На макушке, вишня расцвела. часть II

Глава 11. Полог Неизведанного
Гравитация, до этого державшая нас, как опытный дирижёр — мягко, но без права на самодеятельность, — вдруг изменила манеру. Мы больше не падали и не взлетали; нас вёл боковой ток, беззвучный и очень настойчивый. Это напоминало состояние, когда поезд уже тронулся, а платформа, на которой ты стоишь, словно поплыла в обратную сторону. Мир стоял, но внутри меня всё ехало.

Воздух сгустился. Не влажный — прохладный, но будто с легчайшим привкусом мела на языке, как в школьном классе рано утром. В нём висели тончайшие нити света — не лучи, а именно нити: переливчатые, с острым, едва колючим касанием. Каждая, едва коснувшись кожи, оставляла странное послевкусие — ощущение вопроса, который ещё не сформулирован, но уже лезет в голову.

— Мы вошли в зону неоформленного, капитан, — произнёс Филин, откидывая назад край цилиндра. — Тут всё решается в последнюю секунду. Иногда — в последнюю десятую долю секунды. Иногда — уже после.

Перед нами вырос занавес. Казалось, его натянули на каркас из воздуха. Он колыхался от невидимого ветра и отзывался на взгляд: где задержишь глаза — там плотнее, а по краям — редеет, как туман от шагов. Я сразу понял: это и есть Полог. Ткань возможностей. Полотно событий, которые ещё не выбрали, чем им стать.

Сквозь перламутровые нити проступали тени-эскизы: чья-то рука тянется для рукопожатия — но если перевести взгляд на миллиметр, та же рука прилежно удерживает кинжал вдоль предплечья. Приоткрытая дверь — и за ней то ли солнцем разлитый сад, то ли узкая комната с единственным стулом. Несколько слов, уже почти произнесённых — и спутанные, готовые сложиться и в признание, и в приговор.

— Осторожно, капитан, — сказал Филин тихо, как в церкви. — Полог вплетает. Зацепишься — и проживёшь чужое «может быть» до конца. Потом трудно вернуться в своё.

Костя шагнула ближе. Её крылья — прозрачные, как листья тополя у воды — на миг чернели, когда она коснулась одной из нитей. Чернели, становились вороновыми — и тут же возвращали прежнюю прозрачность. На секунду воздух наполнился запахом дождя, которого не было и быть не могло: тёплый асфальт, расколотый гром, первый жирный шлепок на щеке. Костя отняла ладонь.

— Там, — сказала она, — я была кем-то другим. Не хуже и не лучше — просто не я.

— Всё равно «не ты», — кивнул Филин. — Здесь это как перчатки у двери: надеваешь — и рука будто твоя, но пишет чужими буквами.

Я ступил ближе. Полог уплотнился посредине и, словно под давлением, выпятил из себя силуэт девочки. Она стояла ко мне спиной — простое выцветшее платье, лопатки как два скромных холмика, коса небрежно перевязана ниткой. Я узнал её до нелепой боли в висках: когда-то, в одном из городов, где мы не задержались, она продала мне билет. Я его так и не использовал. С той поры иногда слышал в сне: «успеешь — не успеешь».

В её руках снова был билет — старый, с мягкими краями. Только внутри — пусто. Белое поле, обведённое тонкой рамкой.

— Хочешь — успеешь, — сказала она, не оборачиваясь. Голос был как звук рвущейся бумаги, только живой: по слогу — уверенный и тёплый. — Но оставь за это что-нибудь своё несбывшееся.

Я перебрал в памяти сундук «потом»: этюды, обещанные звонки, недописанные письма, забытые извинения. Ни одно не отзывалось. И вдруг — отклик, как стук ногтем по хрустальному бокалу. Я достал из внутреннего кармана ту самую крошечную вещь, которую носил с момента вишнёвой Макушки: «Песня, которую я так и не сыграл». Она выглядела, как тёплый аккорд — без нот, но ощутимый. В пальцах чуть пульсировала, будто сердце размером с семечко.

Девочка приняла её с видимой нежностью — так берут птенца из гнезда. Спрятала за пазуху. Вложила мне в ладонь билет. Бумага вспыхнула бледным светом, и на белом проступило: СТАНЦИЯ БЕЗ-ЕЩЁ.

