разве не собираетесь продолжать работу…
— В университете? – довершил мою мысль Леоне, - О том я тоже неоднократно размышлял, но, знаете, особого желания нет. У меня есть и более значительная мечта, которую я, может, и смогу осуществить в будущем.
От этих слов меня захватил дух, и мне хотелось непременно узнать больше подробностей об этой его мечте. Но часы в зале уже пробили восемь, и профессор поспешил меня заверить, что ему следует по-раньше лечь в постель. Естественно, что останавливать его я не считал благоразумным, и поэтому сам через какое-то время направился в спальню. Я порешил, что обязательно спрошу его к следующему дню, но как назло мысль эта вышла из моей головы, и ни тогда, ни в другие дни я так и не обратился к нему с тем взволновавшим меня вопросом. Весь наш разговор как-то ушёл в забвение, и я не стал допытываться до своего ума, дабы вновь вынести его на обсуждение с профессором.
 
                ГЛАВА        ДЕВЯТАЯ
 
Рим – это тот город, который я желал бы посетить и сейчас, будь у меня такая возможность, и на это есть множество оснований, неоспоримых и не подлежащих сомнению.
В моей памяти навсегда останутся великолепные здания в стиле барокко, широкие мощённые улицы, причудливо сужающиеся в переулках; всё пропитано оживлённостью: отовсюду слышишь голоса разнородной толпы, среди которой встречаются и иностранцы, слышны где-то вдалеке звуки оперы и театральных представлений.
Но в отличии от того же Неаполя, эта оживлённость совершенно иная: она не беспорядочная и хаотичная, когда ты не чувствуешь совершенно никакой гармонии и теряешься в этой серой массе, которая тебя попросту не замечает и тем самым отталкивает от себя; римская оживлённость представляется более размеренной, интеллигентной, не кричащей во все тяжкие о своём существовании, а просто присутствующая в воздухе города, в его духе и атмосфере, в его архитектуре и культуре. И именно этого не хватало мне всегда. Она не утомляет и не выжимает из тебя все силы, как то было в Неаполе, а спокойно вливается в твою душу, незаметно поглощая её, и оттого ты ощущаешь себя неразрывной частью той среды, и у тебя не возникает желания как можно скорее уйти от неё прочь и отыскать какой-нибудь оазис тишины и умиротворения, которым для меня был университет.
Так что преимущества Рима перед другими городами Италии вполне очевидны даже тем, кто не жил там длительное время.
Множество площадей, улиц и бульваров я изведал и изучил, и многое могу рассказать о них в подробности. Однако лишь одно место стало для меня чуть ли не вторым домом – улица Виа дель Говерно Веккьо, расположенная в двух шагах от прелестной площади Пьяцца Навона. Эта милая улочка, мало кому известная в городе, и стала объектом моих дум даже сейчас, когда уже моего следа в Риме и не осталось.
Каждый раз вспоминая его, перед моими глазами предстают красивые высокие дома и гостиницы, на первых этажах которых ютились маленькие прилавки и таверны, откуда доносились крики посетителей, запахи вина и рыбы.
И вот, гуляя по слабо освещённой Виа дель Говерно Веккьо вдоль мощённой дороги и вдохновляясь милой уличной атмосферой, мы шли по направлению к фонтану, неподалёку от которого располагался дом доктора Алессандро Галентерио, известного и уважаемого в местных знатных кругах.
— Я верю, что тебе будет с ним весьма интересно говорить, ибо человек он любознательный и, что важно, прогрессивного склада ума, - сказал Умберто, обращаясь ко мне. Высокого роста и крепкого телосложения, он с самого нашего знакомства произвёл на меня сильное впечатление, а его взгляды и идеи ещё больше нас сблизили. Правда, был у него и один существенный, на мой взгляд, недостаток.
Умберто обладал каким-то чересчур страстным и даже болезненным фанатизмом: каждый раз, когда он заводил разговор о какой-то известной ему личности или о своём давнем приятеле, он начинал всесторонне восхвалять его, восхищаясь его чертами характера и взглядами, которые, конечно, он и сам разделял, но как мне казалось, придавал им слишком глубокое значение.
Однако в остальном это был добродушный, весёлый и общительный интеллигент. И хотя нас пока что и не связывали дружеские отношения, тем не менее в нём я видел того, с кем приятно и увлекательно завести беседу, проводя совместно время.
О ранней жизни Умберто Каццоне я ничего не знал, поскольку мне он этого не рассказывал. От него я лишь услышал, что окончил он университет здесь, в Риме, и имеет юридическое образование.
— Но вот на что его употребить, я до сих пор без понятия, - говорил мне он как-то, - работать где-нибудь в столичной конторе на местное бюрократическое правительство меня, как ты понимаешь, не сильно радует. Да, друг мой, монархию я презираю, ибо в душе моей течёт кровь самого отверженного республиканца и демократа, но в нашей стране, впрочем, как и во всей Европе, демократия - в тени. Вот и мечусь я по разным тайным собраниям, где есть хоть возможность рассуждать о грядущих переменах в нашем обществе. Так что как по мне, лучше уж быть революционером без дипломного образования, нежели тем же юристом без собственной общественной позиции. И пусть за эти убеждения меня за решётку посадят: от этого наш народ не станет ни благополучнее, ни разумнее.
— А почему бы тебе не бежать? – спросил я его, задумавшись над его рассуждениями.
Мой вопрос тогда крайне удивил моего знакомого.
— И куда? Бежать от одной монархии к другой – разве это спасёт меня? Да и что мне там делать? Нет, если уж всё бросить тут и найти новое пристанище, то тогда уж лучшим выбором будет плыть через Атлантику к Америке. Но опять-таки, смогу ли я там надолго продержаться? Здесь хоть есть у меня несколько знакомств, которые меня и держат на плаву.
Именно в ходе данного разговора я узнал о докторе Галентерио: о том, что знаменит он не только как профессиональный врач,  помогший многим людям. Его имя связано с деятельностью тайного кружка, которое он и формально возглавлял. Вокруг него собирались почётные гости, представители революционно настроенной интеллигенции Рима из самых разных социальных слоёв и самого разного образования. К ним, конечно, принадлежал и мой Умберто, бывший завсегдатаем всех собраний и встреч в доме доктора. Об их деятельности знали немногие жители города: лишь те, кто имели тесные отношения с Алессандро; в частности, его лучшие друзья и родственники, которые при том не состояли в его кружке. Вообще, сам доктор Галентерио не числился в его участниках, поскольку инициатива создания общества была не за ним. Алессандро лишь по старой дружбе с Умберто позволил разместить их штаб у себя дома, на втором этаже, куда простых гостей и пациентов он не принимал, дабы не навлечь излишние подозрения на свою личность.
Во всём этом я убедился лично, когда встретился с ним и всеми, кто присутствовал на том вечере. Всего было человек шестеро, и с каждым из них мне удосужилось познакомиться и переброситься несколькими словами. Все они не показались мне какими-то выдающимися особами, а их речи нисколько не привлекали моё внимание. Все их разговоры были о каких-то несущественных темах, которые я даже сейчас не могу вспомнить.
Сам доктор показался мне, вопреки моему предположению, скромным и неразговорчивым типом. На протяжении всех пяти часов нашего времяпровождения в гостиной, он оставался почти незаметным, то прохаживаясь по комнате, то заходя периодически в свой кабинет; лишь иногда он мог что-то добавить или возразить кому-либо из говорящих.
Но а главным «рупором дня» был Умберто, который представлял меня всем участникам встречи и рассказывал обо мне вкратце. Когда меня было попросили поведать свою биографию более подробно, я охотно поделился своей историей, ставшей для меня своего рода предметом особой гордости: как я закончил образование в университете Фридриха Второго и получил степень магистра геологических наук.
— Это очень похвально, сеньор Селлазаре, - заявил мне после один из гостей, невысокий темноволосый человек лет тридцати, - Уважаю ваш выбор: один мой замечательный друг тоже геолог по профессии; он даже отправлялся на экспедицию в Сицилию, к вулкану Этна.
— В самом деле? – удивлённо воскликнул другой собеседник, сидевший напротив него, - Единолично или в составе группы, позвольте спросить?
— Насколько мне известно, он был научным руководителем экспедиционной группы, - ответил первый гость, - Отправлялся для изучения сейсмически опасной зоны.
— Вот как? Надеюсь, всё прошло успешно, и ему не довелось быть в жерле этого вулкана, - насмешливо заявил Умберто.
Вслед за ним все в зале рассмеялись.
— К счастью, мой товарищ находился там в тот момент, когда Этна не извергалась, - вставил рассудительно первый, когда смех наконец утих, - Признаюсь, он по натуре большой авантюрист. Таких бы нам в правительство…
— Очень хорошо, что вы перешли к этой теме, Родерико, - оживлённо подхватил Умберто, - я, скажу вам по чести, такого же мнения. Волевых политиков в нашем правительстве нет, и потому мы вынуждены брать эту инициативу в свои руки. Словом, если не мы, то кто возьмётся за изменения?
В гостиной все неожиданно смолкли, словно вопрос этот серьёзно их озадачил. Молчание прервал гость, сидевший рядом со мной: он был примерно моих лет, хорошо выглядел, у него были выдающиеся карие глаза и аристократический нос с горбинкой.
— Да, ну а как же уважаемый нами сеньор Гарибальди? По мне, этот выдающийся человек поведёт ещё многих людей за собой. Он определённо заслуживает высшего государственного поста.
Слово вновь взял Умберто, посчитав, что это замечание было адресовано исключительно ему, а не всем в зале.
— Да, вы, пожалуй, правы во многом. Кроме одного: Гарибальди кажется больше военным стратегом, чем политическим деятелем, и его призванье, как я полагаю – это всё же не власть, а армия.
— Ну, это вы поспешили с доводами, - настойчиво сказал гость, - как не как, а благодаря его уму и, соглашусь, мечу, мы живём в едином государстве. Так что спорить о том, офицер он или политик – на мой взгляд, не совсем мудро.
— Кстати, насчёт Гарибальди и его армии, - поспешил вмешаться в разговор другой участник беседы, говорящий с характерным иностранным акцентом, похожим на французский, - Я осведомлён о его планах разместить отряд добровольцев во Франции.
Все тут же обратили свои взгляды на него, в том числе и я. Умберто подошёл к нему ближе и, подсев рядом, обратился к нему обеспокоенно:
— О, неужели? А откуда вам это известно, monsieur Lacquard?
— Par hasard, mon ami. Читал как-то одну итальянскую революционную газету, и там было сказано об обращении правительства Французской Республики к Гарибальди. Надеюсь, господа, вам известно о поражении нашей армии под Седаном?
Умберто, нахмурившись, поднялся вдруг резко с дивана и, обойдя комнату, воскликнул:
— В самом деле?
— Exactement comme ;a. L’Empereur fut captur; et les Prussiens avanc;rent sur Paris.
— Да это катастрофа! – крикнул от негодования гость, говоривший ранее о Гарибальди, - Я с самого начала этой войны не симпатизировал Пруссии, а уж теперь и более!
— Эльзас и Лотарингия теперь под их контролем, - добавил иностранец, - и, думаю, что без помощи храбрых итальянцев нашей столице грозит захват.
Умберто, присев вновь на диван рядом с французом, несколько минут молчал в раздумьях, а после с какой-то бодростью и торжественностью заявил:
— Друзья! В таком случае, предлагаю нам выпить. Алессандро, – обратился он к доктору, в то время находившемуся в кабинете, - изволите присоединиться к нам?
Поняв, что имеет в виду Умберто, Галентерио направился к столу и, разлив каждому из гостей по бокалу вина, сел вместе со всеми.
— Выпьем за нашу надежду в том, что ваша страна, месье Лаккар, выдержит натиск неприятельской орды и отстоит свои границы. За Францию! За Гарибальди!
— Gloire ; Garibaldi! – воскликнул вслед за ним иностранец.
После этого толпа, собравшаяся в гостиной, начала расходиться. Последним вышел гость, сидевший рядом со мной и восхваляющий этого самого Гарибальди.
Умберто же не спешил покидать дом доктора Галентерио. Он продолжал задумчиво бродить по опустевшой уже гостиной, опустив голову. Я в недоумении смотрел на него, всё никак не понимая, о чём был разговор. О какой войне и о каком деятеле шла сейчас речь?
Умберто вдруг остановился у окна и стоял так какое-то время, глядя на улицу, на удаляющихся посетителей.
Я сидел на стуле, не смелясь осведомиться о его мыслях. Но что-то мелькнуло в его сознании, словно блеснувшая искра молнии в небе. Он стал что-то предпринимать, замышлять, планировать и предугадывать, и мне не хотелось его отвлекать. Однако, устав от этой людской суеты, в которую я был невольно погружён в сей день, я встал и, подойдя к нему, сказал:
— Думаю, нам пора.
Умберто наконец отвернулся от окна и, закурив, одобрительно кивнул.
— Да, ты прав.
И мы, не теряя более времени, поспешили сообщить хозяину дома о нашем уходе. Алессандро, радушно проводив нас до порога, попрощался с нами и удалился к себе в кабинет.
Мы же отправились вверх по улице к дому Умберто.
— Алессандро не слишком любит углубляться в политику, - отстранённо произнёс Умберто, - таков уж его характер. Но мне он нравится в другом: он знает своё дело, и оно приносит ему плоды.
Мы безмолвно шагали к Пьяцца Навона. Прохладный осенний ветер дул нам навстречу, предзнаменуя нечто непредсказуемое и далеко не благоприятное для нас обоих.
— Кто же такой этот сеньор Гарибальди, Умберто? – решился я все же задать этот вопрос ему, - Почему сегодня столь много о нём говорили?
Не без удивления посмотрев на меня, он вдруг воодушевлённо воскликнул:
— О, не говори только, что эта фамилия у тебя не на слуху? Да этого человека знают все те, кому не безразличны интересы нашего государства. Ну, раз ты никогда о нём не знал, то я скажу тебе коротко: под его флагом Италия обрела единство и превратилась из группы разнородных феодальных «племён», средневековых пережитков, в достойную суверенную державу. Это тот, которому я безмерно благодарен, перед кем я готов упасть на колени и за которого, быть может, я не прочь отдать свою жизнь.
Говоря всё это, Умберто размахивал руками и при том прибавил шагу, словно он решил в ту же минуту броситься исполнять свой долг перед своим кумиром.
«Если он так уверенно говорит о нём и о его величии – значит, в сеньоре Гарибальди и правда есть что-то поистине выдающееся».
— А что насчёт войны? Кто с кем воюет, позволь узнать?
Умберто внезапно остановился и, отведя меня в сторону, к углу одного дома, стал торопливо, сниженным голосом мне объяснять; так, будто рассказываемые им факты находились в строжайшей тайне.
— Можно подолгу говорить об этом, поверь. А поскольку ты уже считаешься по факту членом нашего сообщества и посвящён в наши дискуссии, то я могу сказать так: две империи, возомнившие себя великими, пустились доказывать друг-другу собственное превосходство. Началось всё с пустяка, а далее достигло всей своей масштабности. Ну, впрочем, как и все войны.
— Тогда зачем вы симпатизируете Парижу? – задумался я, не совсем понимая настроение своего друга, - Если вы презираете все монархии и империи?
— Когда приходится выбирать из двух зол, выбирают наименьшее, Антонио. Как показывают нынешние реалии, таковым является Франция, ибо началось всё, как ты понял, с того, что Пруссия решила захватить нужные ей приграничные территории и отсечь их от Франции. Политика их завязана на милитаризме и военной экспансии, и оттого они пытаются расшатать всю Европу. И как, по-твоему, мы, сыны Гарибальди, вынждуены реагировать? Молчать и выжидать – увы, изживший себя метод.
Меня эта реплика весьма поразила. Что же тем Умберто хотел мне поведать?
— И какие тогда твои соображения? Если не молчать и не выжидать, то что делать?
Умберто испытующе взглянул на меня. Его загадочное выражение лица вызвали во мне и смущение, и любопытство.
«А как вы полагаете?» - словно говорил он мне.
Я же тем временем подумал, что отдавать жизнь за идею – вещь и безумная, и опасная, но заслуживающая уважения. Человек, готовый умирать за идею – это человек невероятной воли и силы духа. И таковым, конечно, был Умберто. Я уже предчувствовал, чего он желает, что им движет, что его вдохновляет. Борьба за сосбственные идеалы – разве это не то, к чему я так стремился все свои годы, с самого детства. Теперь же выяснилось, что этого мне остро не хватает. Но видя перед собой Умберто, я и сам начинал ощущать, что мною завладевает новое желание, новое побуждение.
— Я готов, Умберто, - промолвил я с некоторым опасением, не совсем понимая, что ждёт нас в том случае, если мы решимся на это.
— К чему? – недоумевающе спросил меня Умберто, хотя в его тоне чувствовалась некоторая надежда, освободившая меня от прежних опасений.
— К тому же, что и ты. К борьбе. К борьбе за жизнь, за право доказать свою правду. Я хочу верить, что когда мы вернёмся, то наш вклад в эту борьбу не будет напрасным.
От моих слов Умберто приободрился как никогда ранее: глаза его загорелись, по лицу прошла улыбка; он явно ожидал моего ответа, и когда им был он получен, сдержать своей радости он не мог.
— Признаться, Антонио, я удивлён. В тебе говорят решительность и уверенность, и в тоже время тобою не движет та борьба, о которой ты судишь.
— Как же? – растроенно произнёс я, - Отчего ты так решил?
Умберто вдруг рассмеялся и, дружески похлопав меня по плечу, сказал:
— Да потому что, брат, ты, не зная о Джузеппе Гарибальди, уже задумываешь вступить в борьбу за истину, им проповедуемую. И я, разумеется, понимаю тебя: не разбираясь в смысле войны, которая сейчас ведётся во Франции, ты желаешь оказать мне поддержку, и для меня это уже ценно. Да, ты совершенно прав, я иду на фронт. Не знаю, когда точно, но всё же сегодняшние слухи о падении императорской власти меня лишь подтолкнули к той мысли, что необходимо вмешаться в конфликт. Если ты желаешь идти следом за мной – я буду вовек тебе признателен.
— Но почему вы не решились раньше отправиться на помощь французам?
— Да всё думали о том, что как-нибудь обойдётся без нас, - продолжал всё так же энергично Умберто, правда уже не восторженно, а с каким-то возмущением, как бы коря всех своих сообщников за нерешительность, - Ты же видел их лица, их настроение? Всё о каких-то глупостях и нелепицах то и дело толкуют. А как они восприняли заявление моего друга из Парижа? Словно всё это происходит не перед нашими глазами, а где-то за полярным кругом. Ну? И где тут найдёшь таких людей, которые решатся взяться за оружие и во славу нашей Родины отдать честь героям, возродившим Италию? Всё сплошное пустомелие и желание помочь языком. И именно это, Антонио, вызывает во мне бурю недовольства. Как так можно жить? За что себя уважать? Для чего мы, в конце концов, тратим тут свои силы? Ради пустых обывательских рассуждений? Нет, брат, ты хоть меня повесь, а я с тем мириться не намерен. На фронт – значит, на фронт. За Гарибальди – значит за него, но не сидя за столом с бокалом вина, а на поле битвы с винтовкой на плече. Вот как!
Дело неуклонно шло к вечеру, и ветер, не отличавшийся в тот день милостью, принялся ещё с большей силой раскачивать деревья. Мы молча продолжили свой путь до площади Пьяцца Навона; я временами оборачивался назад, в сторону дома, где до недавнего времени имело место быть собрание, ни на минуту не переставая размышлять о сути тогдашнего разговора и о предстоящих трудностях, предречённых им. Куда теперь иду я? Чьему зову я следую так решительно?
Я остановился и в раздумий посмотрел вслед своему другу.
«Я не оставлю тебя одного. Ежели идти, то вместе».
От этого оцепенения, в которое я впал, Умберто меня тут же освободил:
— Не отставай же, Антонио. Небо подсказывает, что сейчас вот-вот польёт.
Я стремительно поднял голову наверх и заметил, что над нашими головами сомкнулись густые серые тучи. И это заставило меня поспешить к Умберто, который уже сворачивал к площади.
«Нет, - думалось мне тем временем, - это не дождь. Это слёзы Всевышнего, совокупность всех людских страданий, от которых желает избавиться мир. Он скидывает их в виде мелких капель, в которых заключён каждый человеческий порок. И они-то обрушаются на нас, грешников. Вот и началось!»
Когда дом доктора уже давно скрылся из виду, холодный ливень обрушился на «Вечный город».

