Василёк

Дела мои в Петербурге шли по строгому порядку. Я, Петр Андреич Бестужев, отверг военную стезю отца, избрав науку – математику, твердыню разума среди житейских бурь. Мир чисел, аксиом и незыблемых доказательств был моей крепостью. И сердце свое я обнес высокими стенами здравого смысла, дабы ветры страстей и мечтаний не проникли внутрь и не нарушили стройный порядок.

В доме генерала Р***, куда меня ввел покойный батюшка, служил поручик Андрей Волынский. Человек странный, чуждый практической сметке. Вечно витал в облаках: строчил вирши, малевал нелепые картины, службу же нес спустя рукава. Часто, застав меня за расчетами, он садился рядом, и взгляд его, туманный и далекий, устремлялся в окно.

– Петр Андреич, – заговаривал он тихо, с какой-то непонятной мне грустью, – вы снова каким-то непостижимым образом смущаете мое сердце... Ваши стихи (хотя я их не пишу!), ваши мечты (хотя я грез не признаю!), даже этот ваш неумолимый здравый смысл... Они будят во мне что-то давно уснувшее, заставляют душу вновь раскисать от забытого чувства... Да, вы обладаете этой силой, я это знаю...

Я лишь пожимал плечами, поправляя циркуль. «Чувства! – думал я. – Слабость, помрачающая рассудок». Я увещевал Андрея оставить пустые фантазии, разложить бесплодную череду дней по полочкам полезных дел. Мечту, говорил я, легко и естественно заменить ясной, осязаемой целью – чином, поместьем, выгодным браком. Любовь же? Она лишь мелькнет за скобками наших жизненных формул и тихо умрет, как нечто неучтенное и лишнее. «Да, – думал я, глядя на его рассеянное лицо, – вы никогда не поймете истинной ценности любви, Андрей. Она – хаос, разрушающий гармонию».

Годы текли, как вода в канале. Я шел к своим целям неуклонно. Точные расчеты принесли мне почет и выгодное положение. Женитьба была обдумана до мелочей – на дочери статского советника, Марии Ивановне, девушке кроткой, хозяйственной, с изрядным приданым. Она была тиха, послушна и предсказуема, как верный хронометр. Жизнь моя обрела совершенную симметрию, подчинившись строгой гармонии чисел. О Волынском я почти забыл. Слышал, что вышел в отставку и затерялся в своей деревне с кистями да бумагой.

Жизнь с Марией текла ровно, без сучка и задоринки. Она была примерной супругой: вела дом безупречно, никогда не перечила, смотрела на меня спокойными, чуть отстраненными глазами. Я ценил ее за это – за надежность, за отсутствие тревожных порывов, которые так раздражали меня в Волынском. Ее тихое присутствие было частью моего упорядоченного мира.

Пока однажды в мой кабинет не вошел запыхавшийся гонец. Лицо его было пепельным, в руках – небольшой, перевязанный бечевкой сверток.

– От покойного поручика Волынского, ваше превосходительство, – проговорил он глухо. – Перед кончиной строго наказал: вручить лично вам.

Сердце мое дрогнуло, но я взял себя в руки. Развернул бумаги. Вирши – все те же, непрактичные и смутные. Несколько рисунков: поле, облака, старый дуб... И женский портрет. Лицо было знакомым до боли. Мария. Моя Мария. Но какой я ее никогда не видел! На бумаге она светилась изнутри, глаза ее горели тихим счастьем, на губах играла едва уловимая, пленительная улыбка. Внизу стояла дата – год, когда я только начинал ухаживать за ней. Холодный ужас медленно пополз по моей спине. Я вспомнил. Вспомнил их редкие встречи в генеральском доме, его пристальный, завороженный взгляд, ее необъяснимую растерянность и легкий румянец в его присутствии. Вспомнил, как я, едва добившись ее согласия, поспешил устранить «чудака» Волынского из нашего круга. Как Мария, безмолвная и покорная, приняла это.

Сверток выпал у меня из рук. Письмо Волынского, короткое и прощальное, лежало на столе. Он писал о достигнутых целях, о разложенных по полочкам днях, о любви, умершей в небытии за скобками жизни... И о странной власти, которую я все еще имел над его душой. «В этом, быть может, и есть высший смысл», – заканчивал он.

Я стоял, оглушенный. Не его любовь умерла. Наша. Моя к ней? Нет. Ее. К нему. Я выстроил свою жизнь по формулам, и формула брака не включала в себя любовь Марии. Она была лишь добросовестной переменной в моем уравнении благополучия. А она... она хранила в сердце этот свет, этот портрет, нарисованный рукой того, кто «видел» ее изнутри, а не просто рассчитывал.

С трудом подняв голову, я взглянул на портрет жены, висевший над камином – правильный, холодный, отражавший лишь мои представления о ней. И впервые заметил тень глубокой печали в ее глазах, которую прежде принимал за природную кротость.

Вечером я пришел в ее будуар. Она сидела у окна, вышивая. Спокойная, как всегда. Сверток Волынского лежал у меня в руке.

– Мария, – начал я, голос мой звучал чужим. – Тебе известно... о кончине поручика Волынского?

Она не вздрогнула. Лишь игла на мгновение замерла в ее пальцах. Затем она медленно подняла на меня глаза. И в этих глазах, обычно таких ясных и спокойных, я увидел бездну горя. Безмолвного, выношенного годами.

– Да, Петр Андреич, – ответила она тихо, почти шепотом. – Я знала. Он... он писал мне. Прощальное письмо. Пришло неделю назад.

