Три свидания

Декадентская повесть

Забытым поэтам Серебряного века посвящается

«Не веруя обманчивому миру,
Под грубою корою вещества
Я осязал нетленную порфиру
И узнавал сиянье Божества…»
Вл. Соловьёв, «Три свидания»

«Нет, милый друг, моя любовь погибла
Как вешний цвет без солнца, отцвела».
М. Лохвицкая, драма «Бессмертная любовь»

ПРЕДИСЛОВИЕ
На финской станции Усикирка железной дороги Санкт-Петербург – Гельсингфорс 14 апреля 1914 года прямо на перроне внезапно скончался ожидающий поезда из Выборга в Петербург мужчина средних лет, одетый прилично, по всему видно, служащий, относящийся к сословию личных почётных граждан или даже личных дворян. В портфеле при нём был обнаружен окружившей его бездыханное тело публикой целый ворох страховых бумаг: заявлений-анкет на страхование недвижимости от огня и стихийных бедствий, реестров имущества с оценочной стоимостью, бланков предварительных свидетельств и квитанций, которые заполнялись и выдавались владельцам имущества при оплате страховых взносов.
Во внутреннем кармане его коричневого однобортного пальто-коверкота оказалась записная книжка, которую, ожидая запозднившегося железнодорожного жандарма, начальник станции стал листать с цензовым любопытством. Вот, что было в этой вымаранной книжице скоропостижно умершего в дороге бедолаги.
<Исповедь несчастного мужа>
«Моя жена - истинная ведьма, каких сжигали на кострах в Средние века на моей исторической родине ещё триста лет назад!
Кому из нас двоих она посвятила своё проклятие? Мне или ему? Кого прокляла? Мы оба виноваты в её смерти одинаково. Оба замучили её недоступностью любви.
В её сердце был такой мощный заряд любви, что энергии её хватило бы на целый город! Огромное сердце ангела. Нечеловеческая сила духа и струящийся, бьющий ключом, пронзающий лучом сильный напор таланта. Великий дар не только прозревать невидимое, но облекать его в красивые поэтические выразительные формы. В её сердце был такой мощный заряд любви и так бездарно я разменял его на житейские пустяки, заставлял этот волшебный двигатель работать вхолостую, не щадя его и пренебрегая износом.
В ней был огромный потенциал неисчерпаемых душевных сил. Она способна была на глубокое красивое сильное чувство, которому я не сумел дать реализоваться в ней, не смотря на все мои старания и прилагаемые к тому усилия.
Как мне было понять эту женщину? Что Она была такое? Величина, много бОльшая, чем я, зачем-то согласившаяся стать моей женой и составить моё счастье? Или это наказание моё, моё искушение? Ангельское ли творение или ведьма, ниспосланная мне дьяволом за грехи мои и преследующая одну лишь цель - погубить меня, низвергнув в преисподнюю?!
Кто она?! А кто я, нашедший её на своём жизненном пути, и подобравший, как затерянное сокровище?
По сословию мы оба потомственные дворяне. Наши отцы выбились из потомственных почётных граждан, ценой приложения неимоверной массы усилий и пролитого пота в прилежной учёбе, выучились они и дослужились до привилегированного своего статуса.
Я – потомственный дворянин как сын Тайного Советника Эрнеста Жильбера, чиновника гражданского чина III класса Табели о рангах. Она как дочь Александра Калитвина, Действительного Статского Советника — чиновника гражданского чина IV класса.
Я – Евгений Жильбер. Далеко не тот герой-любовник Жильбер из романов Дюма, а всего лишь скромный инженер-строитель и юрист, один из четырёх сыновей своего известного отца Эрнеста Жильбера, русского архитектора французских кровей, председателя Петербургского общества архитекторов, Тайного советника в Российской империи – гражданского чина 3-го класса Табели о рангах, к которому по службе необходимо обращаться не иначе как «Ваше превосходительство».
И Она… Мария Калитвина, третья из пяти дочерей известного в Петербурге и Москве уже покойного адвоката и присяжного поверенного, доктора права, действительного статского советника Александра Владимировича Калитвина. Увлечённая поэзией, живущая ею и создающая впечатление неземной, нездешней. Пожалел ли я её в стародевичестве или долго и упорно сам добивался её руки, обойдя многих претендентов на эту красавицу? Не знаю. Мне жаль её безмерно, до боли сердца, за её такую беспомощность, оторванность от реальной жизни, наивность и инфантильность в делах житейских. Чему виной, должно быть, её пансионное воспитание в Московском Александровском училище, изуродовавшем всю её психику неземными фантазиями вздорных увлечений, какими она заразилась, читая мёртвую, как их культура, эллинскую поэзию. Выпущенная оттуда домашней учительницей, набожной и обиженной на суровые аскетические условия пансиона пуританкой, она, натура с детства очень тонко чувствующая, страстная и впечатлительная, по мере взросления интерпретировала в своей живой и слишком бурной фантазии свое положение воспитанницы училища, как заточение в средневековом замке или даже в монастыре. Выйдя из стен этого мрачного средневекового по устройству учебного заведения, коверкающего, калечащего души детей, полу тюремного или острожного, она осталась неприспособленной к жизни настолько, что её даже замужней дамой нужно было водить по городу с сопровождением старой дуэньи, словно девочку de la bonne famille. Так она настолько нигде не ориентировалась, даже в самом центре, даже у нашего дома.
Было ли это моей ошибкой сочетаться с ней браком и православным венцом? Да, ради неё я принял обряд православного крещения, изменив вере предков, ведь мой отец кальвинист. Впрочем, я – человек своего времени. Я более доверяю науке, а не Богу, и считаю себя, если не совсем атеистом, то всё равно более светским человеком, лицом, для которого все эти религиозные обряды и понятия, не более, чем рождественские карнавальные переодевания и маскарады, или вообще туземные ритуальные обряды диких народов севера или океании. Хотя наши с ней отношения были узаконены браком с венчанием, правда не в самом Петербурге, где оба мы с нею жили, а в Тихвине, уездном городишке в Новгородской губернии, где тогда владычествовал её покойный дядя, купец второй гильдии, меценат и городской голова.
Она выросла в достаточно обеспеченной семье. У них было своё поместье в Волынской губернии, доставшееся им по линии матери, в девичестве фон Нойер. А я беден. Вырос только на служебное жалованье своего отца, кропотливого мученика-трудяги. Я не рантье в этой стране. Мне каждый день нужно идти на работу и зарабатывать на жизнь ежедневным упорным трудом.
Зачем я женился на ней? И с моей, и с её стороны это было отчаянным безумием. Не разумом и даже не сердцем руководствовались мы в нашем совместном объединении жизней, а скорее всего лишь похотью, одним лишь физическим, животным влечением друг к другу для спаривания. Чем далее отступает от меня это наше решение близости, тем более прозревает мой ум насчёт него и убеждаюсь я в его неблаговидном итоге, находя тому всё новые подтверждения из своих поздних наблюдений и едких размышлений. Она и я желали нашего брака более всего по нужде. Марию обязывало к тому её стародевичество, ведь на момент брака ей было уже неполных 23 года. А это уже зрелый возраст для молодой девы. Конечно, в среде литераторов известны были и к тому времени более поздние браки, но рождение первенцев в зрелые годы сопровождалось в этих семьях не только слабостью и болезненностью самих детей, но и трагедиями преждевременных смертей их поздних матерей. Так в мае 1892 года, буквально накануне нашего решения о браке, мы с Машей узнали о трагической кончине поэтессы Екатерины Бекетовой, в замужестве Красновой, которая вышла замуж год назад лишь в возрасте тридцати шести лет и скончалась при первых родах в неполных 37. И Маша, можно ведь так сказать, тоже засиделась в девках. Её матушка, Варвара Александровна, к тому времени вдовствовала уже восемь лет, одна тянула на шее трёх младших дочерей, в том числе и Марию. Нелегко ей было без мужа содержать девиц на выданье и поэтому каждый вариант найти им подходящую партию пристально ею изучался, а каждый удобный к тому случай сию же минуту использовался. Конечно, Марию сватали до меня. Сватали и не единожды. Но всё это были неподходящие партии. Неподходящие прежде всего ей самой, как по сердцу, так и по устремлениям её увлечённой романтической души. Сватали её в основном, на моё счастье, или на беду, всё больше какие-то вдовцы, старички, хоть и благопристойные и с капиталом нажитым, но ничегошеньки не могущие дать ей в любви окромя своей старческой немощности и лишь словесной любвеобильности. Но не того желала её натура. Она ждала молодого любовника, подобно тому, как молодая кобылица в течке требует к себе ржанием молодого же и ретивого жеребца. Мать её в этом не понимала, забыв, видимо, напрочь, что когда-то и сама была молодой и искала того же. Хотя, впрочем, насколько мне известно, тёща моя вышла замуж довольно поздно, чуть ли не около тридцати лет за поднимающего себя самостоятельно и уже не молодого юриста. Отец мой, собственно говоря, желал и мне такой же участи. Но судьба распорядилась иначе. Я был первый молодой человек, кто привлёк собой внимание их обеих. И мать, и дочь, как сговорившись, нашли меня подходящей парой для Маши. К тому же Мария уже рвалась и сама из дома на свободу от чрезмерной и ставшей ей дотошной опеки матери. Ей и в среде литераторов было бы гораздо спокойнее себя держать в статусе замужней женщины, нежели, чем в статусе невинной девицы, вызывающей у этой блудливой братии лишние похотливые помыслы. Это понимала и мать невесты, и сама она, и я, её горе-жених.
Я тоже желал всего более физической близости с ней. Однако и в душе моей, как только я заполучил её в свои объятья, проснулась к ней не только благодарность за то счастье, которое мне открылось в познании её как женщины, но и нежность, и самая настоящая сердечная привязанность к ней и любовь. Думаю, в ней открылось ко мне точно такое же чувство. Мы полюбили друг друга по-настоящему, нежно и одухотворённо, и стали одним целым, слились в одно.
Зачем я привёз в Петербург свою молодую жену? Зачем мы с нею так жадно стремились в столицу? В этот вечно смрадный от гнилых выгребных ям и пасмурный город? Где нищета и роскошь соседствуют рядом, как нигде в мире. Быть может, разве что на Востоке, где-нибудь в Индии есть ещё такие контрасты жизни. Но русские не далеко ушли от азиатов. Их империя, со времён усиления Московского княжества за счёт разложения Золотой Орды, переняла и все повадки дикой ханской абсолютной власти, власти богоподобной и неслыханной.
У меня все дети от неё – мальчики. Пятеро. От красавицы-жены, которую я как загадку не разгадал и пытался понять все тринадцать лет супружества и даже больше, если прибавить к ним два года ухаживаний и годы моих мучительных раздумий после её кончины.
Все свои наблюдения за нею, касательно её странностей, я достоверно попытаюсь здесь изложить. Пишу свои мысли не в стройной и упорядоченной последовательности, а невпопад, потому что, думая о Ней, я всегда в разладе сам с собой. Содержание этих записок, я ручаюсь, никому не станет известно. Клянусь уничтожить их, как только костлявая в капюшоне с косой начнёт маячить на моём горизонте.
Я женился на колдунье! Которая, по непонятный мне причинам, каким-то чудесным образом избежала средневековых костров инквизиции и залетела, не пойму уж на какой метле, в наш просвещённый и технически прогрессивный 19 век! И здесь она под шум паровых двигателей и искусственный свет электричества обречена была стать просто домохозяйкой. И матерью детей приличного семейства, верной добродетельной супругой. И она ею стала. Но дьявольская искра всё же не угасала в ней до последних дней её жизни и подвигала её стать поэтессой, да не обычной лирики про любовь и цветы, а мистической и вакханской поэзии модного теперь течения декадентства.
Я далёк от всей этой литературщины, хоть и пишу свои мысли в городе Достоевского и Григоровича, но пишу тайно от всех.
К замужеству она не спешила и не готова была абсолютно. Выросшая в многодетной семье сына купца и разночинца из Малороссии, ставшего в последние годы своей жизни потомственным дворянином и, будучи пятым ребёнком в семье после двух старших сестёр и двух братьев, она была отдана в казённое учебное заведение приготовляться к раннему вынужденному замужеству, чтобы не быть обузою и нахлебницей на шее матери, ставшей к тому времени вдовой.
Когда я её увидал, ещё там, на дачах в Ораниенбаумской колонии, я твёрдо про себя решил, что добьюсь её. Она должна была, во что бы то ни стало, стать мне родным человеком!
Летние мои дачные сезоны раннем молодости, поры студенчества, последних трёх из четырёх курсов обучения в Петербургском университете, проведённые в Ораниенбаумской колонии под Петергофом, теперь встают в памяти едва ли отдельно от её присутствия в них. Немецкие колонисты сдавали дачи в наём. В тени садов и на лазурной глади прудов и Финского залива взрастала юность моя. Но томление плоти обуревало её бурными страстями. В гимнастическом павильоне Майера по выходным устраивались платные танцы. И вот однажды там на танцплощадке я увидал Её. Она была в сопровождении своих сестёр и братьев. Маленькая, хорошенькая! Так озорно смеялась. Заливалась смехом на братские шуточки. Шумная их компания разновозрастной молодёжи обратило на себя внимание моё сразу. И покорило широтой русской души, что в среде сдержанных и скрытых немцев бросалось в глаза ярким контрастом. Мне, как потомку французской крови, взрывной и горячей, импонировал этот русский, ни чем не сдерживаемый на природе темперамент и азарт. Этот размах русской души в свободном полёте беззаботной радости и юного, не обременённого ещё заботами и разочарованиями счастья. Девицы были веселы и остры на язычок. Особенно заметно бросалось в глаза лёгкое подшучивание и ревнивое соперничество друг с другом двух из них, тёмненькой тоненькой шатенки и коренастой пшеничной блондинки, видимо, погодок, лет 17-18. Они язвительно передразнивали друг друга под бурный хохот остальных родственников. Компания их была не дружна и постоянно рассыпалась на группки. Мне запомнилась тогда манера себя подать худой темноглазой шатенки. Она случайно одарила меня своим завораживающим сердце взглядом, словно заглянула в душу лесной красавицей-газелью с неизъяснимым и магически-притягательным ореолом чар ворожеи.
Эти парки, пруды пригородов Петергофа. И юность, мечтательная и не притязательная, сделали с нами своё дело. И зов природы конечно, к предназначению влекущий. Я стал влюблён в эту загадочную фею и с нетерпением ждал выходных, чтобы, набравшись смелости и цветов, познакомиться с нею ближе на танцплощадке. Её звали Маша. Мария. Какое чудесное имя! Имя Богородицы! Святое имя! Носительница такого имени просто не могла быть обычной земной женщиной. И она, действительно, была неземной. Она познакомила меня легко и просто со своей семьёй, и я стал вхож и приглашаем часто в их дачный дом.
Я не был до конца уверен, что она любит меня. И я не спешил связывать её своим признанием, не убедившись в хоть каком бы то ни было чувстве ко мне. Закончилось лето, и мы расстались. Не знаю, помнила ли она меня, весь следующий год, но я часто вспоминал эту милую девушку и с нетерпением ждал нового дачного сезона. Прошёл год. И когда я увидел её снова, она похорошела в моих глазах ещё больше. В ней добавилось девичьей женственности. Она выросла из оболочки полу девушки, полу подростка. Её формы округлились и стали прелестны. Взгляд стал мудрее и загадочнее. В нём появилась чарующая душу грустинка, не передаваемая ни какой гаммой красок ни одним художником в мире! И в этих глазах Богородицы блестели жемчужинами слёзы при встрече с мной. Какие это были красивые, выразительные и мечтательные глаза! Она меня любит – сердцем почувствовал я и сделал ей предложение. Набрался храбрости или наглости и попросил её руки. Хотя на тот момент ещё не было ясно предсказуемо моё будущее, оно было ещё финансово неустойчиво. И мы решили с ней вместе, открыв друг другу признаниями свои чувства и души, что повременим с сватовством ещё год, дав выдержать чувству силу испытаний.
Потом она непременно сказала – венчаться в православной традиции. А здесь возникла заминка. Я был инославным лицом, кальвинистом. А в Российской империи при императоре Александре III ужесточилось соблюдение бюрократических и религиозных формальностей со стороны государства и церкви. И чтобы венчаться в Петербурге, потребовалось бы собрать уйму разрешений и протекций, погрязнув в бумажно-канцелярской волоките и гражданских чиновников и Священного Синода, что времени и денег и нервов было бы потрачено на годы вперёд. А в Тихвине, где и в полицейском управлении и среди служителей культа были у их семейства свои знакомые и друзья, соблюсти все эти формальности было значительно проще. В Тихвине всё было схвачено и куплено её дядей, богатым купцом 2-й гильдии и городским головой Иосифом Калитвиным.
Свадьбу и венчание назначили на вторую половину августа. В Тихвин к Калитвиным съехалось множество родственников и гостей. Венчалась их красавица и уже известная в литературных кругах поэтесса – Мария. Я, конечно, выглядел тогда перед ней женихом не завидным, молодым, неизвестным никому, только что кончившим обучение на юридическом факультете Петербургского университета, но не получившим за него диплома, так как не стал сдавать государственные экзамены, побоявшись не выдержать их.
Я мог похвастаться только выданным мне выпускным свидетельством, но это был скудный успех и не велика заслуга. Поступая в Санкт-Петербургский Императорский университет в 1888 году, я, конечно, рассчитывал на своё успешное будущее, воодушевляемый своими родителями и ощущая зависть своих трёх братьев – Георгия-Генриха-Владимира, Александра и Франца. Ведь обучение на юридическом факультете давало мне шанс получить самое престижное интеллигентское образование в Российской империи. Юридический факультет, так уж сложилось, давно привлекал молодых людей из обеспеченных семей, стремящихся затем поступить на государственную или общественную службу.
Но любовь спутала все мои планы, смешала карты. Мне бы продержаться ещё немного, вытерпеть в своей студенческой, словно в монашеской, келье, молодой гон, сдать экзамены и получить диплом, а уж потом и о любви думать. Но нет. Зов природы меня победил. Я, как тот фонвизинский недоросль Митрофанушка Простаков, заявил матери с отцом: «Час моей воли пришёл. Не хочу учиться, хочу жениться». И, не дописав свою дипломную работу на кафедре торгового права и торгового судопроизводства, после нелицеприятного разговора с деканом факультета Сергеевичем, я с тяжёлой головой, но с влюблённым сердцем покинул ставшие для меня невыносимыми стены университета, чтобы, как беззаботная птица, лететь к любимой и сочетаться с ней законным браком.