          ГЛАВА       ДЕСЯТАЯ
 
Январь 1871 года во Франции выдался весьма суровым и беспощадным; едва бургундские леса и поля были усыпаны снегом, как сразу же стукнули первые морозы, и от былого жизнерадостного пейзажа, характерного для тех мест, не осталось ничего, что напомнило бы о тёплых осенних днях. Всё это ушло в забвение, залегло под толстым снежным покровом и застыло в ожидании новых страшных событий.
Такая резкая перемена в погоде несомненно сказывалась как на ключевых стратегических планах Восточной Армии, уже три месяца пребывающей на этой территории, так и на моральном духе её солдат, и без того утомленных от фронтовой рутины.
По завершению затяжной кампании в Вогезских горах, добровольческим отрядам Гарибальди так и не удалось достигнуть основной цели – вытеснить неприятелей с Бельфора, находившегося под блокадой. Ценой немалых потерь им пришлось отступить к югу. Между тем с Парижа приходили вести о сохранении осадного положения; прусские войска окружили столицу бывшей империи, рассчитывая на моральную истощённость гарнизона и горожан.
Теперь же эпицентр действии сместился к Дижону, небольшому городку с населением около сорока тысяч человек, недалеко от которого расположился военный лагерь сеньора Гарибальди.
В составе его армии оказались и мы с Умберто, потому нам довелось лицезреть предшествующие сражения, происходившие в районе Бельфора.
— Всё самое сложное ждёт нас впереди, - говорил мне Умберто, - но главное глядеть страху в глаза. Я несказанно рад тому, что мы вместе даже здесь, вдали от родных земель.
С непомерной тоской вспоминал я свои годы в Неаполе и Риме: все свои начинания там от университетских лет до встречи с лучшими умами страны. Однако при этом, события, связанные со Стефано, профессором Леоне, Виченцо, доктором Галентерио, как-то отдалённо мне представлялись, мельком. Вероятно, служба на фронте и нескончаемые бои постепенно стали вытеснять из моей головы все те прекрасные и безмятежные времена, когда было свободное время для размышлений над смыслом бытия.
Теперь же, в условиях войны, думать не приходится. Требуется лишь беспрекословное послушание и следование всем приказам командования, во главе которого стоял Ричотти Гарибальди, сын всеизвестного «отца Италии». В его полку служило ещё где-то человек две тысячи, и все были партизанами; хотя нам отводилась вспомогательная роль, поскольку мы представляли собой ни что иное как отвлекающие противника силы, тем не менее нам предоставлялась и полная свобода в действиях, в отличии от регулярной армии французов, оказывавших нам некоторую поддержку.
Быстро освоившись в этой стремительно меняющейся среде, я также активно привлекался к разведывательной деятельности и часто выходил на вылазки для осмотра местности; скажу при том, что мне посчастливилось применить свои давно отложенные на полку познания в геодезии для проведения изучении территории и составления карт со стратегическими целями. Руководство оценило мои способности, благодаря которым меня назначили по этой части. Так что моя профессия нашла вполне хорошое применение на практике. Умберто по-прежнему оставался верным своему долгу, и в какой-то мере его стремления стали более выраженными. Он также нередко посвящал свои думы друзьям и знакомым из Рима, о которых уж давно ничего не слыхал. Письма им он не писал, говоря, что пока времена не лучшие для этого, а я был с ним в целом согласен.
Итак, собранные мною сведения о географии города позволили руководству с большой точностью разработать план предстоящего наступления. Однако непременному его проведению мешала необходимость дождаться подкрепления с французской стороны. При всём при этом, мы тщательно готовились к предстоящему сражению за Дижон, где нас ожидали превосходящие вдвое прусские силы. Тем не менее, у генерального штаба Гарибальди надежды на успешное проведение операции были весьма велики, а настрой в армии, несмотря на измотанность, позволял ему оправдать все свои ожидания.
Мне помнится раннее утро 17 числа, когда солнце ещё не взошло, а неласковый январский ветер пробивал меня насквозь. Посыпавшиеся хлопья колючего снега затуманили вид на холмы, у подножья которых и располагалась наша стратегическая цель. Некоторое время мы, построившись по приказанию, стояли в ожидании командующего корпуса, коим являлся Ричотти Гарибальди. В то время он беседовал с одним французским генералом, походу, возглавившим вспомогательный корпус, необходимый для оказания поддержки нашей армии.
«Хоть бы наступление было отложено, - думалось всё мне, - до лучшей погоды».
Однако произошло так, что вернувшийся генерал, ещё раз тщательно изучив обстановку, отдал приказ о начале боевых действии.
Спустя считанные минуты, наш партизанский отряд уже затерялся в кронах могучих дубов, покрытых толстым слоем снега. Нам предстояло преодолеть нелёгкий спуск с холма, и затем, со стороны леса, добраться до южных подступов к городу и оттуда начать полномасштабную кампанию.
Я, в ужасе от предвкушения кровопролития, оглядывался по сторонам, смотрел в сторону нашего лагеря, который теперь уж и нельзя было найти, ибо он скрылся за лесом. Тогда я узнал, что самое неприятное и тягостное чувство – когда ты ощущаешь приближение своей кончины, но ничего не в силах при том изменить. Одно лишь немного рассеивало эти разрушительные мысли – присутствие Умберто, который шёл позади меня и, потупив взгляд вниз, мерно и безмолвно шагал вместе со всеми вслед за командующим.
Когда мы пробрались наконец сквозь темные непроходимые чащи, с холмистого возвышения виден был Дижон и развевающийся над городской крепостью прусский флаг.
— Приготовиться! – крикнул всем Гарибальди и незамедлительно повёл нас к реке, называемой Сюзон; через неё нам и суждено было перейти, дабы оказаться у стен города.
Параллельно с нами французы готовили артиллерию и пехоту в случае неудачного прорыва.
«Что уготовила мне судьба на этой чуждой земле? С какой реальностью нам придётся столкнуться? В любом случае, все зловещие карты вскоре раскроются, и исход будет определён. Но… помышлял ли я о том, что в самом расцвете своих сил окажусь на передовой фронта, на той самой войне, к которой когда-то я относился с равнодушием и пренебрежением, думая: «Ну, это где-то там, к северу от Италии, где-то на европейском континенте. Какое, право, дело мне до того?». Мог ли разве я предположить, что встречусь-таки лицом к лицу с той самой неведомой мне ранее картиной событий?
Тишина, разделявшая прежний мир и предзнаменование скорого сражения, тревожила меня не меньше, чем когда я был в лагере и от леденящего ветра отогревал руки своим дыханием.
Ряды сомкнуты, винтовки наготове, а «триколор свободы» в руках знаменоносца дал долгожданный сигнал к бою…
Едва наш командир, достав саблю, прокричал оглушительно «Вперёд, сыны Италии! За свободу!», и вслед за тем раздались первые выстрелы из пушек, как ошарашенные неожиданным нашим появлением враги в агонии принялись наводить на нас артиллерию и готовиться к обороне. Но за тот период к нам уже успел подтянуться второй отряд Бертотти, и осада Дижона усилилась.
Но в первые же минуты сражения ощутимо было преимущество пруссаков: их пролетавшие снаряды буквально разрывали наши ряды, и выдерживать натиск было всё сложнее; несколько десятков человек уже были преданы бургундской земле навечно. Оценив удручающее положение своей армии, Ричотти отдал приказ о срочном соединении с корпусом Бертотти и совместном продвижении к городу, что и принялись мы исполнять. Лишь спустя полчаса бесперерывного обстрела нам (не без помощи сил генерала Кретьена, вовремя подоспевшего к нам на подмогу) удалось прорвать южную линию обороны.
С присоединением французской армии, незначительное сражение преобразилось в настоящую баталию, сравнимую с многими масштабными битвами в истории. Воодушевлённые первым успехом, мы бросились в наступление, вступив в окрестности небольшого городка, где нас поджидала неприятельская пехота.
Тут я заметил, что потерял из виду Умберто, и тогда меня охватил страх. Быть может, его уж и нет в живых? Но он мог и просто отстать от основной массы, выбиться из неё и затеряться где-то позади. Тем я себя и утешал. Пока я о том думал, разгневанные пруссаки, завидев нас, с бешенством кинулись врукопашную. Что-то нечеловеческое движило этими людьми с бледными безжизненными лицами: словно приспешники самой смерти, неслись они навстречу нам, не смысля, кто на их пути и по чьему зову совершают они убийства. Штыки их грозно устремились на нас, готовясь моментально отправить на тот свет.
Я едва держался на ногах; теряя постепенно всякую силу духа, я стал оглядываться и оборачиваться. И эта моя ещё юношеская растерянность и неловкость, столь некстати пробудившаяся в моей душе, чуть и не погубила меня, потому что на меня тут же напал солдат, повалив наземь и приготовившись проткнуть меня штыком. Я, отчаянно задышав, впал в оцепенение: я боялся сдвинуться с места, поскольку это непременно привело бы к гибели, но и не мог просто лежать в бессилии и смотреть на своего «ангела смерти».
Но судьба, вероятно, сжалившись надо мною, вовремя протянула мне руку помощи. Плечо немца, на которой была повешена винтовка, внезапно пробила пуля, и, выронив оружие, он долго ещё не мог опомниться от выстрела, после которого последовал и второй, в голову. Очевидно было, что армеец этот был обречён. Но каково же было моё облегчение, когда я услышал знакомый голос:
— Ты в порядке, Антонио?
Я, приподнявшись и подняв с пола винтовку, обернулся и увидел Умберто, сильно прихрамывавшего на правую ногу; она истекала кровью, но это не помешало ему добраться сюда и спасти меня от смерти.
«Боже мой!» - хотел я ему крикнуть и кинуться в объятия, но, понимая всю сложность нынешней ситуации и неуместность этих действии в условиях жестокой бойни, лишь сказал:
— Я-то думал, ты уж… отдал свою душу.
В ответ он лишь слегка улыбнулся, насколько это было в его силах.
— Небольшое ранение в ногу. Не смертельно.
Подхватив его, я поспешил к Гарибальди, в то время уже сражавшегося возле здания городской ратуши, где ещё был водружён неприятельский флаг.
Кое-как дойдя к нему, мы осведомились о положении нашей армии.
— Но я вижу, ваш товарищ в тяжелом состоянии, - заметил Ричотти, - не следует ли его отправить в лагерь?
— Можете не беспокоиться, сеньор, - отвечал Умберто, - я хоть и чувствую боль, но биться могу. Так что прикажите мне продолжить бой.
Однако Гарибальди всё же настоял на необходимости отвести его пока к французам.
— Отправьте его к генералу Кретьену, - с этими словами командующий поспешил к своим войскам, оттеснявшим прусскую армию к северу.
Я с радостью принялся выполнять его приказание, ведь ранение Умберто, как выяснилось, было далеко не лёгким. Но его отверженность и настойчивость, несмотря ни на какие обстоятельства, ещё сильнее вызвала во мне привязанность к нему.
Спешно добравшись до рядов французского генерала, я передал ему Умберто на время, а сам же вернулся обратно в город, где с новой страстью разгорелись боевые действия. Несмотря на ощущение тяжести временного расставания со своим другом, Умберто заверил меня со всей твёрдостью духа, что мы одержим победу, и что за него беспокоиться не стоит, ибо скоро ему будет лучше, и он вновь встанет на защиту своего долга.
Когда я добирался до Дижонской крепости, уже вовсю слышались оглушительные крики вражеских командиров:
— R;ckzug! R;ckzug nach Norden!.
И это означало одно: маленький провинциальный городок в Бургундии переходил к нам.
К вечеру весь вражеский гарнизон оставил город и пропал за горизонтом, лишившись при этом нескольких сотен солдат.
Торжественно вступившие в окрестности Дижона войска генерала Кретьена, сыгравшего немаловажную роль в нашей уверенной победе, были встречены радостными, восторженными криками горожан, обступивших пехоту. Было трудно поверить, что нашей малочисленной армии, гораздо более слабо оснащённой по сравнению с немцами, суждено было освободить город от длительной оккупации.
После прошедшего марша я решил расспросить генерала о состоянии здоровья Умберто. Но поскольку тот был чрезвычайно занят вопросом планирования новых наступательных операций, вместо него мне пришлось обратиться к одному из офицеров, служивших в его армии.
— Вы, полагаю, о своём друге, что был ранен в ногу? – говорил он с акцентом, - Сейчас он в лазарете, и думаю, что на следующий же день он сможет стоять на ногах в полной мере.
Мне стало поистине страшно, когда я представил, как он, едва передвигаясь, доковылял до города и нашёл в себе последние силы убить выстрелом ненавистного прусского солдата. Боже, что же нас ждёт в дни грядущие?
Впрочем, великодушный командующий Ричотти заявил мне, что утром навестит со мной раненого Умберто Каццоне, за что я искренне отблагодарил его. Всё же, хоть армия и не стала-таки моим домом, но тем не менее атмфосфера в ней казалась с тех пор теплее и душевнее, что помогло избавить меня на время от тягостных страданий по разлуке с родной, вскормившей меня материнским молоком итальянской землёй.
 
                ГЛАВА       ОДИННАДЦАТАЯ
 
И вот, в таком вот выжидающем безмолвии и пролетели эти три дня под Дижоном, теперь находившимся под управлением генерального штаба Кретьена. За это время Умберто и вправду полегчало. Он смог спокойно ходить вокруг лагеря, общаться со мной. Единственное – брать оружие в руки ему пока не позволили, исходя из того, что он ещё не окреп полностью и не мог быть допущен к подготовке к следующим боям, к каким готовило нас военное руководство. Потому пришлось мне ограничится с ним лишь посещениями его в лагере Гарибальди два раза в день, в обеденный перерыв и вечером. Он был ужасно подавлен последними событиями: страдальческий взгляд не сходил с его лица на протяжении тех дней. Редко отвечая мне, он уходил словно в себя, закрывался от окружающей его действительности как от чего-то ему чуждого, и находил незначительный покой в уединении. Это не могло меня тревожить, поскольку я уже прекрасно знал его: Умберто – человек прогресса, он всегда глядел дальше меня, дальше всех, кто сидел с ним в доме доктора Галентерио. Теперь он представлялся совершенно иным. В том я убедился хорошо, когда завёл с ним разговор о необходимости послать весточку своим знакомым в Риме, на что он лишь вздохнул с болезненной тяжестью и промолвил:
— Антонио. Я вот сейчас лежу тут третий день, иногда лишь выходя на прогулки. И я, бываю, вспомню те времена, в которых мы когда-то жили, что-то делали, планировали, мечтали как простые беззаботные ребятишки; вспомню, и задаюсь вопросом: а ради чего, собственно, мы живём? Ради какой идеи мы сюда бросили свои силы? Ради чего, в конце концов, воюем мы? Уж не тратим ли мы тут себя? Отдаём в жертву идеи? А что она под собой подразумевает? Стремление помочь одним иностранным войскам спасти свою страну от захвата другими иностранными войсками? Это стремление угодить кучке авантюрных политиков, задумавших всю эту каббалу? Не знаю, Антонио, как ты к тому относишься: думаешь ли, что я в бреду, либо оправдываешь мои страдания. Мне, знаешь ли, всё равно. Борьба за чужую идею претерпевает крах, потому что идти ради неё и лишать себя жизни – на мой взгляд, какая-то бессмыслица. Есть в том какая-та ненормальность и наивность. Ты думаешь, что тебя за то вознаградят, возблагодарят при жизни, а после неё почтут светлую твою память и прославят на века. Но так ли устроена реальность? Ответ очевиден, Антонио: нас не то что не удосужатся понять, но и просто отделаются от нас как от старых проржавевших снарядов: пошлют обратно, когда война кончится, и того довольно. Других возьмут, если конечно понадобятся. Такова реальность, брат. И вот, исходя из моих доводов, скажи мне на милость, ради чего мы здесь оказались?
Слушая всё это из уст Умберто, я просто лишился дара речи. Он ли это говорит? Тот ли Умберто, с которым я виделся в Риме и который ещё на собрании поклонников Гарибальди поднимал тост за его славу? Тот ли, который, ведя меня по Говерно Веккьо, побуждал меня к действию, к отправке на фронт? Как бы мне не хотелось в это верить, но правда была такова, что со мной говорил именно мой Умберто.
Я попросту не имел понятия, чем его успокоить, и уж тем более, каким образом на него подействовать. Да и сам он в подтверждение своей безумной, как тогда мне казалось, мысли, ничего не добавил.
«Скорее всего, - подумал я, глядя на него пристально, - он устал от боли, причинённой его ноге, и оттого он решил излить свою душу мне, дабы её смягчить».
И я вроде как стал его понимать и жалеть, хотя на самом деле, понимал я его неправильно, и когда я после осознавал это, мне становилось не по себе от досады.
Я решил остаться с Умберто, дабы он в моём присутствии почувствовал облегчение и наполнился прежней силой воли, не хватавшей ему сейчас.
Вместе с тем я с его позволения разослал письмена его друзьям из Рима, в том числе доктору Галентерио, при том я был предостерёгнут заранее от упоминания пулевого ранения Умберто. Так и прошёл этот день, с надеждами на скорое благополучное возвращения, поскольку масштабных сражений больше не должно было предвидится. Однако уже утром 21 января эти предположения не оправдались.
Я внезапно пробудился от раздавшихся по всей округе взрывов и выстрелов, точно шёл какой-то бой. Умберто тем временем крепко спал в постели. Я же, не теряя ни секунды, выбежал из палатки и поспешил к комунадующему, который тем временем уже вышел на улицу.
— А, вы уже здесь, - отвлечённо сказал Ричотти, встретив меня. В руках он держал саблю и пистолет, и это навело меня на путающие мысли.
— Что прикажете, сеньор? – решил осведомиться я.
Позади Гарибальди-младшего уже ходили солдаты, накинув на себя ранцы и положив на плечи винтовки. Всё как в первый день битвы за Дижон.
— Неужели, непредвиденные обстоятельства?
— Вам ещё, выходит, не известно о контрнаступлении противника? Прусская армия принялась брать наши позиции. Готовьтесь!
Вновь нужно было торопиться, прихватить снаряжение, встать в строй и отправится к Дижону. Но поначалу я не был готов. Не в том смысле, что я не выспался или не оделся вовремя. Мне было завещано сражаться теперь без Умберто, без его поддержки. На какое-то время меня охватила растерянность. Я уж было хотел вернуться в лагерь и разбудить его, дабы с ним поговорить хоть немного.
«Надо глядеть страху в глаза, Антонио» - бесшумный голос пронёсся в моей голове в этот самый момент, и я, отчитав себя за слабодушие, немедленно отправился к Гарибальди.
На сей раз нас уже ни к чему не готовили – теперь наша очередь была отстаивать свои приобретения, доставшиеся нам огромной ценой.
Мы мчались по заснеженным тропам, ведущим к городу, у которого уже стояла прусская дивизия, оцепившая северную часть города и, подведя артиллерию, безжалостно обстреливавшая позиции французов. Над городом поднялись клубы тёмного мрачного дыма, и Дижон, казалось, вот-вот будет поглощён им.
Как и в прошлый раз, пришлось переходить реку; ледяная вода, доходившая мне до колен, словно сковывала мои ноги, и двигаться было невыносимо трудно. Но кое-как нам все же удалось достичь форта.
Генерал Кретьен был крайне озабочен и поначалу даже не заметил нашего прибытия.
— Вижу, месье, la situation est critique.
— Всё так, месье Гарибальди, - отвечал генерал, - Нам думалось, что мы их отбросили к Эльзасу. Но затишье было недолгим: командующий фон Глум, судя по всему, настроен решительно.
И в подтверждение его словам раздался новый выстрел из пушки, и снаряд попал прямо в арсенал, где были размещены несколько стрелков.
— Пожар! – послышался голос одного из офицеров, - Пожар, генерал!
Кретьен, оставив нас, направился к арсеналу, нам же был отдан приказ срочно занять оборонительные позиции.
С тех самых пор, я потерял ориентир во времени: были размыты границы между днём и ночью, сном и явью; лишь одна нескончаемая стрельба из ружий и пушек, крики обезумевших солдат.
Тем не менее, уверенность в том, что город удастся выстоять, была велика: при нашей поддержке, французским войскам, хорошо подготовленным и обученным, ничего не стоило разгромить внезапно атаковавшую Дижон прусскую дивизию под командованием нового генерала; вот только значительные людские потери, которые нам пришлось пережить в ходе предыдущей кампании, сказались на нашем духе и, как выяснилось вскоре, сыграли злую шутку с нашей объединённой армией. Подступавшие к крепости неприятельские силы становились всё больше, и сопротивляться им с каждый новым ударом было всё труднее.
Воспользовавшись дезорганизованностью французов в результате взрыва на складе с боеприсасами, пруссаки совершили мощный артиллерийский удар по комендантской вышке, в итоге серьёзно пострадавшей.
Между тем наш командующий, Гарибальди, всё так же стойко стоял на необходимости продолжать оборону до полного уничтожения противника. С ним соглашался и Кретьен, но с оговоркой: необходимо было заполучить помощь из столицы, которая пока что не представлялась возможной из-за осадного положения в Париже.
Я же, находясь в рядах участников обороны, уже осмелился предугадать неблагоприятные последствия наших отчаянных попыток сопротивления.
По прошествии двух дней, не принёсших нам никаких результатов, которые так ожидали и Ричотти, и генерал Кретьен, не сдвинувшиеся ни на шаг прусские дивизии, получив хорошее подкрепление с севера, возобновили обстрел города. Происходило это 23 января утром, и надо сказать, что тогда сильные ветра утихли, и стало даже теплее. Но и эти обстоятельства не спасли наше положение.
На протяжении всех этих сражений я вспоминал Умберто, его слова, указывавшие на его утомлённость. Теперь, столкнувшись со всеми ужасами затяжной войны: измотанность, недостаток провианта, гибель молодых солдат - я невольно складывал оружие.
Мне казалось, что эта кутерьма никогда не завершится, что этим бесконечным перестрелкам нет и не будет конца и края, покуда все тут не ляжем. Перемена в настроении среди нашей армии была столь очевидна, что теперь вместо очередного крика: «Ура!» и выстрела в воздух все с нетерпением ожидали спасительного приказа об отступлении, о котором ещё днём ранее говорить считалось просто преступным. И эта команда была отдана в полдень.
Помнится, как Гарибальди, видимо, получив соответствующие поручения от генерала Кретьена, поспешил к нам доложить о новом плане, в тот момент, когда я и мои товарищи продолжали эту бессмысленную оборону.
— Всем покинуть позиции! Мы отступаем!
Всё произошло так стремительно и неожиданно, что я едва смог осознать, что мы потеряли Дижон. Вместе с тем одна из главных ударных групп дивизии фон Глума, воспользовавшись нашим замешательством, вновь совершила атаку по северной линии обороны, которая оказалась прорванной.
— Nach Vorne! - раздался голос вражеского генерала, и прусская армада заняла северные подступы и успешно проникла в город.
Так бесславно завершилась наша кампания в Бургундии, в районе Дижона, отныне нам не принадлежавшего.
Остальные части прусской дивизии, последовавшие за своим харизматичным руководителем, принялись стрелять по нашей деморализованной армии, обратившейся в бегство.
«Что ждёт нас? Что случится со мною, с Умберто, пребывающем сейчас в лагере и даже не подозревающем о наших бедах? Хоть бы всё свершилось. Хоть бы больше не видеть этого!»
И моё предсказание сбылось: за свою медлительность и нерешительность я был жестоко наказан судьбою.
«Теперь уж ничто не спасёт» - говорил себе я, когда наконец опомнился. Но было слишком поздно: моя армия уже давно отошла к югу, к выходу, и удаляющиеся возгласы Гарибальди то подтверждали. И вот, едва я кинулся к своим товарищам, как внезапный выстрел из винтовки, произведённый мне в спину, окончательно меня сразил. После того я ничего и не могу припомнить, лишь только то, что в глазах сначала вдруг помутнело, а затем я вовсе лишился способности видеть что-либо; сознание моё померкло, лишь отдалённые крики солдат и взрывы снарядов звучали в ушах. Кругом всё стало мрачным, словно я свалился в какой-то темный овраг, куда никакой свет не проникает. Сколько это длилось, судить не мне, а тем, в чьих руках я по итогу оказался.
 