— На Пологе никто не прощается, — сказала она. — Здесь всё только на «потом». Но иногда это «потом» — и есть мост дальше.

Сзади сквозняком повело и, кажется, шевельнулось пространство. Тени-эскизы на ткани пошли наперекат, как рыба в заводи: одни ушли, другие подтянулись ближе. На долю секунды я увидел ещё — чёрную лестницу в небо, собранную из пустых рамок, и женщину, которая снимала с себя чужое лицо, как маску. Потом всё стёрлось.

— Капитан, — напомнил Филин. — Мы здесь — как караван на зыбком ложе реки. Ледоход начнётся — и унесёт.

— Идём, — сказал я. — Станция нас ждёт.

Мы прошли сквозь Полог — не толкаясь, не распарывая его, а будто отправив ткань в вежливый расход. Он тихо шуршал, касаясь плеч. На миг я почувствовал себя иглой, что шьёт новую строчку в чужой рубашке.

С той стороны пахло железом, холодной бумагой и чем-то, чего нет у вещей — далёким гулом решения. Мир дышал в такт невидимому метроному.

Я сжал билет крепче. В углу ползущими чернилами из ниоткуда проступило ещё одно слово: ПРИХОД.

— Придём, — сказал я. — И пусть это будет начало, а не конец.

Филин постучал по цилиндру, и откуда-то из-под полей выпала узкая полоска карты, доверху исписанной крошечными буквами. Карта сама подвинула края, освободив нам дорогу. Костя подхватила её двумя пальцами — и выдохнула, как музыкант перед первым звуком. Мы шагнули.

Полог смолк позади, будто его никогда и не было.

Перрон возник не сразу, а как решение, к которому долго шли: сначала — тёмная полоса горизонта, потом — ритм, очень глубокий, как шаги великана под землёй, и лишь после — свет, ровный и без источника. На нём, в нуле часов, стояла Станция.

Я знал её, хотя не видел никогда. Как узнаёшь голос человека, которого слышал только во сне. И мне стало одновременно спокойно и тревожно — как бывает, когда выходишь на сцену и понимаешь: зал полон, кто-то любит, кто-то ждёт провала — но теперь очередь за тобой.

— Примета верная, — сказал Филин, будто читая мысли. — Одно из трёх случится: поймёшь, для чего пришёл; поймёшь, для чего не пришёл; или поймёшь, что это — не станция.

— А что тогда? — спросила Костя.

— Узнаем, — ответил я.

Слово БЕЗ-ЕЩЁ на билете потяжелело — будто бумага пропиталась свинцом. Я кивнул невидимому кассиру, которого не было и быть не должно. Где-то в глубине щёлкнул турникет, разрезая паузу.

Мы вошли.

И мир, сжавшийся до точки, начал разворачиваться в полотно путей.

Глава 12. Станция Без-Ещё
Здесь не было часов. Совсем. Ни циферблатов, ни электронного бега цифр, ни даже тени от металлической стрелки. Внизу перрона, там, где обычно копится грязноватая вода, лежала огромная чёрная панель, и на ней светились всего два слова: КОГДА-НИБУДЬ и ЕЩЁ НЕТ. Несмешиваемые, как два заряда. Между ними переливался тончайший шов света — уверен, если прислушаться, можно было услышать, как он шипит.

Поезда стояли рядами, будто кости гигантской рыбы. Ни один не дышал паром, но каждый слушал. Составы были полупрозрачны — не стеклянные, а как бы выдутые из утреннего воздуха. Сквозь их борта были видны вагоны, в вагонах — сцены, застывшие в преджести.

Мы шли медленно. Костя шагала почти на цыпочках: залы Станции звучали, как храм, где живёт шёпот.

В первом составе, аккурат у нас на уровне глаз, мужчина и женщина сидели напротив. Колени почти соприкасались, поблескивали ложечки в чашках, но ни один не решался посмотреть прямо. Казалось, в воздухе меж ними висит лёгкая, почти видимая перепонка — тонкая, как плёночка кофе. Если её проткнуть — случится объятие. А пока — ещё нет.

Во втором вагоне праздничный стол сиял от белоснежных салфеток. На блюдах лежали очертания еды — как тени будущих блюд. Ножи и вилки дрожали от нетерпения, но не могли коснуться того, чего не было.