Я, конечно, с завистью взирал на тех 317 выпускников, счастливчиков-юристов, окончивших в 1892 году университет с дипломом. Ведь нас, студентов, на потоке в юридическом факультете было более тысячи человек. И только эти счастливчики, успешно сдавшие государственные экзамены, получили свой диплом, кто I, а кто II степени. Но, как бы я им не завидовал, я объективно понимал, что сам не готов был к этому диплому. И мне помешала в этом не только любовь, но и моё разочарование в тех знаниях, которые нам прививали седые профессора права. Знания эти показывали мне, насколько уродлива вся юридическая система в этом государстве, насколько она вынуждает коверкать своё гражданско-правовое сознание в угоду русского произвола и взяточничества чиновнической власти. Осознание этого отшатнуло меня от казавшейся мне с юности заветной мечты добиться в России господства справедливости, верховенства силы закона над беззаконием и самоуправством российских властей, не терпящих над собой никакого другого контроля, кроме как византийского Бога. Отторжение от идеалов юности было болезненным в душе моей. Оно сопровождалось глубоким разочарованием в полученных знаниях и в правильности выбранного в жизни пути. А искать что-то новое для себя было уже чересчур поздно.
К этому времени мне порядком уже надоело быть «вечным студентом». Я ведь до того, как поступить на юриста, экстерном уже успел закончить в два года Институт гражданских инженеров, где 30 лет преподавал мой отец и был профессором архитектуры. Но учился я там машинально, без интереса, понукаемый лишь отцовским настойчивым рвением к скорому получению легко дающегося мне в руки диплома, в виду его профессорской протекции и снисходительности ко мне всего преподавательского состава института.
А ещё четыре года бессмысленной, как я потом убедился, учёбы окончательно растерзали мой ум, не к тому устремлённый, и моё тело, всё настойчивее требующее физиологических совокуплений с противоположным полом, нескончаемо стало мучать меня половыми призывами. Я не мог уже по настоянию моего отца и дальше слушать бесконечно лекции на разных факультетах, по разным специальностям, словно ходячая энциклопедия образовывать себя и как юрист, и как инженер-строитель, к чему стремились, например, два моих младших брата. Так Георгий-Генрих-Владимир был к тому времени уже юнкером Николаевского инженерного училища, а Александр - учился в Институте гражданских инженеров, усердно посещая занятия, и целенаправленно стремился стать инженером путей сообщения.
Я чувствовал, что я сойду с ума, если не женюсь теперь же. И я предпочёл оконченному образованию женитьбу. Болван! Тем самым, обрёк свою будущую жену и семью влачить жалкое, не завидное существование, не имея толком востребованной профессии, а, значит, и уверенности в будущем, гарантированной возможности реализоваться в жизни.
 «Евгений Генрих Жильбер, сын тайного советника Франца Александра Эрнеста Жильбера» - так они меня записали в свидетельстве о заключении брака с подписью священнослужителя и церковной печатью. Невесте было 22 года, а мне горе-жениху уже 25 лет.
23 августа 1892 года в храме Введенского монастыря состоялось таинство венчания, которое совершал друг их семейства Калитвиных, священник Николай Борисович Васильевский. Поручителями по жениху и невесте выступали мои родственники и знакомые отца, а по невесте еще и её кузен Лев Иосифович Калитвин.
Что я мог дать своей молодой жене? Кроме любви и детей? Я кончил университет без диплома и лишь по протекции отца устроился в юридическую контору. Без связей и кумовства в России делать нечего и просто так хорошую работу не найдёшь. Моя мне дорого досталась. Потом, немного поднявшись и уверенно уже снимая в Москве квартиру, я перешёл в страховое дело.
Устроился в акционерное страховое общество, стал выписывать «Страховые вести» и вести агитационную борьбу в прессе с обществами взаимного страхования. Эту борьбу поощряли и заказывали крупные воротилы-банкиры, кто были главными нашими акционерами и сильно страдали в своих доходах от дешёвой народной волны взаимного страхования. И действительно, там не было надёжности, не было резервных фондов. Их риски были не застрахованы, а полисы дешевы.
Потом работал в отделе, занимающимся отчётами в Страховой комитет при МВД по правительственному надзору за страховой деятельностью, Высочайше утверждённому в июне 1894 года. Этот Страховой комитет с регулярной настойчивостью проводил ревизии страховых обществ. Проверял наши счета и балансы. А потом нас стали сокращать и пришлось перейти в коммерческий сектор, податься в агенты. Работа волчья. Как известно, волка ноги кормят. Пришлось мотаться по стране, работая с клиентами. Потом дальше пошла карьера. И жалованье росло. Не быстро, конечно, как хотелось, чтобы похвастаться перед молодой женой, но всё же. Можно было уйти во французское страховое общество «Урбэн» на более выгодные условия. Но престижней выпала карта – устроиться в «Саламандру» с гарантией через год перевода в столицу из филиала.
Теперь, сокрушённо понимаю я, что, гоняясь за прибавками в зарплате и повышением в должности, я упустил из виду свою молодую жену. Я по долгу её оставлял одну, в своих частых и продолжительных командировках. Одну, во власти её тяжких дум очень тонкой и впечатлительной натуры, с тонкой и хрупкой, ранимой психикой. Вот и полезли всякие ведьмаки в ее бедную головёшку и потянули за собой в преисподнюю. А она, матушка, отбивалась от них всячески, разрешалась ее психика нервическими выпадами и кошмарами, тем и разрушалась. Бой был неравный с многоголовым Змеем. С дьяволом-искусителем, потянувшим бедную девочку в геенну огненную.
Она так мечтала побывать на море. Её коллеги по перу из тех толстых журналов, где она печаталась, хвастались друг перед другом своими заграничными вояжами, а я всё никак не мог выгадать сначала денег, потом времени, чтобы свозить свою семью на отдых к югу. Только в 1898 году мы съездили в Крым. А она рвалась на греческие острова: Митилене (Лесбос), Хиос, Родос. В её маленькой и прелестной головке роились планы создания эллинских поэм про любимых ею Сафо, Фрину, Аспазию, и богиню Киприду. Она просилась в Испанию. Она мечтала об Италии. И вздыхала по Франции. Но никуда я не успел свозить её! Боже! Хоть и деньги уже были. Теперь я готов швырнуть эти проклятые деньги куда-угодно, но бедной моей жены не воскресить ими! Лишь в 1902 году сумел я и то по настоянию моей родни, сильно за неё обеспокоенную, свозить её на лечение в Швейцарию. Бедная моя Машенька! Как же мучилась ты и страдала от душевной и физической боли, которую я тебе приносил своей ревностью и невниманием! Как же глупо прожита моя жизнь! Чего я успел, чего добился? Чин действительного статского советника 4-го класса Табели о рангах, дающий право на потомственное дворянство? Да на кой чёрт оно мне сдалось без Неё! Сыновей я уж как-нибудь подниму и без этого. Вон, старший, наш Михаил уже портупей-юнкер и скоро окончит Павловское военное училище, станет подпоручиком. А её с нами нет, болезной. Уже 9 лет. В августе 1905 она мне сделала свой последний подарок к нашей Ландышевой свадьбе. Она была ещё жива в годовщину свадьбы! Хоть и мучилась ужасно и предсмертно в Бехтеревской клинике. Умирала мучительно, моя бедняжка. Её страдания приняли такой ужасный характер, что терпеть самой их ей не было мочи. Ей кололи морфий. Под воздействием этого наркотика последние два дня жизни она провела в забытьи, и скончалась — во сне 27 августа.
Она – мать моих детей. Она родила мне пятерых сыновей. Михаила в 1893 году, Евгения в 1894 году, Владимира в 1896 году, Измаила в 1900 году и Валерия в 1904 году.
В наши совместные с ней петербургские последние её годы, она вела себя со мной уже холодно и отчуждённо, была молчалива и закрыта, как с чужим человеком. Я чувствовал в её тяжёлых взглядах горькое сожаление о том, что она стала моей женой и жестокое осуждение меня за то, что обманул её надежды на счастье и угробил её жизнь, оставив стареть лишь в разочаровании. О, нет! Она не говорила мне этого прямо, но я видел это в ней, чувствовал и ощущал в интонациях, во взглядах, в поведении. И мне было горько от этого. Уж лучше бы она кричала на меня, проклинала и била - было бы легче.
Наша поздняя близость с ней уже была ужасной насмешкой над былой любовью. Слетел налёт нежной романтики. Ласки были быстротечны и, словно постылы, болезненны – для неё и угрюмы для меня. Они не носили уже того наслаждения, которым мы оба когда-то так упивались вдвоём. Теперь она только терпела меня, а я лишь справлял свою нужду, даже не целуя её. Это последнее очень сильно её оскорбляло.
Она писала стихи о своих мечтах, потаённых чувствах и переживаниях, которые я не читал, но давал ей деньги на их издание. Мне они были не интересны, я даже боялся их, как проклятия. Боялся заглянуть в её сокровенное, чтобы не дай Бог, увидеть там подтверждение или хоть малый намёк на её измену. Да, я безумно её ревновал и боялся её измены. Боялся так, что не читал её писем, когда её не было дома и я мог проникнуть в её секретер, взломав его. Боялся так, что перестал даже спать с ней в последнее время, боясь услышать от неё во сне другое мужское имя. Когда мы в последний раз спали с ней вместе? Как она забеременела последним нашим сыном – Валерой, я перестал к ней ходить  и спал отдельно, в кабинете на оттоманке.
И теперь я стою склонённый перед её гробом, в котором в неполных 36 лет лежит моя страдалица супруга. Отмучилась, болезная и нас покинула. На кого?
29 августа в Александро-Невской лавре состоялись похороны. Я не хотел создавать публичности из нашей семейной трагедии, поэтому дал объявление о смерти в «Новом времени», жирным шрифтом выделив фамилию Жильбер и имя, данное при крещении — Мария. Литераторов было мало. И слава Богу. Не было этих декадентских речей и богемных венков. И погода, словно плакала об усопшей. Весь день с непроглядно серого неба лил сильный дождь. На прощание с собой я взял только старших сыновей: Мишу и Женю. Оба они, тогда ещё гимназисты, держались стойко, хоть и совсем безучастно. Я долго плакал над гробом, в котором лежала моя мёртвая жена.
Мне потом говорили родственники, что как будто она лежала в гробу с искаженным лицом, не знаю. Я не заметил. Я видел на лице её лишь тени страданий, которые погасили пламя её жизни.
Я целовал ей лоб, губы и руки. Среди её родственников присутствовала и Надежда Талицкая или новомодная писательница Нэсси, как она себя называет, с которой у Маши было абсолютное непонимание и противоборство. Мария не любила её за вздорный характер. И не мудрено, та сбежала от мужа и бросила трёх своих детей. Кукушка! Стояла, подобно остальным сестрам, облаченная в траур, но никаким образом родственная скорбь не отражалась на ее лице.
Отпевание было в Духовской церкви лавры, где когда-то отпевали Достоевского. Дьякон заунывно читал ектению: «Еще молимся о упокоении души усопшия рабы Божия Марии и о еже проститися ей всякому прегрешению, вольному же и невольному…». Молитвы, молитвы и вот отпуст:
- Воскресый из мертвых, Христос, истинный Бог наш, молитвами Пречистыя Своея Матере, святых славных и всехвальных Апостол, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, душу от нас преставльшияся рабы Своея Марии в селениих праведных учинит, в недрех Авраама упокоит и с праведными сопричтет, и нас помилует, яко Благ и Человеколюбец.
Певцы вторят:
-Аминь.
Диакон возглашает:
- Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшей рабе Твоей Марии, и сотвори ей вечную память.
Певцы поют трижды: «Вечная память».
В дальних рядах какой-то странный тип стоял на коленях и плакал, пока пели «вечную память». Лицо его подрагивало, по щекам катились слезы. Он был в поношенном старом пальто, несвежий, помятый, с жирными, давно не мытыми и зализанными назад длинными волосами. По виду, это был какой-то спившийся разночинец, ночевавший, как-будто уже несколько ночей где-то на улице или на вокзале. Я с раздражением подошёл к рыдающему. Мне казалось, что скорбь этого забулдыги не сколько умаляет заслуги моей покойной жены, сколько оскорбляет её светлую память. Это потом мне разъяснили православные верующие, что скорбь юродивого на Руси испокон веков считалась добрым знаком для упокоения души усопших. Но я тогда с негодованием и усиленной злобой обратился к этому блаженному. От него изо рта скверно несло каким-то гнилым запахом.
- Вы кто такой? Что вам здесь нужно? – раздражённо спросил я его.
- Это Льдов, поэт, - сказал кто-то вкрадчиво у меня за спиной, с немецким акцентом.
Я резко повернулся. Передо мной стоял ещё более мерзкий и скользкий тип, словно шпик охранки.
- А вы кто такой? – вперил я и в него свой раздражённый вопрос.
- Я – Фидлер. Литератор. Фридрих Людвиг Конрад Фидлер. Переводчик, в основном, русской поэзии на немецкий язык, педагог и собиратель частного «литературного музея», посвященного литераторам России и Германии, веду дневник — хроники жизни литераторов. Пришёл почтить память госпожи Жильбер.
- Как вы все мне осточертели! – злобно крикнул я на всё кладбище, так что седой священник, отпевающий Машу, прервал свои заунывные чтения и с немым укором поглядел в мою сторону.
- Идите прочь отсюда! Я вас сюда не звал! – продолжал в истерике кричать я.
Я захлёбывался в злобе, меня трясло и дёргало в каких-то конвульсиях. Сёстры Калитвины, в траурных платьях и платках, подлетели ко мне, как чёрные вороны, подхватив с двух сторон, иначе бы тут же упал в припадке.
- Будьте вы прокляты, твари! Это вы её все погубили, бедную! – ревел я в беспамятстве, отталкиваясь от успокаивающих меня женщин.
В это время гроб с телом моей жены вынесли из церкви в сторону Никольского кладбища.
Я этого сам не помню. Мне было горько от потери любимой. Мне о моём поведении потом рассказали родственники на поминках.
Что сгубило Тебя, Родная моя? Недоступная любовь к этому рыжего франту? Или чувство вины перед семьёй за измену сердца? Или чёрная магия твоих врагов и завистников? Или на почве социального бездействия, Ты не умели ничем занять себя, кроме как любовью, в которой сгорела от её избытка?
Откуда в Тебе эта неземная тоска, откуда запредельные страдания, чуть ли не с заламыванием рук? Нужен был Тебе развод, да черт с ним! Дал бы я Тебе развод, на себя бы умышленно вину взял, лишь бы Ты была счастлива. Чего Тебе не хватало со мной? Ревновал? Да! Но не бил. Может, лучше бы бил, чтоб всю дурь из башки выбить? Нет. Не по-интеллигентски это. Не из такой я семьи. Не мещанин, неотесанный какой-нибудь.
Её литературой нисколько не мешал я ей заниматься. Дозволял вечеринки устраивать в моё отсутствие. Горничная говорит, бывало до 3 часов ночи гости у неё сидели.
Вот что! Мои частые отсутствия.  Не занимался я женой. Посвятил бы ей все время, глядишь и счастлива была и удовлетворена. Работать надо было ей, как современные женщины. Идти в администраторы в театр или в контору. Работать! Да хоть бы и в редакции своих любимых журналов. Делом заниматься и делом жить, а не витать в облаках и не выдумывать себе муки.
Или вообще физически где-нибудь работать. Тогда вечером валишься с ног усталый разбитый, но морально счастливый и здоровый. С Толстого надо было пример брать. Отослать бы к нему в Ясную Поляну на излечение крестьянским трудом. Он бы из неё изгнал бы бесов, её обуревавших и гнетущих.
Лечение трудом, чего не гнушаются ни в Европе, ни в США. Безделие её убило. Декадансная хандра, этот модный наркотик.
Работать не хотела, ленилась. Жила лишь вдохновением, а без него скучала. Скука вылилась в тоску, тоска в страдание, депрессию, а та и задавила её, бедняжку.
Надо было заставить работать. Ведь если сам бы сидел подле неё бездельником, то что ждало бы нас? Нищета. Опустились бы или спились оба. Я работал, чтобы кормить семью, а она дурью маялась себе на беду. Нет, опять я несправедлив к ней и слишком жесток. Она так ранимая была, так обидчива.  Слова ей грубого не скажи. Любую критику воспринимала, как оскорбление. А я отходчивый. Отругал её и мне легче, и уже через миг сам же лезу с извинениями. А она потом долго киснет в обиде, гниёт от моих злых эмоций. Сердце её не берег я.
Сердце её – сокровище бесценное и надо было уметь распорядиться им правильно. Дурак!
Ещё и физической этот её недуг. Дифтерит, грудная жаба и Базедова болезнь - так сказали врачи. Дифтерит, возможно, у неё был от детей. Кто-нибудь да постоянно из них болел. Но они переносили его легко, а вот она страдала. От антисанитарии города и продуктов, от этих вонючих и гниющих выгребных ям могла быть эта зараза тоже. Грудная жаба и Базедова болезнь – возможно, её семейная предрасположенность. Хотя ни отец, ни мать этим недугом не страдали. Отец у неё умер рано, в 54 года, но от разрыва сердца. А мать живехонька до сих пор! Девятый десяток уж пошёл! Но вот у Марии весь этот ком болезней принял страшную недолеченную форму, дал осложнения. Её изнурённость, усталость и разочарование жизнью, выгорание ослабили её организм. Частые роды усугубили пагубность. А толчком послужил мощный взрыв душевных расстройств, перенапряжение и разрыв нервов, что в условиях истощения моральных сил вызвало усугубление и стремительное развитие смертельной болезни. Я не доктор, но понял это из врачебных заявлений.
Последние дни её были ужасны. Она и до того уже долго мучилась болями в сердце и ночными кошмарами. А тут совсем стала задыхаться. Ей не хватало воздуха и страх удушения накатывал волнами на неё. Она, словно захлёбывалась. Дыхание её стало поверхностным, учащённым. Сердце то бешено билось, то замирало, перевозбуждение и лихорадка терзали её, всё тело её содрогалось в конвульсиях. Её всю трясло в поту. Её тошнило, рвало. Она ходила под себя. Она металась в кровати в бреду, как в клетке, и выла, сжав зубы, от дикой боли. Была в состоянии полного психического расстройства. Детей не выносила. Малейшим шум её раздражал. Поэтому пришлось увезти её в клинику и начать колоть наркотик. Никакие лекарства ей уже не помогали. Бедная девочка! За что ей такие мучения! Такой ад! За какие пригрешения?!
Не уберёг! Чёртова медицина! Не могла спасти!
Похоронив её, я похоронил с ней свою душу. Стал живым трупом, бесцельно живущим. Нет, конечно, дети тянули меня дальше жить, чтобы поднять их на ноги. Но огня уже не было. Всё было тускло, не жизненно, не радостно. Я мысленно вновь и вновь возвращаюсь к её трагедии и боюсь искать в ней следы своей вины.
Я хоть и не смыслю ничего в литературе, но ведь я помогал же ей во всём, чем мог помочь. Составлял юридически грамотные прокламации в журналы, отстаивая её авторские права, требуя полностью причитающиеся гонорары и борясь с клеветой. Я тоже жил её интересами по мере своих возможностей. А главное, всей душой я желал ей счастья и делал все для этого. А теперь, кого не спроси, кто знал её, намекают мне, что она была глубоко несчастна со мной.
Да, Матерь же Божья! Что же не так я делал в этой жизни, скажи?!!! Молю Тебя, открой