                ГЛАВА         ДВЕНАДЦАТАЯ
 
Ничего хуже, чем нахождение под постоянным влиянием деспотичного отца, мечтавшего сделать тебя из свободомыслящего индивида послушного сынка и наделить способностью к угнетению прав нижестоящих по положению людей, не существовало для меня в мире. Так, однако, было до тех самых пор, пока я не вызвался на фронт и не попал в круговорот военных событий, меня целиком поглотивший.
На их фоне все мои прежние размышления о жестоких нравах рода Селлазаре выглядели совершенно детскими и несерьёзными; мне даже становилось забавно оттого, что раньше я так полагал.
Это радикальное переосмысление реальности случилось со мной во время нахождения в плену генерала фон Вердера, главного командующего прусско-баденскими силами, осуществлявшими основные цели германского военного руководства. Его лагерь располагался в нескольких километрах от печально известного Дижона, в районе коммуны Палант. Это был ключевой форпост для германцев, и именно за счёт его сил им и удалось овладеть городом.
Что примечательно, я был единственным гарибальдийцем, которого постигла столь незавидная участь, поскольку остальные мои соратники были представлены французами, принимавшими участие в обороне Дижона; правда, ни один из них не был со мной знаком. Не скажу, что отношение к нам было нечеловечным; будь это так, я бы вряд ли оказался в живых и смог бы вам сейчас описывать данные подробности моих нескончаемых страданий, не знающих государственных границ. Нас обеспечивали должным питанием, позволяли выходить на свежий воздух, но всё это компенсировалось для них необходимостью служить в их тылу, а именно чистить ружья и пушки, складировать снаряды и боеприпасы, отдавать дань уважения за то, что нас вообще спасли от смерти.
Конечно, если не брать в расчёт иногда проскакивавшие среди надзирателей оскорбления и унижения в наш адрес.
Впрочем, это не столь сильно меня беспокоило, нежели одиночество, на которое был я обречён здесь, в чужом мне обществе. Как я уже говорил, итальянцев здесь, кроме меня, не было. Все те, с кем я разделял свою судьбу, не знали меня ранее, а потому все наши разговоры проходили быстро и никак не откладывались в моей памяти. Потому моё жизнеобеспечение теперь заключалось лишь в одном – желании выжить хоть как-то среди не своих и найти выход из сложившегося положения. Разумеется, нет лучшего, проверенного временем и опытом способа, чем просто-напросто совершить побег, как то уже делал я ещё в давние времена, когда мне едва миновало четырнадцать лет. Вот только проблема вся была в том, что мест, куда я мог сбежать и где мог скрыться без угрозы для жизни, по существу не было: расположение лагеря фон Вердера было очень удачным, поскольку он контролировал почти все основные пути, в частности, к Дижону, о котором думать уже нет мочи, и, что самое главное, к Парижу. Конечно, я предполагал то, что моя армия, то бишь Ричотти Гарибальди, ещё не покинула Бургундию и наверняка готовится дать решающий отпор немцам. Но это всё же никак не помогло бы мне, потому что ни я, ни они не знали и не могли знать о моём местонахождении, если только не послали сюда на случай группу разведчиков-партизан, прикрывающихся под видом прусских либо баденских офицеров. Но подобных признаков я не заметил, и последние надежды для меня полностью исчерпались. Что, скажете, оставалось делать мне, брошенному на произвол судьбы страннику? А ничего. Просто сидеть и благодарить Бога за то, что я при отступлении из Дижона не был убит, а лишь отделался ранением в спину, правда, весьма тяжёлым. К счастью, благодаря усилиям местного санитара, я смог перенести эту боль и встать на ноги, но для того, чтобы я вновь был в состоянии трудиться на их военную машину, стремившуюся уничтожить Францию и принудить к капитуляции.
Однако, стоит признать, что не все служившие Пруссии солдаты были бесчувственными и эгоистичными по отношению к жертвам этой жестокой войны. Среди этого вражеского стана нашёлся-таки один человек, которому не только не были безразличны судьбы попавших сюда, но и которому во что бы то ни стало хотелось поддержать их морально. С ним лично я познакомился вечером, на третий день своего тягостного пребывания в плену. По обыкновению нас должен был обхаживать один пьяный брюзгливый старик, могший взбесится по всякому поводу, стоило только завести с ним разговор о чём-то не связанном с обязательствами по службе. К великому для всех облегчению, в тот день его не оказалось, а вместо него к нам подослали совсем молодого белокурого немца крепкого телосложения. Тем он и внушал мне вначале ещё больший страх, ибо если тот, хоть и отличался прескверным нравом и мог лишить чувств любого слабохарактерного юношу вроде меня, всё же был в преклонных летах, то в случае с этим минотавром всё казалось совершенно иным: этот силач вполне был способен не только словесно уничтожить жертву, но и если нужно, одной рукой придавить к стене и задушить.
Не сразу мне открылась та истина, что на самом деле этот новобранец – по сути белая ворона среди всего окружения.
Однажды он как-то незаметно подошёл ко мне, когда я только приходил в себя от пулевого ранения.
— Я слышал от доктора, что у вас сильная боль в спине.
Увидев его перед собой, мне стало не по себе: что затеял этот чудак, мне было вовсе непонятно, и я в испуге повернулся к стене, прикрывшись одеялом по-лучше. Но мой визитёр продолжал всё так же заботливо и тревожно, будто мой родной брат:
— Ещё я слышал, что вы сражались под Дижоном в составе армии Гарибальди?
На удивление, он спокойно говорил на французском как на своём родном, и мне пришла тут же в голову такая мысль: а не от генерала Кретьена был ли послан он к прусскому штабу?
Неужели им удалось как-то прознать про меня?
— Кто вы? Что вам нужно? – негодующе спросил я, глядя на него с подозрительностью, - Откуда…
Я решил не задаваться этим вопросом, и стал ждать ответа, который призван был меня образумить.
— Я – Йонас… Йонас Эббель. Если вы полагаете, что я не из своих, то нет…
До чего же странным был этот юноша! То ли он и правда был сочувствующим мне воякой, то ли он притворялся таким наивным ради заполучения определённой выгоды, то ли его (и я по-прежнему ловил себя на этой мысли) прислали для получения сведений о стратегическом положений войск фон Вердера.
— Йонас, - проговорил я едва слышно, - внешне похож на немца. Но однако ж говорит по-французски без затруднений.
Тут он, подсев возле меня, добавил:
— Вам следует лежать на боку. Так лучше.
— Вы, как я смотрю, здесь недавно? – спросил я его с тоном недоверия.
Несколько минут назвавший себя Йонасом молодой юнец замолк. Он стал глядеть в сторону улицы, где слышались крики солдат, занимавшихся подготовкой.
— Я – да, - вымолвил он наконец, - только вчера прибыл к генералу. А что?
Обернувшись к нему со стоном (спина у меня ещё болела), я уставился на него.
— Удивляюсь. Вы, говорят, самый безжалостный европейский народ, жаждущий разбогатеть за счёт военных успехов. И неужели я могу поверить в то, что ты можешь проявить сострадание ко мне, вашему врагу, служащему, как ты верно подметил, Гарибальди.
Это мое откровение ничуть не смутило и не разгневало моего смотрителя.
— Так-то и оно, да ведь рождён я не в Германии. Где сейчас я служу – тут и мой дом рядом.
Видя, что я сразу же решил его остановить, он продолжил:
— Но я не шпион. Французский я знаю не особо, поскольку родители мои на нём и не говорили никогда.
— Постой, - прервал-таки его я. – так откуда же ты родом тогда?
Йонас тяжело вздохнул в ответ. Он вдруг поднялся со стула и, пройдясь несколько раз по камере, стал словно прислушиваться к голосам извне.
— Из Эльзаса. Знакомый ли тебе край? Там я вырос и провёл всё своё детство, в Меце: городок такой тихий, провинциальный, ничем не выдающийся, однако памятный.
Когда война началась, он был взят прусскими войсками. Меня в армию хотели забрать, а отец с матерью, конечно, противились. За то их и выселили, а меня насильно отправили на принудительные работы на рудниках, перешедших к немцам. Долго там я не протянул: уволили с заявлением, что я не способен на такие работы, с тем и перевели к генералу Вердеру на фронт заместо прежнего надзирателя.
Его рассказом я был крайне поражён, ибо я узнал многое о том, каковы масштабы разрушительных последствий этой войны, когда человек, привыкший к своей родной земле, к своему дому, к тому быту, находится на службе у тех, кто присвоил их.
— А что же с родными? – с сожалением спросил я, до сих пор не сумев переосмыслить эту душераздирающую трагичную историю.
— Отца вроде как назначили в пограничные войска; я уж давно о нем ничего не слышал, а мать ещё при мне умерла.
Многое я хотел узнать ещё о нём и его жизни, но наша беседа неуклонно шла к концу.
— Я понимаю вас, - сказал ему я, - понимаю вашу боль. Сам через неё прошёл.
В полумраке, поскольку дело было вечером, было заметно, как Йонас осторожно улыбнулся.
— Так если вы понимаете, зачем тогда подвергаете себя таким нестерпимым мукам? Я имею в виду то, что вы боитесь сбежать.
Я задумчиво нахмурился.
— Как я это сделаю, ежели всюду окружён вражескими войсками, и никакого пути нет?
Йонас подошёл снова к моей постели и заговорчески мне шепнул:
— Вот и нет. Разве вам не известно, что существует способ через Швейцарию. Границы там свободны, слабоконтролируемы, так что вас никто не сможет разыскать и поймать.
О такой возможности я, право, не знал. Но к предложению Йонаса я отнёсся двояко: с одной стороны, говорит искренне и душевно, но с другой – нет ли в том какой-нибудь ловушки, уготовленной для меня? Хотя не похоже было.
Да уж, передо мной стояла нелегкая задача: выбраться из плена и покинуть Францию. И что это мне даст? Таким образом, я смогу перебраться на свою Родину, забыть как страшный сон эти дни и начать жизнь, что называется, с чистого листа. Именно к таковому выводу я и пришёл. В ночь я решил, что настало время покончить с клоакой, затянувшей меня в пропасть.
Итак, наметив свой план побега, который я вынашивал целых пять дней, пока рана моя не зажила, я дождался полночи, когда вся армейская суета усмирилась, и при помощи добросердечного Йонаса покинул пределы лагеря.
— Почему же ты не желаешь присоединится к моему путешествию? – осведомился я перед своим уходом.
Йонас, вздохнув, устремил взгляд в сторону лесной чащи.
— Не думаю, что имею на то волю. Да и на что мне Швейцария? Всё равно счастливым меня это не сделает. Уж буду здесь свой век доживать.
Мои возражения никак не подействовали на него, и я понял, из за чего он не хочет бежать со мной. У него оставались надежды на своего отца. Он верил, что скоро война закончится, французы вытеснят пруссаков со своих земель, справедливость восстановится, и родной ему Эльзас с распростёртыми объятиями встретит его и, быть может, отца.
Ничего более не говоря, я, приготовив себя к новым испытаниям, распрощался с Эббелем и помчался по сугробам в сторону леса. В душе я колебался. Как же я оставлю его? Могу ли я так поступать? Я вдруг остановился и обернулся, но Йонаса видно не было, а тут ещё и поднялась метель. Постояв некоторое время у одинокой сосны и потерев свои руки, несколько окоченевшие, я поспешил далее, стараясь не задерживаться подолгу в районе неприятельского лагеря.
 
                ГЛАВА         ТРИНАДЦАТАЯ
 
Кто бы мог подумать, что моим долгожданным пристанищем станет маленькая, затерявшаяся между горными перевалами Сан-Бернардино и Сан-Готтардом деревушка под названием Локарно. Всюду видны были неприступные Альпы, у подножия которых ещё и находилось лазурное озеро, закрывшееся от людских глаз тонким ледяным щитом.
Утопавшая в снегу деревня приняла покой, жизнь здесь словно замерла и, повинуясь пока воле непобедимой суровой природы, покорно принялась выжидать грядущего пробуждения: лишь кое-где на окраине загорится одно, от силы два окошка, и задребезжит свет от стоящей на столе свечи; или тихим звоном откликнется церковный колокол.
Разумеется, данные подробности могли бы и не оказаться на страницах этой книги, если бы не один беглый военнослужащий армии Гарибальди, по случайности занесённый сюда горными тропами и невольно вмешавшийся в общую атмосферу уныния отдалённой от всего мира глуши.
Надо сказать, местные жители охотно приняли меня в свой край, узнав, что я к тому же и итальянец. Это не удивительно, ибо Тичино представлял собой связующее звено между Швейцарией, через которую мне пришлось пройти, и милой моей Отчизной, ждавшей меня уже целых полгода.
Несмотря на то, что обошлось без горных переходов, путь вышел невыносимо долгим, и за эту зиму я весь сильно истощал: добираясь до Локарно, ног я уже не чувствовал, но благодаря отзывчивости и гостеприимности местных жителей, мне посчастливилось пережить этот поход. До поры до времени я заселился в доме одного крестьянина, с которым мы весьма превосходно поладили; простодушный Алонзо многое рассказал о местном быте деревеньки и о своих соседях. Узнав также о моих похождениях, он предложил мне остаться тут жить, сказав, что я могу всецело рассчитывать на его поддержку. Но как бы ни было всё тут похоже по духу на мою милую Отчизну, я знал, что через какое-то время мне предстоит вновь двинуться в путь, покуда не буду убеждён в том, что совсем недалеко – Рим или Неаполь.
К тому же, как выяснилось, Алонзо не был зажиточным фермером: в его доме была лишь одна кровать, потому я был вынужден спать на сеновале, а наутро заходить в дом отогреваться, хоть он и просил меня вместо него поселиться в спальне.
Так я продержался до самого апреля месяца, когда наконец-то в Тичино стало существенно теплее, и появлялись первые отголоски настоящей весны. Под альпийский природный оркестр: трели соловьев и журчание протекавшей в горной долине реки - проводил меня Локарно, отпустив на свободу.
По указанному Алонзо пути шёл я к Италии, пробираясь сквозь сосновый бор. И тогда я разрывался, идя в одну сторону, но мысленно переносясь в Дижон, в те холодные январские времена, когда мы так же дружно шагали к захваченному городу, навстречу смерти. И позади меня шёл Умберто. Поразительно, что во время своего побега, начиная от лагеря фон Вердера и заканчивая швейцарскими лесными долинами, меня не покидало ощущение, точно он где-то рядом, и вот-вот подаст какой-нибудь знак, а затем покажется, как это было в тот момент, когда я чуть не был заколот штыком пруссака. Неужели его нет поблизости, и мы с ним так никогда и не свидимся? Если так, то как я смогу компенсировать эту разлуку?
И всему виной, конечно же, проклятая война, лишившая меня всего, что я нажил за все свои годы.
Преодолев значительное расстояние от деревни, я порешил остановиться возле необитаемой лесной полянки и разжечь костёр, чтобы выспаться и основательно подготовиться к утру. Я уж был уверен, что до границы осталось немного. В то же время, не лучше ли было по-дольше продержаться в доме Алонзо?
«Главное – терпение и вера. Всё остальное – незначительно, им можно пренебречь».
Поглядев несколько часов на ночное небо, усыпанное яркими звёздами, на очертания домов чуть скрывшегося из виду Локарно, я от изнурения лёг на бок и задремал, вдыхая аромат свежей травы.
Сон мой, однако, не был глубоким, потому что он внезапно прервался каким-то непонятным шорохом, словно кто-то крался ко мне из леса. Пробудившись в недоумении, я принялся прислушиваться к звукам. И первая мысль, родившаяся у меня в голове – лесной зверь: медведь или кабан. Вскочив с земли, я поднял свою винтовку, прихваченную мной во время побега из плена, и не раздумывая прицелился.
— Кто тут? Живее, выходи!
Шорох в кронах сосен стал усиливаться. И по мере того, как он приближался, я разуверял себя в том, что это вообще животное, потому что шаги были осознанными; очевидно, что нечто обладало разумом и избирательно убавляло ход, точно предугадывая опасность быть замеченным.
Я не двигался с места, тысячу раз коря себя за то, что так спешно покинул Локарно. Хорошо, что я не осмелился открыть огонь, иначе просто в жизни бы не простил себя.
Вскоре над поляной раздались стоны, а в полумраке, слегка освещаемым костром, показалась чья-то рука.
«О, Боже! - чуть было не воскликнул я от страха, - Да что же это значит?»
В ответ моим мыслям из-за ствола вышел человек в солдатской униформе с незаряженной винтовкой. Распрямив руки, он потянулся к костру. По его выражению лица и одежде, состоявшей из красной рубашки и белых панталон, я узнал не только то, что он из войск Гарибальди, но и самое ошеломляющее – что он ни кто иной, как сам Умберто.
Вряд ли мне удастся и сейчас передать мои чувства, когда я его застал в ту ночь. Помню лишь я хорошо, как выронил из рук винтовку и, застыв в полном неведении, стал его рассматривать.
— Ты ли? – только и смог вымолвить я.
Умберто, подойдя ближе к огню, обескураженно посмотрел на меня.
Мы в исступлении глядели друг на друга и не могли взять в толк, каким образом наши пути, которые просто не могли сойтись ни по каким законам науки и разума, всё же пересеклись.
— Это… просто уму непостижимо, - произнёс Умберто , - Я ведь столько дней, с тех самых пор…. только и делал, что думал о тебе, Антонио. Я бежал сломя голову по заснеженным швейцарским дорогам, не зная, что меня ждёт. И в итоге… нахожу тебя. Нет, это немыслимо.
В его тоне чувствовалась доля сомнения, словно он стал жертвой оптического обмана. Однако я почему-то обладал непоколебимой уверенностью в том, что Всевышний явил мне моего старого друга.
— Умберто! – я без памяти кинулся к нему, прижав к себе; руки его страшно похолодели, сухое лицо отображало те перемены, которые навсегда отложили свой отпечаток на нём, - Умберто. Я вижу, ты ужасно изнурён? Позволь, мы сядем у огня.
— Это хорошо, - заметил он, - но у меня совсем не осталось еды, а мы с тобой ужасно голодны.
Но я тут же разубедил его в этой мысли, достав из походного ранца некоторые приобретения из дома Алонзо, среди которых был свежий окорочок. Его мы и подогрели, а затем с жадностью обглодали. Теперь у моего товарища настроение чуточку поднялось, хотя он едва моргал своими сонными глазами.
— Как ты нашёл меня? – начал я, дабы прояснить обстоятельства, сжалившиеся над нами обоими, - Ведь получается, что мы с тобой шли одними путями, разве нет?
Прилягнув на траву и подложив руки под голову, Умберто смотрел на едва заметно поднимавшуюся в небе луну, лёгким ненавязчивым светом озарявшую нашу полянку.
— Из рассказов местных жителей. Один из них, такой высокий и с проседью в волосах, поведал, что некий солдат-гарибальдиец какое-то время жил у него, а после ушёл к югу. Конечно, мне не пришлось долго размышлять, чтобы прийти к выводу, что речь шла про тебя, брат. Но я и думать не мог, что увижу тебя…
Несмотря на недосказанность его слов, я понял, что он имел в виду. И, конечно, за то я не винил его, ибо никогда нельзя быть уверенным в том, что человек остался жив, если о нём нет никаких известий на протяжении длительного времени.
— Я был в плену, - принялся рассказывать свою историю я, - раненого доставили в лагерь к генералу фон Вердеру. Но долго я там не пробыл: всего неделю. И всё же этого, признаюсь, мне хватило, чтобы истосковаться по тебе, своей Родине.
— Как же тебе удалось сбежать? – Умберто повернулся лицом к костру и окинул меня взволнованным взглядом.
— Скажу по правде, спас меня один из надзирателей в лагере, добрый такой эльзасец моих лет, чуть, может, меньше. И такую историю мне он поведал, что мы непременно прониклись друг к другу симпатией. Он и указал мне дорогу в Швейцарию. А что же ты? Как ты сбежал?
Умберто, приподнявшись вдруг, огляделся вокруг и со скорбью посмотрел на меня.
— В том то и дело, что бежал я не из плена, а из своей же армии.
— Как же, из своей? – эта новость меня потрясла до глубины души; даже какой-то холодок прошёлся по моему телу.
Умберто говорить было в тягость; его мысли путались, он сбивался и не мог найти в себе силы довершить свою повесть.
Он чувствовал себя узником тех условий, в которые поместила его несправедливо обошедшаяся с ним судьба. Она измучила его, обессилила, лишила разума.
— Помнишь, я рассказывал тебе о старых проржавевших снарядах.
Недолго пораздумав, я утвердительно кивнул головой, ибо вспомнил подобный разговор, завязавшийся между нами.
— Я говорил о том, как война, не важно кем и во имя чего затеянная, изживает из нас человечность, дух свободы. Ржавение – это угасание. И потому я могу заявлять, что на полях всех тех сражений я ржавел. Процесс этот практически необратим и неисправим, и он ускорялся за счёт многих причин: нас ждало отступление и поражение. Тут ещё и ты пропал без вести. Я, брат, уже и молился за твою душу покойную. И вместе с тем продолжал ржаветь. И вот пришла мне внезапно, не помню как, но пришла, однако, идея: что стоит мне попробовать этот процесс остановить или хотя бы замедлить. И выход я нашёл лишь в самом омерзительном, что может прийти в голову верному долгу солдату: дезертирстве. Но был ли у меня выход, Антонио? Мог ли я оставаться и воевать за то, что тебе не дорого? Что не представляет истинной цены для тебя? Наши усилия были обречены, и я лишь это обозначил.
Вскоре мы, изрядно утомившись долгим разговором, решили его завершить; уже начинало клонить ко сну.
«Какое всё таки счастье, что я сегодня спать буду не один - пришла мне в голову мысль, - Дай, Боже, нам осуществить задуманное и возвратиться домой, в наши тёплые милые края. Правда, не совсем ещё понятно, что нас ждёт там, и главное, все ли знают о том, что мы пережили. Быть может, они полагают иначе?»
Мои тревожные размышления рассеял Умберто:
— Как думаешь, долго ещё нам?
Очнувшись, я подкинул дров в костёр и, наблюдая за его тихим потрескиванием, ответил:
— Не думаю. Километров десять где-то. Но в том ли суть?
— Нет, конечно, - мечтательно произнёс он, - Просто хочется скорее влиться в новую жизнь. Без войн, крови, несчастий. Нет сил более тащить на себе эту неподъёмную ношу. Ты, естественно, прав: главное, мы сбросили её наконец, избавились от неё. Мы были словно невольники, строившие выдающиеся пирамидальные глыбы по прихоти египетского фараона. Какой ведь ценой нам это давалось? Сколько жестоких и ненужных смертей! Мы могли бы всего этого избежать. Я не эгоист, Антонио, не подумай зря, ибо говорю я не только о нас с тобой, но обо всех, кто сражался с нами под Бельфором, Дижоном, Вогезами. Только пирамид мы так и не увидели. Скорее, её обломки… Слышал как-то в армейских кругах, когда служил ещё, что в Париже горожане взбунтовались, дело чуть до революции не дошло. Впрочем, нам это не грозит, Антонио. Так ведь?
Тогда я уже крепко спал, и потому не мог слышать Умберто. Лишь обрывки его фраз, перемешанные с треском пламени в костре, доносились до меня. Полагаю, что мой друг, хоть и был крайне утомлён, долго ещё не мог сомкнуть глаз, вероятно, что-то себе говоря и осмысливая всё произошедшее с нами.
 