В третьем мальчик держал мяч и всё равно прижимал его к груди так, будто боялся, что бросок — это часть прощания. Лицо его было повернуто влево — туда, где, как мне показалось, мать должна была выйти из кухни. Но дверь стояла беззвучная. И пар над кастрюлей не шевелился.

— Здесь всё на точке равновесия, — шепнул Филин. — Малейшее дыхание — и чаша качнётся.

— А если мы вдохнём слишком сильно? — спросила Костя.

— Тогда уедем не на тот поезд, — ответил Филин. — Но и это иногда важно.

Мы миновали поезд, составленный из детских тетрадей. На обложках — кляксы, в клетках — полуслова, строки скошены, как травы после дождя. Вагоны пахли чернилами и стыдом за помарки. Дальше тянулся состав из старых фотографий: на одних лица выгорели, на других — размылись в движении, на третьих люди стояли спиной, как будто снимок застеснялся и отвернулся.

— Наш — вон там, — твёрдо сказал Филин. Его перо указало на книгу.

Это и правда была книга — но ростом с дом. Раскрытая, тяжёлая, белёсые страницы покачивались от несуществующего ветра. На корешке неровными буквами — мой детский почерк: «ДОМА С ОКНАМИ В ОБЛАКА», «МОСТ ЧЕРЕЗ МОРЕ ИЗ СУХОГО ВЕТРА», «УМЕТЬ РАЗГОВАРИВАТЬ С ЖИВОТНЫМИ». Сердце подступило к горлу.

Внутри пахло бумажной пылью и первым учебником музыки. Стены-страницы были усыпаны крошечными дверцами — каждая размером с ладонь. Я лёгким нажимом открыл одну.

Там я, лет двенадцати, стою на сцене с дешёвой гитарой. Свет тусклый, как в сельском клубе, но для меня — как солнце. Люди хлопают — я вижу их ладони, ещё не слышу звука. Он идёт ко мне, ударная волна радости, и я до сих пор почти готов. Вот ещё миг — и…

Я закрыл дверцу.

Открыл другую. Вечер, дождь идёт крупно и красиво. Я стою под козырьком и держу в руке книгу — странно, что не зонт. Девушка в полосатом шарфе проходит мимо и улыбается — не мне, сама себе. Достаточно одного шага. Всего одного. Я чувствую, как от икр до плеч поднимается ток. И стою. И почти.

— Не задерживайся, — сказала Костя, положив ладонь мне на плечо. — Это липкое место. Тут липнут именно те моменты, за которые мы и любим себя — и потом ненавидим.

— Понимаю, — сказал я, и приключение в груди хрустнуло, как леденец.

Вагон дёрнулся так мягко, будто не дёрнулся. Меж страниц выступил проводник. Рост высокий, плечи узкие, на нём костюм, сшитый из полос рассвета и заката — то перетекают, то гасятся, то вспыхивают на локтях и лацканах. Лицо у него было странное — стоит отвлечься, и оно стареет или молодеет. Я решил, что он просто всех возрастов сразу.

— Конечная — Купол Эха, — сказал он. Фраза упала на пол, и прозвенела тончайшим стеклом. — Там вы услышите всё, что когда-либо было сказано вам правдой. Даже если эта правда была ложью.

— Билеты? — спросил он потом и тут же улыбнулся: — Шучу. Билеты здесь — внутри.

Страницы за окнами ожили и начали листаться сами собой. Каждая — начало историй, у которых ещё нет концов. Я сжал в руке билет девочки из Полога. Чернила на обороте сами собой выписали: СЛУШАЙ.

— Слышать — тяжёлая работа, — заметил Филин. — Особенно когда слушаешь себя. Пойдём, капитан.

— Пойдём, — повторил я, и поезд, не трогаясь, стал уносить нас.

Мы ехали сквозь бумагу, через ворохи «почти», туда, где слова возвращаются уже не словами.

Высадка произошла без остановки — просто одна страница перестала быть страницей и стала дверью. Мы шагнули. Станция осталась позади, как оставляют станцию — не оглядываясь, потому что в спину всегда дует сквозняк.

Впереди поднимался Купол. Я понял, что готов — то есть совсем не готов, но это и есть готовность.

— Вперёд, капитан, — сказал Филин. — Там соберётся музыка, которую вы не сыграли — но она всё равно будет звучать.

— Если будет слишком громко, — добавила Костя, — я прикрою тебе уши крыльями. Но только на миг.