- Да, побесновался много, видимо, сокрушённый этот вдовец, места себе не находя, ни днем, ни ночью. Вот уж, бедолага! - сочувственно взгрустнул станционный начальник, закрывая записную книжку мёртвого пассажира. - Дети несовершеннолетние круглыми сиротками остались! Старшему двадцать один год, совершеннолетний, скоро произведут в обер-офицеры. Второму двадцать лет, студент - почти взрослый, через год уже совершеннолетним будет. Третьему восемнадцать, как-нибудь тоже выйдет сам в люди. А вот меньшим, кому 14 и 10 лет, как же без родителей теперь? В казённый пансион одна дорога, если родственников никого нет. Скорее всего в кадеты определят ребятишек. А опекуны уж хищно поживятся на имуществе этих бедных сироток, доведут его до выморочного состояния. Жалко мальцов. Теперь у них тёплого и безмятежного будущего впереди не будет, а грызться придётся за жизнь раньше срока. Эх, житуха ты треклятая! – крякнув, заключил эмоционально начальник станции и, достав из шинели с погонами и лычками коллежского секретаря носовой платок, смахнул скупую мужскую слезу.

1895
Петербург и Москва собирали со всей России на заработки, из недр её забродивших сословий, многих и многих молодых мужчин, отрывая их от семей, осевших и обременённых малыми детьми в забытых Богом и царём уездах и волостях, разбросанных по бескрайним просторам огромной империи.
Молодые дворяне, представители второго поколения счастливчиков, попавших в привилегированное сословие потомственных дворян, благодаря колоссальным усилиям своих отцов, сгоревших на царской службе, пожертвовавших здоровьем и ранней смертью за этот титул, оторванные от своих провинциальных семей и супружеских обязательств, искали в обеих столицах карьеры и развлечений, заводили себе любовниц и содержанок. Почётные граждане, получившие ли наследством этот статус от учёных отцов, или заслужившие его сами, ценой усердной и кропотливой учёбы и оконченного университетского образования, утверждались на государственной службе, чахоточно корпели за чины и награды, теряя своё здоровье и зрение на пути по карьерной лестнице. Мещане, бессчётно обслуживающие эти большие города, и многочисленные крестьяне, приходящие на сезонные заработки артелями, хватали свой кусок жизни и счастья, грызясь друг с другом и расталкивая конкурентов в ежедневной житейской борьбе за выживание. Всё это многочисленное и молодое народонаселение жило в большинстве своём и в Москве, и в Петербурге безсемейно и накапливалось в обеих столицах, снимая ли у своих начальников комнаты в доходных домах или однокомнатные квартиры, а то и меблированные комнаты, кто победнее, или того проще – отдалённые домишки в нищих пригородах и на рабочих грязных окраинах, или сырые подвалы и чердаки в центре.
В долгой разлуке разваливались семьи, забывались провинциальные любовные клятвы, предавались помолвки. Искались новые страсти и увлечения, кратковременные и обманчивые. Голодные до любви и наживы люди жадно ловили работу и новую любовь, предлагая себя как товар, всё своё время, молодость и силы выставляя на показ и продажу своему будущему работодателю, и ища свободы от обязательств, которую покупали они или на центральных улицах обеих столиц у обладательниц жёлтых билетов из домов терпимости или в случайных связях с бедными разночинками, сбежавшими от уготованной им судьбой нищеты и тучами заполонившими города в поисках новой и лёгкой жизни. Днями снование и толчея по департаментам и госучреждениям, частным финансовым и страховым конторам, по редакциям и издательствам, в поисках писчебумажных вакансий для тех, кто грамотен и может содержать себя и формулировать умные фразы. А кто победнее и попроще, заполняй разнорабочую массу обеих столиц прислугой в господских и доходных домах, уборщиками и половыми в питейных заведениях, гувернантками и домашними учителями у богатых и ленивых барчуков, дворниками, таскающими тяжести в господские квартиры по чёрным лестницам, мойщиками паркетов, водопроводчиками да золотарями, выгребающими в грязных дворах вонючими черпаками поганые ямы. Или иди работай разносчиком товаров по дворам и базарам. А инородцы империи, татары и башкиры в пёстрых, подбитых ватой халатах, таскали ворованные и поношенные вещи на перепродажу, рубили мясо на рынках, пахали столичные улицы извозчиками ломовых розвальней, тянули, как бурлаки, трамвайные конки, запряжённые дохлыми клячами, в горку, как дешёвая тягловая сила, или предлагали себя на рынках в строительных делах.
И все, все они, все эти тысячи молодых и дееспособных людей, оторванные волею судеб от счастья и предназначения в жизни, по вечерам искали развлечений или в публичных домах, или в кабаках и трактирах. И молодость их проходила бесцельная, или при цели, но всё ж таки вовсе не так, как им бы хотелось, когда они въезжали в ореоле юношеских надежд в этот коптящий дымом Вавилон.
***
Двое молодых людей, парень и девушка, выходили из редакции журнала «Русская мысль» на заснеженную улицу. Он был, судя по его взмыленному и потрёпанному виду, бедный провинциальный корреспондент, постоянно искавший работы и зарабатывающий писательством на любые темы. А девушка, точнее молодая дама, в кроличьей шапочке с эгретом из бело-коричневых гусиных перьев, никуда не спешившая и скучающая городская особа из приличной семьи, живущая, должно быть, комфортно за обеспеченным мужем, который ни в чем ей не отказывал, судя по наряду, разве что только пока ещё, в силу своего медленного карьерного роста, не вывозил ее в Крым или заграницу. И оттого скука на её молоденьком и свежем лице висела серой тучкой грустной гримаски.
Молодая дама, поймав на себе его заинтересованно-оценивающий мужской взгляд и одолеваемая любопытством о сути визита этого молодого человека в редакцию, предполагая его аналогичную цель посещения журнала, чуть поколебавшись, преодолела свою природную стеснительность и робость, и первая обратилась к ещё не успевшему уйти по своим делам случайному спутнику-просителю.
- Милостивый государь, - грудным и волнующимся голоском пролепетала она расхожее казённое обращение из этикета.
Румяный бегунок, выпорхнув из своих мыслей, оглянулся.
- Покорнейше прошу меня извинить, ради Бога, но позвольте всё-таки у вас узнать: вы, случайно, не из раздела “Современное искусство” выходите? Не от Виктора Александровича Гольцева?
- Нет, от хозяина журнала, издателя Лаврова Вукола Михалыча. Он мой земляк и хороший приятель моего отца из елецких купцов Орловской губернии.
- Даже так? – прикусила пухлую нижнюю губку хорошенькая просительница. – Но вы пишите? – не отцеплялась она от него, а юноша и сам уже не спешил и важно, деловито отвечал понравившейся ей собеседнице, набивая себе цену, хотя цель его визита вовсе была не такой важной и даже она не была в этот раз достигнутой, поскольку Лаврова не оказалось на месте, и он со своим протекционным письмом от отца глупо был выдворен из приёмной издательского кабинета.
- Да, я сотрудничаю с этой редакцией. Впрочем, не с ней одной, - важно заявил он, рисуясь перед барышней.
- А в какой рубрике? – поинтересовалась девушка.
- “Очерки провинциальной жизни”, беллетристика, с новостным уклоном.
- А я принесла стихи, но редактор Гольцев их не взял. Сказал, у них уже на девять лет стихов запасено.
- Ну, не мудрено, - сказал молодой человек. – Здесь, знаете, какие авторитеты печатаются? Чехов, Григорович, Мамин-Сибиряк, Короленко. Толстые журналы берут стихи, что называется, только «на затычку». Не стоит удивляться, что так всё занято. Выходит, и вы тоже пишите стихи? – улыбнулся он, заглядывая ей в глаза. - Значит, мы с вами коллеги по перу. Будем знакомы, сударыня! Иван Бунин, - молодой человек снял свою шапку и слегка поклонился даме. – Служащий статистического отделения Полтавской губернской управы, сын помещика из Орловской губернии, хотя мой род внесён в родословные книги Воронежской губернии.
На улице крупными хлопьями падал снег. Они медленно пошли по улице. В другой раз, этот мелкий служащий и барин убежал бы быстро на своих скорых ногах, но из вежливости и учтивости к даме, он замедлил свой шаг. Девушка с интересом продолжала его расспрашивать и каждый её вопрос умилял его циничный и прагматичный ум своей инфантильной наивностью кисейной барышни.
— Интересно, а что вы там пишите из провинциальной жизни?
- Про деревню, - важно отвечал он. – Про сено да овёс. Про заготовки. Про пахоту и сенокос. Про страду.
- И вы такое пишите? Про мужиков? А кому это интересно?
— Ну, я не про одних мужиков пишу, - начал оправдываться сельский писарь. – И стихи тоже про деревню у меня имеются. Про природу.
— Но все-таки! И про мужиков пишите?
— Ну, да...
— А зачем?
— А почему бы не писать и про мужиков?
— Ну вот! Пусть себе живут и пашут, нам-то что до них? Удивительнее всего то, что за них вам тоже, платят. Вот Вам сколько платят?
— Ну, рублей семьдесят пять, восемьдесят за лист.
— Боже мой! А за стихи сколько?
— Полтинник за строчку.
Барышня остановилась и по-детски раскрыла от удивления рот:
— Как? А почему же мне всего четвертак?
— Не знаю, - улыбнулся её открытой наивности Бунин.
— Значит, я хуже вас? – она гордо вскинула бровь
— Помилуй Бог, что вы!
— Но в чем же тогда дело? Вам сколько лет?
— Двадцать четыре.
— Ну, тогда, очевидно, только потому, что я по сравнению с вами еще ребенок.
Милая гримаска снисходительности скользнула по ее прелестному личику. На девушке была серая шапка-колпак из кроличьего меха с широким околышем, вся занесённая снегом, и бархатное серое пальто с воротником из зайца. Густые белые хлопья таяли на её щеках и ресницах.
Молодой человек залюбовался ею.
- А позвольте узнать, как вас зовут, мадемуазель?
- Мадам, - улыбнулась она. – Мария Жильбер. Но свои стихи я подписываю в журналах по девичьей фамилии «М. Калитвина». Может быть, вы даже встречали мою фамилию на страницах петербургских журналов? – с надеждой она заглянула ему в глаза, ища поддержку. – Я петербурженка, а здесь живу с мужем только около двух лет.
- Нет, не встречал, - медленно, как бы задумавшись и копаясь в чулане своей памяти, ответил Бунин.
- Ну, что ж, была рада знакомству с вами, месье Бунин, - откланялась поэтесса.
- И мне было очень приятно, - растерянно промямлил Иван. – А-а-а, - потянул он отсрочку расставания.
Она посмотрела на него недоумённо.
- Где я вас смогу найти? Чтобы быть полезным вам в издательских вопросах?
- Я плохо ориентируюсь в Москве. Знаю только несколько центральных улиц. Мы квартируем с мужем и детьми где-то в Сретенской части. Дом раскольника Бриллиантова… Может, слышали? Там еще рядом старая стрелецкая церковь Знамения Пресвятой Богородицы за Петровскими воротами.
- Улица хоть какая? – отчаянно спросил Бунин уходящую вдаль даму с гусиной эгреткой.
Она обернулась с румянцем на лице.
- По-моему, если я правильно помню названия, на перекрёстке Знаменского и Спасского переулков, - ответила ему.
- Какой из Знаменских, какой из Спасских? – возопил Бунин, боясь потерять заинтересовавшую его поэтессу. – Их много в Москве.
- Я не знаю, - улыбнулась мадам Жильбер. – Должно быть те из них, которые пересекаются.

***
С самого детства Маша остро ощущала своё одиночество, даже в большой своей семье. Присутствие рядом двух братьев и четырёх сестёр наполняло её будни лишь суетой и вознёй. А товарищества, дружбы, объединения душ в этой ораве не было. Было подобие единства, обременённых обязанностями детей и подростков, младших и старших возрастов.
Отец, Александр Владимирович Калитвин, был адвокат и дома бывал редко. Со своими детьми возиться у него не получалось, а выкроенные кое-как часы досуга, съедали заботы по обустройству семейного гнезда. А мама, Варвара Александровна, или даже по-саксонски Адольфовна, в девичестве фон Нойер, была уездной барыней, располагая имениями в Волынской, Минской, Могилёвской и Витебской губерниях, где жила её многочисленная родня по линии отца и матери. Всегда в хлопотах, всегда по хозяйству.
Няня была стара, глупа и не чутка на отклики порывам трепетной детской Машиной души. Гувернантка была строга и груба. Старшие братья, лицеист Вадим и кадет Николай - высокомерны. Две старшие сестры, Лидия и Варвара – надменны. Две младшие, Надя и Лена – сопливая и завидующая старшим мелюзга. Большая разница в возрасте со старшими сильно её отдаляла от них, ведь в детстве даже разница в год у погодок кажется значительной, а если это отличие в шесть и даже десять лет, такое отличие равносильно взрослости или даже старости в глазах младших и младенчества в глазах больших.
Но одиночество Машино заключалось даже не в том, что она была в семье как бы единственной серединой, не причисляемой ни к старшей, ни к младшей группе своих братьев и сестёр. А в мироощущении, в мировосприятии. Натура живая и общительная, порывистая и страстная, своевольная, в семье, где уважаема была степенность до флегматичности, она вынуждена была подстраиваться под остальных, подобно ретивому коню в одной упряжке с медлительными клячами, вынужденному спотыкаться, усмиряя бег и переходя на постылый юности смирный шаг.
Резвушкой в семье была она и следующая за ней младшая сестра Надя, у которой было прозвище «Лиса». Надя была на 2,5 года младше Маши, во всём ей подражала и завидовала. Вернее, даже не слепо подражала, а стремилась сделать своё, но обязательно лучше, что раздражало Марию. Она ревниво относилась к своим успехам и способностям и требовала у младших к себе благоговейного почитания.
Не с кем было поговорить по душам в семье. Даже с мамой не получалось у неё до конца быть откровенной. Мать не любила иллюзии, грёзы, эфемерные мечты. Она смотрела на вещи конкретно и приземлённо, с практичной хваткой. И того же требовала от своих детей. Мечтаньям она не предавалась и не любила, когда при ней разводили пустые разговоры. Пожалуй, только брат Коля, понимал Марию и мог поддержать в разговорах и играх её интересы. Но его рано отдали в кадеты, и младшая военная школа империи скоро выбила из него всю романтику и вымуштровала в солдафона.
Маша рано стала мечтать о приключениях. Рвалась душою из дома. И очень рано, но глубоко по чувству стала проявляться в ней влюблённость в мальчиков и мужчин. По-разному ей рисовался её герой-избранник. То это был черноглазый красавец-принц в чёрном плаще, в штоссах-чулках, в ярком стёганом камзоле-дублете с горгерой, и в бархатном берете с брошью и пером. То белокурый и синеокий рыцарь с открытым забралом в шлеме с плюмажем из страусовых или павлиньих перьев, какой на турнире выигрывал главный приз и копьём подбрасывал лавровый венок победителя к прекрасной даме на балкон, смиренно склоняя главу и коня перед ней.
Мир, вымышленный, был так заманчив и прекрасен, так контрастировал с грязным и унылым Петербургом, что рано повзрослевшая душой Маша отдала ему свои ночные сны и девичьи грёзы. И с годами это наложило отпечаток на её характер. Повзрослев, она стала очень закрытым человеком очень замкнутым, застенчивым, не любящим или не решающимся много говорить о себе и тем более не желающим давать комментарии к своим увлечениям поэзией. Рано начав писать стихи и скрывая их первое время от всех домашних, Мария только там могла выразить все свои сокровенные переживания и ощущения, которые не осознанно даже ей самой составляли собой её девичий лирический дневник, заглянуть в который она до поры не позволяла никому. И ждала своего часа, своего принца, поверенного её сердца, чтобы открыть перед ним свою сокровенную тайну. Так точно девушка, созревшая телом, словно распустившийся цветок, открывает себя и свою невинность своему мужу в первую их совместную брачную ночь.
***
В летнем саду «Новый Эрмитаж» купца Щукина, только год, как открытом в Каретном Ряду, на музыкальной эстраде проходил концерт. Частная дизельная электростанция, заказанная Щукиным из-за границы, уже загудела и трещала вовсю, давая электрические иллюминации, бросая их на гирлянды, развешанные по липам и клёнам парковых аллей. На эстраде звучала какая-то цыганская музыка. Играл духовой оркестр из музыкантов-старичков, в галстуках и жилетах и в летних шляпках канотье. Рядом на открытой площадке заканчивалось уличное цирковое представление. Циркачи в причудливых нарядах, клоуны, рыжий и белый, красавицы-танцовщицы в сверкающих нарядах, иллюзионисты в чёрных мантиях с капюшоном, цирковые борцы в майках-борцовках и акробаты в обтягивающих трико. Силачи-усачи легко тягали трёхпудовые гири.
Дамские наряды, одетые специально на показ, на летний прогулочный выход, мелькали перед глазами любопытного городского обывателя разноцветными шлейфами. Яркие, сочные цвета или нежные, мягкие и дымчатые сменяли друг друга в радужном калейдоскопе. Лёгкие, воздушные ткани игривой юности и тяжёлые материи строгой седой морали, чопорность и пуританство, шалость и ребячество, всё кружилось в каком-то очаровательном летнем прогулочном танце. Дамы в шляпках с перьями, в ажурных перчатках и с белыми кружевными зонтиками плывут лебедями и метут песок своими длинными кружевными юбками. Кавалеры в фетровых котелках и соломенных канотье галантно пристёгиваются в кавалерийской походке или в бальных движениях к своим спутницам, давя гранитную крошку песчаных аллей своими элегантными туфлями: кто английскими гладкими оксфордами, кто яркими текстурными дерби, а кто и, рисуясь, перфорированными ирландскими брогами, подстраиваясь под лёгкую поступь изящных барышень, шуршащих в атласных туфельках на ремешке, украшенных затейливо бантиками, вышивкой или лентами, почти бесшумно, словно летя по воздуху и не касаясь вовсе набойками своих каблучков кварцитового песка парковых дорожек.
Гуляющие парочки прохаживались мимо. Шумным неугомонным шлейфом тянулись по аллеям за пожилыми гувернантками выгуливаемые ими барские дети. Весёлой гурьбой проходили студенты, прыщавые, в мятой и несвежей одежде, лохматые и нестриженные давно, косматые Робинзоны.
Духовой оркестр играл фугетту из оперы «Алеко» молодого Сергея Рахманинова, ставшего популярным у москвичей. Шумливая разноголосица контрабасов, виолончелей и фаготов привносила в летнюю обстановку умиротворения какую-то предгрозовую встревоженность и суету. Сам 22-летний автор, коротко стриженный, словно военный юнкер, в белом костюме и белом нашейном галстуке, плотно закрывающем его шею, дирижировал уличным музыкантам. Публика его знала и любила еще с консерватории, которую он закончил три года назад с золотой медалью.
После суматошного проигрыша, встреченного слушателями веселыми рукоплесканиями и улюлюканьем, наступил антракт. Пространство перед сценой стало быстро заполняться длинными лавками, которые тащили откуда-то лакеи. Открылась продажа билетов на литературный вечер. Вскоре перед летней эстрадой уже стояли рядами лавки для зрителей, а в первых рядах были оформлены отдельные сидячие места. Так в первом ряду поставили резные кресла, изготовленные специальным заказом в абрамцевских столярных мастерских купца-мецената Мамонтова. Они были оформлены очень диковинно. В узорах их народно-ремесленной резки отражался модный неорусский стиль под старину, затейливо пестрили замысловатые растительные орнаменты. В таком же стиле была отделана и будка кассы под крестьянскую избу или даже избушку на курьих ножках из народных сказок. А во втором и третьем ряду встали венские гнутые стулья "тонет" из бука, покрытые чёрным лаком, вынесенные лакеями с веранды расположенного неподалёку кафе. Это были места для важных персон, если таковые вздумают посетить это уличное мероприятие и пожелают назвать себя: будь то высшие чины гражданской и военной иерархии, а может даже, и великосветская титулованная знать. Места первых трёх рядов были укрыты на случай дождя брезентовым навесом.
На литературный вечер стала собираться городская обывательская публика из купцов, почётных граждан и благородного сословия. Служащие с жёнами, банкиры, капиталисты-промышленники с любовницами и дамами полусвета, студенты с эмансипированными курсистками или робкими институтками. Когда весь импровизированный зал под открытым небом был практически заполнен и свободных мест не осталось, разве только для особо настойчивых, кому капельдинеры, молодые люди с гладко расчёсанными проборами, в сюртуках-визитках и бабочках на шее продавали билетик уже из-под полы, загоняя в три цены, на сцену вылетел вёрткий кавказец-конферансье в песочном жилете. Он лукаво подмигнул публике, вытащив из кармана жилета часы на цепочке и, громко зазывая ещё даже с дальних аллей уединённые влюблённые парочки, объявил открытие вечера поэтических чтений иностранных поэтов. Усевшаяся уже спокойно публика оживлённо зашевелилась.
Конферансье красочно стал объявлять выходящих на сцену чтецов. Героями публики в этот вечер стали студенты Московского университета, поклонники кафедры истории всеобщей литературы и истории западноевропейских литератур ординарного профессора Стороженко, кто был  знатный московский шекспировед, председатель Общества любителей российской словесности и по совместительству главный библиотекарь в Румянцевском музее.
- Достопочтенная публика! – начал ведущий с ненавязчивым и осторожным мягким кавказским акцентом, - меня зовут Мкртичик Балян. Я, как студент Московской коммерческой академии, что на Покровском бульваре, хоть и изучаю на своей кафедре товароведения французский, английский и немецкий языки, чтобы в дальнейшем применять их в международном  торговом деле: в корреспонденции там или в бухгалтерии, но даже я не знаю столько слов и оборотов извилистой европейской речи, какую сейчас вам представит следующий наш чтец! Я разве что только по- армянски смог бы так выступить, ара! А он, представьте себе, может не только читать, понимать, вдохновляться, но и переводить на русский язык иностранные смыслы! Ай, молодец! Чёткий красавчек! Ну просто апрес-джан! Сирун- тхамард! Давайте поаплодируем ему! Сейчас перед вами выступит любимец публики, повелитель несчастных поклонниц, покоритель дамских сердец и кошельков их мужей, литературный герой-любовник, полиглот-переводчик, ай мама-джан! Действительный член…, - конферанс читал по бумажке принадлежность чтеца к Обществу любителей российской словесности, но не разобрал написанного и сказал так, - ну, не важно, какой член, главное действительный! Недавно приехавший к нам из Швейцарии и Норвегии, чью книжку переводов сжёг Петербургский цензурный комитет, поэтический маэстро, господин Баль-мо-о-о-нт! Встречайте!
Публика загудела в овации, смеясь шуткам Баляна.
"Дильман, Дильман? - он француз или немец?" - громко спросил в первом ряду соседку в розовой шёлковой тальме с сутажным плетёным узором какой-то седой генерал.
- "Ну что вы, он швед, - ответили ему из соседнего ряда с венских стульев. - Да, кстати, из титулованных..."
А на сцену вышел высокий молодой человек с красивыми и благородными чертами лица, с рыжеватой бородкой и видом молодого Дон Кихота, с воспалённым каким-то и острым взглядом, словно пронзающим тебя шпагой. Взгляд этот казался ещё и взглядом затравленного хищника, готового ощерить свою пасть в отчаянном защитном и полном злости оскале. Молодой человек был в мягкой декоративной шляпе, из-под которой кольцами вились кудри цвета спелой ржи, в сером голландском пурпуэне, в нешироких штанах, и в каких-то нелепых оперных туфлях-лодочках. В зелёных его глазах, цвета прибрежных минеральных вод Адриатики, прищуренных и изучающих публику, недоверчиво, но жадно впитывающих отпускаемые ему с комплиментами овации, горел дьявольский огонёк вызова и эпатажа.
- Друзья мои! – так начал объявленный конферансье Дильман, - я хочу начать своё выступление цитатой из стихотворения Тэннисона «The Poet»:
«Поэт рождён, чтоб жить среди людей виденьем
В особенной стране, под золотой звездой;
И полон дух его к презрению презреньем;
К любви любовью, и к вражде враждой».
- Друзья мои, - продолжал вышедший на сцену рыжебородый Дон Кихот, - кто из вас знает, кто такой Шелли? Перси Биш Шелли… Британский поэт байроновской школы романтизма – скажет кто-нибудь из вас. Пожалуй, вы правы. Но это поверхностная оценка и суждение. Я не буду вам сегодня больше читать стихов. Это сделают за меня мои друзья. А я хочу поговорить с вами в этот чудный летний вечер о Шелли. Об этом загадочном поэте. И я просто убеждён, что его жизнь, которую я попытаюсь в крупных мазках набросать здесь перед вами, украсив немного в эпитеты, вас тронет до глубины души, как ни какая из поэм, прочитанных здесь или готовящихся к прочтению перед вами.
Есть в мировой литературе писатели, в чьей жизни светился тот же огонь, каким полны их произведения, - избранники судьбы, умевшие в каждый миг своего существования вносить чары поэзии. Творчество этих людей живет не умирая, и жизнь их как странная сказка. Их души, наделенные хрустальной прозрачностью, создают два согласные блеска красоты, очарование личности и очарование искусства, как светлое небо создает одновременно ослепительное солнце и лик его, дрожащий в воде. Таких избранников немного, и лучший из немногих - Шелли.
Прекрасное существо с большими голубыми глазами, достигавшими в минуты возбуждения необыкновенного блеска, с волосами нежными, как пряди шелковистой паутины, с красивыми руками, созданными для красивых движений, с лицом, напоминающим не мужчину, не женщину, но существо с другой планеты, с походкой легкой, как движение призрака, дух, заключенный в земной оболочке, - Шелли в продолжение всего своего существования на земле был в каком-то идеальном возбуждении; он всегда как бы помнил о другом, более красивом мире, откуда он пришел, и с изумлением смотрел вокруг себя, стараясь в этом новом воплощении увидеть, сквозь призму своей мечты, воспоминания угасшего лучшего дня и рассвет нового золотого века. Его душа медлила между двух светов, и потому его поэзия так воздушна и богата.
Зачарованный собственной мечтой о всеобщей гармонии и всеобщем блаженстве, Шелли никогда не смотрел на мир холодным или пресыщенным взглядом, - в каждой минуте своей жизни он действительно жил, - исходя из любви, ко всему прикасался своей мыслью, и так как он никогда не переставал слушать тайный голос, всегда звучавший в глубине его души, люди, сталкивавшиеся с ним, не могли не чувствовать, что перед ними совсем особенное существо. Они могли ненавидеть его или любить, но они поневоле выделяли его из числа других людей. "Среди товарищей-школьников, - говорит Медвин, - он считался каким-то странным существом. В то время как все шумели и кричали, он уединенно следил за своими призрачными мыслями, обособленный от других миром своих живых фантазий. Он учился как бы не учась, потому что в часы занятий он обыкновенно смотрел сквозь высокие окна на плывущие облака или с тоской следил за быстрым и вольным полетом ласточек". "Он стоял в стороне ото всех, - говорит другой очевидец позднейшей его школьной жизни, - он представлял из себя существо, которое забыть невозможно". "Безумный Шелли", - говорили третьи.
Такая обособленность была не следствием какого-нибудь презрения к другим, а неизбежным результатом исключительности самой натуры Шелли. Он должен был всю свою жизнь быть одиноким, потому что он был нежнее, чем люди, глубже, чем люди, таинственнее, чем люди, которых он любил, несмотря на все роковые противоречия человеческой жизни и для которых он желал лучшего будущего.
Шелли был непохож: на других и волшебным образом сумел навсегда закрепить в своей душе отсветы духовной красоты. Когда ранней весной, на утре своих дней, он блуждал в глуши леса, размышляя о судьбах жизни, призрак мировой гармонии вдруг коснулся его, и, в восторге вскрикнув и сжав руки, он поклялся посвятить все силы этой святыне, этой мечте о пересоздании всего, о возведении человеческого духа на высшие ступени сознания, о достижении всеми живыми существами такой красоты, внешней и внутренней, которая выразилась бы во всемирной цельности блаженства, в устранении всяких нищенских лохмотьев, и душевных, и вещественных, в безграничном празднестве, на котором не было бы ни одного забытого.
До последнего дня Шелли помнил слова обета, все свои мысли и мечты он отдавал на служение великой идее всемирного совершенства, и огонь, горевший во дворце его души, всегда чувствовался другими, хотя бы смутно, и перед его смертью, как в его полудетские дни, люди, подходившие к нему, говорили: "Он совсем особенный! Он - как дух!"
Он был во все минуты своего земного существования таким, какими будут люди грядущего. Мы оторваны от земли - Шелли всегда принадлежал ей, как цветок принадлежит саду, где он вырос. Мы не сознаем ничего, кроме убегающих мгновений, заполненных будничными заботами, - Шелли чувствовал каждое мгновение и в то же время всегда помнил о нем как об отдельной ноте из огромной слитной симфонии.
Поэтому Шелли и в отношение к чужим, и в отношение к своим, и в отношение к женщине, и в отношение к природе вносил элемент возвышенности и таинственности, предстающий перед нами на каждой странице его произведений. Когда читаешь его поэмы, кажется, как будто находишься среди гор и слышишь непрерывный шум водопада.
Любовь есть ключ к пониманию. Полюбив, мы проникаем в тайны. И Шелли, полюбивши мир, проник во все, что живет, что умирает, что плачет, что ищет, что стремится, что изменяется.
Соприкоснувшись силою своей любви со всем, что есть в мире, Шелли в каждом из лучших своих произведений доводит до идеального образца изображаемое им явление, создает поэму того, что описывает. В "Аласторе" и в "Царевиче Атаназе" он создал поэму исключительной души, тоскующей о совершенстве, в "Эпипсихидионе" - поэму идеальной любви к женщине, в "Мимозе" - поэму цветка, в "Адонаисе" - поэму идеального песнопевца, в "Освобожденном Прометее" - поэму мировой гармонии, основанной на счастии и красоте всех существ.
Один из врагов Шелли сказал, что вся его поэзия есть сплошной истерический крик. Можно принять этот вражеский отзыв как прекрасную точную формулу. Истерия есть повышенная чувствительность, и то, что в мире врачевания является недугом, подлежащим устранению, в мире искусства предстает исключительным ярким цветком. Да, поэзия Шелли есть сплошной мелодический крик души, которой приснился поразительный сон о всемирном счастье.
Даже самая смерть Шелли может быть рассматриваема как прекрасный символ, совпадающий со всей его личностью. Он утонул в море - в той стихии, которую он любил больше всего, - в море, обтекающем землю, обнимающем весь мир изумрудной полосой, как призрак духовной красоты обнимает вселенную, - в неисчерпаемом море, которое поет нам от века и до века о беспредельности стремления и о величии нашей жизни.