                ГЛАВА           ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
 
За полгода нашего отсутствия в Италии многих из оставшихся членов клуба, основанного Умберто, было не узнать: все их черты характера претерпели существенные изменения. Былые выскочки и ораторы, выступавшие с активными дебатами и готовые были спорить по любому поводу, теперь обрели чересчур надменный, равнодушный покой. Таким стал кареглазый молодой почитатель Гарибальди, после нашего прибытия постоянно сидевший на диване и от скуки читавший вести из газет. Недалеко от него отошёл и Родерико, рассказывавший о своём знакомом-геологе. Хоть он и продолжал хвалиться на публику достижениями своей семьи и друзей в разных областях науки, тем не менее во внешности он приобрёл черты человека, не имеющего возможности и желания лично стремиться к новым жизненным изысканиям: лицо его обрюзгло, тело пополнело, и ходил он уже не по-щегольски, а как-то неуклюже.
Конечно, изменения затронули и уважаемого доктора Галентерио, но на наше с Умберто удивление, в совсем противоположную всем ожиданиям сторону; если раньше ему были свойственны молчаливость, нежелание принимать сколь-нибудь значимое участие в разговоре, то теперь он стал проявлять активность, бодрость и невероятную трезвость ума. Глаза его заиграли живостью, сияющая улыбка при встрече гостей не сходила ни разу с его ясного лица.
Что же касается других участников кружка, то о них ровным счётом никто ничего не слыхал; как сообщил нам сам Галентерио, француз Лаккар перестал посещать его сразу после нашей пропажи, и с тех пор уже не беспокоил своим присутствием; есть мнение, что он уехал во Францию по политическим мотивам, которые никому не разглашал.
Если говорить в целом, то из пристанища вольнодумцев и революционеров клуб стал простым гостевым домом, ничем не отличающимся от других подобных заведений; политический дух и атмосфера присутствия в быстро меняющейся реальности исчерпали себя окончательно. Каждый находящийся в зале отныне жил в своём мире, замкнувшись на исключительно собственных проблемах и идеалах.
Все эти обнаружившиеся в день нашего прибытия перемены сильно изумили меня и совсем не пришлись по нраву Умберто.
Несмотря на то, что известие о нашем нежданном возращении необычайно всех порадовало, и целый день мы потратили на разъяснение всей приключившейся с нами драмой, всё же нельзя было не заметить какую-то укоризну в наш адрес; казалось, все они в душе не одобряли наше решение и даже обвиняли нас в собственном духовном упадке. Посему мой друг уже предвидел неблагоприятные дни для собраний в доме Алессандро Галентерио.
— Знаешь что, Антонио, - обратился ко мне однажды Умберто, - я думаю, что на время тебе следует прекратить посещения. Мне необходимо уладить тут дела.
Я хотел было вставить несколько слов, но он мне со всей серьёзностью не позволил это сделать:
— Лично.
Такой тон показался мне упрекающим, и я с обидой ответил:
— Вижу, тебе приспичило со мною иметь дело.
На этом я хотел встать со стула и поспешить к себе домой, но Умберто вовремя меня нагнал у двери.
— Да разве это я имел в виду? Просто твоя помощь мне пока не понадобится. Но я всегда буду верен нашей фронтовой дружбе.
Умберто убедительно посмотрел на меня.
— Планируешь более не организовывать вечерние собрания? – догадливо спросил я.
— Как знать, - усмехнулся Умберто, глядя на стоявший в зале диван, - Может, и придётся проститься со всем этим. Может, и нет. Вопрос в том, будет ли актуальным их существование.
Тут он немного помолчал, и затем с задумчивостью продолжил:
— Знаешь, в последнее время я стал терять интерес к подобного рода мероприятиям. Кажется, что всё то было некой забавой, делавшейся ради увеселения гостей. Но если подумать немного, то понимаешь, что есть и более ценные занятия, приносящие истинное наслаждение и пользу как тебе, так и окружению. А то, что проходило здесь – не более чем иллюзия всеобщего благополучия. Думаю, и ты со мной согласен.
— Быть может, и так, - рассеяно проговорил я.
Почему-то вдруг, совершенно случайно, мне пришёл на ум мой давний знакомый, с которым я перестал поддерживать постоянные отношения с самого моего отъезда в Рим – профессор Франческо Леоне. И ведь я совершенно забыл ему написать весточку, будучи на войне. Как-то нехорошо вышло.
Всё-таки, этому человеку я обязан, в первую очередь, крышей над головой, а также тем, что вообще получил возможность иметь сотню знакомств с различными умами страны и относиться тем самым к самому что ни на есть высшему свету.
«Как раз, покуда Умберто уложит все свои дела в Риме, я смогу навестить его, и заодно кое-что прояснить».
Дело в том, что я прекрасно помнил, как Леоне мне говаривал о своём заветном желании. Хотя я и вовсе забыл его о том спросить тогда, разве не сейчас время всё разъяснить? Возможно, именно теперь я и в состоянии помочь ему в осуществлении его планов; стоит отплатить ему щедростью.
И я, воодушевленно окинув взглядом гостиную, обнадеживающе похлопал Умберто по плечу.
— Договорились. Мне и вправду не помешало бы отъехать на несколько дней или неделю. Только не забудь мне писать, дабы я был в курсе всех происходящих здесь дел.
Умберто от души рассмеялся.
— Ну, уж за это я ручаюсь.
Я решил отправиться завтра же утром, и напоследок мы с доктором Галентерио провели остаток дня за бокалом вина.
— Будем вас непременно ждать, - заверил меня он.
— Ну, а у вас есть какие-нибудь соображения о дальнейших планах? – решил я полюбопытствовать.
В ответ доктор пожал плечами.
— Какие могут быть ещё у меня планы, кроме как заниматься своим любимым делом – спасением человеческих жизней. На другое пока не рассчитывю. Время, как говорится, всё покажет и расставит на свои места. А вы, позвольте узнать, куда намереваетесь отбыть?
— В Неаполь. Там проживает один мой хороший знакомый.
— Ах, да, - воскликнул вдруг Галентерио, - вы как-то упоминали одного профессора геологии. Между прочим, - обратился он к Умберто, - почему бы нам не преобразовать наш клуб из политического в научный. Тогда мы могли бы собрать всех геологов Италии!
И доктор залился весёлым смехом, не встретившим, однако, особой поддержки.
— Я склоняюсь больше к тому, что каждый из нас должен избрать свой путь. Довольно объединять всех, – сказал Умберто, глядя на часы в гостиной, - Что ж, господа. Выпьем за наше здоровье!
И мы дружно чокнулись бокалами, перейдя затем к трапезе.
— И давно вы знакомы? – продолжал доктор.
— Да, - говорил я, - ещё со студенческих лет. Если точнее, то я был у него студентом, а он возглавлял кафедру геологии. Не знаю, как сейчас обстоят дела. Вот и хочу узнать поскорее.
— Ну, в таком случае, не будем вас задерживать. У меня завтра тоже намечается множество встреч с пациентами. Утром, например, должна зайти одна дама. У неё были большие проблемы со зрением. Пришлось надевать линзы.
Я, не допив вина, решил по-раньше уйти, дабы подготовиться к завтрашней отправке, в то время как Умберто ещё беседовал с Галентерио о наших похождениях в Швейцарии.
На следующий же день, переполненный самыми разными чувствами и мыслями, я, простившись на время с Умберто, экипажем отправился прямиком в Неаполь. Мною одолевало желание увидеться со старым добрым Франческо, рассказать ему в подробности о своей жизни, отблагодарить его за то, что он сделал для меня, когда я ещё был совсем юн. Ах, университетские годы! Как вы стремительно пронеслись мимо меня, словно перелётные птицы в прохладный осенний день, спешащие в далёкие, неведомые людям страны. Через что я там прошёл! Даже вообразить трудно. В то время я так многого не понимал, боялся чего-то. Хотелось мне вновь оказаться в том времени и, почувствовав себя на лет пять младше, избежать тех ошибок, которые я допускал тогда. Впрочем, мне не на что жаловаться. Лишь только на своё несчастное детство, о котором я всё реже желаю вспоминать.
По прибытию в город, я решил снять недорогую гостиницу поблизости от центральной площади, дабы после небольшого отдыха отправиться к дому Леоне. К счастью, мне удалось найти приличный гостиный дом с выходом на милую Пьяцца-дель-Плебишито и занять небольшой, но уютный номер на верхнем этаже с видом на здание оперы. И казалось, что за все годы своего отсутствия здесь я должен был давно позабыть его, но поразительно: я помнил все названия улиц и домов, с которыми мне доводилось иметь дело, словно жил в Неаполе всю свою жизнь, никогда его и не покидая. В какой-то мере этот с лаской приютивший меня город стал мне родным, компенсировав тот недостаток тепла и внимания, что терзал меня в Сицилии, в доме родителей.
Немного прийдя в себя после долгой поездки, я отправился отобедать вниз, где находился просторный трактир.
Заказав скромный вариант, пасту с овощным салатом, я принялся читать газету, изредка поглядывая в окно, на шумную, переполненную народом площадь.
Мои мечтания вскоре прерывает весьма любопытный разговор, завязавшийся между двумя постояльцами, сидевшими за столом напротив меня. Они возбудеждённо о чём-то беседовали, а один из них, низкорослый с тёмными кудрявыми волосами, промолвил:
— И ведь замечательный был человек, сеньор Леоне.
Конечно, подобное совпадение я не мог счесть за обыкновенную случайность: только я подумывал о Франческо, как тут же упомянули его.
Докончив свою трапезу, я решил подсесть к этим посетителям и заговорить с ними.
— Антонио Селлазаре, - вежливо представился я.
— Очень приятно, - с некоторым удивлением ответил один из них, куривший сигару, - Габриэль Фернандо.
— Томаззо Верона, - дружественно протянул мне руку второй.
— Чем могу быть обязан нашим знакомством? – поинтересовался первый.
На вид он был молодой, в меру серьёзный и практичный человек, не сразу пошедший мне навстречу, даже после того, как я рассказал о своей цели нахождения здесь, в Неаполе.
— Собственнно, - пояснял я, - я хотел навестить профессора Леоне, да и услышал только, что вы говорили о нём. Полагаю, вы с ним знакомы?
— Да, всё так, - кивнул Верона, - мы с ним, - указал он на Фернандо, - выпускники факультета геологии, на котором преподавал профессор Леоне. В университете Фридриха Второго, если вы про него слышали?
Этот факт меня не только приятно поразил, но и тесно сблизил с ними.
— Разумеется, слышал! Я, если хотите знать, также учился на этом самом факультете.
Тут и мои собеседники переглянулись между собой. Томаззо ещё более заулыбался, а его друг, Габриэль, стал ко мне намного благосклоннее.
— Вот как? Погодите! – он вдруг сосредоточенно уставился на меня, - Кажется, профессор нам как-то упоминал об одном своём студенте с точно такой же фамилией. Так значит, это вы и есть!
— Походу, что да, - отозвался я.
— Надо же, какая встреча!
И он крепко пожал мне руку в знак высокой признательности.
Но весёлость быстро сменилась обеспокоенностью, ибо я вспомнил слова: «Замечательный был человек, сеньор Леоне». Почему же был? Что с ним случилось? Он уже не является замечательным человеком, став на путь порока, либо в этой фразе кроется нечто другое?
— Вы, позвольте узнать, откуда приехали? – спросил меня Фернандо.
— Из Рима. А вы, значит, также?
Фернандо отрицательно мотнул головой, и при том тяжело вздохнул. Ему по какой-то причине было тяжело продолжать беседу.
— Мы из Флоренции, - договорил за него Томаззо, - Приехали ещё давно, недели две тому назад. Хотели отбыть по-раньше, да не вышло.
— Почему же? – я с нетерпением, желая скорее выведать причину их резкой перемены в настроении, переглянулся с ними.
Ох, недоброе что-то предвещало их затяжное молчание, нарушаемое лишь шумом остальных постояльцев отеля и плавной игрой скрипачей. Габриэль по-прежнему не мог никак дать объяснение.
— На днях, когда мы ещё были во Флоренции, - медленно начал Верона, - мы получили от него письмо, в котором говорилось, что наш почтенный профессор тяжело заболел. Мы с Фернандо, узнав об этом известии, конечно, были вне себя от ужаса и непременно отправились поездом в Неаполь.
Когда прибыли к нему, служанка, немолодая уже женщина, была в ужасном состоянии: увидев нас, принялась отчаянно рыдать, то и дело восклицая: «Как же долго вас не было? Сеньор Леоне уж истосковался по вам!». Мы поняли, что профессор чувствует себя неважно. Служанка добавила также, что Франческо навещал не один врач, но помочь ему… не смогли. Сказали, что тут, как говорится, воля Божья.
Когда мы вошли в спальню, он лежал, сухо кашлял, бормотал что-то невнятное. Впрочем, Франческо сразу узнал нас и был весьма рад нашему приезду. Мы как могли его успокаивали, заверяя в том, что найдём столичного врача, из Рима, раз местные отказываются помогать. «На что мне врач, - отмахнулся он, - Если бы приехал мой старый друг, Антонио Селлазаре. Он – самый лучший врач для моей проклятой души».
Меня охватил небывалый страх, когда я узнал эту историю. Мне не верилось, что это происходило с известным мне с молодых лет профессором Леоне. Отчего же его настигла такая участь?
— И, что же, - озадачился я, всё надеясь на благоприятный исход, - Помогли ли ему? Сейчас ведь ему легче?
На сей раз слово взял Фернандо, успевший за время рассказа сделать ещё несколько тяжелых вздохов.
— Да. Ему легче, - он обратил свой взгляд на потолок, - И если бы вы знали, как ему теперь полегчало! Ведь он уже никогда не будет страдать. Он избавился от этой необходимости. Точнее, Господь избавил его!
Он внезапно вскочил со стула и, проведя рукой по лицу, отошёл в сторону. Я в замешательстве уставился на Томаззо.
— Простите, - нервно проговорил Верона, поглядывая на Фернандо, - мы были столь потрясены случившимся, что до сих пор не в силах всё уместить в своей голове и осознать.
Я вскоре начинал думать о самом худшем сценарии, который мог произойти с Леоне.
— Получается… ему не смогли помочь? – говоря это, сам себе я не верил. Неужели такое возможно с молодым, прекрасным, интеллигентным человеком в расцвете сил? С таким, как Франческо? Что-то здесь не так.
Однако мои опасения оказались не только не напрасными, но и полностью правдивыми.
— Да, увы. Через день после нашего пребывания здесь, в этой гостинице, мы получили известие от служанки о его кончине. На днях схоронили и отправили в долгий путь…
Что говорить: судьба несправедливо обошлась с нашим Франческо. Теперь уж земля ему пухом.
 
                ГЛАВА         ПЯТНАДЦАТАЯ
 
Из речей Фернандо и Верона я многое узнал о последних годах жизни моего Франческо. Все те дни он практически ни с кем не общался, никого даже не впускал в дом, но весьма хотел видеть меня, ибо ждал с часу на час. Потому меня теперь стало разъедать то чувство, что я мог бы спасти положение, и если бы я был рядом с ним всё это время, рокового последствия можно было бы избежать. И какой недуг настиг его в столь молодом возрасте, в итоге сведя в могилу? Что послужило тому причиной? Сколько я его знал, он ничем не был сломлен; напротив, у него было множество неосуществлённых идей и планов, с которыми он охотно делился со мной.
Когда я узнал от Габриэля Фернандо истинный источник всех его бед и страданий, мне стало совершенно не по себе, ибо, как выяснилось, в той истории я оставил свой значительный след, не подозревая при том о его губительном влиянии на дальнейшую судьбу профессора.
— За несколько дней до своей смерти, - говорил мне Габриэль, когда мы шли по главной площади к городскому кладбищу, - Франческо, исповедуясь перед нами и перед всеми смертными, поведал нам весьма зловещую историю, которую, Антонио, я обязан передать вам в общих чертах. Думаю, вы хорошо знаете Леоне и его характер; это был весьма искренний человек, полный стремлений и страстей. И потому неудивительно, что он, желая разрушить оковы одиночества, был полон мечтаний и надежд встретиться с человеком, не только разделявшим бы его мировоззрение, но и ставший для него родственной душой, частью единого целого, где он чувствовал бы покой и счастье. Да, как вы могли уже верно предположить, во всей этой трагедии замешана самая настоящая любовь.
Так, по завещанию своей судьбы, не остепенившийся ещё в духовном смысле профессор встретил одну женщину, по его личным словам, привлекательнейшей наружности и такой же одинокой, как и он сам. О подробностях их отношений я, как сторонний судья, не принимавший участия в этой истории, говорить не имею возможности, но покойный Леоне успел-таки коснуться некоторых важных моментов этой тесной и в итоге погибшей от рук одного негодного человека романтической связи.
Примечание, данное Габриэлем касательно «одного негодного человека», меня не только насторожило, но и произвело глубокое впечатление.
— Романтической связи между добродушным просветлённым университетским умом и милой, немного взбалмошной оперной артистки, Анжелой Моротини, - продолжал Фернандо, - Скажу по секрету, в день смерти Франческо нам довелось вскрыть несколько посланий, в которых и была отображена история их длительной переписки. В одной из них, адресованной Леоне, мы узнали, что, в общем-то, жизнь сеньориты Моротини была безрадостной: родилась в семье, едва сводившей концы с концами, а в юности, обретя свойственную тому возрасту силу духа, бежала навсегда из родительской обители и скрылась в городе, где занималась невесть чем (подозреваю, что бродяжничала), пока вскоре она не привлекла внимание своим милым, трогательным голосом одного артиста, работавшего в этом самом оперном театре, - Фернандо указал мне на величественное здание, располагавшееся напротив нашей гостиницы, - Таким образом она нашла своё призвание, но по-прежнему томилась отсутствием общения с близким по духу человеком. И вот так произошло, что профессор Леоне, а к тому времени мы с Томаззо уже покинули Неаполь, посетил театр и, полагаю, что на одном из представлений застал эту девушку и был, видимо, поражён не столько её внешней красотой, сколько красотой голоса, которым она покоряла сердца зрителей. Поскольку в ту категорию попадал и наш герой, то нет ничего удивительного, что по прошествию нескольких вот таких встреч, они нашли взаимопонимание друг с другом, и теперь их отношения стали приобретать всё более глубокий смысл. Франческо мало говорил нам о тех блаженных для него дней, когда он виделся с Анжелой и имел возможность с нею общаться, так что вся сентиментальная основа их взаимоотношений навсегда скрылась от нас, уйдя вслед за ним.
Конечно, не обходилось без всякого рода недопониманий и разногласий, возникавших между ними, но могу с уверенностью заявлять, что и Франческо, и эта девушка были счастливы как никогда более. Но у всей этой истории, из которой можно составить отдельную повесть, есть конец, Антонио. И самое ужасное – он был не только непредсказуем, но и умело подстроен третьим лицом, имя которого я не желаю упоминать, хотя для прояснения картины и следует. Это был студент первого курса факультета Леоне, Виченцо Лотти.
— Неужели? – меня аж передёрнуло от услышанного, ибо что-то очень знакомое звучало в нём.
— Вы и про него знаете? – пытался понять меня Фернандо, несколько раздражённый тем, что его рассказ перебили.
— Не уверен, поскольку давно было, однако что-то припоминаю, - отметил я.
— Это хорошо, - вдумчиво сказал Габриэль, - Значит, вы имеете сколь нибудь полное представление об этом типе, ибо я не могу называть его в более благосклонных тонах. Стоит признать, что при первом нашем знакомстве в университете с ним он произвёл на нас прекрасное впечатление: весёлый, учтивый, в меру общительный, в меру рассудительный. Нельзя сказать, что мы состояли в дружеских отношениях, но при этом были не прочь проводить совместно свободное время.
Вы удивились, воскликнув: «Неужели?». Представьте, Антонио, что моя реакция была точно такой же, когда я узнал от Франческо о том, что этот самый студент, милый обаятельный юноша, мог так подстроить всё; настолько одержим он был идеей мести и разоблачения, насколько коварен был его изворотливый ум. И вы ещё более удивитесь, когда я вам скажу, против кого так восстал он жестоко, что послужило поводом для этого непостижимого предательства.
Фернандо вдруг бросил на меня испытующий взгляд, от которого я оторопел.
— Вы понимаете, почему я при нашей с вами встрече в гостинице был так поражён?
Я в растерянности мотнул головой.
— Да потому что, уважаемый, вы и стали главным звеном в этой истории. Да. Как только я услышал фамилию Селлазаре, я сразу взял в толк: «Вот оно что. Так значит, вот тот самый студент, которого так любил профессор Леоне, и из-за которого и был так озлоблен Виченцо». Не сочтите, что я вас виню в произошедшем. Вы ведь даже и не подозревали о том, что задумал Лотти. Я не знаю в точности о ваших отношениях с ним; может, вы сами мне поведаете об этом для придачи большей ясности этому из ряда вон выходящему случаю.
Виченцо Лотти… нечто знакомое звучало в этом имени и этой фамилии. Студент геологического факультета, общительный, обаятельный. Мне потребовалось немало времени, дабы наконец сформировать себе ясную картину о его личности. Не о том ли шла речь, что работал в университетской библиотеке, и с которым свёл меня в один день Франческо?
Я шёл, погрузившись в себя и словно выбыв из окружавшего меня мира. Кажется, одна странная мысль прокралась в моей голове, пробралась в потаённые уголки моего сознания…
— Нет худшего удара, чем тот, который был совершён незаметно и вроде как не принёс тебе ощутимого вреда, но на самом деле разрушивший весь смысл твоей жизни, - продолжал рассказывать мне Фернандо, когда мы уже добрались до могилки профессора, - Что самое ужасное, никто из знакомых, коллег и даже близких друзей покойного не простился с ним. На погребальной церемонии были лишь мы с Томаззо, да ещё человек пятеро. Мы отчаянно допытывались до истины, расспрашивая их об инциденте, сгубившем нашего лучшего друга; но никто из них не знал истинного положения дел, хотя и возникали серьёзные подозрения насчёт Виченцо. С тех пор, как Франческо покинул земной мир, никто его и не видел. Но своё подлое, порочное дело он успел-таки сделать, нанеся урон самому дорогому, что было у Леоне – и речь даже не про любовь, а про репутацию. Многие, в том числе и мы, были уверены в том, что Виченцо, будучи в близких связях с профессором, прознал про его отношения с Моротини, не совсем вписывающиеся в принципы университета – места, где тайные интимные связи между возлюбленными считаются действительно неприемлемыми. Воспользовавшись этим фактом, ему удалось совершить то, что и привело к плачевным последствиям: вынести в свет эти отношения (каким образом, мы не знаем, но суть в другом) и тем самым, всячески запятнать его авторитет, которым он, несомненно, обладал в своих кругах. А уж там, как вы понимаете, дело за общественностью, единодушно обвинившей его в преступлении перед научным сообществом. Вот так, всего одно слово может уничтожить и человека, и его судьбу. Конечно, отягощенные свалившимся на них грузом отвественности перед общественным мнением, Франческо и Моротини пришлось втайне расстаться и поставить крест на их взаимной симпатии, длившейся не один год; как сказал нам сам Леоне, его попытки убедить Анжелу сбежать вместе в другой город не увенчались успехом; она не только скрылась из виду, но и перестала отвечать на его письма. Вот всё, что я узнал из его последних слов, воспоминаний, и кое-что додумывая самостоятельно. Как видите, Антонио, всё было обречено…
Почтив светлую память профессора, мы под нахлынувшим на нас ливнем возвращались обратно в гостиницу, где меня ожидало ещё одно открытие, которое повернёт моё долгое и утомительное повествование в совершенно другое направление, точно река, под порывом ветра резко изменившая своё течение.
Моё пребывание в гостинице, как и ожидал я, затянулось на целую неделю, и за то время я успел сдружиться с Габриэлем и его отзывчивым компаньоном Томаззо; в нашем почти ежедневном общении стали чаще проскакивать откровенности. Конечно, всех нас объединяла тесными узами привязанность к Франческо и воспоминания о нём. Все мы осознавали, что наша встреча не была обыкновенным следствием сложившихся обстоятельств, но произошла по воле Божьей.
Как-то после очередного обеда в трактире гостиницы, Фернандо пригласил меня в свой номер, ибо, как он мне сообщил заранее, сутра им предстояло уезжать из Неаполя, и ему крайне хотелось поговорить со мной напоследок. Конечно, я не был против, хотя и был раздосадован столь скорым завершением наших совместных дней, проведённых здесь.
— Мне очень жаль, друг, но мы вынуждены завтра же ехать; великое множество неотложных дел. Думаю, и у вас их также много. Пишите мне, я буду признателен.
Я, разумеется, непременно в том его заверил, поскольку и сам желал поддерживать с ним отношения. Однако вместе с тем на меня напала тоска, и чтобы как-нибудь её разбавить, я решил поинтересоваться, куда так спешат они с Томаззо.
— О, мой друг, это весьма долгая история! Боюсь, что я ею навею вам скуку. Но, если вам интересно, я могу вкратце поделиться главным.
— Вы меня уже завлекли, Габриэль, - признался я честно.
— Вообщем, нам предстоит весьма долгое путешествие, и оно зависит от некоторых условий, в числе которых – состояние погоды и успех плавания. Да, вы не ослышались, мы отправляемся в море. Однако я не думаю, что вам там будет интересно, - подметил он, видя моё запылавшее любопытство, - по той причине, что это не простое путешествие для ознакомления с новыми странами; нами, геологами, движут исключительно научные цели.
— Вот как? – воскликнул я, не до конца вникнув в суть, - А что же вы планируете изучать, да ещё и за пределами Италии? Если то, конечно, не секретно.
Габриэль с самодовольством усмехнулся.
— Данные сведения, конечно, не следует разглашать непосвящённым в наши дела лицам, но так как мы уже хорошо знакомы, и при том вы были лучшим другом профессора Леоне, то я считаю неблагородным поступком вас не уведомить о том. К тому же, именно благодаря Франческо и была затеяна эта далёкая экспедиция на Аляску, что в Америке. По правде сказать, эта затея была его чуть ли не главной мечтой, вдохновлявшей его на протяжении всех лет жизни. Но осуществить её не суждено было по уже известным вам причинам. Теперь инициатива эта перешла в руки человека, который должен был, собственно, возглавить сие предприятие, то бишь, в мои. Так что по сути, я исполняю свой долг перед Леоне.
Я тут же стал задавать ему вопросы о том, что же они собираются делать на отдалённом континенте, и не представляет ли собой экспедиция опасность, и сколько дней им придётся добираться до тех краёв.
— Если вы немного разбираетесь в истории Аляски, то знаете, что Аляска несколько лет тому назад была отдана в распоряжение русскими, и с тех самых пор переселившиеся из Америки золотоискатели начали проводить там серьёзные работы.
— Ну, а какое вы имеете к тому отношение? – недоумевающе спросил я.
— К американцам – никакого. Однако я имею в виду наших эмигрантов на Аляске, а они, поверьте, там есть, хоть и, признаю, в небольшом количестве.
— Там есть итальянцы? – удивился я.
— Да. Небольшая община численностью где-то в четыре тысячи человек. Построена была она ещё давно.
— А вы не знаете, кем? Кто стоял за её основанием?
Габриэль, предавшись размышлениям, приложил по привычке пальцы рук к голове.
— Не знаю точно. Говорят, был у нашего профессора старый знакомый. Если я не ошибаюсь, они даже были близкими друзьями. Не буду вам врать, коли не знаю сам. Но как видите, нашёлся среди нашего народа такой авантюрист. Нам предстоит ещё с ним познакомиться лучше.
«Вот ведь какое дело! - думал всё я, - отправляться через океан на Аляску, и там искать месторождения золота. С одной стороны, в этом звучит что-то особенное и даже поражающее воображение; но с другой, какие опасности тебя могут поджидать? Всё же это не добираться из Рима в Неаполь на коляске. Необходимо месяцами плыть на пароме. И главное, какие затраты!»
Тем не менее, вся эта жизнь, которую я сейчас проживал в Риме с Умберто после фронта, не давала мне каких-то основательных надежд на перспективу. Кто знает, может, на том отдалённом полуострове, окружённом всюду океанскими водами, мне и посчастливится добыть своё счастье. Как никак, а сама идея научной экспедиции меня потрясла.
— Фернандо, - умоляюще обратился я к нему, - Я понимаю, что моё предложение может быть неуместным, наивным и легковерным, но всё же… я ведь нашёл с вами общий язык. И думаю, что таким же образом найду и с другими членами экспедиции. Геология как область знаний притянула моё внимание, ещё когда я учился у профессора. Вы вот говорили про долг перед ним. Знаете… этот долг имеется и у меня, ибо я обещал себе, что отплачу ему тем же, что и он мне когда-то. Я не прошу вас о чём-то невыполнимом. Лишь вашего позволения.
Фернандо какое-то время смотрел пристально на меня, затем поднялся со стула, прошёлся по комнате в безмолвии и, обдумав и взвесив все за и против, объявил мне:
— Ваша глубокая любовь к Франческо меня тронула. Что я могу сказать? Раз вы проявляете искреннее желание стать одним из тех, кому суждено бродить по заснеженным дорогам в поисках золота, я могу вам только сопутствовать в том решении. Но вы должны быть готовы к тому, что там, куда вы отправитесь вместе с нами, условия проживания, мягко скажем, суровы и неприветливы. Здесь вы должны рассчитывать на свою силу духа и приспосабливаться к местному климату…
— Кладя руку на сердце, - воскликнул я в бурном порыве радости, - я готов на всё! На любые условия, Фернандо.
Габриэль поспешил заявить, что познакомит меня со всеми участниками предстоящей экспедиции, когда мы прибудем в Рим, в свою очередь я выразил огромную благодарность ему.
Замечательные горизонты открывались передо мной. Вместе с тем, мне необходимо было срочно отправить послание Умберто, и я, не задерживаясь в номере Фернандо, ушёл к себе, с новыми надеждами на будущность.
 