— На миг хватит, — ответил я. — Остальное дослушаю сам.

Мы шли к двери, и я впервые за долгое время радовался, что молчу.

Глава 13. Купол Эха
Купол стоял посреди ничего — не площади, не холма, а среды, как у аквариума: вокруг было чисто, светло и почти без запаха. Почти — потому что изнутри, сквозь стенки, проступал едва уловимый аромат старых писем и камня после ночной росы. Как будто кто-то открывал сундук памяти за чередой дверей.

Он был огромен, но не подавлял. Бесцветен, но сиял. Прозрачен, но не стеклянный — скорее, выдутый из одного вдоха, застывший в форме мотылька, который сжал крылья и уснул.

У входа стояла женщина в серой мантии. Лица у неё не было — точнее, оно менялось, как вода на ветру: смотришь — и вот уже другие глаза, другая линия рта, новый вес щёк. Голос — одновременно шёпот и эхо:

— Здесь вы услышите всё, что когда-либо было сказано вам правдой. Даже если правда была ложью. И всё, что было ложью, но вы приняли как правду. Впрочем, разница невелика: от того, как вы живёте, зависит, что звучит громче.

Мы вошли.

Тишина в зале была натянута, как струна контрабаса. Дотронься — и унесёт звуком. Пространство круговое. В центре — лес тончайших золотых нитей на высоких стойках. Они дрожали, как воздух над горячим камнем. Каждая держала на себе звук — не слово ещё, звук памяти, из которого формируются буквы.

Я сделал шаг. Первая нить прозвенела, и голос — точный, любимый, забытый — сказал:
— Ты сможешь.

Сразу пришли тепло и тяжесть. Тепло — от руки, положенной мне когда-то на плечо. Тяжесть — от ожидания, которое в этой фразе сидело, как свинец. Кто-то верил в меня тогда так сильно, что мне стало тяжело верить в себя самому.

Вторая нить — резкий надлом:
— Это не твоё.

Фраза отрезала, как ножницы. В ней был металл кабинета и взгляд поверх очков. Стало холодно под ключицами, как будто там открыли форточку.

Дальше они приходили сами — дорожка, выложенная булыжниками голосов:

— Я люблю тебя.
— Ты ошибаешься.
— Смелей.
— Не лезь.
— Если б не ты…
— Если б не ты…

Одна и та же формула — но два разных мира смысла, и оба оставили следы.

— Они приходят такими, какими были тогда, — шепнула Костя. — Сейчас здесь не живёт. Тебе придётся снова принять их как были, прежде чем отпустить.

В глубине купола, над лесом нитей, висела Паутина Смыслов. Это не было украшением — это был механизм. От отдельных золотых нитей тянулись невидимые, едва светящиеся жилки, они соединяли фразы, сказанные разными людьми в разные годы, и в точках узлов вспыхивали маленькие узоры — новые смыслы, которые не услышишь иначе. Две фразы, не родственные, вдруг давали ребёнка — и этим ребёнком оказывалась ясность.

Я коснулся одной нити, не глядя. Она дрогнула, и в меня под кожу заглянул свет. Перед глазами рос росток — тот самый, макушечный. Но теперь он был деревом: ветви уходили в стороны, как реки стекали с гор, и на каждом изгибе белело что-то похожее на дверь. На одной из ветвей стояла Костя — так близко, будто протяни руку и возьмёшь. В её ладони лежал компас. Стрелка вращалась, как звезда, неустанно. Я услышал, как металл едва вибрирует от собственной верности.

— Видишь? — спросил Филин тихо. — Смысл рождается не из одного слова, а из пересечения многих. У каждого — свой рисунок шрама.

Я медленно прошёл ещё. На одной нитке прозвучало: «Не делай этого». Я увидел тот день — глухой, мокрый, и себя — у двери, за которой была ошибка. Я не послушал тогда. И теперь эхо прилетело не чтобы осудить, а чтобы сложить узор с другой фразой: «Горжусь тобой». Оказалось, что они не враги. Они две стены одной арки.

— Пора, — сказала женщина у входа — или, может, эхо её голоса откуда-то со стороны входа. — Выслушали достаточно, чтобы не оглохнуть. Дальше — тише.