Речь Дильмана была длинной. Иной бы неопытный оратор уже давно потерял бы истомившуюся публику, но только не он. Он держал её до последнего слова в напряжении грустью и силой своей поэтической выразительности, художественности и образности. Он глубоко тронул сердца, взволновал их и заставил стремить за собой мысли аудитории. Он увлёк её к сопереживаниям, нестеснённым вздохам и даже всхлипам наиболее ранимых и чутких душ. Когда он закончил, масса людей, конечно, особенно женская её половина, смотрела на него влюблёнными глазами. Дильман поклонился и весь сад бросал ему неистовые рукоплескания. Сойдя со сцены и отойдя в торону, он был окружён своими-друзьями-студентами. Один из них и, видимо, наиболее близкий ему, похлопал выступившего по плечу.
- Молодчина, Монт! – обозвал его, видимо, студенческим прозвищем. – Старина! Размазал им тут лирические сопли!
- А что? – невозмутимо на его высмеивание ответил Дильман. – Импрессарио платит неплохие деньги. Можно с какой-нибудь барышней закатить на лихаче в «Яр»! К Судакову! Там, говорят, теперь всё по-новому. Вот где, я вам скажу, настоящие цыганский хоры, тирольские песни и циркачи с фокусниками! Не то, что здесь!
- Э, брат, любишь ты сорить деньгами! – вступил в беседу третий молодой человек в фетровом котелке. – Лучше бы жене с сыном гостинцев послал в Шую. Сластей всяких.
- А…, - отмахнулся Дильман и приобнял обоих обступивших его друзей. – Курсистка, Поляк! - обратился он к ним тоже студенческими прозвищами. – Скучные вы какие-то! Не романтики! Ей Богу! А хотите быть поэтами! Какие из вас, к чёрту лысому, поэты?!
- Какие, к чёрту, «романтики»?! – возмутились такому их обзыванию друзья-студенты. Видимо, в их среде такое сравнение было позорным.
- Всё это пошло! И прОшло!
- А где Балтушка?
- Следующим после тебя, тоже читать пойдёт.
- А Валерьянка где? Где наш главный символист? Наш теоретик декадентства и символизма? Автор культового шедевра «О закрой свои бледные ноги»? Где наш Брюс? Валерьянка? Маслов, Пентаур и Москвитянин? Где наш чудо-человек? Разве его не будет сегодня? – поверх голов искал в толпе зрителей своего друга Дильман. – Обещался же быть. Договаривались ведь, что повезу всех к князю Урусову в салон, знакомить с меценатом. Вот, есть же необязательные люди!
- Ты же знаешь, как он зарылся у себя в доме на Цветном бульваре в работу над сборником «Русские символисты», - сказал Курсистка.
- Да, всякую дрянь собирает,- недовольно огрызнулся Дильман, - Ланга, Добролюбова. Есть же много других достойных талантов! Нет выискивает отборный деклассированный элемент.
- Его Сторож, кажись, на кафедре оставил, - предположил Поляк, студент по фамилии Поляков, «Сторожем» называя профессора Стороженко. - Задание какое-то дал по новому реферату.
- Да и чёрт с ним! – отмахнулся Дильман.
В это время на сцену вышел их друг Юргис Балтрушайтис. Он, будучи из семьи литовских крестьян, поклонился публике, особенно великосветским её первым рядам, как равным себе, с литовским демонстративным достоинством.
И начал говорить, остужая речь холодным прибалтийским акцентом.
- Уважаемая публика! Я не пишу стихов. Но, я думаю, ты меня простишь за это. Зачем писать стихи самому, да неумело, когда есть такие мастера пера, чьи шедевры хочется прочитать вслух? – он улыбнулся, взором обегая публику с первых салонных и до дальних рядов простонародья. – Я хочу вам прочитать стихотворение «Ворон» Эдгара По в переводе моего друга, замечательного поэта Константина Дильмана. Недавно издание книжного магазина Богданова в Москве выпустило книгу «Баллады и фантазии» Эдгара По в переводе Кости Дильмана. И вы можете её купить за 1 рубль 25 копеек. И там есть стихотворение «Ворон». Кто же такой этот Эдгар По? «Поэт безумия и ужаса», “Мрачный гений”, “Американский Гофман», как называют его в наших литературных журналах. А его «Ворон»… Что это? Мрачный вестник смерти? Поэтический символ ли её? Что это за зловещая птица, со своим будоражащим граем «“Nevermore»? Это вещая птица-пророк, посланник потусторонних сил, предвестник рока, судьбы. Каждый найдёт в этом стихотворении свою линию, но, убеждён, равнодушным оно не оставит никого. Итак, «Ворон», дамы и господа!»
Студент отступил на сцене шаг назад, запрокинул голову, разметав длинные волосы, и начал декламировать. Сначала тихо и медленно, потом всё громче и быстрее, как только мог. Концовка поэмы в его юношеской возбуждённой подаче была в особенной степени экзальтации.
«…И вскричал я в скорби страстной: “Птица ты – иль дух ужасный,
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда,-
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, - я молю, скажи, когда?”
Каркнул Ворон: “Никогда”.
“Ты пророк, - вскричал я, - вещий! Птица ты – иль дух зловещий,
Этим небом, что над нами, - Богом, скрытым навсегда,-
Заклинаю, умоляя, мне сказать – в пределах рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?”
Каркнул Ворон: “Никогда”.
И воскликнул я, вставая: “Прочь отсюда, птицы злая!
Ты из царства тьмы и бури,- уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу – один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь – всегда!”
Каркнул Ворон: “Никогда”.
И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
Он глядит, уединенный, точно демон полусонный.
Свет струится, тень ложится, - на полу дрожит всегда.
И душа моя из тени, что волнуется всегда,
Не восстанет – никогда!»

Публика взорвалась овацией. Офицеры вставали и хлопали, снимая перчатки. Студенты свистели и улюлюкали. Дамы и девицы, находясь в экстазе от услышанного, не знали куда себя деть, чем дать унять волнение в груди, глубоко дышали и вытирали слезинки платочками.
Дальше выступали ещё и ещё студенты, упоительно читая вольные переводы английских, немецких и французских поэтов. Наконец, представление окончилось. Публика, шумно вставая с мест и загромождая друг другу проходы, медленно потянулась к выходу, живо обсуждая чтецов и впечатления от услышанной и артистично преподанной ей европейской поэзии.
Студенты, как бездомные псы, сбивались в стаи, чтобы привычно шнырять, как на собачьих свадьбах, по вечерним трактирам и публичным домам. Дильман не знал, куда себя деть в этот вечер. Он был возбуждён выступлением, но ему этого было мало. Он жаждал более полного опьянения душой. Тёплый летний вечер томил влюблённым брожением молодые невыплесканные силы. Он ещё не знал, куда подастся, как его кто-то окликнул из массы вытекающих из сада зрителей.
- Дильман! Константин Дмитрич!
Дильман обернулся на оклик. Навстречу к нему, протискиваясь в толпе любопытных и праздношатающихся, вечерних посетителей сада «Новый Эрмитаж», вышел мелкий и худощавый молодой человек с бородёнкой-клинышком, с видом, не то сына сельского священника, не то управляющего какого-то разорившегося имения, одетый в старый потёртый камлотовый короткий сюртук. На голове у него был верверетовый картуз. И, словно сельский барин на охоте, он был, не смотря на тёплый летний вечер, в кожаных сапогах. Этот молодой человек улыбался каким-то угодническим и в то же время затаённым завистливым взглядом и шёл об руку с какой-то молодой и смазливой девицей, точнее тянул её из толпы за собой. Девица была смуглолицей, по-видимому, из южных губерний, на что Дильману вздорно подумалось: «Неужели этот провинциальный дворянчик-разночинец притащил с собой еврейскую авантюристку, нарушающую черту осёдлости?» Но первое впечатление было обманчивым. Дильман вообще очень плохо разбирался в людях и жизненной наблюдательностью не отличался. В нём более витали оторванные от реальности впечатления, запредельные, неземные наблюдения, как видения или откровения поэтических муз. Людей он не понимал логически, но чувствовал и угадывал, даже предвещая, одной только силою своей поэтической интуиции, развитой в нём колоссально. Рассеянность в нём была при этом лишь кажущейся и касалась только мира людей. Что до природы, которую он обожал с детства, то в ней молодой поэт подмечал каждую деталь и краску пейзажа, остро и необыкновенно, подобно тому, как фасеточный глаз стрекозы видит в полёте взмахи крыльев преследуемой ею мухи.
Окликнувший его был в запылённом провинциальном костюме, девица в бежевом гипюровом платье с пышными в плечах рукавами-жиго и короткими, по локоть, с тонкой девичьей талией и юбкой колоколом. Из-под рюша её нижней юбки, цвета чайной розы, которой она мела песок, выглядывали, словно из норки куньи носики, остроносые коричневые французские туфли. Она была в розовой шляпе с искусственными цветами, словно увядшими на ленте, про что Дильман сразу живописно подумал: «неплохой декаденский вкус». Страусиные перья и вуаль дополняли поэтический и уже вдохновивший поэта образ барышни в шляпе. Шляпку крепили к высокой причёске золотисто-каштановых волос длинные шляпные булавки. Розовые кружевные перчатки закрывали женские руки выше локтя. В руках девушка держала свёрнутый зонт-трость и блестевший от иллюминации бисером, словно гобеленовым орнаментом, ридикуль на шёлковом шнурке.
«Красотка! А может, это одесская аферистка Сонька – Золотая Ручка», - подумалось Дильману, «мадам Блювштейн с мужем, карточным шулером Михелем? Или одна из их дочерей?». Дильман еще в детстве читал в нижегородской газете у отца об этой знаменитой мошеннице-воровке, которая бежала из Смоленского тюремного замка вместе с надзирателем, которого она соблазнила. И поймали их только в Нижнем Новгороде, чтобы отправить навечно пароходом из Одессы на каторжные работы на Сахалин.  «Да теперь вдруг сбежала с очередным хлыщом. Да уж, это вам не путешествовать на Сахалин, господин Чехов!», - заключил он про себя и усмехнулся своей шутке.
Дильман, пристально приглядевшись, узнал окликнувшего его незнакомца. Это был начинающий литератор Иван Бунин, о поэтическом дебюте которого, по мнению Дильмана, весьма метко отозвался в печати культовый критик и ругатель всей новой литературы Буренин, назвав того в газете «Новое время» в 1891 году «ещё одной чесночной головкой», появившейся в русской литературе.
«Подхалим и угодник, жалкий, ничтожный человечек. Ходит по редакциям, упрашивает напечатать его. Собственного стиля не имеет, всем завидует», - такое мнение сложилось у Дильмана об этом Бунине. Но его спутница смутила Константина. Она была лёгкая, тонкая, стройная, как институтка и по всему виду напоминала увлечённую каким-то делом самостоятельную прогрессивную женщину, типаж которой предполагал активную социальную позицию, посещение всяких кружков и научных лекций. «Как такие ничтожества, как этот сельский писака, могут прельщать такие божественные создания?!» - подумал Константин.
Девушка то и дело бросала на Дильмана озорные и любопытно-заинтересованные взгляды. Он окунулся в её тёмно-карие глаза. Они лучились добротой и трогательной сердечной открытостью.
«А платье-то у барыньки от Мюр и Мерилиз. Я видел такие в их каталоге у жены», - обсмотрев её всю и вдохновляясь образом всё более, подумал про девицу поэт. Модный S-образный силуэт платья, туго затянутый изогнутым корсетом, с подчёркиваемой поясом осиной талией, с длинной гладкой юбкой, под которой молодые бёдра были туго обтянуты тканью, а в нижней части подола она расширялась за счёт нескольких обручей подъюбника-кринолин и ниспадала в шлейф. Такой силуэт ярко выражал природную женственность дамской фигуры, как бы говоря, что женщина – это цветок, который создан для эстетического облагораживания мира. Стиль самого платья, которое было затейливо отделано черным кружевом шантильи, сочетал в себе некий переход из викторианской эпохи в эпоху модерн или «ар-нуво».
Бунин и его спутница подошли вплотную к Дильману и студентам.
- Здравствуйте, господа! – шумно поздоровался со всеми Бунин, коснувшись пальцами левой руки козырька своего картуза и представляясь незнакомым студентам, - Честь имею представиться – Иван Бунин, литератор.
Группа студентов неохотно ответила ему общим приветствием.
- А мы тут слушали ваше выступление, - улыбнулся он Дильману. – Позвольте же вам представить и мою очаровательную спутницу. Знакомьтесь! Это Мария Жильбер. Тоже, между прочим, поэтесса.
«Ну, слава Богу, что не Бунина!» - промелькнула мысль у заревновавшего уже было поэта. Теперь он загорался сильным вдохновением от этой новой музы, уверенный, что легко отобьёт её у «чесночной головки».
- И меня Мария сама попросила непременно познакомить её с Дильманом, - продолжал Бунин.
- А вы знакомы с моим творчеством, мадемуазель? – удивлённый спросил девушку Дильман.
- Мадам! – поправил его суетливо Бунин. – Госпожа Жильбер уже замужем и к тому же мать двоих детей!
- Да, я купила ваш сборник «Под северным небом» и зачитывалась им в прошлом году, - взволнованным красивым грудным голосом быстро проговорила молодая женщина, чуть покраснев.
Первым желанием Дильмана было просто по-американски протянуть ей руку, игнорируя высмеиваемый им и устарелый на его взгляд, светский имперский этикет. В нём, непроизвольно, помимо восхищения этой женщиной, забурлило внутреннее возмущение, подогреваемое догадкой, что, может быть, она, совсем и не умна, как ему показалось вначале, а всего лишь наивная «кисейная барышня» или даже уже барыня с мещанским кругозором. Но видя чарующее сияние её больших  выразительных, божественно красивых не то персидских, не то библейских глаз, он не устоял перед ней и очень старательно вспомнил выполнил внушаемый матерью в детстве образец поведения с дамой галантного кавалера.
- Константин Дмитриевич, - Дильман учтиво поклонился представленной ему поэтессе. Молодая женщина, волнуясь, грациозно наклонила головку в знак приветствия и присела в лёгкий ученический книксен.
- Майя, - сказала она, всё ещё краснея, и подала ему руку ладонью вниз в розовой своей кружевной перчатке в каких-то цветочных узорах.
- Какое экзотическое имя! – воскликнул восхищённо Дильман, нежно пожимая её ручку. – Вы к нам приехали, наверное, с берегов Эллады!
- О, нет, - улыбнулась она его поэтической фантазии. – Это всего лишь мой творческий псевдоним. И так зовут меня близкие и друзья.
- Откуда такое имя? Кто Вы для нас, таинственная незнакомка? Древнегреческая плеяда или Рождённая в мае, как значит в латыни? Или ваши корни от еврейского "маим", что на языке Талмуда означает "вода"? – не унимался Дильман, пытаясь заглянуть ей в глаза, которые она из скромности отвела от него в сторону.
- Это мой секрет, - молодая женщина загадочно улыбнулась.
- Ну да, грех выпытывать у автора его тайну, что же он вкладывает в свой литературный образ, в своё творческое имя, - непринуждённо ретировался Константин, не обижаясь её тактичному отказу объяснить свой секрет. - Здесь таинство сакральных смыслов, - продолжал он развивать свою мысль. - Это шифр, никем не разгаданный. Личная тайна. Это храм. И святотатствовать и поругать его своим познанием – страшный грех!
- Скажите, Константин Дмитриевич, - переводя разговор на другую тему, бойко, как старательная ученица, спросила поэта Майя. – Вы так проникновенно сейчас нам поведали об английском поэте Шелли. Он вам близок? По духу?
Она внимательно глядела на него, словно читала книгу его мыслей.
- Да, - сказал он задумчиво и грустно и, немного рисуясь перед ней, свои глаза подёрнув негой. – Это мой самый любимый поэт. Я до беспамятства увлечён им сейчас и перевожу из него очень много. Я купил его книги в Голландии и привёз с собой. Он – «Призрак меж людей», как сам он пишет в своей элегии «Адонаис» о Джоне Китсе, тоже поэте-романтике, рано умершем, как и впоследствии сам Шелли. «Любовь и жизнь в нем были близнецами, рожденными одновременно..., красиво говорит об этом сам Шелли в своей поэме-эклоге "Розалинда и Елена", над которой я сейчас работаю.
- И вы причисляете себя к такому модному сейчас направлению в поэзии, как символизм? – заинтересованно спросила она.
- Ну. Это уж пусть меня публика причисляет к тому или иному направлению. А я поэт, я птица перелётная, я всеяден и всё мне не чуждо. Я могу быть и декадентом, и символистом, или импрессионистом даже, если захочу!
- А разве символизм и декаданс не одно и то же? – любопытствовала, как ученица у педагога, она.
И он подхватил заданную ею тему, встав в глубокомысленно-поучающую позу учителя-наставника.
– Импрессионизм, - начал он важно, - это такое направление в искусстве, которое сосредотачивается на описании внутреннего мира героя — его чувств, эмоций, переживаний. Вместо динамики событий делается акцент на настроения героя. Главное внимание уделено деталям быта, предметам, вещам. Даже мелочи приобретают важное философское значение.  Как мои песни печали, угнетённости и сумерек… «Под северным небом» как раз об этом. А декадентство и символизм – это два других направления, которые хоть и не являются противоположными друг другу, но представляют собой вместе с импрессионизмом некое триединство. Всё это «психологическая лирика», которая меняется, как погода на улице, но всегда единая в своей сущности. Декадент – это утончённый художник, гибнущий в силу своей утончённости. Декаденты развенчивают всё старое, отжившее, ищут новые формы и смыслы, но не могут их найти, так как взросли на старой почве. Символизм — это более утончённый способ выражения чувств и мыслей. Он передаёт богатейшую гамму переменчивых чувств, настроений, радужную игру красок мира. Символическая поэзия говорит своим особым языком, и этот язык богат интонациями, подобно музыке и живописи, она возбуждает в душе сложное настроение, более, чем другой род поэзии, трогает все ваши впечатления. Наша задача, современных поэтов, заключается в том, чтобы найти этот особый, неуловимый язык новых ярких интонаций, звучаний, ритмов, рифм, музыкальных переливов, переплесков созвучий.
- А помнишь, брат, как Владимир Соловьев выпустил пародии на символистов? - усмехнулся Курсистка. И карикатурно процитировал культового для студенческой молодёжи философа:
- «Пародии на русских символистов (свежее, 1895 года)
Вот такое…
«Горизонты вертикальные
В шоколадных небесах,
Как мечты полузеркальные
В лавровишневых лесах.