Она встала, подошла к старинному секретеру, открыла потайной ящичек. Оттуда она достала листок бумаги и маленький, тщательно завернутый в шелк медальон. Раскрыв его, она показала мне крошечный, но удивительно живой рисунок – ее собственное лицо, точь-в-точь как на том, что прислал мне Волынский. Рядом, в медальоне, лежал засохший василек.

– Он... он видел меня, – прошептала она, и голос ее дрогнул. – Настоящую. А я... я была слишком слаба, чтобы... – Она не договорила, лишь сжала медальон в ладони.

Я смотрел на нее, на эту женщину, жившую рядом со мной годами, и не знал ее вовсе. Моя безупречная формула жизни дала трещину, обнажив страшную правду: я выстроил свое счастье на песке чужой тихой трагедии. И не числа, не расчеты, а этот засохший цветок в руке моей жены был самым горьким упреком моему бессердечному порядку. Гармония чисел рухнула, открыв бездну молчаливого отчаяния, в котором мы теперь стояли вместе, разделенные пропастью одной и той же утраты. Спустя миг моё воображение вырвалось из узды и понеслось рисовать сцену встречи несостоявшихся любовников…

…Вечер в генеральском саду дышал липой и тишиной. Мария, под предлогом головной боли, убежала от шумного общества в гостиной. Она сидела на скрытой от чужих глаз скамье у пруда, где кусты сирени образовывали зеленый шатер. Сердце ее стучало предательски громко – она ждала. Ждала, нарушая все правила приличия, вопреки доводам рассудка и даже собственной робкой натуры. Ждала его.

Тень отделилась от ствола старого вяза. Андрей Волынский. Он не шел – словно возникал из сумрака, как его мечты. Лицо его в лунном свете было бледно и необычайно серьезно. Он подошел, не говоря ни слова, лишь его глаза, темные и глубокие, впивались в нее с такой силой, что Мария опустила голову, чувствуя, как жар заливает щеки.

– Мария Ивановна... – его голос был тише шелеста листьев. – Вы позволили... я не осмелился надеяться...

Она не ответила. Не могла. Вся ее сущность была сосредоточена на этом моменте, на его близости, на странной смеси восторга и ужаса, что он вызвал. Он не садился, стоял перед ней, смущенный и величественный одновременно. В его руке, сжимавшей что-то у пояса, мелькнул белый уголок бумаги и кончик карандаша.

– Я... я видел вас здесь вчера, – заговорил он снова, запинаясь. – Вы читали... и солнце играло в ваших волосах... Я не смог удержаться... – Он резко вытащил из-за пазухи небольшой листок. На нем, схваченное несколькими уверенными штрихами, было ее лицо. Не парадное, не застывшее в светской улыбке, а живое, задумчивое, с тенью ресниц на щеке. Тот самый портрет, что позже станет ее тайным сокровищем.

– Ох! – только и смогла выдохнуть Мария, прижав руку к груди. Рассматривать  себя такой – незнакомой, красивой, увиденной его глазами – было потрясением.

– Простите мою дерзость, – он умолк, виновато опуская голову. – Я уничтожу...

– Нет! – вырвалось у нее неожиданно резко. Она протянула руку. – Пожалуйста... Отдайте...

Он молча подал рисунок. Пальцы их едва коснулись. Мария взяла хрупкий листок, чувствуя, как дрожат ее руки. Она не смела поднять на него взгляд, разглядывая штрихи, ловившие не внешность, а что-то неуловимое внутри нее.

Тишина повисла снова, но уже не неловкая, а наполненная тысячью невысказанных слов. Волынский отошел на шаг, к краю сиреневых кустов. Он наклонился, и когда выпрямился, в его руке был скромный синий василек, сорванный с придорожной полянки.

– Он... он напомнил мне цвет ваших глаз, Мария Ивановна, – прошептал он, и в его голосе прозвучала такая обнаженная нежность, что у Марии перехватило дыхание. – Когда они смотрят не на светскую суету, а вдаль... или в книгу... Или... или вот так... – Он сделал шаг вперед и осторожно, с бесконечной бережностью, протянул ей цветок. – Возьмите. Это... это все, что я могу вам дать. Красоту мгновения. Мимолетность, застывшую в синем лепестке.

Мария взяла василек. Его стебелек был теплым от его пальцев. Она поднесла цветок к лицу, вдыхая слабый, горьковато-свежий запах полевых трав. Этот простой цветок, подаренный так робко и так страстно, значил для нее больше, чем все будущие бриллианты из приданого. В его синеве отражалось небо их невозможного счастья.

– Благодарю, – прошептала она, и голос ее сорвался. – Андрей Петрович... Я... я сохраню его. Навсегда.

Он смотрел на нее, и в его взгляде светилась и радость, и глубокая печаль. Он знал. Они оба знали. Это было и начало, и прощание. Свидание длилось считанные минуты. Где-то в доме хлопнула дверь, послышались голоса.

– Вам пора, – тихо сказал Волынский. – Простите, что побеспокоил... и... благодарю. За этот миг.

Он поклонился, глубоко и как-то по-рыцарски, и растворился в тени сирени так же бесшумно, как появился. Мария осталась сидеть, сжимая в одной руке хрупкий рисунок, в другой – синий василек. Слезы, которые она так долго сдерживала, наконец покатились по ее щекам, падая на бумагу и синий лепесток. Она знала – это была первая и последняя капля свободы в ее размеренной, предопределенной жизни. И этот василек, этот рисунок станут ее тайной молитвой, ее немой песней о любви, которая могла бы быть, но была похоронена за скобками чужого разумного расчета, прежде чем успела расцвести по-настоящему


Рецензии