Мы шли к выходу, и я чувствовал, как тишина звучит за спиной — не как пустота, а как большой, тёплый инструмент, который теперь настроен и играет без нас. Слова не ушли — они вошли в кровь и стали пульсом.

Снаружи было светлее, чем прежде. Воздух пах осокой и свежезатупленным карандашом. Я понял: теперь путь продолжится не «по карте», а «по стрелке».

Костя вынула из-за плеча компас. Металл был тёмный, матовый. На ободке вместо N-E-S-W — выгравировано: ТУДА, ГДЕ КАРТА БОИТСЯ СЕБЯ НАЧЕРТИТЬ. Стрелка вела себя как испуганная птица: метнулась, увернулась, клюнула пустоту и… застыла. Влево. Туда, где туман лёг ровной полосой, будто кто-то расстелил скатерть на воздухе.

— Либо дослушиваем эхо до конца, — сказал Филин, — и оглохнем от собственного прошлого. Либо уйдём, пока слышим достаточно.

— Вперёд, — сказал я. — Впереди тихо.

— Только на первый взгляд, — улыбнулась Костя.

Мы сделали шаг — и мир под ногами сменил фактуру. Звук шага каждый раз был новым: камень, дерево, песок, вода, железо. Как будто дорога репетировала — на чём нам идти дальше.

Где-то впереди уронено было падение. Не вниз — само понятие падения, свернутое в узел. Из этого узла стекала тонкая световая струйка — и на землю упала капля. Она расплескалась и, смешавшись с пылью, стала живым семечком с глазами. Оно посмотрело на меня и ткнулось в ладонь тёплым лбом.

— Начало, — сказал Филин. — Его всегда кто-то должен поднять.

Семечко легонько потянуло нас, как щенок за шнурки ботинка, — туда, где пахло не названным. Мы пошли — не ускоряясь и не сомневаясь.

Я оглянулся. Купол стоял, как большое ухо: слушай — и услышишь собственную тишину. Я кивнул ему, как старому учителю. Он не ответил — и правильно сделал.

Впереди начинался мир, в котором ещё не было времени. А значит, у нас был шанс сделать первый рассвет.


Глава 14. Возвратный Порыв
После Купола воздух показался тоньше, как бывает в горах: дышишь глубже, а всё равно мало. Слова, услышанные внутри, не смолкали — они шли рядом, как тени, только без тел. Мне казалось, что если повернуть голову резко, увижу их боковым зрением: «смелей», «не лезь», «я люблю тебя», «это не твоё». Может, и увидел бы — да не решился.

Костя достала компас. Металл у него был старый, почти тёплый, словно его держали чьи-то ладони не один век. Вместо сторон света — фраза по кругу: «Туда, где карта боится себя начертить». Стрелка вела себя, как птица в ловушке: металась, клевала пустоту, крутилась — и вдруг, отыскав что-то, чего не было видно нам, остановилась, указывая влево — на полосу тумана, расстеленную как дорожная скатерть.

— Доверимся? — спросила Костя.

— Доверимся, — сказал я. — Но если туман начнёт шутить, шутить будем мы.

— У нас с юмором строго, — заметил Филин. — Он должен знать, что в ответ услышит правду.

Мы двинулись. Подошвы осторожно щупали мир. Каждый шаг звучал иначе: то камнем, то деревом, то водой. На третьем десятке шагов звук стал сухим и низким — как если идти по натянутой струне. По коже пробежали мурашки: шли по музыке.

Где туман плотнее всего обнимал нас, дорога внезапно обрывалась — не вниз, а в смысл. Там лежал завязанный узлом тугой клубок — будто кто-то завернул в платок само понятие падения и бросил на землю. Из узла просочилась светлая капля, ударилась о пыль, разошлась кружочком — и в её центре родилось крошечное семечко с глазами. Оно приподняло крошечный лобик и ткнулось мне в ладонь.

— Начало, — сказал Филин, не пряча улыбки. — Мал золотник, да дорогу чует.

Семечко дёрнуло — не сильно, но настойчиво. Мы послушались. Ветер на миг потеплел, принёс запах ещё не названной травы и далёкой сырой глины. Туман расступился — как занавес, которому шепнули пароль. За ним лежал мир, где часы были бы просто нелепы — у них тут не нашлось бы работы.

— Добро пожаловать, — произнёс Филин так торжественно, будто принимал нас на службу. — В До-Время.