Призрак льдины огнедышащей
В ярком сумраке погас,
И стоит меня не слышащий
Гиацинтовый пегас.

Мандрагоры имманентные
Зашуршали в камышах,
А шершаво-декадентные
Вирши в вянущих ушах».
Или вот это…
«На небесах горят паникадила,
          А снизу - тьма.
Ходила ты к нему иль не ходила?
          Скажи сама!

Но не дразни гиену подозренья,
          Мышей тоски!
Не то смотри, как леопарды мщенья
          Острят клыки!

И не зови сову благоразумья
          Ты в эту ночь!
Ослы терпенья и слоны раздумья
          Бежали прочь.

Своей судьбы родила крокодила
          Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила, -
          В могиле – тьма».

- Это он, чтобы поддеть нас! – гордо заявил Дильман. – Но бессильно поддел. Теперь другое время настаёт, брат. Буржуазный мир научного и промышленного прогресса! Век электричества и паровых машин. Сейчас донести до людей переживания и чувства придётся по-новому. Надсоновские рваные лирические лоскутки чувств уже не трогают. Надсон вышел из моды. Люди теперь и одеваются по-другому. И выражают чувства по-иному. Век ускоряет их ритм жизни. Они облекают свои чувства и эмоции в броню. Становятся с железными нервами, бесчувственными, чтобы уберечь себя и быть неуязвимыми к сплинам, моральным потерям, которыми полнится наш век. Наше новое слово, слово-символ, звук-символ, мелодия-символ только и способны добраться до современного слушателя через все технические преграды века, достучаться до его железного сердца, проникнуть под его твёрдую оболочку в мягкие подкожные ткани чувств. Там, где-то глубоко укрытые, в канализации его внутреннего мира, где обитают эфирные сущности интимных эмоций, льются ещё соки его чувств, эти живые родники любви и мёртвые стоячие болота ненависти. Туда устремим мы своё слово-символ, чтобы оно взбудоражило этот затон, поднимая в нём шторм! Словом и образом заставить выплеснуть чувства наружу – вот наша первейшая задача художников! Вызвать реакцию и упиваться её красотой.
- Как это всё ужасно интересно! – непринуждённо воскликнула мадам Жильбер, расцветая улыбкой.
Возникла некоторая заминка в группе, поскольку Дильман, забывшись философствованием, невольно сам упивался её красотой, словно шмель нектаром распустившегося и нежного цветка, а остальные не знали, что говорить друг другу. Студент по фамилии Курсинский, которого друзья называли Курсистка, подбоченясь, деловито заявил:
- А я на той неделе еду в Ясную Поляну! К самому Льву Толстому! Буду у сына его Михаила репетитором!
- Мощно, брат! – поздравили его в один голос Дильман и Поляк.
- Будет тебя старик Лев учить своему религиозному учению, приобщать к смирению, миролюбию, терпимости и непротивлению.
- Не понимаю! – возмутился Бунин. – Что предосудительного вы, господа, находите в толстовском религиозном учении?! Это, по меньшей мере, бестактно и глумительно над нашим знаменитым классиком мировой литературы, чьи труды переведены на десятки европейских языков! Его читают во всём мире! После покойного Достоевского, это первая величина в русской литературе, и мы должны гордиться, что являемся современниками живой легенды!
- Ну и что? – невозмутимо спросил Дильман. – А Курсистка, пардон, Александр Курсинский, мой друг и соратник, едет к его недорослю Мишке репетитором! Балбеса из него выбивать. И начхать на мировую величину папеньки! Если сын – балбес и бездарь, какого не исправишь.
- Нет же,- усмехнулся Курсинский. – Ты не справедлив к нему. Он показался мне на собеседовании очень способным.
- Сколько ему лет? – спросил его Дильман.
- Кому? Михаилу? Шестнадцать.
- А тебе?
- Двадцать два…
- Ты в его годы был талантливее.
- Но не талантливее его отца, - улыбнулся другу Курсинский.
На что Дильман воодушевлённо ответил:
- На детях гениев природа отдыхает. Как писал об этом Эразм Роттердамский в своей «Похвале глупости» - «… Почему-то нет удачи людям, приверженным мудрости, ни  в одном из дел их, особливо же - в детях, как  будто сама предусмотрительная природа  заботится  о том,  чтобы болезнь мудрования не распространилась слишком  широко…».
- Гигант интеллектуальных познаний! – похвалил друга другой студент Поляков.
- А представьте-ка нам своих друзей, Константин Дмитриевич! – сказал Бунин.
- Курсинского вы уже узнали, - весело сказал Дильман, - а это мой друг Сергей Поляков, сын купца 3-й гильдии и будущий совладелец Знаменской мануфактуры, а пока что студент физико-математического факультета Императорского Московского университета. И страстный любитель слушать лекции на историко-филологическом факультете, посещать всяческие курсы по литературе, имеющий маниакальную манию изучать иностранные языки. И мой дорогой друг Юргис Балтрушайтис или Балтушка, как мы его, любя, называем. Тоже студент физико-математического факультета и в свободное время зарабатывает репетиторством.
- Какие молодцы, ребята! – заискивающе воскликнул Бунин. – И какие языки вы сейчас изучаете, молодые люди?
- Да, пустяки, - заскромничал, смутившись, Поляков. – Сейчас штудирую норвежский и древнееврейский.
- Какой широкий диапазон увлечений! – похвалил его Бунин. – Чтобы приникнуть потом к первоисточникам: сагам и ветхозаветным апокрифам?
- Да, там много интересного, - согласился с ним Поляк.
- Я тоже сейчас работаю над переводом, - важничая, похвастался Бунин. – Корплю над «Песнью о Гайавате». Это поэма американского поэта Генри Лонгфелло об одной индейской легенде, про индейцев племени оджибве.
- Вы там бывали? – надменно вскинул бровь Дильман, холодно и строго посмотрев на него.
- Где? – не понял Бунин.
- В Америке. На землях племени оджибве. Ведь чтобы писать о другом этносе, о чужой культуре, нужно впитать их каждой клеточкой своего естества.
- Нет, только плодом фантазии, трудолюбия и вдохновения руководствуюсь я в своей работе. А вы разве везде бываете, о чём пишите или переводите? – усмехнулся он в ответ, парируя издёвку.
- Обычно да. Иначе, это детский лепет, - сказал, как отрезал Дильман. - И работаю с первоисточниками, а не с подстрочником, - уязвил он самолюбие Бунина.
Расправившись таким образом с Буниным, который, как он считал, теперь упал в глазах дамы и не нашёлся, что-либо возразить, Дильман наконец решился сам поговорить с мадам Жильбер.
- А вообще, как вам здесь, Майя? Как по батюшке вас величают?
- Александровна, - скромно и стеснительно, когда разговор касался её личности, проговорила она.
Она сразу понравилась Дильману. И внешней своей красотой, какой-то экзотической, восточной. Словно на него глядела гречанка с берегов Древней Эллады или еврейка ветхозаветных соломоновских времён. И внутренней какой-то загадочностью, и таинственностью её душевных и духовных переживаний, энергетика которых была видна в её глазах и чувствовалась в её облике, в голосе, в манере держать себя. В блеске её чайно-кофейных глаз искрились и сверкали неведомые, нездешние какие-то, неземные грёзы сладострастия и неги, проникая в самое сердце смотрящему в них. Ещё в ней была какая-то особенность, необъятная и не понятная первому впечатлению. Чувствовалось что-то такое, отчего трепетало и щемило сердце. Какая-то необъятная, непостижимая жизненная правильность её, цельность и упорядоченность неведомого ему уклада жизни, к которому хотелось быть хоть чуточку причастным.  Там, где обязательно живёт счастье, причём с детства, в достатке и уюте.
Непринуждённо разговорившись с этой парочкой, поэт с лёгкостью узнал, что Бунин просто её хороший знакомый, причём даже уже друг семьи, представленный мужу Мирры, обрусевшему французу, юристу-страховщику Евгению Жильберу, сыну известного архитектора Эрнеста Жильбера.
Да, она замужем уже три года, в августе будет справлять кожаную свадьбу, как это принято испокон веков на Руси, или пшеничную свадьбу, как это отмечается на исторической родине её мужа, во Франции. И уже мать двоих детей… Рассказывая о своих мальчиках, двухлетнем Михаиле и годовалом Евгении, малознакомым мужчинам, эта интересная женщина вовсе не стеснялась своей материнской нежности. Глаза её загорались каким-то трепетным огнём, когда она думала о детях. Так они сияли божественно, одухотворённо, что Константину невольно вспомнились в сравнении своя жена Лариса и четырёхлетний сынишка Николай. Свои явно проигрывали в этом сравнении.
Его семья развалилась как-то глупо и нервно, по вине обоих родителей. А ведь родители его были категорически против этого брака. И даже наследства лишили за самовольное ослушание. Как давно он не видел своего сына, своего «Котика», как он его ласково называл в письмах домой. Как мало с ним как-то общался, не занимаясь воспитанием вовсе. Не ценил даже собственно его наличие. А в глазах и словах этой новой женщины ощутил величину её богатства – обладание дружной и любящей семьёй, и тут же в себе заскреблась, словно мышь, зависть, белая, наверно, как та самая мышь. Жена его было по-своему красива и стройна. Он называл супругу «Белочкой», «Птичкой» в своих частых письмах к ней. Она всё собиралась стать актрисой, но не делала для этого никаких шагов, чтобы осуществить свою мечту профессионально. Её увлечение театром так и осталось на уровне любительских Иваново-Вознесенских и Шуйских труп, где она выступала двадцатилетней красавицей, срывая аплодисменты и любовные записки скучающих вдали от Петербурга по роду службы гвардейских офицеров и командированных столичных чиновников.
Константин отчаянно искал работу, уехав в Москву на заработки один. А жена с сыном ждали его в Иваново-Вознесенске в доме у замужней её сестры Анны и её мужа врача, тёзки, Константина Дементьева. Ни приличной работы, ни средств, чтобы снимать квартиру для семьи, долго у Дильмана не было. Он сам перебивался в полу нищете случайными литературными заработками, голодал, живя только одной своей будущей славой великого поэта. В 1890 году умерла их первая с Ларой дочка. Лариса после смерти дочери стала нервной, подозрительной, жаловалась супругу, что тот ее не любит и готов "возлечь" с каждой юбкой. Ощущая жену каким-то спрутом, или удавом, удущающим его, или вампиром, высасывающим из него жизнь по капле, или мустангером, накинувшим на него сети своего соблазна, словно на жеребца аркан, поэт в пьяном угаре выпрыгнул из окна третьего этажа дешёвой московской гостиницы «Лувр и Мадрид», пытаясь покончить самоубийством. К этому его толкнула не только жена, но и позорный провал публикации первого сборника стихов. Неудачник во всём! Так он себя оклеймил тогда. Жить было невыносимо. Судьба пощадила его. Он остался жить, но пролежал в койке с год и остался хромать на всю оставшуюся жизнь, словно это увечье было божественной укоризной ему на память. Жена и мать, помирившись друг с другом из-за общего страха его потерять, дружно ухаживали за ним в имении его матери Веры Николаевны, в Гумнищах, во Владимирской губернии.
Восстановившись, Константин снова рванул один покорять Москву, а семья осталась его ждать в Гумнищах с прибавлением – у него родился сын Николай. Дильман высылал жене и сыну деньги регулярно с получек за свои переводы. А Лариса, пристрастившись после смерти дочери к вину для успокоения, опускаясь и чуть было не втянувши в пьянство и нищету и самого поэта, писала ему в Москву ревнивые письма. В них она костерила его и кляла в истерике, словно в падучей, за разлуку по его вине, за бедность, что он не может, как его братья уметь зарабатывать дома, что мотается, как волк-одиночка и домой приезжает нечасто, а сына своего совсем забыл. Ревновала его ко все московским женщинам, даже к кокоткам, к услугам которых он иногда обращался, варясь в весёлом студенческом круге, где, как и у гусар, было заведено посещение публичных домов, как и кутежи с пьянством и игрой в карты – самым почётным делом. Можно сказать, без того не посвящали в студенты салаг-новобранцев.
Не вышло у него с семьей, как и с учёбой толком не вышло, не вышло казённого образования. За пристрастия к революционным подпольным кружкам и организациям всяческих политических противозаконных выступлений и беспорядков, он был отчислен из университета. Но вхож был в его студенческие кулуары. Его там знали и считали за своего даже после отчисления не только студенты, но и некоторые инакомыслящие преподаватели. А жена… А что жена? От осознания тупика, в который она его завела, где впереди маячило пьянство и нищета, убежал Дильман в Москву под предлогом искать работу. Да, он исправно высылал ей денег на сына, но мысленно, морально уже вырвал из сердца живой корень поэтического влюблённого чувства, который питал его соками жизни когда-то. Она была уже не его женщиной. И хотя он даже ещё не объяснился с ней, но любовь умерла между ними и будущего своего он с ней уже не связывал.
В 1892 году Лариса с Никсом приехали к нему в Москву. Теперь он мог себе позволить снимать для них отдельную квартиру. Её попытка наладить семейный быт и восстановить затухающую любовь опять провалилась. Ещё одна рождённая девочка, которую назвали Аней, через год умерла. Скандалы измучили обоих и стали невыносимы. Всё перегорело внутри. Какая теперь к чёрту семья! Какая любовь! Ко всему было разочарование и отвращение. Хотелось убежать куда-нибудь на край земли. И бедный сынишка был свидетелем всех этих скандалов и чересчур впечатлительный и ранимый, сам падал с трясучкой в нервических припадках. Поддерживала только работа. Помогали друзья. Находились ценители его труда, меценаты. Один из них, князь Урусов, сильно его поддержал тогда. Через него и профессора Стороженко Дильман получал заказы издательств на хорошо оплачиваемые переводы. И Костя, глотая языки, со своим другом Поляком, переводил страстно всё подряд, со всех европейских языков. Всё, что давали, ночами просиживая за столом с лампой. Он мог бы умереть или ослепнуть тогда от сумасшедшей работы. Но молодость и честолюбие давали ему новые силы.
Через князя Урусова, бывая званым гостем в его литературном салоне, он познакомился с молодым поэтом – Николаем Энгельгардтом и так легко с ним сошёлся. Тот показался ему очень близким по духу. Костя назвал его в письме к своей жене: «Очаровательный отшельник, мечтатель, напоминающий немного Шелли, истинный поэт - хрустальной чистоты и умница». И ещё там на квартире Урусова, Дильман встретил Екатерину Андрееву, дочь купчихи-вдовы 1-й гильдии, богатой меценатки Москвы Натальи Михайловны. Молодая женщина была сожительницей Урусова и ждала от него официального предложения о браке. Но 52-летний шельмец, популярнейший адвокат России, первоклассный оратор, который любил и умел вешать всем «лапшу на уши», и Катины ушки нагромождал всякой вздорной милой мелодрамной чепухой о предосудительности разводов и повременении с браком и лучшем сожительстве так. Екатерина была красивой и очень образованной молодой женщиной. Она окончила Московские высшие женские курсы и переводила Урусову его любимых французских авторов – Флобера и Бодлера.
И отношения в урусовском салоне запутались. В какой-то момент стало не понятно, кто кого любит и кому кого надо дальше любить. Николай Энгельгардт, этот «Гард», как он себя называл псевдонимно, влюбился и сделал предложение Андреевой. Она отказала. Лариса, жена Дильмана, увлеклась этим Гардом, петербургским Шелли. И он ей галантно не отказал, заделал, гад, чужой жене ребёнка, наставив рога Дильману. Но Костя был не в обиде. Он влюбился в Андрееву и та отдалась ему без упрёка. Теперь «Гад» уже год был с Ларой, а «рогатый» «Кодеэ», он же Дильман, с Андреевой. И рождённую от Энгельгардта девочку, которую Лара в третий раз упорно назвала Анютой, записал на себя. Развод был штукой сложной в Российской империи. Требовалось разбирательство и публичное взятие вины с вытекающими последствиями в Священном Синоде. А это было чревато запретом виновному повторного брака.
Вся эта чехарда и дрянь пронеслась в голове Дильмана, когда он слушал рассказ Мирры о своей семье. Втроём они прогуливались в саду с никак не отлипающим от неё Буниным, видимо, он привёз её сюда и собирался проводить до дома. Поляк, Курсистка и Балтушка вежливо с ними распрощались, пожелав приятного вечера.
«А ты, наверно, хорошая мама!», - с нежностью подумал Константин про свою новую знакомую Жильбер.
- Мой муж – страховой агент, - как бы чувствуя его мысли, говорила Майя.
Она разговорилась, привыкнув к новому собеседнику, и много лепетала всего, мило и наивно. Говорила, что совсем одинока, что муж часто оставляет её одну, уезжая в длительные командировки. Вот и сейчас он где-то уже второй месяц.
- Мотается по всей стране, оценивая имущество желающих застраховаться купцов и фабрикантов, - говорила Майя. - У нас с ним совершенно разные интересы.
- Я где-то читал, - вставил глубокомысленно Бунин, - что в семье, деловой современной семье, и должны быть у супругов разные вкусы и интересы. Это, так сказать, обеспечивает стабильность и долголетие душевных отношений. А два поэта в одной семье бы не ужились. Загрызли бы друг друга, не иначе.
- А я считаю обратное! – категорично заявил Дильман. – Единый творческий союз двух единомышленников есть лучший андрогин в мире. Когда сливаются воедино не только тела, но и души, и мысли двух людей. Вы меня понимаете?
- О, - съёрничал Бунин. – Такие надзвёздные дали нам не доступны.
Дильман усиленно думал, как бы этого прилипалу спровадить отсюда, избавиться от него, как от балласта на воздушном шаре.
Майя продолжала говорить, пытаясь примирить и подружить двух своих спутников, явно ставших соперниками из-за неё.
- Вы знаете, я разделяю людей на две половины; к одной я бы отнесла такие слова, как «приход, расход, большой шлем, акция, облигация и прочее тому подобное. К другой: жизнь, смерть, восторг, страдание, вечность. Господа, понимаете ли вы, что я хочу вам этим сказать? Можете ли вы понять меня? Я живу совсем особенной жизнью, живу так, как будто завтра я должна умереть: все земное, преходящее, меня не касается, – оно мне чуждо, оно раздражает меня. Вам, наверное, покажется странным, если я скажу, что не имею понятия о самых простых вещах. Например, прожив уже два с половиной года в Москве, я до сих пор знаю только несколько главных улиц, да и то плохо.
Мужчины, слушая её рассеянно, готовились к ссоре, ища повод в намёках или словах друг друга.
А Майя продолжала лепетать, словно молодая горянка, размахивающая для примирения сорванным с головы платком перед двумя готовыми вступиться в схватку за неё джигитами.
- И только Ванятка спасает меня от одиночества, - улыбаясь, сказала она, глядя на Бунина, который явно ухаживал за ней весь вечер, по наблюдательной и ревнивой оценке Дильмана.
«Интересно, на что надеется этот хлыщ?», - подумал про него Константин. «Хочет отбить её у мужа? Как это сделал мой питерский Шелли-Энгельгад?». А вслух сказал:
- Сударыня! Я почту за честь тоже быть вашим гостем, пусть и нечастым. Не хочу прослыть приживальщиком в доме вашего достопочтенного супруга. И давать повода для разных околосветских толков и предрассудков. Но, всей душой расположенный к вам, хочу скрашивать ваше вынужденное одиночество, читая вам что-нибудь из английской поэзии. Например, из Шелли.
- Я буду вам очень признательна в этом, дорогой Константин Дмитриевич,- мило ему улыбнулась мадам Жильбер. – Возьмите мою карточку, - она протянула ему свою большую дамскую визитку, на которой было написано «М.А. Калитвина (Жильберъ)».
- Приходите в любой день, во второй половине дня. Я всегда дома. Утром я занята с детьми.
И тут же перевела тему разговора, словно певчая птичка, перепорхнув с ветки на ветку.
- Вы знаете, по мне, так Москва – ужасный город! – выразительно воскликнула она. – Я никак не могу к нему привыкнуть! Здесь умер мой отец, известный в обеих столицах присяжный поверенный, и планы нашей семьи разбились, как хрустальные мечты. Я – петербурженка. Я родилась на берегах Невы и сердцем и душой принадлежу моему любимому Северному городу. А здесь я, словно в заточении, и жду вас в гости, словно прекрасных витязей на изволение моё от колдуна – съедающей меня тоски. Мне можно будет узнать ваш адрес, Константин Дмитриевич? Чтобы я могла вам писать…
Бунин поглядел на это предложение дамы с недоумением.
- А мой адрес, Майечка, вас почему-то не заинтересовал до сих пор, хотя мы с вами друг друга знаем уже с полгода как.
- Какие пустяки! – воскликнула она. - С вами, Ванечка, и того довольно, что вы сами часто к нам бываете. А господин Дильман будет, скорее всего, редкий визитёр.
- Это как вам будет угодно, госпожа, - учтиво сказал Константин.
- Только чур не влюбляться! – мило пролепетала Майя, переводя всё в шутку, словно оправила свою оплошность, выказав чересчур сердечное внимание к новому своему знакомому. – Скажите, а что это за книга, которую сжёг цензурный комитет? Это правда?
- Это мои переводы произведений норвежского поэта и драматурга Ибсена, - отвечал Дильман.
- Там что-то ужасное, крамольное? За что её сожгли?
Молодая женщина посмотрела на поэта и в её глазах было столько искренней тревоги и участия в его судьбе, и ужаса, и, казалось даже, потаённой нежности к нему. Хотя, быть может, это он всего лишь тщеславно выдумывал, плохо разбирающийся в людях и не умеющий тонко чувствовать материю души. Он всегда гнался и больше ценил внешние проявления и признаки любви: вздохи, страстные взгляды, признания. А полутона, полунамёки – это было ему неинтересно. Чёрт знает, что было у неё на душе! Может, месячное очищение, регулы пришли? Вот и зрачки расширены, как у беременной кошки. «А ты тут выдумал себе, Бог знает что! Что она уже влюблена в тебя по уши и души в тебе не чает»! Так думал Дильман, глядя в тёмно-карие, иконописные глаза Жильбер, которые горели огнём языческой страсти и дрожали в тени густых эбеновых ресниц. Её острый, проникающий в самое сердце взгляд из-под ровных длинных бровей, птичий какой-то, неуловимый взгляд, взгляд молодой самки коршуна. Готовый выклевать глаза за своих птенцов и своего самца, был в то же время подёрнут нежной поволокой. Взгляд певчей маленькой птички, зеркало трепетной, ранимой, уязвимой и беспомощной наивной души.
Ему невольно стало жаль её до слезливости, до того щипания в носу, от которого проступают горькие, жгучие слёзы. Захотелось отдать ей всё, что у него есть. Ему не жалко! Он чувствовал себя с ней героем, а герои, как известно, великодушные натуры. Щедрость его была хоть и безрассудна (он готов был последнее отдать), но в ней была неслыханная доброта, даже в уничижение себя, величие, сродни королевскому или подвигам античных героев. Может быть, поэтому ему была так неприятна мелочная суетливость Бунина, невольно ищущего везде свою выгоду, дешевизну и уступки, пропихивающего свои стишки и рассказики во все издания и мечтающего получить, наверное, даже Пушкинскую премию за свою псевдоакадемичную писанину.
- Понимаете, я бунтарь в душе, - стал приоткрывать молодой женщине свой внутренний мир Дильман, ни сколько не стесняясь всё слушающего и, наверное, подсмеивающегося над ним, соперника. - И у Ибсена я напал на жилу революционных взглядов. Его герои за свободу, против угнетения, против тирании. А это всё, как известно, чревато в нашем полицейском государстве с надзорами над личностью со школьной скамьи, с изуродованием личности этими надзорами, с острогами и сибирской каторгой.
- Вы народник? – испуганно она поглядела на него.
- Нет. Народничество – это старая погремушка. Я ищу новое. И в искусстве, кстати, тоже. Новые темы, новые ритмы, новые рифмы.
- Вы интригующий человек, - многозначительно сказала она. – Что ж, я буду очень рада видеть вас гостем в нашем доме. Мы квартируем на углу 2-го Знаменского и Большого Спасского переулков. Дом Бриллиантова. Приезжайте обязательно, как будете свободны. Я всегда вам буду рада. А вы, где живёте в Москве?
- Я – вольная птица, - бахвалился Дильман. – У меня нет как такового постоянного адреса. С тех пор, как меня бросила жена, убежав к другому, я квартирую один, где придётся. Меня часто не бывает в Москве. Мотаюсь в Питер. Пишу для «Северного вестника». Если вздумаете мне писать, пишите на кафедру общей литературы в Московский университет или лучше на квартиру князя Урусова, Арбат, дом 32.
- Боже! – всплеснула руками мадам Жильбер. – Вас оставила жена? За что такое наказание?
- Об этом как-нибудь позже, госпожа, - поклонился Дильман, не желая распространяться при свидетеле о таких интимных подробностях. – Печальная история. Она разбила мне жизнь и на сердце до сих пор незаживающая рана.
- Бедняжка! – искренне пожалела его Майя, одарив таким выразительным сочувственным взглядом, от которого и до любви уже шаг пути.
- Меня тоже оставила невенчанная любимая,- вставил и свою «печальку», чтобы его пожалели, Бунин. - Корректор «Орловского вестника», полгода как. Сбежала, оставив записку: «Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом». Я был на грани сведения счётов с жизнью. Спасла только литература. И толстовские кружки.
- Да, Ванечка, - мило ему улыбнулась Майя. – вы рассказывали вашу печальную историю. Я вас всем сердцем жалею. – А вы, Константин Дмитриевич, непременно расскажите мне свою историю. Моё сердце уже наполнено к вам сочувствием.
- Да, как-нибудь в другой раз. В другой обстановке. Не хочется бередить былые раны в этот чудный вечер.
- Майечка, - ревнивый Бунин поторопил заинтересовавшихся друг другом молодых людей с прощанием. – Уже поздно. Вам пора домой. Что скажут дома?
- Да, Ванечка, Вы правы, - спохватилась Калитвина-Жильбер. – Ещё минутку, - умоляла она его по-детски.
- Я пойду ловить извозчика, - важничал Бунин.
- Скажите, Константин Дмитриевич, - не отпускала от себя Дильмана Жильбер, - а вы давно сотрудничаете с «Северным вестником»?
- Уже два года как.
- И многих там знаете?
- Конечно!
- Это модный, прогрессивный журнал. Я сама хочу писать его редактору проситься напечатать что-нибудь. Вы знакомы с ним? Что это за человек?
- Волынский-Флексер. Модернист. Философ, критик. Идеолог декадентства. Мистик. Ждёт прихода антихриста. Поощряет в журнале движения импрессионизма и символизма. Издатель Гуревич передала свои права на журнал ему. Еврей. Любобаб со стажем. Женщин-писательниц домогается сначала, прежде, чем печатать, имейте в виду, и охаживает, как петух в курятнике. Не исключено, что и саму Любовь Яковлевну оприходовал. Она пишет у него свои рассказики под псевдонимом Эльгур. Знаю, что и Зинаиду Мережковскую, супругу Дмитрия Мережковского в полюбовницы себе записал, чтобы печатать её критические статьи и слабые стихотворные натюрморты и его религиозно-филосовские и исторические бредни.
- Как вы, однако глубоко погружены в нелитературные темы журнала, - удивилась Жильбер.
- Ну, мы же все там полусвет, как-никак. Или demi-monde, как говорят французы.
- Рано вы себя к богеме причисляете, молодой человек! – осадила она его заносчивый задор.
- А вам, Майя Александровна, я думаю, пока рано сотрудничать с «Северным вестником», - с лёгкой издевкой, чтобы задеть самолюбие молодой женщины, ответил Константин. – Начните с чего-нибудь попроще. С земских московских журналов.
- В народнических журналах я, Константин Дмитриевич, не печатаюсь. Они здесь кручину мужицкую любят, кабатчину да купеческий фольклор. Здесь мало тонкой поэзии, в Москве. И ценителей её мало.