                ГЛАВА         ШЕСТНАДЦАТАЯ
 
Каждый раз, когда в моей памяти звучит слово Аляска, сразу припоминается холодный дикий северный край, где властен не человек, а природа: мы там не более чем случайные гости, зашедшие на её территорию, вдоль которой простираются девственные сосновые леса, высокие прибрежные скалы, о которые с неистовой яростью разбиваются морские волны, занесённые сюда по воле дующих на полуостров ветров.
На карте лишь кое-где, мелкими точками обозначены людские поселения, большинство из которых принадлежали переселенцам из Америки, едва освоившимися в тех местах.
Все деревеньки были столь сильно разбросаны по всей прибрежной полосе, что приходилось преодолевать огромные расстояния, дабы попасть из одного посёлка в другой; привычных нам, жителям перенаселённых донельзя европейских городов, средств передвижения, таких как коляски или дилижансы, здесь и в помине не было.
Так что я прекрасно понял бы тех, кто, пожив там некоторое время, с ужасом отреклись бы от Аляски как от жестокого, нечеловечного наваждения, забредшего в их сознание каким-то необъяснимым образом. Однако мой случай был совершенно другим, и сюда меня привело ни что иное, как зов призвания и долга перед наукой, который и манил меня в дальнее путешествие на пароме к неизведанным берегам «золотой житницы Америки».
Как оказалось, состав нашего экипажа был гораздо больше и разнообразнее, чем я себе воображал, когда разговаривал с Фернандо на эту тему. И больше всех меня поразило то, что нас, итальянцев, было совсем немного, человек двадцать. Остальными же были иностранные исследователи, по большей части из той же Америки. Долгое время они жили и работали в Риме или других крупных городах нашей страны, сотрудничая с именитыми профессорами местных университетов, в число которых входил и Франческо. Один из них, англичанин по национальности, даже в своё время был приглашён Леоне для выступления с особым докладом по Аляске. Вот, значит, откуда ему пришла идея в голову организовать целую экспедицию на эту почти необитаемую, малоизвестную землю. И вот, заветная мечта Франческо была осуществлена, правда, без его участия.
Так, огромный паром, вмещающий в себя сто пятьдесят человек, причалил к порту небольшого, но богатого посёлка Ситка спустя пять месяцев продолжительного странствия по водам Атлантики. Среди высадившихся на берег пассажиров были и Габриэль Фернандо, собственно, призванный руководить всеми научными работами, и его друг Томаззо Верона, и, что самое замечательное, мой Умберто. Да, и он также вызвался отправиться со мной в этот нелёгкий путь; к тому же, судя по тому, как было приятно и весело общаться ему с Фернандо, они весьма хорошо поладили и оба произвели друг на друга прекрасное впечатление. Потому тосковать мне не приходилось даже в условиях, когда я вновь находился вдали от Италии, её жарких солнечных дней, наполненных ароматом душистых сирень, и тёплых ночей с оглушительными трелями сверчков в кустах.
Наше совместное времяпровождение здесь не было длительным, но прежде чем нас всех разлучили, расселив по небольшим скромным жилищам, которые должны были стать нашими домами на долгие годы, а быть может, и навечно, нам предстояло видеться с одним уважаемым человеком; как говорил неоднократно Фернандо, именно благодаря его заслугам итальянская община на Аляске стала развиваться и расширяться, хотя и не без помощи иностранцев.
И вот… ясное прохладное утро. Свежий сентябрьский ветерок раздувал флаги на нашем пароме. Весь причал был переполнен новобранцами под руководством Габриэля, ждавшего к тому времени одно знатное в местных кругах лицо. Умберто всё продолжал неустанно беседовать о чём-то с Томаззо. Я стоял и молча, прислушиваясь к каждому незнакомому мне голосу природы, приглядывался в даль, изучая местность, в которой нам предстояло трудиться ежедневно, а также рассматривая маленький посёлок внимательнее. Как же здесь было всё непохоже на то, что я видел ранее; практически все дома были деревянными, одноэтажными, без каких-либо изысканных внешних декораций. Лишь в центре деревеньки, чуть по-далее, видны были очертания более крупных домов, с несколькими окнами и более-менее богатой обделкой. Но в сущности, здесь царила атмосфера ветхости, унылости, оторванности от цивилизации.
Наш экипаж с радушием встречала группа поселенцев-старожилов, в числе которых был и главный их руководитель: высокий белокурый мужчина с крупными чертами лица, который, несмотря на простоту в одежде, своим внимательным, чуть надменным взглядом, внушал доверие и уважение со стороны окружающих. Завидев его, Габриэль приветливо улыбнулся и протянул ему руку.
— Габриэль Фернандо. В настоящее время, возглавляю новый отряд, только прибывший сейчас, - докладывал он, представляя его вниманию всех нас.
Значительный господин же, выдвинувшись вперёд, с какой-то холодностью оглядел весь состав экспедиции и пожал руку Фернандо, после чего сухо представился как Рафаэло Бартольди.
— Что ж. Думаю, проблем с дисциплиной не возникнет, - сказал он.
— Будьте уверены, сеньор, - учтиво ответил Фернандо, - хоть и они не слишком адаптированы к подобного рода изменениям, тем не менее, на них я возлагаю огромные надежды.
— В таком случае, позвольте ввести их в курс всего происходящего здесь, - объявил Бартольди и, не говоря более ни слова, направился к поселению; все остальные последовали за ним.
— Хорош сеньор, ничего не скажешь, - тихо поделился со мной своими измышлениями Умберто, когда мы шли за Габриэлем в строю, - с такими суровыми итальянцами я впервые сталкиваюсь. Вот она – сила климата!
Эти слова, признаться, натолкнули меня на схожие мысли:
«Как бы и нам не остервенеть тут от морозов».
Практически весь день мы проходили мимо домов по пустеющим улочкам; иногда могли выйти навстречу какие-то прохожие, при виде Рафаэло весело здоровающиеся.
— Вот, уважаемые старатели, вы имеете честь наблюдать за жизнью нашего рабочего посёлка, с которой и вам придётся иметь дело вскоре. На излишние удобства, скажу заранее, рассчитывать смысла нет. В противном случае, можете отправляться обратным рейсом либо, не дожидаясь его, плыть на каноэ годами.
— Да вы не тревожьтесь, - заверял его Фернандо, - они хорошо подготовлены ко всем условиям здесь; никаких проблем не будет. По большей части, это дело времени и привычки.
— Уж это точно, сеньор, - дерзко заявил вдруг Умберто, - некоторые из них даже в армии служили и на фронтах сражались. Так что про дисциплину знаем.
Все с изумлением и недоумением обернулись к нему, решив, мол, как он, невесть кто и откуда, осмелился так свободно высказаться. Но самолюбие Бартольди ничуть не было задето этой репликой, и он, разглядев в толпе Умберто и бросив серьёзный взгляд на него, последовал далее.
— Ну, что, собственно, я и имел в виду, - с поколебленной уверенностью промолвил Фернандо, призывая всех поторопиться.
Когда наша экскурсия по Ситке и её районам подошла к завершению, Рафаэло повёл нас в гостиничный дом, где обычно собирались все старатели, только оказавшиеся на Аляске; владелец этого заведения, дружелюбно встретив нас, пригласил отобедать и провести совместно время за разговорами.
Весь вечер ушёл на беседу: Габриэль стал рассказывать о целях своей экспедиции, о желании присоединиться к уже работающим здесь золотоискателям и об исполнении долга перед покойным профессором Леоне, по инициативе которого и была сформирована новая группа для проведения исследований местности.
— Неужели Франческо умер? – сурово спросил Бартольди, - Печально. Тогда, царствие ему небесное. Хороший был человек, да несколько скромный и нерешительный. Я давно ещё упрашивал его прибыть в Ситку, но он отказывался; боялся, что ли. Ну да ладно, то уже не имеет никакого значения.
— И сколько вы лет уже здесь живёте, позвольте узнать? – задался вопросом Фернандо.
Рафаэло, откинувшись на спинку стула и прикурив табак, ответил:
— Где-то пятнадцать с лишним лет, по моим подсчётам.
Нам, во всяком случае, мне, было заметно, что весть о смерти Леоне слегка смягчила его окаменевшую душу, - Я прибыл сюда первым рейсом, но в то время наш состав был малочисленен, и возглавлял его один американец; Джей, что ли, его звали. С тех самых пор я и потел на этих рудниках не покладая рук.
— И потом вы и стали главным руководителем общины? – продолжал с любопытством Фернандо.
Рафаэло, немногословный по своему характеру, кивнул в ответ.
— Здесь нам приходилось всё отстраивать, делать более-менее пригодным для жизни, - возбуждённо добавил тут он, - Вы, надеюсь, имеете представление, каково было нам. Американцы нам хорошо в том помогли. Вот, теперь и наслаждайтесь обществом социального равноправия и всеобщего труда, как завещал великий Маркс.
После трапезы Рафаэло сообщил всем, что пока мы имеем возможность провести ночь в этой гостинице, а наутро мы все будем распределены по отрядам, каждый из которых будет возглавлять избранный при согласовании с Фернандо участник экспедиции, при том обладающий уже определённым опытом.
Я всячески уповал на то, чтобы Умберто оказался в рядах со мной, и чтобы Фернандо также курировал наши работы на шахтах. Но мои ожидания полностью разошлись с наметками Бартольди, и значит, та ночь с Умберто была последней. И вновь неминуемая разлука, и вновь мы теряем друг-друга в бесконечно вращающемся, словно вихрь, потоке жизни, уносящим за собой наши надежды и радости.
 
                ГЛАВА           СЕМНАДЦАТАЯ
 
Нет покою, уединению места под северным небом холодного края, Аляски. Стоит рассвету вступить в права свои, как вынужден ты под звуки бодрящей трубы спешить к рудникам близлежащим с отрядом, сурово молчащим, крикам души твоей тёплой не внимающим.
Проходишь сквозь чащи, дебри лесные, ветру попутному вызов бросаешь, шагая неустанно навстречу страданиям, готовым тебя изнурить; и нерушимы оковы дел предстоящих, не волен никто их порвать и сломить, придавить и в землю сырую втоптать.
И мчатся назло дни и года в этой Богом оставленной стороне. Не крикнешь: «Я здесь!», и Родину за горизонтом не встретишь. И ты одинок! Ты брошен судьбою и духа свободы лишён…
 
Оживлённый нашим прибытием посёлок погрузился в атмосферу суеты и агонии, вызванной ежедневными работами на шахтах, в долинах, богатых золотыми рудами, ради которых,
собственно, мы и тратили свои последние силы. Как уже говорил я, мне не посчастливилось делить свои муки с Умберто, ибо его направили в совсем другой отряд, и нам не суждено было встречаться. Поразительно, но при сравнительно небольших расстояниях у нас не было возможности переписываться между собой, будто мы находились в разных частях света. И почему-то чувство равноправия, о котором упомянул Бартольди, меня не посещало ни разу; я не имел права обратиться к нему и сказать о своём желании быть вместе со своим старым другом. Мне казалось, что даже на службе в армии позволялось больше вольностей, чем здесь. Такой ценой обходилось нам всё скоплённое в пещерах золото!
Но я со всем смирением принимал свою участь такой, какой она есть, во всём её неприглядном обличии. В конце концов, я не был насильно сюда послан, поскольку сам проявил желание познать особенности жизни на полуострове Аляска.
По прошествию недели, не принёсшей нам огромных результатов, в частности, из-за резких погодных перемен, я стал постепенно приживаться к этой среде и распорядку дня: с раннего утра и до позднего вечера – работа в рудниках, прекращаемая на время обеденного и послеобеденного перерывов, в которые мы имели право подкрепить свои силы едой. Всё, чем мы питались по обыкновению – жареное на вертеле мясо, ржаной хлеб, чёртствый как сухарь, и крайне редко, рыба, выловленная в местных водах. Спать нам приходилось под открытым небом, забывая о постелях с подушками и одеялами; их отсутствие мы могли отчасти компенсировать чем-нибудь из своей личной одежды. Хорошо, что хоть неподалёку были пресные озёра, с которых мы могли пополнять запасы свежей воды. Вообщем, ничем, кроме нашего инвентаря, состоявшего не из винтовок и пушек, а из кирки или лопаты, работа старателем от армейской службы не отличалась. И мне ничего не оставалось, кроме как успокаивать себя мыслью, что никуда от жестокой обыденнности не сбежать и ничем её не скрасить.
Но один случай, произошедший как-то в среду, во время очередных работ, позволил мне обрести уверенность в том, что процесс «ржавления», о котором так часто говорил Умберто, возможно ещё повернуть вспять.
В тот день наши исследования затянулись по времени и были завершены поздним вечером. Весь наш отряд, изрядно утомившись, поспешил отправляться к селению.
Когда все уже было покинули долину, я, отстав от остальной группы, только хотел потушить огонь в костре и захватить с собой все принадлежности, но по Божьему промыслу я вдруг пожелал проверить, не забыл ли чего-нибудь я в шахте. Мне удалось зажечь факел благодаря горевшему пламени, и я осторожно побрёл к пещере, оглядываясь по сторонам. И откуда ни возьмись, совершенно неожиданно, до меня донёсся чей-то голос, слабый и дрожащий, точно сорвавшийся от криков. Кто-то отчаянно взывал к помощи, а значит, кого-то мы умудрились упустить и бросить на произвол судьбы. Я не теряя ни секунды кинулся к нему; голос уводил меня всё дальше от выхода, вглубь пещеры, и я думал, что скоро огонь в моей руке потухнет, и я потеряю ориентир, и ночь для меня станет последней. Однако Господь, прислушавшись к моим молитвам, привёл-таки меня к краю скалистого выступа, под которым лежал человек, едва дыша и издавая тяжёлые стоны. Его состояние было столь удручающим, что я едва поверил в то, что он избежит гибели. Осторожно спустившись по груде камней, видимо, обвалившихся в результате усиленных раскопок, я протянул ему руку.
— Вы целы?
Человек в ответ повернул голову ко мне; увидев перед собой спасителя, он в радости вымолвил:
— Вот и Всевышний послал мне ангела-хранителя.
Он попытался подняться с твёрдой поверхности, но правая нога
его, истекавшая кровью, не позволила ему это сделать, и я потянул его наверх, после чего подхватил и, поддерживая одной рукой, вызволил из этого зловещего логова.
Он едва мог говорить и двигаться, рискуя свалиться без чувств в любой момент; но я крепко, насколько то было в моих силах, держал его, ведя по пути спасения.
Добравшись кое-как до посёлка, я тут же сообразил, что нужно его отвести к Рафаэло, тем более, что мой дом находился с ним по соседству. Бедного моего спутника уже, казалось, покидали силы, и я в бешенстве бросился к двери дома и принялся что есть мочи стучать, призывая скорее открыть. К счастью, сеньор Бартольди был у себя и вовремя подоспел.
— Помилуйте, что стряслось с ним? – испуганно спросил он, увидев меня с израненным старателем, - Если я не ошибаюсь, это Альберто.
Не дожидаясь моего ответа, он помог мне дотащить бедолагу до постели.
— Был найден под завалами, - едва переводя дух, объяснял я, - Очевидно, заблудился в шахте и, избегая камнепада, случайно свалился с выступа.
Осмотрев тщательно его ногу, Рафаэло воскликнул:
— У него кровит нога! Надо вызвать врача, как можно скорее!
— А у вас есть такой? – поинтересовался я.
Бартольди негодующе посмотрел на меня.
— А вы думали, что здесь не предусмотрены несчастные случаи или смерти! Боже мой!
Он, приложив в волнении руку ко лбу, принялся ходить по комнате в замешательстве, пока из второго этажа не послышался скрип двери, и затем торопливо спускающиеся по винтовой лестнице шаги. Вскоре в гостиной показалась миловидная девушка с тонкой вытянутой шеей и стройной талией; её крупные голубые глаза обеспокоенно осматривали зал, всех присутствующих в ней, прошлись по лежавшему в полусознании Альберто и устремились на Рафаэло.
— Моника, - обратился к ней он, прижмуривая глаза от ослепительного света лампады, которую она держала в руках.
— Что происходит, Рафаэло? – настороженно спросила она, - Кто этот человек? Я вижу, ему плохо.
Она озабоченно взглянула на Альберто, издавшего сухой кашель.
— Очень хорошо, что ты спустилась, - сказал Рафаэло, - раз так, последи пока за этим беднягой, ему крайне тяжело. А мне нужно срочно спешить к доктору.
С этими словами он поспешил к прихожей и принялся собираться.
— Полагаю, ваша служанка? – решил я осведомиться, глядя с интересом на девицу, сидевшую возле Альберто и поправлявшую ему одеяло.
— Как же, - торопливо отвечал Рафаэло, - моя родная сестра. Извольте познакомиться.
Когда сеньор Бартольди покинул дом, я направился к девушке, желая помочь ей в облегчений невыносимых страданий Альберто. Она поднесла тем временем к нему вазу с водой и принялась его поить и тщательно промывать ему рану.
— Ему уже лучше, - сказала она, не сводя с него глаз, - Вы видите. Гораздо лучше. Так ведь, сеньор?
Альберто в ответ сделал подобие улыбки.
— Скоро прибудет врач, и тогда печальных последствий можно избежать, - констатировал я, - Хоть бы ездили здесь, не знаю, экипажи, дабы быстрее добираться из одного места в другое. А так приходится идти пешком к доктору. Как-то всё это странно.
Как раз к дому уже подошли Бартольди и доктор. Я поспешил открывать дверь, сам не свой от волнения.
— Сюда, проходите, милейший, - приговаривал Рафаэло, ведя его к кровати.
Подойдя к Альберто, врач попросил всех нас отойти и позволить ему провести осмотр ноги пациента и избавить его наконец от мук.
— Надеюсь, до хирургического вмешательства не дойдёт? – спросил его Рафаэло.
Доктор, вначале ничего не ответив, намазал рану каким-то средством, после чего подозвал Монику, дабы та поддерживала ногу больного, покуда он будет её окручивать бинтом.
— Всё не так печально, господа, - сказал он, поднявшись с кровати и убедившись, что Альберто больше ничего не грозит, - серьёзного костного повреждения ноги не случилось, поэтому, отвечая на ваш вопрос, сеньор Бартольди, нет: операция не понадобится.
— Вы сказали, серьёзного повреждения? – сомнительно спросил я, - но, значит, всё таки повреждение было?
— Было, - задумчиво произнёс доктор, - но оно не критичное. Ходить он пока что не в состоянии, потому за ним необходим ежедневный присмотр в течении примерно пяти дней. После он сможет встать на ноги, правда, не снимая бинта и с костылём. Там уж, как говорится, Бог рассудит.
Мы, великодушно поблагодарив доктора, проводили его до входа и с облегчением вернулись в гостиную.
— Он уже уснул, - сообщила нам Моника, вздохнув, - Как же хорошо, что всё обошлось… и как же так произошло? Как ты его только нашёл в тёмной шахте и спас? – обернулась она к Рафаэло.
— Это ты должна не меня спрашивать, голубка, - ответил ей с серьёзностью он, - а вот того человека, что стоит подле меня. Девушка, горя ещё большим любопытством, перевела взгляд на меня.
— Собственно, как я уже рассказывал вашему брату, я обнаружил его случайно. Мой отряд оставил его там по ошибке, я же решил заглянуть напоследок в пещеру, и, полагаясь на его голос, очутился возле него, - пояснил ей я.
Какой же глубиной мысли обладали её глаза! Их сияние было ярче, чем свет от лампады, горевшей на прикроватной тумбочке. Да и несмотря на худость своего тела, милые черты её лица невозможно было забыть: нежные губы, небольшой, чуть вздёрнутый носик, тёмные волосы, доходившие ей до плеч, слегка неубранные; вероятно, она уже была в постели, пока не услышала, как мы с Альберто забежали в дом; тонкие длинные пальцы белоснежных рук, сложенных на коленях: всё это придавало ей особую девичью стать. От её взгляда или лёгкой улыбки веяло небывалым спокойствием; проще говоря, с ней хотелось остаться по-дольше, даже наедине, и не разговаривать, а просто молча проводить с ней часы, наслаждаясь её присутствием.
Однако дело шло к ночи, и Рафаэло, обсудив со мной состояние здоровья Альберто, проводил меня с Моникой.
Когда я уже шёл по улице в сторону своего дома, меня потянуло словно назад, и я, остановившись, обернулся и был смущён тем, что она всё это время смотрела мне вслед, не желая поскорее затворить дверь. Я думал, она хотела мне что-либо сообщить, но Моника ничего не говорила. Помахав рукой на прощание, я всё же нашёл в себе силы удалиться.
 