И стало ясно: дальше всё придётся придумывать, не дожидаясь, пока придумает кто-то другой.

Глава 15. До-Время
Как только мы шагнули, привычные «раньше» и «потом» отлипли от мыслей, как марки от конвертов. Всё здесь существовало в фазе «почти». Цветы почти раскрылись, дождь почти начал падать, слова почти соединились в фразы. Мир был первичным раствором, где осадка ещё не случилось.

«Зачатки событий» плавали в воздухе прозрачными сферами. Каждая — с ладонь, в каждой — недофильм: в одной — ужин с двумя приборами, где хозяин ещё не выбрал, ждать ли гостя; в другой — дорога с тремя исходами, ни один из которых пока не победил; в третьей — письмо с пустой строкой «Дорогой…», но имя не вспоминается, сколько ни щурься.

— Не трогай руками, — предупредил Филин. — Сфера запоминает отпечатки. Потом удивишься, откуда в чужом рассвете твои пальцы.

Костя всё равно осторожно взяла одну сферу. Поднесла к уху. Мы молчали, но я слышал, как меняется её дыхание — будто она слушает из-под двери.

— Первый рассвет, — прошептала. — Его ещё никто не видел. Он ждёт, как ребёнок у кулис.

— Готов? — спросил я у всех сразу — у неё, у семечка, у себя.

Мы подняли сферу вдвоём. Она была тяжёлая — не по весу, по ответственности. Я вдохнул, как перед прыжком, и отпустил. Сфера медленно, как шёлк на ветру, поднялась, провернулась вокруг своей оси. Внутри вспыхнул свет — но не ослепительный, а тёплый, как хлебный. Он коснулся всего, не выбирая, кого сначала.

День начался.

Первый звук дня был не звук. Это было ощущение, что тебя позвали по имени так, как правильно. Следом пришли запахи — не от мира, от будущего: мокрый камыш, прогретый камень, первые дрова под чайником.

Семечко в моей ладони задрожало. Втянуло в себя что-то, что даже не свет — разрешение быть. И успокоилось.

— Видите? — сказал Филин. — Мир сам не всегда знает, где ему начало. Иногда приходится помогать.

Далеко-далеко, там, где ещё не было «далеко», я ощутил лёгкую угрозу — не опасность, а вопрос: «Кто вы, пришедшие без часов?» Я собирался ответить — но До-Время ответило за меня: оно загремело рекой.

Глава 16. Река Первого Дня
Свет собрался в струи, слился в одну и пошёл — не тек, а именно пошёл: уверенно, как человек, нашедший свою дорогу. Вода была прозрачная, но на дне мерцали золотые узоры, будто кто-то выцарапал их тонким гвоздём на стекле. Берега ещё не знали слова «берег», но уже держали форму. Над водой жужжало: река читала вслух себя саму.

На берегах стояли фигуры. Без лиц, но не без присутствия. Они ещё не были «кто», но уже были «есть». В каждом угадывалось ожидание — то, что держит людей на вокзалах перед чужими поездами.

— Это будущие жители дня, — сказал Филин. — Им нужны имена, иначе они сделают вид, что их не существует.

Мы дали. Как умели и как слышали: Тишина, Путевой Ветер, Гавань, Лестница-Вверх, Дальний Берег, Костыль для Лодыжки Времени (это придумала Костя, смеясь), Пирог на Подоконнике, Мостик-Через-Неуверенность. Имена лёгли на плечи фигур, как плащи — те зашевелились. Один сел у воды и стал слушать, другая принялась строить дом из гладких камней, третий вытянул верёвку в воздухе — и там появилась линия, по которой можно было пройти.

«Город сам себя начнёт, — подумал я. — Если дать ему не план, а право быть».

Мысли было приятно. И в этот момент над рекой сгустилось Облако. Не дождевое — мыслевое. В нём толкались недодуманные фразы, недожатые решения, недосказанные признания. От него тянула прохладой, как от погреба.

— Это Пограничье, — сказал Филин. — Между «правда» и «удобно». Через него не переплыть — его надо пройти.

— Вместе? — спросила Костя.

— Иначе он распадётся на «никогда» и «потом», — ответил я.

Мы взяли семечко, которое теперь вело себя спокойно, и шагнули в тень Облака.