- У вас есть политические взгляды? Принципы? – удивился Дильман.
- Эти журналы читает совершенно другая аудитория, чуждая эстетики в поэзии. Им нужны социальные гимны, призывы на бунты, непослушание. Пусть, хотя бы в традициях, в нравственных вопросах. Они хулят божественные идеалы ради куска хлеба насущного. Всё норовят накормить голодных, но нищих духом людей. Этих дремучих, тёмных, диких невежд, которые и не помышляют даже сами подняться над своим тёмным средневековым уровнем. Ждут какой-то манны небесной. А эти земские словоохотливые их защитнички все уши прожужжали о помощи этим беднягам. Противно даже слышать. Они, суть, те же террористы, как и вы, наверное, в душе. Но я вам прощаю. Я вижу в вас настоящего ценителя прекрасного, с тонким поэтическим чутьём и божьим даром поэта, наделённого красотой и мелодичностью поэтических строф.
- Мне лестно слышать от вас такую похвалу, дорогая Майя Александровна! – улыбнулся, поклонившись, Дильман. Ему до чёртиков хотелось ещё и ещё расшевелить гражданскую позицию этой надменной дамочки. Спровоцировать на конфликт. Его аж распирало ещё чего-нибудь такого непредсказуемого и неожиданного выкинуть на грани приличия. - И тем не менее, эти «дремучие, тёмные, дикие невежды», как вы их назвали, это есть наш русский народ. И какой бы он ни был, он наш кормилец. Он – пахарь и труженик, на земле и на мануфактурах в городе. Без его труда ничего бы мы с вами не имели, ни одежды, ни обуви, не прекрасных романтических перьев на шляпках и бантов на туфельках.
Она немного нахмурилась, но, волнуясь, протянула ему руку, тем более что уже к ним бежал нашедший и сторговавшийся подешевле с извозчиком запыхавшийся и румяный от бега Бунин.
Дильман почтительно приложился губами к её розовому ажурному теснению на перчатке.
Обоюдная симпатия, даже на почве их разности, а может быть от того и усиленная вдвое, высеклась между ними, вспыхнувшая и переплетённая огнями их взглядов и зажгла их сердца. Каждый из них думал об этой встрече затем долго и сокровенно, наедине с собой перебирая струны своей души, поющей гимн зарождающейся и разрушающей все преграды и условности пылкой любовной тяги.
***
Дильман стал часто наездами бывать у Калитвиной. Навязчивый прилипало Бунин отпал сам собой, ускакав в Петербург по делам печатания своих стишков. А мужа госпожи Жильбер в то лето на дому не было. Он был где-то в длительной командировке, зарабатывая для семьи денег. И Дильман зачастил к чужой жене на приёмы, тем более свободного времени у него в это лето выдалось много. В августе он собирался в Крым. Деньги на эту поездку он получил от мецената-издателя Солдатёнкова за свои переводы. Сначала он думал ехать на юг шумной весёлой компанией со своими друзьями-студентами, многоусердными на отдыхе в неограниченной выпивке и обсуждении красивых дамских ножек. Но круг их за лето куда-то распался. Курсинский учил сына Толстого. Поляков прикипел к делу отцовской мануфактуры, совладельцем которой он должен был стать в будущем по окончании университета по воле своего отца, богатого фабриканта. А два других его друга – Брюсов или Валерьянка, как ему дали студенческую клику по имени, и Юргис Балтрушайтис или Балтушка, подевались на лето, чёрт знает куда, оставив друга Монта на произвол судьбы. Может быть, свою личную жизнь устраивали, кто знает.
Вот и совпало так всё удачно, что два одиночества, страстно любящие поэзию и мелодичность, музыкальность стиха, сошлись за любимыми темами и не пуганные, вдвоём, проводили дни напролёт. Уже вся прислуга дома Жильберов знала его и величала по имени-отчеству. И даже, когда Мирры не оказывалось дома и он приезжал раньше положенного – в первой половине дня, когда она была или в церкви или гуляла с детьми, ему дозволялось ожидать её, как хорошему знакомому, даже уже близкому человеку. И закралась ему шальная мысль – украсть её на неделю у всех, предложить ей уехать вместе с ним в Крым! «А что?!» - подбадривал он себя, - «если она, конечно, согласится. Только бы она согласилась! А там уже, даже если я пожелаю осуществить свою близость с нею, так ведь она не девочка! Должна уразуметь, что нужно от неё мужчине, зовущего её за его счёт в романтический вояж. И я не мальчик. В холостую не буду расточать своих средств. За всё нужно платить. Или кокоток мало в московских ресторациях?»
Он горделиво расправлял свои плечи, словно крылья, и ходил с красным кончиком носа и стеклянными глазами, важным индюком охаживал свои скудные метры, снимаемой им комнатушки на Швивой горке. А потом брал извозчика-ваньку и медленно, но дёшево плёлся к ней в Сретенскую часть, чтобы там уже тратить лишь на неё все свои трудно зарабатываемые, но легко тратимые деньги.
Что это были за встречи! Чудные, упоительные! Душою и мыслями отрывались оба они от земли и уносились в горние миры одухотворённой поэзии. Он неистовствовал, декламируя ей самые волнительные его сердцу и разуму строки из самых любимых поэтов. Донести ей сокровенное, чего не понимала в нём ни жена, ни одна живая душа, быть может, разве что меценат и покровитель князь Урусов. А она, эта странная женщина, кажется его понимает. Удивительное создание! И сердца их бьются в унисон в эти поэтические упоительные часы. Время перестаёт существовать для них. Он с нею без всякого позирования, рисовки, свободно может быть самим собой и говорить обо всём, даже самом интимном. Он провоцирует её, а она, о, чудо, отвечает и вторит ему безгранично! Даже с женой своей никогда он таким не был, обременённой бытовыми заботами и не способной его понять.
А с этой чужой женой ему было, как ни странно, легко. Она его внимательно слушала и, главное, не из уважения, чтобы доставить удовольствие оратору, а с жаром, интересом и потом обсуждала с ним его стихи и волнующие его темы. Удивительная женщина! Таких он нигде не встречал. В эти часы их встреч она забывала, что она мать и жена, перекладывая на няньку, кухарку и горничную бремя хозяйства и воспитания детей. Дети были малые, два мальчонки, чьи русые головки Константин приветственно-нежно потрепал, приласкав при знакомстве, когда они вбежали любопытные поглазеть на чужого дядю. Она уже не кормила их грудью и несколько свободных часов в день у неё было. Мальчуганы бегали по комнатам, стучали дверьми с детским немым укором, взирали они на Дильмана, как бы вопрошая: «Кто этот чужой дядя в покоях мамы? И что они тут делают вместе?». Но вот нянька их уводила, а ещё лучше увозила гулять в какой-нибудь парк и поэты с головой уносились в нездешние миры поэтических грёз.
Она была великолепной слушательницей. Вопросов задавала мало. Но то, что её интересовало, она обязательно выпытывала настойчивыми расспросами.
Когда он приехал к ней на следующий день в два часа пополудни, страшно волнуясь, словно студент на первое свидание, назначенное ему желанной любовницей, к нему вышла навстречу миловидная молодая женщина в обтягивающем её стройную фигуру платье. Густые её и роскошные каштановые волосы были незатейливо убраны по-домашнему и блестели золотистыми нитями в выбивающихся прядях. В этой милой и утонченной домашности, пронизанной насквозь кажущейся небрежностью, было столько тепла и уюта, что у Дильмана защемило сердце тоской о домашнем счастье. Мечты, вынашиваемые им с голубиного детства, еще с той нежной поры, когда он бегал по дому в одной рубашонке, а мама поутру вскакивала в седло и уносилась куда-то на какие-то свои общественные дела. Быть может, с тех самых пор, глубинная в нём ощущалась тоска по счастью, невычерпанная, неутолённая.
- Скажите, Константин Дмитриевич, - начала она диалог при первой их встрече наедине. – Откуда берёт происхождение ваша фамилия? Она очень звучная и запоминающаяся. Быть может, у вас французские корни, как у моего мужа Жильбера? Не происходит ли она от французского слова «dilman» или «dilmain», что означает «измельчать» или «дробить». Если это так, то ваши предки, возможно, были связаны с мельничным делом в Европе. Или вы родом из немецких торговцев?
- Не так всё прозаично, сударыня. И хотя ни германских кровей, ни французских, как бы я того не хотел, во мне нет, но есть гораздо более романтическая версия происхождения моей фамилии. Она совсем не европейская, хоть я и не препятствую, а даже, чего греха таить, поощряю развитие таких слухов. Но вам, сударыня, доверюсь как на духу. Только, чур, никому не слова. Это сердечная тайна и она должна быть известна только нам двоим. Клянётесь, что никому не поверите её?
- Клянусь! – с огнём страстным в глазах воскликнула молодая женщина, предвкушая интересную тайну.
- Корни её из древней Месопотамии, из шумеро-аккадской мифологии. В героическом эпосе о Гильгамеше говорится о земле Дильмун, что означало на древних языках Междуречья «Место восхода солнца» или «Земля жизни».
- Ах, как это красиво! - всплеснула руками в невольном восторге молодая женщина, увлечённо слушая своего собеседника.
Он продолжал, чувствуя на себе её внимательный взгляд.
- Но это всего лишь легенда, которую придумал себе я сам. И фамилия Дильман - лишь моё псевдо, как у европейских революционеров. А на самом деле моя фамилия Баламут.
- Как-как? – прыснула невольно девичьим смехом Калитвина.
- Баламут. Не смейтесь над бедным странствующим рыцарем-трубадуром, - напуская на себя томный вид, сказал Константин.
- Всё-всё! Я умолкаю! – вытирая слёзы платком, сочувственно крепилась мадам Жильбер, напустив на себя грустинку.
- Прапрадед мой, Андрей Баламут, получил такое имя, наверное, за свои заслуги. Сержант Екатерининского полка. Лишь через два колена, записывая уже деда на военную службу, неблагозвучное "Баламут" заменили на "Балмут", а я и вообще перекрестил себя в Дильмана.
- Однако, ещё раз убеждаюсь, господин поэт, что фамилии наши не случайны, и ваше родовое имя довольно точно выражает вашу суть. Народ зря болтать не станет. Ведь "баламут", что значит у нас в народе? "Беспокойный, беспокоящий, вздорный, ссорящийся и ссоривший". Тот, кто всё "взбаламучивает". Таким вижу вас я, даже будучи лишь поверхностно знакомой вашей. Мне нравится ваше истинное имя, и я буду вас звать между нами, один на один, месье Баламут.
- А вы, Майя Александровна, поведайте тогда мне тайну ваших семейных преданий, происхождение вашей девичьей фамилии.
- Да нет никакой тайны, - скромно улыбнулась молодая женщина, чуть смутившись. – И нечего, собственно, и рассказывать. Фамилия моя Калитвина. Казачья фамилия, донская. Есть такая казачья станица - Усть-Белокалитвенская. Там, где река Белая Калитва впадает в Северский Донец. Об этих местах в «Слове о полку Игореве» упомянуто. Река Каяла, там где была битва русских с половцами в 1185 году.  Считается, что название реки идёт из древнерусского языка и связано с понятиями «жидкая грязь», «топь», «болото», «слякоть», «тина».
- Да у нас в стране, посчитай, каждый второй город на Руси, происходит от понятия болото! – воскликнул увлечённо, чтобы поддержать откровенность молодой женщины, Дильман. – Взять хотя бы Москву или Рязань – всё с болотом связано. Но я вас перебил, извините!
- Оттуда мои предки по линии отца, - продолжила Майя.
- О, расскажите мне хотя бы немного свою родословную, что знаете! – взмолился Константин. – Мне это так интересно!
- Ну что ж, охотно расскажу, - улыбнулась его просьбе Калитвина. – По линии моей мамы, Варвары Александровны, мой дед, Александр Николаевич фон Нойер – сын саксонского капитана наполеоновской армии, перешедшего на нашу службу после победы над Наполеоном. Капитан этот овдовел и был обременён детьми. И одного из его детей, Адольфа, усыновила семья князя Репнина-Волконского, в ту пору, когда он был генерал-губернатором Саксонского королевства. А потом перевезла в Россию, когда князь стал генерал-губернатором Малороссии. Фон Нойер – дворянский немецкий род. А бабушка из древнего литовского дворянского рода Ланевских-Волк. По линии отца, Александра Владимировича, покинувшего нас 11 лет назад, прадед – донской казачий офицер, участвовавший и получивший ранение в битве при Бородино. А прабабка – дочь еврейского бердичевского купца. Их незаконнорожденный сын, воспитывался при матери в еврейской семье, но потом принял христианство и стал выкрестом. Купцом. У него родилось два сына: старший Иосиф, мой дядя, покойный уже ныне, купец 2 гильдии и тихвинский городской голова, и младший, мой отец Александр, известный в Петербурге и Москве юрист, доктор права, присяжный поверенный, добившийся усердной своей службой для всей нашей семьи принадлежности к потомственному дворянству. И муж мой потомственный дворянин. И дети мои дворяне. Так что я со всех сторон дворянка и революционность вашу не приемлю.
- Я тоже дворянин, ну и что?! – воскликнул Дильман. – Я сын шуйского помещика, мануфактурщика и главы земского собрания! Но это не мешает мне думать и искать воплощения всеобщего человеческого счастья на земле!
- Вы какой-то безумный романтик! - вроде бы пугливо-укоризненно, но более восхищённо глядя на него, воскликнула Калитвина.
- Что поделать? – театрально развёл руками Дильман, чувствуя каждой клеткой своей кожи, что им любуются. – Я живу жизнью своего сердца!
- Ах, как это поэтично сказано! – сложив по-детски руки в ладоши, воскликнула Майя. – Послушай! Давай будем на «ты», когда никто не слышит нас! – она вольно и непринуждённо, как с братом, коснулась рукой его плеча.
- Давай! – азартно поддержал он её, словно игрок в карты, делающий более высокую и рискованную ставку. – А с мужем ты как общаешься, на «ты» или на «вы»?
- С мужем на «вы», - спокойно ответила она.
- Почему? – удивился Дильман.
- Потому что это супруг. Это другое. Он глава семьи. У нас ведь в стране патриархальные отношения. Он кормит и содержит семью. Он господин.
- Вот! Это тяжкое бремя русской женщины, бесправной и подчинённой всецело своему мужу, вечной его рабы! – возбуждаясь и вспомнив вдруг о попранных правах женщин в государстве, воскликнул Дильман. Он вспыхнул сейчас идеей женского равноправия и эмансипации, хотя сам в своей семье ещё не так давно наслаждался патриархальным господством над своей женой.
- Я раба добровольная, - успокоила его своим тоном и репликой Майя. – Я не работаю. Он содержит меня. Против чего мне здесь восставать, скажи? Против своего гарантированно-обеспеченного будущего? Какие мне от него нужны особые права? Идти работать? Глупо.
- А, - весело заглядывая ей в глаза, с напускной строгостью прикрикнул Дильман, - так ты оказывается у нас ещё и лентяйка?! И работать не хочешь?!
- Почему же? – невозмутимо ответила Майя. – Я не совсем же социальное ничтожество! А моя поэзия? Или ты думаешь, что она бездарна? У меня наполеоновские планы, как у моего прадедушки фон Нойера! Я обязательно к тридцати годам стану знаменитой поэтессой! И добьюсь, по меньшей мере, одной половинной Пушкинской премии! А это уже пятьсот рублей в семейный бюджет. Плюс всё-таки, наконец-то, соберу все свои стихи по тетрадям и журналам в единый сборник и издательство станет платить мне хотя бы, как Бунину «Русская мысль» полтинник за строчку. Хотя сейчас мне платят всего лишь четвертак. Вот, где истинная несправедливость! Вот, где попираются права женщины! Как будто женщина не может писать талантливее, чем мужчина! Почему редакторы думают, что женщина не способна на высокую поэзию?
- Потому что редакторы – те же мужчины, - усмехнулся Дильман. – Этот барьер непонимания будет преодолён лишь тогда, когда редактором литературного журнала, хотя бы одного в России, станет женщина. Представляешь! Тогда всё перевернётся с ног на голову!
Сказка их опьянительного общения, сладостно крадущего у обоих так пролетающие мигом часы, заканчивалась, словно ночи в «Шахерезаде». Время пролетало мигом. Сгущались сумерки позднего вечера и нужно было прощаться. Он отрывался от общения с ней так нехотя, словно сросся уже и рвалась больно живая плоть мясом, кровоточа рваными ранами.
На другой день они много читали друг другу. Он позвал её в парк кататься в лодке. Была чудесная погода и она была в тонком воздушном жемчужно-сером дневном платье, завораживающе-прекрасной и желанной.
- Отчего у вас хромота? – участливо спросила она его, когда он галантно высадил её из коляски, запряжённой тройкой караковых лошадей, и повел под руку в парк.
- Мы, кажется, условились же быть на «ты». Ты разве забыла? – напомнил он ей.
- Нет, - заговорщически прошептала она. - Только, когда никого нет рядом. Здесь вокруг сотни ушей. Так что будьте добры именовать меня на «вы», месье Баламут.
Он нахмурился неприятному воспоминанию.
- Жена замучила меня своей ревностью, и я выпрыгнул из окна третьего этажа гостиницы «Лувр-Мадрид» пять лет назад.
- О, Бог мой! – всплеснула руками молодая женщина. – Зачем вы такое над собой сделали?!
- Жена Лариса... играла со мной. После первой ночи я понял, что ошибся. Наш первый ребенок умер от менингита. Мы поселились в номерах "Лувр и Мадрид". У меня неврастения была. Меня не брали издатели. Все усилия были тщетны. Нам мой товарищ, студент, принес "Крейцерову сонату" Толстого. Еще сказал: "Только не поссорьтесь". Я читал её вслух. И в том месте, где говорится: "всякий мужчина в юности обнимал кухарок и горничных", она вдруг посмотрела на меня. Я не мог и опустил глаза. Тогда она ударила меня по лицу. После я не мог ее больше любить. Мне всё мерещился длинный коридор, сужающийся, и нет выхода. Мы накануне стояли у окна в коридоре номеров. Она, будто отвечая на мою мысль, сказала: "Здесь убиться нельзя, только изуродуешься". На другой день я в это окно бросился. У меня был разорван глаз. Я год лежал в постели.
- Какой ужас! – Майя слушала его рассказ с невыразимым сочувствием. Она вся трепетала, руки её дергали снятую перчатку, зрачки расширились. Глаза были огромные и наливались слезами.
Но слёзы быстро исчезли и в её глазах загорелся какой-то страстный огонь.
- У нас ведь доверительные отношения? – заговорщески тихо спросила она его, наклоняясь к нему лицом, когда он усиленно загребал вёслами зеленоватую в ряске стоячую воду пруда.
- Ну да! – кряхтя, сказал он.
- Почему вы поняли, что ошиблись с выбором супруги после первой ночи?
Любопытство щекотало ей нервы, заставляя делать её смелые до помрачения шаги.
- О, можете не отвечать, конечно, если это чересчур интимно, - ретировалась она в своей прыти.
- Отчего же, скажу, - улыбнулся её любопытству Дильман. - Чего мне стесняться! В любви телесной мы с ней не сошлись темпераментами. Она довольствовалась малым. А мне хотелось многого и разнообразного. Ведь я хотел её носить на руках и с юности вынашивал священно грёзы сладострастия!
- Оу, какой вы прыткий, однако, любовник, - кокетливо пощекотала его нервы игривой интонацией Калитвина.
Но он почувствовал как-то неуловимо, что именно такая его позиция страстности в делах любви ей особенно и понравилась.
Они отплыли на середину пруда, и Константин вытащил вёсла. Лодка плавно покатилась по зелёному ковру ряски пруда, среди кувшинок, тихих всплесков рыб, солнечных зайчиков качающейся волны и изумрудных стрекоз.
- Вот скажи мне, Майя, - он оглянулся по сторонам. - Теперь нас никто не слышит. Почему красивая девушка никогда не смотрит на встречных прохожих мужчин? В глаза. На прогулках, или спешащая по делам. Никогда!
- Прямо поглядеть на кавалера – нам этикет не велит, - улыбнулась ему Калитвина. - Это правило в любом пансионе навязывается молодой девушке. Мы в этом ужасные пуритане, как англичане.
- При этом, - продолжал дальше развивать свою мысль Дильман, - когда мужчина смотрит на неё, взгляд её, как будто, направлен внутрь себя, она смотрит всегда в пустоту. И души её не видно. Или это такая моральная защита, как паранджа у арабок? Ну хоть взглядом одари! Или думает, что все пялятся на её попу?
- Фу!  - нахмурилась она, словно девственница, услышав неприличное, и тут же лукаво улыбнулась.
- В этом её незамечании, не обращении внимания на мужчину рисуется высокомерие и надменность, - настаивал Дильман. - Возможно, полученное своей социальной независимостью, а может, это лишь нарочито подчёркнутая независимость. А на самом деле она всё вокруг видит, только третьим глазом, как индусы, или того хлеще- глазами Венеры, теми двумя ямками над крестцом, которые великий анатомист и знаток нагого человеческого тела эпохи Возрождения Микеланджело назвал в женщине в честь римской богини красоты, плотской любви и плодородия. Пикантная черта женского тела…
- А вы глубокий знаток пикантных женских мест, месью Баламут! – усмехнулась игриво Майя. – На самом деле, - продолжала она серьёзно, - девушка страшится и избегает прямого взгляда на незнакомого мужчину, вовсе не потому, что не уважает в нём человека. Над ней давлеет груз последствий, ответственность, которую на неё возложит общество за такой откровенный взгляд. Вы читали "Саламбо" Флобера? Там упоминается такой обычай у древних галлов. Если девушка наливает мужчине выпить кубок вина, это значило по их нравам, что она предлагает ему возлечь с нею. Прямой откровенный взгляд даёт согласие на знакомство, которое ей вовсе не нужно. Вот она и не глядит в упор на мужчин. А вы себе воображаете уже, Бог весть что.
- Послушать вас, так выходит, что только проститутка смотрит незнакомцу в глаза? – выпалил Дильман - Или неверная, блудливая жена?
- Ну, или желающая и дающее согласие познакомиться заинтересованная женщина.
- А не желающая познакомиться порядочная девушка не глядит?
- По этому-то неглядению и нужно выбирать себе невесту, господин Баламут, - лукаво усмехнулась Майя.
- А как же с ней познакомиться тогда в огромном городе? – наивно улыбнулся ей в ответ, разводя руками поэт.
- Узнать родителей и зазывать сватов в дом…, - рассудительно заметила она.
- Как это всё старомодно, в самом деле! – вспыхнул негодованием Константин. - Скоро Двадцатый век, а мы всё по старинке из бабкиных сундуков пропахшие нафталином обряды вынимаем вместе со старыми и давно не модными тряпками! Лоскутами! Глупо! Немодно. Отстало!
- Семья никогда не может быть немодной, - возразила Калитвина. - Во все времена. И семью строить нужно основательно, добротно, придерживаясь традиционных ценностей, без этих новомодных изысков и европейских закидонов. Семья – это особый вид искусства. В нём дурацкая лепнина ни к чему.
- И кто это мне говорит, люди! – громко воскликнул Дильман и глаз его горел. – Заметьте, не престарелая дуэнья-католичка, а юная особа, молодая женщина, у которой вся жизнь ещё впереди и сердце которой улавливает и чутко откликается на всё новое в искусстве!
- И тем не менее, - осаживала его взбалмошную прыть своей житейской мудростью замужняя женщина и мать, - в семье я сторонница традиционных ценностей. Я консервативна. Я женщина Девятнадцатого века.
- А я мужчина Двадцатого века! Выходит, мы разные с тобой?
- Конечно, а ты разве не видишь этого?
Их взгляды встретились и колебались под плавный ход лодки, качаясь в небесных клубах. Он не отступал. Она первая их отвела.
- Скажи, Костя, ты был с проституткой? – тихо, словно девочка, секретно преодолевая взрослый запрет, спросила его она.
- Да, - горделиво похвастался Дильман.
- И как? – не унималась в настойчивости женщина. – Какие ощущения?
- Те же самые. Хотя, - хитро сощурился Дильман, - каждая женщина неповторима. Она волшебный природный цветок, чей нектар уникален и собирать его пыльцу особая честь мужчины.
Она невольно улыбнулась такому его поэтическому эпитету. И тут же нахмурилась.
- Мой муж не разделяет моих интересов и весьма далёк от литературы, - начала она, словно исповедь, и посетовала на судьбу. – Он очень приземлённый, не имеет никакой творческой фантазии, никакого образного мышления. С ним невозможно поговорить на волнующие меня темы и в совокупности с частым его отсутствием я реально ощущаю себя одинокой. Я живу в одиночестве и никак не могу приучить себя к этому. Моя душа рвётся в полет встреч, общения, поклонения. В этом я вижу счастье. Без этого я глубоко несчастна и он этого не видит, не понимает. Приучая себя к смирению, я вынуждена только в фантазиях своих находить своё счастье, купаться в его тёплых лучах. Мне так не хватает счастья, Костя! Вот корень моих страданий. А муж не понимает, что я страдаю. В силу своей бесконечной занятости он не знает, чем я живу, чем бьётся моё сердце.
- А вы разве не переписываетесь с ним? Когда он в отъезде… Не делитесь сокровенным в письмах? Нам с женой это помогало хоть как-то скрасить разлуку. Хотя, о чём я говорю! Разлука, в конечном счёте и погубила наши отношения. Она иссушила их. Сделала обоих нервными и раздражёнными друг другом. Разлука и тоска множили взаимные обиды, упрёки. Воспаляли ревность, недоверие друг к другу. И начался процесс гнилостного разложения некогда живого организма любви. И смрад запаха гнили отторг наши объятия душ.
Калитвина опустила глаза.
- Мы с мужем пишем друг другу, конечно, когда он где-то по долгу останавливается. Но ты прав, разлука меня просто смертельно угнетает. Он мне нужен физически, как женщине и в тоске и огне невыраженной любви я сгораю.
- Сгорать от любви к мужу - достойное уважения дело, - улыбнулся, пытаясь развеселить Майю, Константин.
- Да ну тебя! – повеселев, махнула на него рукой молодая женщина.
- И всё же, - продолжал он, напуская на себя, шутейно-предостерегающее выражение – мадам Жильбер, остерегайтесь ухаживаний этого Бунина. Этот брошенный пылкий холостяк чересчур голоден до женского внимания. Он особливо опасен замужним хорошеньким женщинам, оставленным без догляду мужьями.
А вы, не опасны? - лукаво спросила Майя.
«Все-таки каждая женщина – кокетка», - подумал про неё Дильман. И сказал:
- А я уже был женат по любви. И мне хватило. Я был оставлен женой, когда лежал при смерти. Брошен и одинок. Разве что развода официально не оформил. Писать объяснительные в Русскую Церковь не хочу. Да и до поры нет нужды в том.
- До какой поры?
- Покуда новая возлюбленная не затмит прежнюю любовь и не залечит сердечные раны лаской.
- Бедный мальчик! – кокетливо-игриво посочувствовала ему Майя с нежной интонацией в голосе и выразительным взглядом.
Но тут же продолжила игривую перепалку с поэтом.
- Пусть ваша история душещипательна и трогает дамские сердца, побуждая в них сочувствием ответную ласку, но только не забывайте, молодой человек, что я не обычная сочувствующая вам дама. Я - Кощеиха, Кощеева жена! Колдунья! И со мной шутки плохи! – она посмотрела на него загадочно и весело. Какой-то факельный огонь в пещерах её тёмных глаз призывно и маняще сверкал в её взгляде.
- Тогда я вас буду звать - мадам Кощеиха, - съязвив, ловко парировал её выпад Дильман.
- А я вас - сеньор Баламут! Ведь просто так люди не назовут же человека. Грешил предок ваш баламутством, сеньор.
- Ладно, издевайтесь над бедным влюбленным. Вам зачтётся на небесах.
- А вы уж и влюблённый?- удивленно и зарумянившись, воскликнула она.
Искры обоюдной симпатии высекались их жаркими взглядами и метали кометы, трассирующие в зыбь потерянного ими на время бесед окружающего их пространства. Дрожали ресницы в трепете крылатых взмахов и влажный огонь глаз клокотал, словно закипающая лава вулкана.