                ГЛАВА         ВОСЕМНАДЦАТАЯ
 
Облетевшая весь посёлок весть о спасении мною Альберто позволила мне заполучить уважение со стороны своих товарищей по отряду, и это обстоятельство сильно смягчило моё одиночество и тоску, но не лишило меня их, поскольку теперь, помимо Умберто, которого я не переставал вспоминать, меня тяготило новое чувство, которое поначалу я не мог определить, но постепенно стал склоняться к тому, что это ни что иное, как страсть к очаровательной женщине. Конечно, глупо сравнивать давнюю дружбу с Умберто и определённые симпатии к Монике Бартольди, которые я начал питать (любовью я ещё не смел это именовать). Однако учитывая общность последствий подобных переживаний, я решил, что девушка эта, которой, походу, ещё и двадцати не миновало, и должна была исцелить мою душевную боль после разлуки с Каццоне, но ни в коем случае не заменять его.
«Вот ведь какая противоречивость! С одной стороны, при мысли от новой встречи с понравившейся тебе девушкой, ты едва сдерживаешь свой восторг и восхищение, и мир кажется уже более ласковым. А с другой стороны, осознавая невозможность видеть её постоянно, когда ты того желаешь, тебя охватывает ещё более сильное волнение… даже не так: тебя точно охватывает какой-то недуг, и ты ничего не можешь с собою поделать, и жить становится ещё сложнее, чем до того. Ты готов на любую крайность, дабы свернуть горы, изменить мир с целью хоть чуточку приблизиться к своему жгучему желанию».
И с того времени всё было как в тумане; всё, за исключением воспоминаний о Монике. Как же невыносимо долго тянулись дни! Работа в шахте превращалась в настоящую каторгу, которую я едва выдерживал. Вы не можете себе вообразить, каково сильно тогда было мое побуждение сбежать куда-нибудь прочь и броситься на первый встретившийся паром в Италию. Но меня останавливало многое, и в первую очередь, Умберто. Без него моя жизнь станет абсолютно несносной, хоть я окажусь у себя дома, в Риме. Ах, вечный город! Ты навсегда останешься в моей памяти и будешь посещать меня во снах, с горящими уличными фонарями, с чудными мостовыми и площадями.
Помимо того, теперь мне не позволяла осуществить побег милая сеньорита Бартольди. Вот – тот луч света, который должен был вскоре озарить мою угасавшую душу.
Мне частенько доводилось видеть её по воскресеньям, проходившей по улице мимо моего дома; и каждый раз, видя её в окне, меня посещали самые разные мысли: из своих наблюдений я сделал вывод, что она чем-то опечалена; нечто весомое тяготило её. Одиночество? Однако ж она много лет живёт с братом под одним кровом. Тоска по Родине? И на то похоже не было, иначе давно бы уже заявила о своём намерении покинуть ненавистную ей Аляску. Многое ещё предстояло мне узнать про эту юную особу, и ей было суждено на многое открыть мне глаза.
Как-то в очередной воскресный вечер, когда я сидел по обыкновению во флигеле своего дома и от скуки зачитывал местную газету, временами поглядывая на тихую безлюдную улицу, со стороны соседнего дома, принадлежавшего сеньору Бартольди, раздался скрип входной двери. Отложив журнал в сторону, я из чистого любопытства обратил свой пристальный взгляд в ту сторону и заметил Монику, которая осторожно захлопнула дверь и, поправив шляпку на голове, направилась по улице к пристани.
«Интересное, однако, дело, - сразу же пришла мне в голову мысль, - Зачем же ей понадобилось идти к порту? Да к тому же, совершенно одной и в столь позднее время».
Когда она проходила мимо меня, мне хотелось тут же окликнуть её, но я вначале отказался от этой идеи, решив, что ничего странного в том нет; быть может, девушка эта предпочитает вечерние прогулки вдоль набережной.
Но сомнения, охватившие меня, ещё сильнее разубеждали в том. Странным было поведение Моники: она шла как-то неспокойно, то оборачиваясь назад, к дому, то замедляясь и что-то себе приговаривая; однако меня так и не заметила.
Я уж поднялся с кресла и, едва ступив на порог, остановился в раздумии.
«Всё же мне стоит узнать. Пожалуй.»
И я, не желая упустить её из виду, поспешил за ней. Городок Ситка был чрезвычайно мал, потому ориаентировался в нём я безо всяких затруднений. Сильный леденящий ветер дул с моря, взволновав его не на шутку, так что мне пришлось хорошенько прикрыться от его порывов, натянув ворот своего жакета.
Тем не менее, мне не пришлось подолгу разыскивать плод моих неотвязных дум: Моника стояла у самого края причала и, безмолвно наблюдая за бушующей стихией, смотрела вдаль.
«Бог ты мой, что она задумала? Кто привёл её сюда в такое ненастье?»
Некоторое время я стоял и недоумевающе смотрел на неё; тут Моника, вероятно, почувствовав чьё-то присутствие возле себя, резко повернулась лицом, и наши глаза вновь свиделись.
Насколько же она была очаровательна! Ещё прекраснее, нежели прежде, в первый день нашего знакомства. Теперь она, на фоне разъярённых волн, походила не на простую девушку, а скорее на Афродиту, только что родившуюся из пучины морской и вышедшую на сушу.
— Сеньорита Бартольди, - обратился я к ней, - Как всё таки замечательно, что мы с вами встретились, пусть и в такое неподходящее время. Извольте поинтересоваться, что вы делаете здесь вечером?
Очевидно, она была напугана моим внезапным появлением: Моника не сразу мне отвечала. Она лишь отошла от берега по-дальше и, оглядевшись вокруг, остановила свой глубокий, проникновенный взгляд на мне.
— Признаться, я тоже, - сказала она медленно и задумчиво.
Она вновь посмотрела в сторону моря и, вздохнув, опустила глаза.
— Я, кстати, совершенно забыл вам представиться тогда, - добавил я, желая сделать наш дальнейший разговор более оживлённым, - Антонио Селлазаре. Уже живу здесь с год.
Улыбнувшись, я протянул ей руку; Моника ответила тем же.
— Вы, если я не ошибаюсь, проживаете с нами по соседству? – спросила она.
— Всё так.
Моё смущение достигло своего предела, когда я ощутил некоторую отстранённость моей собеседницы, будто Моника вовсе и не желала, дабы я с ней заводил беседу.
— Простите, если я вас побеспокоил. Я просто случайно проходил мимо да и увидел вас. Вы так внимательно глядели на море. Но, помилуйте, почему в такое время?
Раздосадовавшись её чрезмерной кротостью, я решил было с нею проститься раньше, но Моника вдруг меня остановила.
— Нет, ничего. Останьтесь лучше.
И я послушно остался с ней, продолжая размышлять над тем, что ею движет, какие побуждения.
— Так что же вас привело сюда? Вы любите гулять здесь?
Она повторно издала тяжёлый вздох, а глаза её наполнились печалью.
— Не совсем…
Этот ответ меня изумил. Что под ним подразумевалось? Какой же таинственностью обладала личность сестры сеньора Бартольди.
— Но, однако, вы часто здесь бываете? – пытался понять её я.
— Да, вы правы. Но… не по той причине, что я предпочитаю здесь коротать свои дни.
И вновь воцарилось молчание, прерываемое лишь лёгким посвистыванием ветра, нежно касавшегося волос Моники. В посёлке стало совсем тихо; почти во всех домах погасли огни. Мягкий лунный свет освещал набережную, по которой мы шли в безмолвии. Сложно поверить, что во всём городке нельзя найти ни одну живую душу, кроме нас, гулявшую бы средь ночи и нарушившую бы негласные законы сна и покоя.
— Вы часто вспоминаете Италию? – спросил вдруг я.
Моника остановилась и, повернувшись к морю, промолвила с какой-то безнадёжностью:
— Как вам сказать. Не особо. По правде говоря, - добавила она спустя некоторое время, - когда мы здесь обосновались, мне было всего одиннадцать, потому свой родной город я помню плохо.
Мною не остался не замеченным её равнодушный тон, с которым она сообщала мне эти подробности своей жизни.
— Быть может, вы…
Я поначалу не осмелился высказать возникшее у меня предположение, но Моника обратила на меня испытующий взгляд, требуя от меня разъяснения своей мысли.
— Быть может, вы скучаете? По тем местам?
И здесь настал тот самый незаметный рубеж, который разделял наши отношения до этой судьбоносной встречи и после неё. Моя прелестная собеседница широко раскрытыми глазами посмотрела на меня, а дыхание её при том стало неспокойным; очевидно, что моя догадка, попытка достучаться до истины и постичь её сокровенные тайны нашла отклик в сердце Моники.
— Я, признаюсь, и не могла подумать, что вы так хорошо меня поймёте.
Услышав это откровение, я не воздержался от лёгкой улыбки.
— Правда ли? В таком случае, мы с вами мыслим схоже, что весьма взаимно. Да я ведь сужу в большинстве своём по себе. Хоть я свой родной край и не предал забвению, тем не менее, моя нога туда не ступала уже более десяти лет.
— И вы хотели бы вернуться? – тут же спросила меня Моника.
Если честно, я и сам затруднялся ответить себе, хотел ли я того.
Столько ужасов пережил я в те годы! Столько всего выстрадала моя юная душа! Но в то же время, там я родился, там мой дом, там мои отец с матерью.
— Не знаю. Не могу утверждать. А, впрочем, это не так интересно. Так значит, - перевёл я разговор в иное русло, - вы скучаете? Кого-то ждёте?
Утомившись длительной ходьбой, мы присели у небольшой скамьи, продолжая глядеть на утихомирившуюся морскую гладь. Я предложил Монике зайти ко мне в дом и продолжить нашу беседу там, но она решительно отказалась.
— Здесь спокойнее. К тому же, особого желания возвращаться у меня нет. А у вас?
Я молчаливо согласился с ней, кивнув головой.
— Вы меня простите за мой, возможно, дерзкий вопрос, но отчего вы, сеньорита Бартольди, так грустны? Вам здесь не нравится?
Видя моё искреннее любопытство и желание помочь морально, девушка не была возмущена моим вопросом, хотя объясняться ей было в тягость.
— Нет, сеньор Селлазаре, не в том дело. Даже не знаю, стоит ли вас посвящать в такие тонкости. Мне не хотелось бы омрачить ими ваше пребывание здесь.
— Омрачить? – изумился я, - Помилуйте, что вы имеете в виду.
— Вот, видите, - вздохнув, произнесла она, - как всё это сложно.
Я с неподдельным интересом уставился на Монику.
— Ну, и что же. А вы не находили, что если поделиться своими переживаниями с кем-либо, то вы можете не отяжелить, а напротив, облегчить их. Быть может, я смогу вам и, так сказать, посодействовать.
И Моника, убедившись в моей решительности и собравшись духом, принялась рассказывать мне о некоторых немаловажных фактах, впоследствии полностью изменивших мои прежние представления об окружающей действительности.
 
                ГЛАВА          ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
 
Сделанные Моникой признания не только глубоко тронули мою душу, но и позволили мне прочувствовать всю близость нашего мировозрения, наших судьб, и именно это вернуло мне веру в долгожданное спасение.
Своё повествование начала она с того, что каждый божий день, с тех пор как живёт с Рафаэло в Ситке, она не упускает возможности пройтись по пристани и, как я верно предположил, ожидать перемен в жизни, о которых она неотступно помышляла. Всё дело в том, что хотя они сами давно свели все счёты с Италией, в Риме, родном их городе, остался дальний родственник её брата, Пабло. Моника поведала мне много интересных подробностей касательно его биографии, при том что сама она никогда его и не видела, но была наслышана о нём от Рафаэло, часто его навещавшего. Это был довольно интересный человек, вся жизнь которого была непосредственно связана с искусством. Со школьной ещё скамьи он начал увлекаться театром, выступая на городских сценах и играя самые разные роли. Однако по каким-то неясным причинам актёром он не стал, зато нашёл себя в живописи, то и дело рисуя милые городские пейзажи и вдохновляясь различными бытовыми сценами. По ироничному признанию самого сеньора Бартольди, вся его картинная коллекция, собранная за пять лет усиленного труда, была столь значительной, что в его квартире, которую он приобрёл на деньги от данной деятельности, едва хватало места для других нужд, таких как книжный шкаф или стол для чаепития.
Как я понял из слов Моники, Рафаэло недолюбливал ни Пабло, ни его тягу к изобразительному искусству.
— Ему бы лучше уйти в науку и заняться поистине полезными для общества делами или купить на старость лет загородный дом в Тоскане с садом, - говорил он.
Но, похоже, что это никак не останавливало Пабло, и он, даже когда расстался с Рафаэло, продолжил свой путь к художническому самосовершенствованию. С того времени, их связи прекратились, и ни Рафаэло, ни Моника ничего не знали о его дальнейшей судьбе.
Сеньорита Бартольди же, познав все особенности жизни на Аляске и сложность местного климата, который был ей противен с самого начала, истосковалась по солнечной Италии.
— И почему же вы не бежали сразу? – спросил я, прервав её рассказ.
— По той простой причине, что не имела ни права, ни возможности, - отвечала она с досадой, - Разве могла я сбежать, зная о том, что Рафаэло меня попросту не пустит?
Я недоумевающе посмотрел на неё, не до конца понимая, отчего она говорит о своём брате с каким-то упрёком и холодностью.
— Потому мне и приходилось терпеть всё, что меня окружало и окружает здесь.
— Однако в ваших словах звучит надежда, - заметил я.
Моника, проигнорировав моё утверждение, вдруг огляделась по сторонам и, резко поднявшись со скамьи, с испугом воскликнула:
— Боже! Да я с вами совсем разговорилась! Глядите-ка на небо!
Впрочем, мне и так было понятно, что наступила ночь.
— Ежели он узнает, что меня не было… - она схватила себя обеими руками за голову, причитая.
— Но, позвольте, - оторопело произнёс я, - мы с вами не дошли и до сути.
Моника, тяжело дыша, обернулась ко мне и, подойдя, достала из кармана пальто небольшой конверт.
— Я, полагаясь на ваше обещание ни при каких условиях не показывать его при встрече с моим братом, доверяю вам, - сказала она волнительно, протягивая мне письмо, - Если он вас спросит, а не получала ли его сестра послание, вы знаете, что сказать?
Разглядев конверт, я с усмешкой проговорил:
— Даю вам слово, что не обмолвлюсь. Будьте уверенны.
Несколько переведя дух, Моника, попрощавшись со мной, поспешила удалиться от пристани. Несмотря на то, что письмо она передала, волнение её было по-прежнему велико, ибо слышны были ещё доносившиеся слова: «Ежели он узнает… ежели он узнает…».
— Прощайте! – крикнул я ей вдогонку.
Моника не оборачивалась более и не доставляла мне возможности видеть её очаровательное лицо.
«Как же не понимать её страданий, когда я сам через них прохожу».
Вернувшись к дому, я зажёг свечу в спальне, раскрыл с нетерпением конверт и, не ложась в постель, принялся зачитывать письмо, в котором сообщалось следующее:
 
«Милая моя Моника,
Я рад был получить из далёкой Америки, мне неведомой, послание, написанное вашей рукой. Я весьма рад был услышать новость о том, что у вас и вашего брата, уважаемого Рафаэло, жизнь на Аляске сложилась благополучно. Передайте ему от меня сердечный привет и наилучшие пожелания!
Вы спрашивали меня о моём здоровии. Благодарю, не жалуюсь.
Что же касается дел, то художеством я уж и не занимаюсь: на днях пришлось выселиться по финансовым причинам с квартиры, снятой мною ещё до отъезда вашего брата. Искусство, знаете ли, вещь сложная и неоднозначная, и цена, которую вы платите за неё, может быть огромной и непосильной.
Моя творческая работа требует слишком много пространства, что не было свойственно квартире, которую я всё это время снимал. На днях разговаривал по этому поводу с владельцем дома, вернувшегося из отлучки, дабы мне он предоставил в распоряжение хотя бы нижний этаж, где я смог бы разместить мастерскую; но  сеньор тот был непреклонен, и мне пришлось съезжать с квартиры. После ухода с академии художеств, где я все те дни работал, перебиваюсь случайными заработками (мои труды не принесли мне должного дохода) и пока что не добился успеха в поиске нового достойного жилья. Но, уповая на Божье милосердие, верю, что смогу получить поддержку от знакомых.
Так что не отчаивайтесь. Я глубоко признателен вам за то, что вы спустя столько лет разлуки написали мне.
Дай, Боже, вам здоровья, дабы жили вы и Рафаэло в мире и согласии, а я надеюсь, так оно и есть.
Искренне и с любовью, ваш Пабло Амора.»
 