Глава 17. Пограничье Мысли
Внутри было шумно — не звуком, а спорами. Идеи стояли парами, как фехтовальщики, и клинками у них были формулировки.

— Я правильная!
— Нет, я точнее!
— Ты удобнее, значит хуже!
— Я понятнее, значит лучше!

Всё пахло чернилами, мокрой бумагой и дымком от маленьких костров, на которых грели чайники и отогревали сомнения. Близко к центру толпы, где громче всего спорили, стоял Судья Молчания — в капюшоне, с весами. На одной чаше лежала Истина: прозрачная, холодная, с острыми углами — если взять неумело, можно порезаться. На другой — Удобство: мягкое, без углов, податливое, как подушка, в которую так и тянет уткнуться.

— Выбирайте, — сказал Судья, не поднимая головы. — По правде живут трудно, по удобству — скучно, а скука — это смерть, которой не хватает фантазии.

— Мы берём Истину, — сказал я. — Но с условием.

— С каким? — в голосе Судьи шевельнулась улыбка.

— Мы не будем бить ею по голове. Мы поставим её в центр и будем вокруг неё строить лавочки, на которых удобно сидеть вместе.

Судья молча переложил часть Удобства на чашу с Истиной — аккуратно, без жульничества. Чаши качнулись, искры ссыпались и погасли. Он кивнул.

— Пойдёт, капитан. Это и есть живое равновесие. Тот, кто ставит только Истину — строит плаху. Кто ставит только Удобство — ставит болото. Лавочки — мудро.

Облако заколыхалось легче, словно сбросило пару ведер воды. На миг оно стало прозрачнее — и я увидел наш город на берегу: там загорелись окна. Люди с именами улыбались — кто себе, кто небу, кто соседу. Мостик-Через-Неуверенность окреп, и по нему уже можно было пройти, не глядя под ноги.

— Пора, — сказал Филин. — Река зовёт.

— Дай секунду, — попросила Костя и подошла к одной идее, что спорила с зеркалом. Она положила на обе стороны по перу с крыла. Весы у них успокоились.

— Теперь спор будет про дело, а не про правоту, — сказала она. — Пошли.

Мы вернулись к реке и увидели впереди Ворота. Они не стояли — ждали. И на них крупно, каменно было высечено слово, от которого стало сухо во рту.

Глава 18. Ворота Не-Возврата
Слово РАЗ было выточено из прозрачного камня, внутри которого гуляли искры, как комары над водой на закате. Меня прошибло: это «раз» означало «один». Не «ещё раз», не «много раз», не «разочек» — один. Только.

— Если войдём, — сказала Костя негромко, — назад к прежней Макушке не вернёмся. К прежним теням — тоже.

— К прежним — и не надо, — ответил я. — Мы же не музей. Мы — корабль.

— Капитан, — протянул Филин, — слово «раз» опасно тем, что похоже на «разом». Многие пытаются прожить всё разом — и теряют вкус к одному.

— Проживём одно, — сказал я, и мне вдруг стало легко. — Ради того, чтобы понимать, что значит «остальное».

Мы подошли. Ворота не открывались — доверялись. Я приложил ладонь к букве «Р», и сквозь камень прошёл тёплый ток. Буквы, как льдинки на реке, дрогнули, подломились и растворились, будто их и не было, оставив после себя тишину, похожую на шов.

Мы перешли шов.

За ним всё было мягким. Свет — утренний, ещё неуспевший стать полуденным, и оттого — терпеливый. Трава пружинила, как матовая резина. Воздух пах свежей глиной и тёплым деревом. Главное же — не было теней. Совсем.

— Мир без Тени, — сказал Филин. — Опасный для тех, кто любит прятаться, и сложный для тех, кто любит объяснять. Здесь нет с кем спорить и нечем оправдываться.

— Зато ясно, — сказала Костя, и её крылья впервые выглядели не прозрачными, а серебряными — как плёнка на свежем молоке. — В ясном жить страшно и правильно.

— Посадим? — спросил я, погладив семечко. Оно посмотрело на меня понимающими глазами и легло между ладоней, как молитва.

— Сажай, — кивнул Филин. — Но знай: с тенью придут и дороги. А с дорогами — выборы. А с выборами — отвечать.

— Мы уже выбрали, — сказал я. — И отвечаем давно.