***
И были, конечно, стихи, в эти их упоительные встречи. И лёгкие экспромты мимолётного поэтического вдохновения и выстраданные сердцем лирические творения, ждущие ещё своего включения в новые, не свёрстанные пока сборники.
- «Есть одна москвичка,
Птичка-невеличка.
Эллинские песенки поёт,
Яркие, щемящие,
Душу бередящие.
К ней идёт паломников народ», - при новой встрече приложился губами к протянутой ему дамской руке Дильман.
- Здравствуйте, мой дорогой друг! – улыбнулась ему нежной улыбкой Калитвина.
- А ещё Майечка,  - радостно искрились глаза поэта, - я вот что узнал про корень твоей девичьей фамилии и заявляю тебе такой экспромт:
«Я думаю, девица –
Не Калитвы водица,
А как река Лахвица -
Не «лужа», не «болото»,
«Глубокая вода»!»
- Что это такое? – удивилась, Майя.
- Есть и в Белоруссии, в Могилёвской губернии, речушка Лахва и её приток Лахвица с ударением на второй слог. Происхождения польского от слова «лохвА», что означает: «лох» - «глубина», «глубокий», «ва» - «вода», то есть вместе - «глубокая вода»! А «лахвица» - как «источник», «родник»! А, как тебе такое моё изыскание?! Ты не «болото», ты «родник»! Ты не тёмная, ты светлая вода! Вот! – выпалил он непосредственно, как ребёнок, и выдохнул глубоко.
Глаза её восхищённо сияли, купая его своим тёплым благодарным светом.
- Хорошо, - пригласила она его в комнату, улыбаясь и радуясь встрече. – Я буду для тебя Лахвицкой. Только для тебя! Константин, - меж тем серьёзно, по-деловому продолжала Майя. – Я хочу предложить тебе сегодня мои стихи. Выношу на суровый твой суд профессионала. Твой вердикт очень важен для меня. И хоть уже шесть лет назад петербургские старые корифеи от литературы своими щедрыми похвалами избаловали меня за мои стихи, я всё равно хочу знать твоё мнение, стоящие ли вещи пишу и куда, и как устремлять мне своё вдохновение.
- А ты разве его контролируешь, вдохновение? – удивился Дильман. – По мне, так куда оно поскачет, туда и несусь следом. Оно меня устремляет, не я его.
- И тем не менее.
Она протянула ему заранее подготовленную тетрадь с аккуратно выписанными каллиграфическим старательным ученическим почерком стихами.
- Садись в кресло и прочти. Я пока распоряжусь приготовить кофе.
На что Дильман высокопарно ответил:
- Только учти, что я признаю в мировой литературе только одну поэтессу  - Сафо.  А все эти, Чюмины и Гиппиусы - всё это для меня ерунда. Пишут от мужского имени, прикрывая надуманные страсти вымышленным литературным героем.
И ещё как бы существуя в мире только что заявленных оценок, Дильман с претензией обмакнул свой взгляд, как кисть, в яркие краски её стихов, как был тут же ошеломлён красотой золотистых лучей и звонких, звенящих хрустальных струй, захвачен и увлечён переливами и перезвонами в душу проникающей женской чувственной лирики. Он увидел всю её душу, как хрустально чистый живой родник, о котором он только что пафосно, но не чувствуя еще всю глубину, а скорее интуитивно ей говорил. Оказывается, в ней жила бунтарка, противившаяся в глубине души строгим наказам матери, нудным наставлениям классной дамы в мещанском училище, чопорным запретам и порицаниям пуританского общества, укрепляющим бесправие женщин. В ней, в этой юной поэтессе, её пылкость темперамента восставала против чопорных правил и стереотипов.
В комнату вошла старая кухарка и грубо буркнула, отвлекая их от поэзии:
- Барыня, кофей готов. Мне их благородиям наливать, али ты сама нальёшь?
- Ступай, Матрёна! Я сама, - возбуждённо махнула ей рукой Майя. – Спасибо!
Она волновалась. Он проникал в самое сокровенное для неё. Глубже, чем в душу. То, что было важнее, чем плоть и быть может, даже, чем душа ее, тоскующая и неудовлетворённая, никогда не откликающаяся успокоением даже в минуты самых страстных и слёзных молитв. В её женский мир поэзии, в тот самый нездешний мир, из которого черпала она только силы, чтобы жить в этом скучном рутинном мире обыденности и печали, страдания, забот и обязанностей матери, супруги, дочери, сестры, дворянки и прочих скучных социальных ролей.
А он глядел на неё совершенно новыми глазами, словно видел впервые. Вид её нетронутой свежести и недоступной красоты вызывал в душе поэта яркое, незабываемое впечатление. Сердце защемила тоска по счастью, которого, оказывается, он и не знал. Пылкое воображение стало рисовать ему грёзы, головокружительных и прекрасных возможностей новой и, непременно счастливой жизни с этой молодой женщиной, с этой московской Сафо.
Трепетно открыв её тетрадку, он начал читать её стихи, с головой погрузившись в приятную негу познания её.