Теперь мне стали совершенно ясны все причины, по которым Моника была так печальна, и почему она все эти дни ходила из своего дома к порту. Жестокая, однако, судьба постигла её  родственника. И в какой непростой ситуации оказывалась Бартольди! Она хотела ему помочь. Она терзалась оттого, что, живя вдали от Рима, не может оказать Пабло материальную поддержку, в которой тот остро нуждался.
«Разумеется, мне необходимо что-то предпринять. Но что, когда я нахожусь по сути своей в неволе! Если бы рядом был Умберто, я мог бы с ним посоветоваться. Хотя…»
Я встал с кровати и в раздумий подошёл к окну, пытаясь найти разумное решение; свет в окне дома Рафаэло погас, и я удостоверился в том, что он не застал Монику в тот момент, когда она столь поздно вернулась. Утром мне, как и всем живущим в этом маленьком убогом селении, необходимо было отправляться на рудники, однако по мере своего духовного истощения я пришёл к окончательному выводу, что до зимы я здесь не протяну. Уж лучше тогда отправиться на пароме обратно в Италию, в Рим, и пожить какое-то время у доктора Галентерио… Кажется, я поймал себя на ту самую мысль, которая должна была вывести нас на верный путь.
«Вот ведь я! – моё сознание торжественно пробудилось, - Доктор Галентерио! Замечательный человек, который, я уверен, согласится помочь бедному художнику. В его доме вполне можно будет найти место для мастерской, о которой так мечтает сеньор Амора. Раз так, я обязан непременно сообщить доктору о нём, и тогда, как только мы благополучно прибудем в Рим, непременно уладим всё».
Однако моя только родившаяся в голове идея, впрочем, как часто то бывает, столкнулась с целым рядом неоспоримых противоречий: во-первых, как обосновать моё решение перед сеньором Бартольди, которому, как сказала мне лично Моника, даже намекать на наличие письма от Пабло нельзя, не говоря уже о желании ему как-то подсобить.
В любом случае, мне стоило поговорить с Моникой, рассказать о своём плане и, отталкиваясь от него как от берега, наводить курс на дальнейшие действия.
В итоге я остановился на том, что необходимо, не затягивая, готовиться к отбытию из Аляски, которое, однако, может быть не одобрено ни Рафаэло, ни Фернандо, ни даже Умберто.
Но совратят ли меня эти препятствия от задуманного? На что, в конце концов, я делаю ставку: на вечное прозябание в золотых шахтах, либо же на возвращение в родной город, на долгожданную встречу с Галентерио, на знакомство с одарённым творцом искусства и, кто знает, на взаимность снизошедшей с небес Афродиты, навечно покорившей сердце моё, неистово бившееся при её виде.
На другой же день, я впервые за всё время, что проводил в Ситке, решил прибегнуть к обману и уклонению от своих обязанностей, сообщив руководителю наших работ, что я на днях гулял в порте и подхватил простуду, потому чувствую себя не особо важно. На рекомендаций прислать врача я решительно отказался, сказав, что нет повода обращаться за помощью к нему, поскольку симптомы несущественные.
«Если уж поднимать бунт против несправедливости жизни, то делать это без всякого страха», - решил я.
Теперь-то, покуда все старатели находились в нескольких километрах от посёлка, мне выпал уникальный по своей сущности шанс обсудить все мои намерения с сеньоритой Бартольди, наедине и без опасений, что нас могут уличить по сути в побеге.
Моника, встретив меня на пороге своего дома, была вся в волнении: руки её подрагивали, а сама она постоянно сглатывала, словно ком стоял в горле.
— Сеньор Селлазаре? – она вначале изумилась моему приходу, - Странно, я думала, что вы не станете избегать своих обязательств…
— Мне пришлось пойти на это, сеньорита Бартольди, - говорил я, объясняя свой поступок, - ради…
Мне хотелось сказать: «ради вас, Моника», но я, передумав, дополнил:
— Ради вашего любимого родственника.
Моника, с упованием глядя на меня, проводила в гостиную, где прошлый раз лежал едва живой Альберто, а мы с ней и Рафаэло выжидали вердикта, который должен был огласить прибывший врач.
— Что же, Антонио, вы хотите мне рассказать, - сказала она, садясь за широкое кресло возле окна, - Я вас слушаю.
Я не мог оторвать своего взгляда от неё; с каждым разом она становилась для меня всё милее и прекраснее: я стал находить в её выражении лица те черты, которые прежде были от меня сокрыты. И как же бессилен был я перед этой не ослепительной, но по-своему таинственной и причудливой женской красотой.
— Вообщем, - начал я рассудительно, бегло оглядев комнату, - я прочёл переданное вами письмо и могу с уверенностью заявлять, что ваш родственник не останется в беде. Всё потому, что у меня в Риме есть много хороших, я бы даже сказал, превосходных знакомств, в том числе, с одним уважаемым человеком, Алессандро Галентерио. По профессии он врач, причём весьма знатный и известный в городе.
И я принялся рассказывать о том, какой несомненной репутацией он обладает среди своих коллег и пациентов, и, что самое важное, о том, что он имеет хороший дом, где Пабло мог вполне бы заселиться и заниматься художеством; кроме того, Галентерио сможет и помочь ему с финансами, потому я заверил Монику в рациональности подобного решения.
— Хоть бы вышло так, - она сложила ладони и подняла голову к потолку, точно обращаясь к Всевышнему.
— И всё же, вы как-то тревожитесь, - сказал я.
Она перевела взгляд на меня и, поднявшись с кресла, зашагала по зале.
— Просто порой мне кажется, что мы поступаем как-то не слишком… с одной стороны, помогаем ему (благое, конечно, намерение), но с другой – я не могу принимать таких решений, - эти её рассуждения были обращены скорее к самой себе, нежели ко мне, - никто здесь нас не поддержит, а более того, и осудят. Если бы не Рафаэло, я была бы готова на всё возможное и невозможное. Получается, что мы вынуждены делать добро втайне. Не лучше ли…
— Вы что же, не желаете протянуть руку помощи своему родственнику? – спросил я, подойдя к Монике и уставившись на неё, - Думаете его оставить в таком незавидном положении? Нет, конечно, я могу написать доктору, дабы он ему помог сам.
Моника от этих слов испугалась.
— Нет, что вы! Бросать его на произвол судьбы – самое ужасное, на что способна я. Я давно хотела повидать Рим, и вообще Италию. Я, знаете ли, - она тяжело вздохнула, не переставая ходить по комнате. Она хотела поведать мне нечто важное и значительное для нас обоих. Я стоял у окна, глядя то на неё, то на медленно тикавшие настольные часы, словно они нарочно тянули этот день.
Я уж хотел было вставить своё слово, окончательно разъяснившее бы наши отношения, но Моника меня опередила. Обернувшись ко мне и замерев, она произнесла чуть слышно:
— Знаете, Антонио. Я ещё давно, когда мы с вами встретились в порту, хотела вам признаться. Признаться в своих чувствах к вам, - почти шёпотом промолвила она, - быть может, я слишком поторопилась с этим, но, как мне кажется, сейчас – самое время.
Первые мои ощущения после этого заявления были далеко не
самыми радужными, поскольку я был поглощён сомнениями в порядочности моего поступка.
«Ежели пойдёт молва об этом, наверняка скажут, что вот, этакий донжуан совратил девочку, да ещё и отнял её от брата, сбежав в Италию».
Правда, вскоре я стал себя упрекать в этих доводах:
«Ты ведь сам того желал. Каждый день, с тех пор, как увидел её, в бирюзовом ночном платье, с лампадой в руках. Что же теперь, отвергать то, за что и боролся все эти недели?»
И когда последняя мысль окончательно поборола первую, я ответил ей мягкой улыбкой.
— Можете не продолжать, Моника, - первый раз в жизни я назвал её по имени, - Я и сам, верите вы или нет, хотел вам сказать то же. Вы очаровали меня сразу же, только когда спустились в гостиную тем злополучным вечером. Я понял, что вы, Моника, можете спасти меня. Да-да, всё именно так: я, также как и вы, нуждаюсь в этом. Целый год, работая здесь на рудниках, я твердил себе, что это – не то, к чему я стремился много лет. Моника, - я приблизился к ней, - я желаю лишь одного: чтобы мы были вместе всегда, покуда я живу в этом бессердечном мире, загубившем судьбы не одного и не двух человек. Если бы вы знали, через что мне довелось пройти!
Я не мог себя остановить; всплеск пленительного счастья был столь мощен, что я даже зыбыл, где нахожусь.
Моника, выслушивая всё, что я ей изливал в забытии, не могла произнести ни слова; она лишь смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
Наконец я, закончив свои рулады, пристально взглянул на неё и как-то совершенно случайно дотронулся до её нежной руки.
Лицо Моники слегка покраснело, а щёки вспыхнули.
— Простите, что так вмешался в вашу жизнь, - сказал я печально, - доставил столько ненужных хлопот. Право, быть, может, и не стоило бы так поступать.
— За что же вы вините себя? – поспешила прервать меня Моника, ещё не опомнившись от моей речи, - Как же не надо? Вы ведь всё уже решили, верно? Я уже благодарна вам за то, что вы проявляете своё неравнодушие к Пабло. Мне его жаль. Когда брат мой начинает его вспоминать, он его ругает, осуждает. А я всегда жалела его в душе. Но никогда бы не призналась в том Рафаэло, конечно же, иначе просто была бы выставлена как изменница. Рафаэло такой уж человек – он не терпит, когда с ним не соглашаются. Вот и приходится мне поддакивать ему во всём, даже если я и не солидарна с ним.
Потому я и попросила вас забрать к себе послание от Пабло для надёжности.
И в тот самый момент меня осенило, спустя столько часов потраченного времени: мне ведь сказали, когда я притворился больным, что вечером, после завершения всех работ, меня навестит Рафаэло, ибо они непременно желали сообщить ему о моём самочувствии, а своё письмо я оставил на тумбочке возле кровати. И если так, то он, войдя в дом, обнаружит письмо и прочтёт его, а тогда – нашим мечтам придёт самый драматичный конец, который я мог себе только представить.
В надежде, что они ещё не вернулись, я решил немедленно отправиться к себе и хорошенько его запрятать.
Моника, изумившись резкой перемене моего настроения, поспешила за мной, когда я уже стоял в прихожей и глядел через окно на улицу.
— Что случилось, Антонио? – обеспокоенно спросила она.
Однако мне не пришлось выходить из дому, поскольку это уже случилось: послышался громкий стук в дверь, предвещавший крайне неблагоприятный исход дальнейших событий.

                ГЛАВА            ДВАДЦАТАЯ
 
— Очень рад видеть вас, сеньор Селлазаре, в сей тёплый осенний вечер у меня дома, - голос Рафаэло звучал точно молния, стремившаяся поразить одним ударом беспомощного путника, - думаю, вы успели многое обсудить до нашего нашествия, за что прошу нас простить.
Как оказалось, пришёл сюда он не один: в дверях за ним стояли ещё двое, имена которых я не знал.
Один из них, недоуменно глядя на меня и Монику, обратился к Рафаэло, но тот отрезал:
— Здесь, пожалуй, я разберусь лично.
И с этими словами он, не закрывая двери, прошёл в гостиную, сел на своё кресло и, бросив насмешливо-укоризненный взгляд на свою сестру, молвил:
— Ну, а ты, голубка, что так пристыдилась, или боишься, что я пролью свет на все потаённые уголки в твоей душе. Молчим, значит?
Видя, что Моника не в силах ничего высказать в своё оправдание, он, пересев по-удобнее, усмехнулся.
— Ну, тогда своё слово возьму я. Но прошу тебя и твоего единомышленника выслушать мою речь до самого конца, и не пытаться меня в чём-либо разубеждать. Поверьте, совершенно бестолковый подход.
Он демонстративно кашлянул, дабы придать всю серьёзность своим намерениям.
— Милая моя Моника, начну с тебя. Видишь ли, долгие годы нашей совместной жизни я находился в неведении. В заблуждении, я бы так сказал. Я верил в то, что те блага, которые я создавал здесь, на этой голой земле, начиная с нашего дома, в стенах которого мы сейчас имеем с тобой возможность беседовать, и заканчивая всем, что окружает тебя, этот милый уютный посёлок на берегу моря, будут оценены по достоинству. Но я был обманут. И, как бы это не звучало прискорбно, голубка, обманут своей же родной сестрой.
От его злорадного смеха бедная девушка стала бледна как смерть, а обладавшие до того живостью глаза её потускнели.
— Ты, вероятно, желаешь спросить меня, каким образом я пришёл к сей истине. Всё благодаря вам, - он обратился ко мне, доставая из кармана аккуратно сложенное письмо.
Я, не помня себя, мотнул головой, надеясь, что это хоть как-то поселит в нём уверенность в ошибочности своего решения.
— Увы, - продолжал он, - вы можете сколь угодно отрицать, а факт остаётся фактом: письмо адресовано тебе, Моника, и причём от человека, с которым я не поддерживал никаких отношений с того времени, как мы отбыли из Рима. Возникает резонный вопрос: с какой целью вы, не сказав ни слова о своей тайной переписке с сеньором Амора, ещё и замышляете то, чего я вам не позволю никогда. И с какого времени, интересно, ты начала вести эту подпольную жизнь? Что означает твой поступок? Бунт? Против кого? Против меня? А ты хоть задумывалась над тем, чем могут обернуться твои эти ухищрения? Видимо, нет. Или, может, твой друг даст мне ответ?
Признаться, я более не мог в безмолвии наблюдать за тем, как он разносил в пух и прах несчастную Монику, и, сделав резкий шаг в его сторону, я направил на него негодующий взгляд:
— Да что, в самом деле, на вас нашло, Рафаэло! - воскликнул я, едва справляясь со своим страхом – Чем она виновна, за что вы так её упрекаете? Тем, что хочет помочь своему родственнику, который просит помощи? В таком случае, о вас я могу судить как о, простите, непорядочном человеке. И я говорю это открыто! Да, мне пришлось пойти на обман, но во имя добродетели, которую вы почему-то растоптали. И если вы не решаетесь выслать хоть немного денег этому господину, то в том ваша беда, а её наконец оставьте в покое и дайте ей поступать исходя из своих соображений, а не из ваших прихотей.
Поражённый моим неожиданным отпором, который я дал ему, Рафаэло смолк, вскочив с кресла и, направился ко мне: глаза его засверкали злобой, а лоб, вспотевший от волнения, наморщился.
— А вы, извиняюсь, кто такой? Кем вы приходитесь мне и моей сестре? Кем, я вас спрашиваю, чёрт возьми! – последние слова он выкрикнул с небывалым бешенством, - Молчите, значит. Сами не можете объяснить. Тогда вот что я вам настоятельно порекомендую: не заходите более в этот дом, не ступайте даже на порог его! А если вы как-нибудь здесь окажетесь на моих глазах, попомните моё слово – от вас и мокрого места не останется.
Я с огорчением посмотрел на Монику, в то время стоявшую с опущенными книзу глазами.
«Видно, не судьба».
Она словно прочла ту роковую мысль, что посетила меня сейчас, и когда я уж было простился с ней навеки и поспешил выйти на улицу, Моника воскликнула:
— Нет, стойте! Куда же вы?! Антонио, вернитесь, как я буду без вас!
Она кинулась было ко мне, но Рафаэло резко её дёрнул за руку.
— А ты-то куда бросилась, безумная! – вскричал он, - Хочешь лишиться последнего, что осталось у тебя, и погибнуть вместе с ним, этим безнравственным человеком.
Я остался в дверях, повернувшись к ним и с жалостью глядя в лицо сеньорите Бартольди. Она страдальчески уставилась на него и была готова взрыдать, но вместо того она, упав на колени перед ним, взмолила:
— Прошу, Рафаэло, не надо! Да, возможно, всё это выглядело ужасно и неправильно, но… я сделала выбор! Сеньор Селлазаре вызвался помочь мне и Пабло, и я не могла поступить иначе. Скажу вам больше: я… люблю его. Я люблю Антонио, и никогда более не желаю с ним прощаться. Прошу!
Моника потянула руки к своему брату, прося его о прощении, но тот, с холодностью восприняв её поведение, лишь сказал:
— Это не спасёт тебя, голубка. Можешь не надеяться. Своего сеньора ты больше не увидишь в этом доме, потому что я не желаю его видеть. Он и так опорочил твоё честное имя…
— Нет, не говорите так! – судорожно перебила его Моника, - Вы не знаете его!
Разъярённый Рафаэло, не слушая её, схватил за руку.
— Довольно, вставай и не болтай глупостей! Я знаю и вижу, чем обернулась твоя болезненная страсть к нему. Такой любви я не потерплю у себя! А вам, сеньор, - он вновь обратился ко мне, - Я уже всё высказал. Или мне стоит вам повторить?
Не желая больше находиться здесь, я, с великой тяжестью расставшись с Моникой, скрылся из виду. Последнее, что я слышал, это слова Рафаэло, обращённые, походу, к сопровождавшим его старателям:
— Замечательно! Теперь скажите, дабы дом его опечатали. Отныне его здесь ничто не держит.
Вот так, из-за одной маленькой оплошности, недоразумения в виде оставленного возле кровати письма, уничтожило все оставшиеся надежды и на помощь Пабло, и на собственное спасение. Теперь я, никому не нужный, должен решать, каким образом продолжать своё бессмысленное существование.
Я потерял всё, что только мог, и самое главное, Умберто и Монику. Без них плыть домой в Рим – непостижимо. Оставаться здесь? Ещё худшее решение, учитывая всю сложность моего положения. Что ж, мне пришлось, вопреки своим душевным переживаниям, смириться с тем, что любовь моя к Монике безвозвратно, как мне казалось тогда, утрачена.
Но оставался Умберто.
«Мне нужно разыскать его. Тогда я смогу предать всю эту трижды проклятую Аляску забвению. Однако как мне с ним встретиться? Только если через Фернандо».
И я, направившись к своему дому, где к тому времени уже выносили мои вещи из дома по приказу сеньора Бартольди, обратился к стоявшему рядом человеку, осведомившись об Фернандо.
— Его отряд, насколько мне известно, недавно прибыл.
— Они уже здесь, значит? – переспросил я.
— Да, в гостинице. В той самой, где мы провели первый день, - ответил он; в его тоне чувствовалось какое-то сочувствие ко мне, несмотря на произошедший инцидент.
Когда дом мой опустел, я с облегчением прихватил весь свой небольшой инвентарь и, простившись с этим человеком и другими господами, отправился в ту самую гостиницу, при том напоследок взглянув на соседний дом, в котором ещё дребезжал свет от горевшей на столе свечи.
«Прощайте, Моника! Прощайте, свет души моей, в бездну мрака и потерь попавшей. Мы так близки были к желанному успеху, но в силу обстоятельств, нам враждебных, принуждены теперь вкушать остатки тех времён, тех сладостных минут…»
Дойдя кое-как до гостиничного дома, переполненного новоприбывшими экспедиторами, я принялся расспрашивать владельца отеля о Габриэле и его отряде и сразу был заверен в том, что они здесь.
Каков же был мой восторг, когда за большим столом в угле я застал и Фернандо, и Умберто. Они тем временем общались с какими-то незнакомцами, по-видимому, из их отряда.
— О, какими судьбами! – воскликнул при виде меня Фернандо, - Антонио!
— Антонио! Ты ли? – Умберто, не помня себя от радости, встал со стола и направился ко мне, протягивая руки для объятий.
— Умберто! – я едва сдерживал слёз; наша встреча состоялась спустя целый год разлуки, - Как я ждал этого! Ты не представляешь, как!
Фернандо между тем пригласил меня к трапезе, хотя особо голоден я не был.
— Они только прибыли? – спросил я, глядя на сидевших напротив старателей, улыбнувшихся мне.
— Нет, Антонио, - отвечал Габриэль, - они были в составе нашей группы, но сегодня должны возвращаться домой. Ну, и мы решились их спровадить. Они, если что, американцы, потому не удивляйтесь, если вы их не очень понимаете, - и он рассмеялся.
В моём уме блеснула превосходная идея.
«Тогда мы сможем отправиться их рейсом сначала в Америку, а уж после - в Италию».
— А я до сих пор не могу поверить, что ты с нами, как в старые добрые времена, - заявил мне Умберто, глаза которого сияли от счастья, - Ты, брат, даже не представляешь, где мы были! Старина Фернандо завёл нас в такие глухие края, что в сравнении с ними Ситка покажется Флоренцией.
Поразительная вещь! Как он, прожив столько дней в таких невыносимых условиях, ничуть не изменился: не стал суровым, равнодушным, не потерял ни единой живительной искры; всё такой же энергичный, задорный, временами вспыльчивый и эмоциональный. В то же время, телесно он окреп, и было видно, что год тяжёлых физических нагрузок отложил свой неизгладимый след на Умберто.
— Вы, значит, были вдалеке отсюда? – спрашивал я.
— Ещё бы, - подтвердил он, - в пятнадцати километрах к северу. Там располагался один огромный рудник; туда мы и направились. Ох, до сих пор перед глазами встают сугробы, непроходимые леса, озёра. Красивые места, завораживающие, что тут говорить. Но погода, надо сказать, отвратительная. И такая глушь!
Затем, спустя некоторое время молчания, Умберто вновь обратился ко мне.
— Кстати, а как поживает наш любитель Марксового учения ? – спросил он иронично, имея в виду Рафаэло.
Разумеется, посвящать Умберто в подробности моей трагичной истории при Фернандо я не желал. Потому я, поднявшись и объявив всем присутствующим, что нам нужно наедине поговорить кое о чём с Умберто, увёл его по-дальше от людских глаз, ближе к лестнице, ведущей к спальным комнатам.
— Что же случилось, брат? – он вопросительно уставился на меня, при том и не подозревая о случае, приведшем меня сюда, и о моих намерениях, вытекших из него.
— Видишь ли, мой дорогой друг, - приступил я к длительному описанию ситуации, - я должен, прежде чем рассказать тебе о недавних событиях, уведомить тебя, что мы завтра же должны отсюда отправиться в Италию. Да, более мы не увидим этот городок, и мы освобождены навечно от принудительных работ. Я предполагаю, что ты меня можешь не сразу понять, однако прошу тебя выслушать мою историю до конца, какой ужасающей бы она ни была.
И так я целых три часа потратил на то, дабы растолковать своему другу невозможность находиться здесь, ибо я избрал другой путь, за что и был удостоен общественного порицания и изгнания.
Я не совсем был уверен в однозначной поддержке Умберто, поскольку на то было много оснований, о которых вы уже знаете. Но несмотря на них, Умберто ничуть меня не осуждал, как в душе, так и на словах. Он, конечно, был немного разочарован моими, возможно, поспешными и недальновидными решениями, однако в его преданности мне не было и капли сомнения. Он уразумел всё: и Монику, и мою любовь к ней, и мотивы, побудившие меня на столь дерзновенные поступки, - а значит, он уразумел меня, прочувствовал мою глубокую боль.
— Я ведь, знаешь, давно помышлял о Риме, как и ты, - сказал он, - и, как я уже говорил тебе, меня душила здесь тоска. Не с кем было поговорить, словом добрым обмолвиться, выпить за компанию. А это так мне по сердцу! А насчёт того художника: совершенно верно ты решил довериться Галентерио. Он бескорыстный человек, и я думаю, мы с ним договоримся. Но… что мы только скажем Фернандо и всем, с кем мы имеем сейчас дело?
— А обязаны мы им о том говорить? – возразил я, - сейчас это уже не имеет никакого значения. Утром прибудет паром из Америки. Мы незаметно туда и пройдём, а после – двинемся к Европе. Вопрос лишь времени.
Умберто вскоре одобрил мой план, который мы стали осуществлять уже на следующее утро, рассчитывая на милость Божью и на то, что никто нас, в том числе и Габриэль Фернандо, не заметит.
Всё вышло вполне так, как задумывалось нами вечером: паром прибыл даже немного раньше ожидаемого, и мы, растворившись в среде незнакомых нам пассажиров, стали готовиться к поднятию на борт.
«Прощай же, Аляска. Страна метелей, бурь, суровых реалий, великих надежд, тяжёлых судьб, прощай…»
Но далее продолжить я не смел, ибо язык мой не поворачивался озвучить это прощание. Не мог, совесть не позволяла. Это было вне моих возможностей…
Спокойное море, над которым беспокойно кружат чайки. Причал, у которого стояла она, укутанная в тёмное пальто, с раздувающимся длинными волосами. Как всё это теперь оставить, выбить из памяти и бросить в пропасть забвения. Как, когда тут я испытал непередаваемые, неповторимые чувства, ведомые только мне и тому, к кому они были обращены. Я готов был стоять в порту вечность и плакать. Просто плакать. И мне кажется, в таком случае, это несомненно был бы самый печальный момент в моей жизни. Но этого не произошло.
Когда Умберто уже спешил к парому и звал меня, призывая торопиться, я стал прислушиваться к чьим-то шагам. В толпе незнакомых лиц трудно было разглядеть человека, направлявшегося сюда, но издаваемые им шаги были так мне знакомы, что я не поверил себе.
«Вероятно, какое-то странное ощущение, возникшее из-за моих нескончаемых переживаний».
Но к неожиданному счастью, послышался нежный, чарующий голос, воззвавший:
— Антонио!
Я, поражённый, направился к нему. И то, что я увидел, нельзя не отнести к нечто сверхъестественному, точно кто-то сверху послал мне в столь злополучный час хранителя моего, спутника жизни моей извилистой. Бежала мне навстречу, держа в руках небольшой дорожный саквояж, моя Афродита.
— Моника, - отозвался я, направляясь к ней, - Я и не мог подумать, что вы решитесь на такое!
Она ласково улыбнулась мне.
— Мне пришлось пойти на это… ради вас, мой друг, - ответила она, поправляя свои волосы, - Я знала, что вы навсегда отбываете из Ситки, и потому решила последовать за вами.
Моника с любопытством рассматривала причаливший к порту и ожидавшей с нетерпением нас паром.
— Ради меня, говорите? – с блаженством промолвил я.
Мы долго стояли в нерешительности, ограничиваясь лишь пристальными взглядами, полными любовной страсти. Но через какое-то время мы стали приближаться друг к другу, расстояние между нами уменьшалось, и вскоре, чуть осмелев, Моника обхватила мою шею руками и потянулась ко мне; я, предчувствуя первый в своей жизни поцелуй, с жаром пошёл навстречу и, поддавшись вперёд, коснулся нежно её щеки.
И с тех пор тёмные мысли мои, прежде во мне существовавшие, моментально рассеялись, ибо их место заняло прекрасное чувство, от которого был я безумно счастлив. Возникло даже ощущение, что мы с Моникой совершенно одни, и ничто более, кроме нас, не может присутствовать в мире. Правда, оно было вскоре прервано криком Умберто с палубы корабля:
— Антонио! Нам не стоит задерживаться!
И мы, опомнившись после длительного состояния транса, в который мы незаметно впали, переглянулись меж собой и отправились к парому, который уже вот-вот готовился отчаливать.
 