Я вырыл углубление пальцами — земля поддалась легко, как будто знала, что её попросят. Положил семечко. Припорошил. Момент был не торжественный — домашний. Как ставишь чашку на стол.

Мы молчали. Земля едва заметно шевельнулась. Оттуда, как струна из корпуса, вышла тонкая зелёная жилка, потянулась к свету, развернулась — и на кончике её появился бутон. Бутон дышал — видимо. Потом раскрылся.

Мир вдохнул — и впервые вздохнул по-настоящему.

С края бутона упала тень. Маленькая, совсем крошечная, но настоящая: от неё трава стала травой, а камень — камнем. Я увидел, как существа-отблески вокруг нас задержали движение, будто почувствовали на коже незнакомое тепло — обратную сторону света.

— Здравствуй, — сказал я тени. Она ничего не ответила — просто легла, как положено, по ту сторону света.

— Через неё, — заметил Филин, — теперь будет видна форма.

— И дверь, — добавила Костя, указывая вверх.

Я поднял голову. Над нами росло дерево.

Глава 19. Мир без Тени
Оно росло быстро, но не торопливо: как если бы время и рост договорились. Ствол был не серый и не коричневый — живой, цветом тёплой кости. Ветви уходили в разные стороны и… становились дорогами. Не «похожи на дороги», а дорогами: упругими, чуть пружинистыми, с мягким гулом под ногами, как у натянутых канатов. Каждая дорога тянулась в туман — и туман на её краю становился прозрачнее, уступая место пейзажу, который ждал своего имени.

— Древо Переходов, — шепнула Костя. В её голосе была не только радость, но и ответственность, как у повитухи. — Оно соединяет всё, где мы были, и всё, куда можем пойти.

На ветвях висели плоды — прозрачные, как капли утреннего стекла. Внутри каждого — мир: в одном я увидел Гавань Слухов с сетями для рассказов, в другом — Площадь Лба с огородом мыслей, в третьем — Перепутье Носа, где банкуют ароматами. Были и пустые плоды — ещё без пейзажа. Они звенели тоньше, когда над ними дуло имя, которое я ещё не придумал.

— Смотри, — сказал Филин и клювом показал на ветвь, уходящую в золотистый туман. — Там город, где историю переписывают, пока она не начнёт нравиться. Опасное место. В нём легко потерять подлинник.

— Подлинник не бумага, — ответил я. — Подлинник — характер. Но да, опасно.

Существа-отблески собрались вокруг ствола, и каждый по-своему транслировал удивление: кто стал выше, кто вспыхнул ярче, кто наоборот — погас до тёплого тлена. Мир без тени обрел тень — и в нём получилось стоять.

— Каждая дорога живёт, пока ей идут, — сказала Костя. — Если мир забудут, ветвь засохнет и оборвётся.

— А если мир помнят неправдой? — спросил я.

— Тогда ветвь будет липкой, — ответил Филин. — Ноги в ней вязнут. Выход всё тот же: идти по правде. Она иногда колется, зато не прилипает.

Я положил ладонь на кору. Она дышала в такт моему сердцу — или моё сердце подстроилось. И мне вдруг отчётливо захотелось не просто бродить по ветвям, а возвращаться: чтобы понимать разницу между «там» и «здесь».

— Куда первым? — спросила Костя.

Я посмотрел на плод с лестницей в облака — там, где улицы строятся во время разговора. На плод с городом переписанных историй — там, где живёт версия меня, который повернул не туда. На плод с зачатком пустыни — там, где истина слышна на три шага вокруг, потому что дальше уже ветер.

— Начнём с правды, — сказал я. — Но пройдём по лавочке.

— Мудро, — кивнул Судья Молчания из глубины моего воспоминания, и я усмехнулся: эхом можно пользоваться, если не даёшь ему командовать.

Мы ступили на первую ветвь. Она качнулась — не от тяжести, от согласия. Мостовые птицы слетелись проверить узлы, склёвали лишнее, посвистели нам вслед.

Под нами проплывали сцены — не прошлое и не будущее: возможное. И я понял: с этого момента у нас появилась не только карта, но и ответственность за то, что нарисуем на её пустых местах.

Свет мира без тени лёг нам на плечи — лёгкой плащ-накидкой. Я поправил его — и мы пошли.

Впереди ждала встреча с собой. Но это уже другая ветвь — и новый воздух.


Рецензии