                ГЛАВА       ДВАДЦАТЬ     ПЕРВАЯ
 
Уже который раз я убеждаю себя в том, что очередное возвращение с Родины, пусть и на небольшой период, позволяет тебе посмотреть на неё совершенно по-другому, с новым взглядом, с новым отношением. Тебе кажутся ещё более прекрасными её бескрайние просторы, её чудные уголки, где всё тебе знакомо, близко; где всё говорит тебе с успокоением: «Ты дома. Тебе нечего опасаться, ибо здесь ты – хозяин своей судьбы и волен ею распоряжаться так, как ты того желаешь, и как то предрекли тебе свыше».
К тому же, моё путешествие на Аляску, хоть и окончившееся крайне неудачно, тем не менее не прошло даром и не только позволило мне глубже это осознать, но и приобрести то, что я считал всегда бесценным – близкородственную душу, которой я буду дорожить на протяжении всей своей жизни.
Но наше прибытие было связано не только с этим желанием, но в первую очередь, с необходимостью помочь сеньору Пабло Амора, дальнему родственнику Моники, встать наконец на ноги и не остаться в долгу у нас. В любом случае, без доктора Галентерио тут ничего бы не обошлось, поскольку именно ему средства позволяли проявить милосердие к странствующему художнику. Да уж, люди искусства – особые, их мир устроен несколько иначе нашего, и порой сложно понять, чего они требуют от окружающих: признания, желания бросить вызов обществу, неудовлетворяющему их возвышенным потребностям, либо же просто стремление к самовыражению.
Я не думаю, что в том плане сеньор Амора был исключением, судя по рассказам Моники, но возможно, что им движило не одно из этих побуждений, а их совокупность, а это говорит как о сложности его характера, так и о тяжёлой судьбе.
Наше пребывание в Риме началось с небольшого прибрежного отеля, откуда я совместно с Умберто составил послание доктору Галентерио с полным объяснением всех обстоятельств нашего длительного отсутствия в Италии, а также личную жизнь Пабло, нуждающегося в большом доме для размещения там собственной мастерской и дальнейшей творческой деятельности. Ответ не заставил себя ждать долго, и к нашему счастью, он был утвердительным: Алессандро в своём письме подчеркнул, что готов оказать ему материальную поддержку с предоставлением комнаты на верхнем этаже, которая уже примерно с год пустовала, добавив, что был бы крайне признателен знакомству с этим человеком.
Удостоверившись в истинности успеха, нам сопутствовавшего, Умберто временно расстался с нами и поспешил ехать к доктору, дабы обсудить с ним вопрос переезда художника, мы же с Моникой отправились к сеньору Амора по тому адресу, что он указывал в своём последнем письме.
Тогда уже был декабрь месяц, и по городу прошлись первые холода. Они невольно напоминали мне об Аляске, о Ситке, о тех днях, когда я, просыпаясь в тесном сыром доме, подходил каждый раз к окну и выглядывал на улицу, где за все сутки можешь встретить лишь одного человека. И в сознании моём пробуждались все воспоминания об отряде, о глубоких шахтах, ведущих вглубь мрака, о Рафаэло Бартольди, никогда не улыбающимся тебе, словно считая, что ты недостоин уважительного отношения к себе, и конечно, его злостное выражение лица, когда он прилюдно распекал свою любимую сестру, требуя от неё беспрекословного послушания. Волосы встают дыбом! Даже как-то сомневаешься в том, что больше никогда не застанешь всего того ужаса, что ты освобождён от этого вечного страха, разрушавшего тебя изнутри.
И когда меня досаждали эти ненавистные мысли, словно кучка назойливых мух, я не находил себе места.
— А вы ужасно бледны, - не преминула сказать мне Моника, когда мы сидели в экипаже. Она обвила мою руку, прижавшись, и я мгновенно почувствовал облегчение; душевная боль моя была приглушена.
Так мы и добирались до города, пока карета не завела нас в тихую, неизвестную мне ранее улочку, и не остановилась возле одного непривлекательного здания, где и должен был находиться сеньор Амора.
Дом этот, с обветшалыми стенами и старой скрипящей дверью, оказался трактиром, построенным ещё в конце прошлого столетия, и потому вид его был крайне удручающим: помимо изношенной мебели, присутствовавшей здесь, ощущение полуразрушенности дополняли и различные неприятные запахи, от которых в помещении становилось чрезвычайно душно. Хозяин заведения, походивший на мертвеца, воскресшего из глубины веков, мрачно нас встретил, предложив что-нибудь закусить. На вопрос о проживании здесь Пабло он заявил, что да, этот господин живёт тут уже три года, на втором этаже. Туда мы и поспешили, поднимаясь по такой же старой, кое-где поломанной лестнице.
Дойдя по указанию трактирщика до крайней двери, я, постучав громко в неё, застыл в ожидании, прислушиваясь. Вначале было всё так же тихо и бесшумно, но спустя некоторое время послышались неотчётливые шаги, сопровождаемые сухим кашлем, и вслед за этим дверная ручка повернулась.
Перед нами предстал господин в преклонных летах с сединой. Его потрёпанный серый жилет и поношенные тёмные брюки придавали ему вид человека, впавшего почти в крайнюю степень нищеты.
— С кем изволю говорить? – спросил он вежливо, прищурив глаза (вероятно, он не особо хорошо видел).
Когда я и Моника представились, он промолвил с недоверием:
— Моника…
Конечно, мы предполагали, что сеньор Амора не сразу нас впустит с радостью к себе, потому мы приготовили то самое письмо, которое и должно было расставить всё на свои места.
И я молча протянул Пабло послание, ожидая его реакции. Не дочитав и до половины, он уже приободрился, и худое лицо его расплылось в тёплой улыбке.
— Ах, это вы, Моника! Прошу прощения, что вас не разузнал сперва, - и он со всей теплотой прижал к себе её, словно родную дочь.
— Вам не за что извиняться, Пабло, - ответила она обнадёживающе, - Мы почти два месяца спешили к вам из Филадельфии, так что всё немного затянулось.
Он понимающе кивнул головой.
— А это, я полагаю, ваш друг? – спросил он, взглянув на меня с любопытством.
— Можно сказать и так, - сказал я, протягивая ему руку, - Антонио Селлазаре.
Пабло с почтением пожал её мне, после чего провёл нас к единственной комнате, служившей и гостиной, и спальней одновременно. Дышать здесь было весьма трудно, хоть и не так, как внизу, из-за чего приходилось постоянно держать окно с видом на переулок открытым, даже несмотря на то, что на дворе уже стояла зима.
— Я очень рад, что вы благополучно прибыли сюда, - заявил сеньор Амора, усаживая нас за небольшой стол, - Хотя, скажу честно, и не думал, что вы, Моника, решитесь на это.
Она между тем с жалостью глядела не него, затем осмотрела всю комнату, тесную и унылую: серые стены, небольшая кровать; в углу стояли картины, сверху которых было белое покрывало; рядом – полка с запылёнными книгами.
— И вы уже целых три года живёте в таких условиях? – сочувственно обратилась к нему Моника, вздохнув.
Сеньор Амора пожал плечами.
— А что мне остаётся делать, родная, - сказал он, - Денег мне моё творчество не принесло: мои труды оказались совершенно никому не нужными, их даже не решились брать в Академию Художеств. В последнее время я стал думать над тем, а не тратил ли я время впустую.
— А почему их, собственно, отказались брать? – поинтересовался тут я.
Пабло судорожно засмеялся.
— Да времена другие, молодой человек. Им, видите ли, надобно писать природу во всех её красках, или, скажем, городские виды. Но, если хотите знать, таких художников – несметное число! А как же быть тем, кто хочет выделиться? Кто хочет экспериментировать с различными стилями и жанрами искусства? Вообщем, времена изменились: сказали, что ваши произведения не носят в себе никакой общественной пользы и их хранение в галерее столичной академии не представляется целесообразным. Вот я и решил, что пора бы и сойти с пьедестала почёта, который я себе воздвигал все эти годы. Всё равно, никто даже и не заходил ко мне купить хоть одну несчастную картину. Искусство – вещь, уже переживающая кризис. Сейчас её затмевает наука, и с этим ничего не сделать.
Несколько минут мы сидели в безмолвии. Потом Пабло предложил нам выпить по бокалу вина и закусить кусочками мяса, остававшегося у него.
— Впрочем, - начал я, когда мы уже свершили трапезу, - мы были давно осведомлены о вашем тяжёлом положении, и с целью его исправления мы и оказались здесь. Так что вы, дорогой сеньор Амора, можете рассчитывать на нашу поддержку.
Пабло лишь покачал головой.
— Благодарю вас, конечно. Но в том то вся проблема, что я до сих пор в поисках жилья. Вы ведь уже знаете, что условия в моей прежней квартире не позволяли мне спокойно заниматься написанием шедевров. С тех пор, как я оттуда вынждуен был съехать, я и мучаю себя необходимостью найти что-то более привлекательное. Однако безуспешно.
Моника, переглянувшись со мной, поспешила его заверить в обратном:
— Но мы приехали к вам не с пустыми руками, Пабло. Дело в том, что у Антонио есть один знакомый, который располагает замечательной квартирой в Риме.
Сеньор Амора, взглянув на нас, удивлённо поднял брови.
— Да, всё так, - подтверждал я, - на днях я имел возможность с ним переписываться, и он согласился заселить вас на верхний этаж. Там вы сможете обосновать свой творческий уголок.
— Неужели? – с сомнением произнёс Пабло, призадумавшись.
Я вновь достал и вручил ему письмо, но уже от самого доктора Галентерио.
Пабло, поднявшись со стула, принялся внимательнейшим образом его зачитывать. Мы, не мешая ему, безмолвно сидели и ждали, когда он окончит.
Сеньор Амора, отложив наконец листок в сторону, какое-то время исступлённо смотрел в окно. Он не верил в то, что выход был найден, причём столь быстро и без затруднений. Он в волнении прошёлся по комнате и, схватив себя за голову, воскликнул:
— Бог мой! Неужели всё свершилось! Все мои страдания в этом логове, все свершились! Это невозможно…
Он обернулся к нам, и в глазах его заиграла искра надежды, предвещавшей долгое счастье.
— Если это так, если это так, как вы говорите – то я вовек буду вам признателен. Я буду избавлен от того гнёта, что обитает здесь, в этих стенах, в этом доме… я даже чувствовал всегда, как его тень бродит по этой улице.
Он снова начал ходить по комнате, приговаривая что-то себе и посмеиваясь, точно безумный. Но мы с Моникой, разумеется, знали причину этого безумства, и потому со снисхождением относились к нему.
— В таком случае, нам стоит для начала навестить доктора, и затем, я вас уверяю, вы начнёте новую жизнь, - объявила Моника и, подойдя к Пабло, пристально посмотрела ему в глаза.
Сеньор Амора усмехнулся ей и, похлопав её по плечу, сказал:
— Да, вы правы. Стоит поторопиться.
Так мы и отправились экипажем в сторону Пьяцца Навона, где неподалёку располагался дом почтенного доктора. К тому времени нас уже встречал Умберто. Меня же охватило сильное волнение, не знаю отчего.
Доктор Галентерио, освободившийся после очередного приёма, вышел к нам в медицинском халате и с великодушием встретил нас, сообщив, что Умберто всё успел ему рассказать, и потому он в курсе всех дел. Мы с ним по старому знакомству крепко обнялись.
— Так это вы и есть, сеньор Амора, - обратился он к нему с почтительностью, - Очень приятно, прошу вас.
И Алессандро повёл нас с Пабло наверх, показывая ему комнату, с которой ни в какое сравнение не шла маленькая квартирка в трактире: высокий потолок, большие окна, с которых можно наслаждаться чудесным видом на Виа дель Говерно Веккьо.
— Думаю, вам здесь будет просторно и свободно, - заключил доктор, видя, с каким восхищением Пабло рассматривал новый свой дом.
— Кладя руку на сердце, сеньор Галентерио, это просто замечательное место для творческого саморазвития, - заявил ему сеньор Амора, приступив заодно к планированию расположения собственной мастерской.
— Надеюсь, я не буду беспокоить вас снизу? – осведомился Галентерио, - У меня просто иногда собираются знатные гости, и вас может это отвлекать от работы.
Однако Пабло попросил доктора не беспокоиться по этому поводу, поскольку для него гораздо важнее то, что здесь достаточно пространства для вдохновения и труда, и в целом всё его устраивает.
Таким образом, он договорился с Алессандро о том, что утром же переедет сюда и от души его отблагодарил. Моника была как никогда счастлива, ведь это было её самым главным желанием.
— Даже не знаю, как и выразить всю благодарность вам, Моника, и вашему замечательному другу, сеньору Селлазаре, - сказал Пабло, когда Алессандро с Умберто спустились уже вниз, - Передайте пламенный привет Рафаэло, как вернётесь. Как, между прочим, он поживает, я совсем забыл спросить?
Моника, хоть ей и было в тягость рассказывать о произошедшем инциденте, всё же пришлось поведать тёмную страницу в истории её отношений с Рафаэло.
Пабло, на которого рассказ произвёл глубокое впечатление, вновь погрузился в мрачные раздумья.
— Значит, вы уже более не желаете возвращаться? Что ж… но, знаете, лучше все же не думать о грустном. Бог милостив ко всем. И всё же, - он подошёл и с вниманием посмотрел на Монику, - отчего вы так расстались жестоко?
— Оттого, что я полюбила, - отвечала она смиренно, потупив глаза к полу, словно опасалась об этом заявлять.
— Полюбили? – удивился сеньор Амора, - Кого же, если не секрет?
Моника, ни слова не вымолвив, лишь взглянула исподлобья на меня; сердце моё застучало сильнее, меня даже бросил жар.
Пабло, очевидно, уже догадывался о том, кого имела в виду Моника. Он направился ко мне.
— Это правда, Антонио? – спросил он медленно.
Я, не желая держать в тайне от Пабло наши отношения, утвердительно кивнул.
— Да, это так, сеньор. Я давно питаю страсть к Монике. Её образ давно живёт в моей душе. Но если вы не одобряете нашего союза – я ни за что не пойду против вашего мнения.
Пабло был поражён этими словами, которые открыли ему глаза на все пережитые нами с Моникой страдания.
— Помилуйте, как я могу не одобрять, - он слегка улыбнулся мне, снисходительно, - Да я вам благодарен от души, что вы изволили помочь мне с жильём. Вашими усилиями я смог выбраться из того, откровенно говоря, жуткого места. А вы ещё сомневаетесь, что я соглашусь признать вашу любовь.
Его выражение лица вновь повеселело, и он, положив нам на плечи руки, продолжил:
— Поскольку вы, Антонио, сделали многое для меня и моего творчества, то я вижу, что вы несомненно достойны этой девицы. Потому я объявляю следующее: с этого же дня я вас благословляю. Дети мои, я прошу вас протянуть мне руки, дабы дать мне твёрдое обещание, что вы будете верны и преданны этому прекрасному чувству, сблизившему ваши сердца.
Таким образом и было положено начало новой нашей жизни, многообещающей и почти беззаботной. Правда, решение было принято столь неожиданно, что я не успел ещё тогда всё взвесить и осознать; но Моника уже полностью с тем определилась. И долго мы ещё смотрели друг на друга, не понимая пока что того, что ждёт нас в будущности, пока в дверях не показался Умберто, позвавший нас на ужин с доктором Галентерио.
 
               ГЛАВА       ДВАДЦАТЬ     ВТОРАЯ
 
                Рассказана не от лица главного героя
 
Тёплый весенний день. Вечный город вслед за расцветающей природой: зеленеющими кронами многовековых дубов, встряхнувших с себя остатки колючего снега, благоухающими в парках кустами роз и сирени – сам пробуждается и обновляется. Уходят бесследно в прошлое тягостные дни с обильными ливнями и туманами; свежий ветер уносит за собой все невзгоды, обиды, недоразумения, страхи. Быть может, они уже никогда и не потревожат город и не останутся даже в его памяти, во что искренне хочется верить.
Между тем, в одном из университетов, переполненном студентами, на кафедре геологии, в просторном лекционном зале молодой профессор Антонио Селлазаре вёл перед завлечённой немалочисленной аудиторией доклад, посвящённый особенностям рельефа территории Аляски, а также недавно открытым там золотым месторождениям. Стоит признать, что в своём рассказе он обращался к личному опыту, на что он имел полное право, ибо теперь мы прекрасно осведомлены о его сложной и долгой истории.
Когда же лекция эта закончилась, и все присутствовавшие на ней студенты вышли из зала, Антонио, выдохнув после стольких часов волнительного выступления, наконец смог покинуть стены университета и отправиться к дому, неспешно проходя по широкой улице, заполонённой шумной толпой и спешащими куда-то экипажами.
Вот и милый высокий дом показался за углом бульвара.
Антонио бодро постучал в дверь; немного погодя, ему отворила служанка, в то время убиравшаяся на кухне.
— А, вы уже, сеньор Селлазаре! – обрадовавшись, воскликнула она, - Вы как раз к обеду.
— Превосходно, - ответил он, пройдя в прихожую и оглядевшись вокруг, - Здесь ли Моника?
— Да, точно так, - отозвалась служанка, накладывая на стол, - Сейчас позову. Всё это время, что вас не было, читала.
Через несколько минут в гостиную вышла и Моника. За зиму она сильно похорошела: черты лица её преобразились, став более крупными и выразительными; глаза наполнились ещё большим смыслом, нежели то было в день её первой встречи с Антонио; помимо прочего, стала она чуть выше ростом, а плечи её сильно раздались. Теперь она, по чистосердечному его признанию, могла в прямом значении нарекаться богиней.
Завидев пришедшего только мужа, она с жизнерадостной, ещё ребяческой улыбкой бросилась к нему.
— А я ждала тебя, милый, - Моника обвила его шею руками, - Так уж было заскучала, что решила зачитаться Ницше. Вижу, у тебя всё прошло замечательно.
— Да, лучше и быть не может, - согласился Антонио, нежно поцеловав её в щёку, - Даже скажу больше: у нас с тобой намечаются новые планы, так что я непременно желаю с тобой ими поделиться и обговорить их.
Усевшись за стол, Антонио со всем пылом принялся рассказывать о своих успехах в университете и о самом значительном из них.
— Я недавно имел честь разговаривать с одним профессором из Парижа, и знаешь, что он мне предложил? Вы не поверите, Моника: он предложил мне ехать к нему в Париж на выступление с докладом, который я представлял на днях на факультете. Понимаете, что это означает?
Моника загадочно смотрела на него, ничего не говоря.
— Понимаю. То есть, ты хочешь отправиться туда?
Антонио призадумался.
— Ну, вряд ли сегодня. Но в ближайшее время, это точно.
Моника с беспокойством вздохнула.
— Вы как-то расстроены моим известием, - заметил Антонио.
— Нет, это ваше решение, ваше право, - промолвила Моника, - я не смею вас разубеждать. Просто…
Она вдруг встала со стула и подошла к Антонио.
— Мне будет в тягость оставаться здесь одной, в ожидании вас.
Сеньор Селлазаре, смутившись её досадой, принялся размышлять над тем, как следует поступить, дабы не оставить её в обиде.
— Но что вам мешает уехать со мной? - сказал он вскоре, - Я думаю, это никак не помешает ни мне, ни моему коллеге. Конечно, могут возникнуть определённые сложности, однако я могу договориться с ректоратом.
Моника улыбнулась, глаза её засияли.
— О, это было бы замечательно! – воскликнула она, - Просто замечательно, Антонио! Тогда мы сможем с вами вместе жить какое-то время там, в Париже.
От этих прекрасных мыслей она заходила по гостиной. Потом неожиданно остановилась, словно вспомнила о чём-то важном.
— Только перед тем нам следует зайти к Пабло. Возможно, он будет в отчаянии, когда услышит это, но мы постараемся его успокоить, верно же?
Таким образом, супруги, не теряя времени, сразу же после обеда направились к Пьяцца Навона, а оттуда по Виа дель Говерно Веккьо – к дому доктора Галентерио. Тот по обыкновению сидел в гостиной (ибо был выходной день) и беседовал с какими-то незнакомыми гостями. Узнав о прибытии Антонио и Моники, он поспешил их встречать и сразу предложил присоединиться к ним.
— Искренне благодарю, доктор, но нам хотелось бы узнать о том, как обстоят дела у сеньора Амора.
Алессандро добродушно усмехнулся.
— Как и полагается всем творцам искусства – весь в процессе. Можете сами в том убедиться.
Так и было в действительности: уважаемый художник, сидя за небольшим стулом, удобно расположился у окна и, вдыхая апрельские ароматы, создавал новое своё творение. Кисть в его руках плавала по поверхности полотна, передавая автору картины ощущение наслаждения от каждого лёгкого мазка.
— Вот и первые свидетели моего творческого прогресса, - заявил он, обращаясь к Антонио и его жене, - Я, если хотите знать, сегодня утром о вас и думал, а вы в тот же день и пришли. Но не чудо ли?
Это был совсем другой Пабло: не тот, что тремя месяцами ранее сидел в унылой комнатке в трактире и от безделья уходил в себя; также не тот, который дал благословение Антонио и Монике в день его переезда. Это был Пабло, словно нашедший в своей душе спустя много лет неведения отголоски молодых лет, счастливых и благополучных.
— С чем, собственно, вы пожаловали? – спросил он.
— Мы лишь хотели вам сообщить, что вынуждены уезжать.
Сеньор Амора отложил кисть и с любопытством уставился на них.
— Вот оно что. А куда именно и насколько планируете?
— У Антонио намечаются дела в Париже, так что мы решили не медлить с их осуществлением. И потому зашли к вам, чтобы вы не слишком волновались.
Пабло мечтательно улыбнулся и поднял глаза к верху.
— Ах, Париж! Дивный город, скажу вам. Величественный Нотр-Дам-де-Пари, широкие мостовые, по которым неспешно идут кокетливые дамы с зонтами. Да, мне самому однажды посчастливилось там бывать на выставке картин выдающегося гения искусства, Ван Гога. Правда, было это очень давно. Я ещё тогда и картин не писал, представьте.
Он некоторое время стоял в безмолвии, глядя на оживлённую улицу. Его молчание не было ничем омрачено. Оно было скорее ностальгическим; он был печален, но не в силу тягостных жизненных обстоятельств, а, возможно, из-за упущенных радостных моментов, которые могли бы восполнить те потери и разочарования, через которые он прошёл.
— Что ж, дети мои. Если так, то, конечно, езжайте. Хочу только вас попросить уведомить меня, как только туда прибудете.
— Можете быть уверены, - ответил Антонио, - Не думаю, что это будет надолго.
На прощание Пабло, подойдя ближе, крепко обнял их, и по щеке его появилась маленькая, еле заметная слезинка.
— Да хранит вас Господь, - произнёс он и, неохотно высвободившись из объятий, вернулся к своему мольберту.
Они хотели уведомить о своём отъезде и доктора, но его дома не оказалось, и Антонио порешил, что сообщит и ему, и дорогому Умберто, когда приедет в Париж.
А пока что его и Монику ждало долгое путешествие навстречу новым знакомствам и встречам. Но они были готовы ко всем трудностям, поскольку Моника знала, что ничто теперь не разлучит их, в свою очередь Антонио, припомнив давнюю клятву, которую он себе дал ещё в далёкие отроческие времена, довольно сказал себе:
«Спустя двенадцать лет. Поразительно, однако».
В то самое время неожиданно окно на втором этаже дома распахнулось. Подняв голову, Антонио увидел там сеньора Амора, помахавшего ему рукою.
— Непременно пишите! – крикнул он ему напоследок.
Антонио одобрительно кивнул и, помахав Пабло в ответ, поспешил за Моникой, ждавшей его у фонарного столба, после чего они направились к площади. Долго смотрел им ещё вслед Пабло, покуда не скрылись они окончательно из виду.
Надо сказать, что у наблюдательного художника тут же родилась в голове весьма любопытная идея для написания своей следующей работы.
— Возьмусь сегодня же, как только завершу эту, - обещал он себе.
Перед глазами его уже чётко виднелся закат в бледно-оранжевых тонах, одинокая улица, окружённая высокими домами с черепичными крышами, в некоторых окнах которых горит свет от свечи, а по той самой улице шагают, взявшись за руки…
 

 


Рецензии