Оторвавшись на миг, чтобы принять принесённые её и разлитый по чашкам кофе, он благодарно кивнул, чуть было, не захлебнувшись от переполнявшего его восторга.
Закашлявшись, он сказал:
- У меня нет слов! Ты просто Пушкин в юбке! Такой же колосс. Колоссальный масштаб! Куда мне до тебя! Какая сочность красок!  Сколько брызжет света, солнца, жизни из твоих строк! Божественно! Просто восхитительно! Боги лиры поцеловали тебя в лоб!
- Подожди славословить, - настойчиво прервала она его. – Прочти ещё.
Он с упоением занырнул, словно в тёплое море, в её стихи снова. Блаженная нега окутала его, словно пледом.

Опьянённый молодым вином её строк, он поднял на неё глаза.
- Ещё! Ну же, продолжай, не останавливайся! - властно шептала она ему взглядом, словно в безумном соитии требуя продолжения ласк.
Он, словно глотнул воздуха любовник, продолжал пожирать глазами сокровенную девственно-нежную плоть её поэтических грёз.

- Красиво передан порыв страсти! Чувственно! – прошептал он.
Она глазами, словно восточная повелительница древних царств, властно приказывала читать ещё.


Градус его температуры поднялся. В нём закипала кровь и молодецкая удаль. Стихи эти были ему как припарки влюблённому. Захотелось неистовства и буйства любви. Так надышался он любовным колдовством ее строк, словно отравился ведьминым варевом.
- Фух! – выдохнул он. – Такая красота! Читаешь твои стихи, словно цветами надышался до опьянения! Словно погружаешься в красоту и выходишь из неё преображённым, помолодевшим человеком, тоже красивым. Красиво мыслишь, хочешь вершить благородные поступки, красиво думаешь обо всех людях и все они кажутся для тебя совершенно иными, тоже красивыми. Тебе обязательно надо издать сборником все эти шедевры! Не упустить ни одного! Это самоцветные камни! Сокровища! «Миг блаженства» - просто мой восторг!
- Ты серьёзно так считаешь? – она проницательно посмотрела на него.
- Да, непременно! Не упустить ни одного!
- Все собираюсь просить мужа дать мне на это денег, - подошла и села рядом Калитвина, а до того в упор разглядывала его, стоя у подоконника напротив. – По-твоему, сколько на это потребуется?
- Ну, - почесал он в затылке, - смотря какое издательство хочешь. В Москве даже будет дешевле, чем в Питере. Попробуй у Кушнерёва на Пименовской улице. Он, вроде бы недорого берёт.
- Нет! Самую лучшую типографию! У Левенсона! Мой муж там печатает коммерческие счета и делал нам визитные карточки.
- Хочешь, я дам тебе денег на сборник?
- Что ты?! – испугалась она, невольно отшатнувшись от него. - Я не смогу принять такой подарок. Тогда я буду обязана тебе, но как на замужнюю женщину, на меня упадёт тень пошлых подозрений и злорадных пересудов. Упаси Бог!
- Это по-дружески, в займы, в рассрочку. Потом вернёте с мужем, когда сможете. Я беспроцентно даю, я же не банк.
- Всё равно не могу принять такой щедрый подарок. Нет. Вот, муж приедет и буду просить у него средства. Но ты меня сильно поддержал морально. Конечно, я уже давно мечтаю издать свою книгу. Это совсем не то, что по стихотворению в журналы посылать. А тут всё под рукой. Можно всем близким и друзьям подарить с дарственной надписью, - размечтавшись, рассуждала она.
- И претендовать на Пушкинскую премию и заслуженное признание! – вторил ей Дильман. А потом слава и популярность! Я буквально влюбился сегодня в твои стихи! Какое волшебство! Помолодел лет на десять и стал совсем ещё юным юношей, девственником в любви! Я думал, я знаю любовь, уже опытен в ней. А на поверку, оказался мальчишкой.
Она, хоть и старалась скромностью заглушить жажду похвал, но, словно вампир жадно с наслаждением впитывала каждую их каплю.
- Меня избаловали в Петербурге, где я выступила на литературное поприще совсем еще девочкой и где с первых шагов слышала только лестные отзывы, - как оправдываясь, говорила она. - Я была новинкой и, как всякая новинка, возбуждала интерес. Теперь я, кажется, всеми забыта, но это еще не значит, что я умерла, ведь правда?
- Ты что?! В тебе такая поэзия! Такая..! – у Дильмана не хватало слов, чтобы выразить своё восхищение и от этого у него перехватило дыхание от перевозбуждения.
Немного успокоившись и выпив уже остывшую чашку кофе, он спросил её:
- Вот ты кому пишешь свои стихи?
- Что значит "кому"?  - удивилась она.
- Кому они предназначаются, посланы? Для какой целевой аудитории? - нетерпеливо пояснил он. Его с юности раздражала непонятливость в собеседнике, казалось бы, прописных истин и однозначности сформулированных и пусть даже иносказательно выраженных им смыслов.
- Я как-то не задумывалась об этом, - задумавшись, вымолвила она.
- Понятно, что не только для тех, кто умеет читать, - рассмеялся Дильман. - И всё же? - он пытливо посмотрел на неё.
- Конечно, для всех неравнодушных, для тех, кто любит искусство и умеет ценить прекрасное.
- Нет, это, конечно, красивые слова и я, в принципе, с тобой согласен, но я имею ввиду другое. По сословной принадлежности кому ты пишешь?- продолжал допытствовать Константин. -  Дворянству, ведь так? Тут и ценители прекрасного и бездельники социальные всяких мастей тунеядства, но напыщенные важностью и значимостью в русском обществе. Ну, конечно, ещё и студентам. Этим пылким влюблённым романтикам из разночинских семей служащих.
-Не понимаю, куда вы клоните? – нахмурилась, перейдя на «вы» Калитвина, так как в комнату вошла горничная, чтобы убрать кофейные приборы. - А что, вы предлагаете, писать мужикам? Мужики пусть пашут! Это их дело. Им до нашего с вами искусства, как нам до Парижа отсюда!
- Эко вы сформулировали: "мужики пусть пашут"!  - воскликнул, подыграв ей «выканьем» Дильман и, зацепившись за интересующую его тему, стал её развивать.
- Мужики, Майя Александровна, пашут и для вас в том числе! Чтобы у вас на столе был белый хлеб с маслом. Чтоб вы были сыты, одеты и обуты по последней парижской моде. Чтобы могли себе позволить даже свой выезд.
- Я вас умоляю, - усмехнулась поэтесса. - Какой выезд! У меня даже нет новых башмаков! Представьте себе, в редакцию съездить не в чем. Моего размера нигде нет, представляете? Заказала, а ждать долго. Вот и сижу дома сиднем.
- Это потому, что у вас прелестная золушкина ножка, достойная только хрустальных туфелек,  - сделал комплимент Дильман.
- Чтобы привлекать принцев, ты хочешь сказать? – улыбнулась, вновь перейдя на доверительный тон, Калитвина.
- И принцев, и Великих князей, - заискрился шуткой поэт.
- Ещё скажете, месье Баламут, что и живу я во дворце, раз печалюсь, как запрятанная Кощеем в замке одна одинешенька? – снова вернулась горничная, и снова зазвучало «вы» в обращениях. - Мой Кощей по командировкам скачет. Бросает меня одну, руки себе заламывать и губы кусать одной-одинёшеньке. А дворец мой, скорее, как хлев Христов или чулан у Золушки. Живём на отшибе, у черта на куличках, света белого не видим. По ночам пьянь да рвань под окном песни орёт под гармошку. Какие уж тут дворцы, Константин Дмитрич, Бог с Вами! - она с нежностью и шутливо на него посмотрела.
- Скажи мне, - снова сказала она на «ты» взволнованно и мысль её опережала при этом их диалог. – Мои стихи кажутся тебе с плохо выдержанным темпом?
- Нет, темп выдержан музыкально чётко, - успокоил он её.
- Может, они страдают отсутствием цезуры и сами по себе безобразны?
- Цезурные наращения и усечения новы, свежи и виртуозны! Ты – большая молодец, Майя! Умничка! У тебя прекрасный античный ритм во многих стихотворениях. А как сверкает алмазами пушкинский четырёхстопный ямб! А песенный трёхсложный анапест, словно разливается в душу бальзамом!
Она снова, как вампир, жадно впитывала похвалы, как кровавые капли. Зрачки у неё при этом расширялись, словно в неведомом оргазме.
- А что у вас всё-таки с Буниным? – возвращал её на землю, переводя разговор на личное, Дильман. - По- моему, ты ему нравишься. И ты знаешь это. И тебе приятно. Приятно? Ведь так? Скажи! Этот румяный молодой холостяк, бегает сюда, как кобель на свадьбу.
Она покраснела и притворно нахмурилась.
- Что ты такое говоришь, Костя! Как тебе не стыдно?! Ванечка, он очень милый собеседник и друг. Он помогает мне с редакциями. Он спасает меня от одиночества своими дружескими визитами.
Она ещё что-то говорила видимо, хорошее про Бунина, и голос её журчал нежно и мелодично сладко, но он не слушал её, вернее, не слышал сути того, что она говорила. Он слушал звучание её голоса как музыку, как журчание ручья, как шёпот ветра и шелест листвы и движения её губ казались ему при этом колыханием нежного розового цветка на ветру.
В другой день она просила его прочитать что-нибудь из своего. И он декламировал ей стихи, которые хотел издать к зиме в новом своём сборнике, предварительно обозвав его «В безбрежности»:
«СЛОВА ЛЮБВИ
Слова любви всегда бессвязны,
Они дрожат, они алмазны,
Как в час предутренний — звезда,
Они журчат, как ключ в пустыне,
С начала мира и доныне,
И будут первыми всегда.
Всегда дробясь, повсюду цельны,
Как свет, как воздух, беспредельны,
Легки, как всплески в тростниках,
Как взмахи птицы опьяненной,
С другою птицею сплетенной
В летучем беге, в облаках.»

«Лунный луч
Я лунный луч, я друг влюбленных.
;;Сменив вечернюю зарю,
;;Я ночью ласково горю,
Для всех, безумьем озаренных,
Полуживых, неутоленных;
Для всех тоскующих, влюбленных,
;;Я светом сказочным горю,
И о восторгах полусонных
;;Невнятной речью говорю.
Мой свет скользит, мой свет змеится,
;;Но я тебе не изменю,
;;Когда отдашься ты огню,
Тому огню, что не дымится,
Что в тесной комнате томится,
И все сильней гореть стремится –
;;Наперекор немому дню.
Тебе, в чьем сердце страсть томится;
;;Я никогда не изменю».

Майя слушала внимательно, затаив дыхание и свесив голову слегка на бок. Взгляд её был так выразителен и задумчиво-прекрасен, что Дильману захотелось писать с неё портрет.
- Завораживает! – сказала она с загадочным выражением лица. - И проникновенно! – Так захватывает! «Слова любви» - очень нежно выражено. А Лунный луч – да, друг влюблённых и спутник огня страсти. Как это прочувствовано и тонко выражено тобой!
Он улыбнулся её восторгу и упоительно продолжал:
- «И Сон и Смерть равно смежают очи…».
- Как это вы верно выразили, - согласно произнесла Майя.
Он продолжал:
И Сон и Смерть равно смежают очи,
Кладут предел волнениям души,
На смену дня приводят сумрак ночи,
Дают страстям заснуть в немой тиши.
И в чьей груди еще живет стремленье,
К тому свой взор склоняет Ангел Сна,
Чтоб он узнал блаженство пробужденья,
Чтоб за зимой к нему пришла весна.
Но кто постиг, что вечный мрак – отрада,
С тем вступит Смерть в союз любви живой,
И от ее внимательного взгляда
К страдальцу сон нисходит гробовой».
- Меня очень тронуло это последнее стихотворение, - тихо и печально сказала она. - Сердце тронуло. И взволновало. Душа откликается поднятой тобой теме. Почитай ещё. Прошу!
Дильман продолжал:
«Утомленное Солнце, стыдясь своего утомленья,
Раскрасневшийся лик наклонило и скрыло за лесом,
Где чуть дышит, шепчет в ветвях ветерка дуновенье,
Где листва чуть трепещет в лучах изумрудным навесом.
Распростертую Землю ласкало дневное Светило,
И ушло на покой, но Земля не насытилась лаской,
И с бледнеющим Месяцем Солнцу она изменила,
И любовь их зажглась обольстительной новою сказкой.
Вся небесная даль озарилась улыбкой стыдливой,
На фиалках лесных заблистали росою слезинки,
Зашепталась речная волна с серебристою ивой,
И, качаясь на влаге, друг другу кивали кувшинки».
- Удивительные образы! – восхищённо воскликнула Майя. – Я просто становлюсь поклонницей твоей поэзии. Очень красиво подмечено и выражено. Так жизненно. Солнце ласкает Землю, а ей этого мало и она изменяет ему с Месяцем. Браво! Искусный приём!
- И всё равно, Майя Александровна, - грустно и томно посмотрел на неё Дильман, - я для тебя, должно быть, всего лишь маргинал в литературе. Печатаюсь мало. Корифеями от литературы не признан. Но я ищу новые пути, новые ритмы и рифмы. А ты? Как ты пишешь свои стихи? Как сочиняешь?
- Я тоже ищу новые формы, - сказала Майя. - Ты знаешь, во мне звучит музыка. Я слышу её. Ведь я училась на певицу и могу недурно петь. По крайней мере, и в доме моего отца, известного в обеих столицах адвоката, все гости говорили об этом. Во мне звучит музыка. Я слышу мелодию и сразу на неё ложатся стихи.
- По-моему, Майя, тебе надо идти дальше в своей лирике! – решил спровоцировать её Дильман.
- Что ты хочешь сказать? – встрепенулась она из душевного забытья.
- Нужно раскрывать запретные темы. Потаённые грёзы любви. Всё то, о чём мечтает молодая и красивая женщина, но высказать не может в силу своей скромности и общественного приличия.
- Чтобы получить уголовное наказание, согласно Устава о цензуре 1890 года?
- За что? – воскликнул он.
- За распространение сочинений, имевших целью «развращение нравов или явно противных нравственности и благопристойности».
Он с удивлением посмотрел на неё.
- Однако, насколько ты подкована в юридических вопросах! – восхитился он.
- Мой папа был знаменитым присяжным поверенным, между прочим, - гордо сказала она.
- Но пойми! Поэт нового времени, он бунтарь. Он преступает границы дозволенного в литературе. Старые пушкинские границы, фетовские рамки, все то, о чём нам наплакал Надсон, теперь мало кого интересует. Искушённая публика жаждет большего, нового, запретного. И мы, современные поэты, творцы нового искусства, должны ей это новое, запретное сваять. Понимаешь меня?
- Что ты хочешь, чтобы я написала?
- Например, грёзы сладострастья, плотские чувственные желания, опоэтизированные и ничем не прикрытые, обнажённые, словно статуи античных богинь в Летнем саду!
- Это безумие! Наваждение, - воскликнула она, рукой проведя по лицу, словно смахивая и прогоняя сон или видение.
- А наша жизнь- это и есть безумие и сплошное наваждение, если внимательно к ней приглядеться, - настаивал Дильман. - Ты не находишь? Разве? Будь искренней, хотя бы сама с собой. И смелее! Ты себе в своём творчестве не должна ставить никаких ущемляющих рамок, никаких запретов. Ты свободная гордая птица. Помни это всегда. Иначе как там у тебя звучит? «Окованные крылья»? Вот. Иначе никогда не расправить крылья и умереть от тоски в духовной неволе. Мне нравятся твои образы, мысли, полёт фантазии, но этого мало, чтобы взять публику, пробрать до печёнки, до косточек. Нужен эффект разорвавшейся бомбы. Иначе нас не запомнят последующие поколения, сметут с пьедестала, и время занесёт песком наши труды.
В другой день они обсуждали её поэму «У синего моря».
- Мне особенно понравилась твоя концовка. Как же она эффектна! – смаковал поэму Дильман, купаясь в переливах её восторженного радужного блеска возбуждённых счастливых глаз.

- Дева отвергает удачное замужество за богатого, но нелюбимого старика и с головой бросается, как в омут, в одну лишь ночь с любимым сердцу юношей, который и она это знает, обманет её, поиграет в любовь и бросит и жизнь ее на этом окончится. Она это знает и всё-таки бросается в его объятия. Вот женская душа. Покуда у нас в стране есть такие девы нам не страшен никакой враг. Такие девы рождают героев и богатырей. Как там у Пушкина? «Я б для батюшки-царя родила богатыря»!
- И представь себе, - садится с ним рядом Майя и, словно любящая и заботливая мать, всовывает ему в рот пирожное. – Эту поэму напечатал один из лучших толстых журналов Петербурга - «Русское Обозрение»! Её заметили. И я стала популярна.
- Послушай, Майя! – восторженно заявил Дильман. – Я был несправедлив к Тебе, когда заявил, что тебе рано печататься в «Северном вестнике». Ты уже переросла его! Этот скотина гедонизма Флексер захлебнётся от зависти ядовитой жабьей слюной, вожделея заполучить тебя в очередной свой номер!
- Ты правда так считаешь? – обрадовалась Майя.
- Не то слово!
- Значит, я могу написать ему?
- Конечно, пиши! Приложи только стихи по смелее. Про эпатаж, экзальтированность, женский вызов, нервический бунт и протест. Он это любит. Он же декадентский маньяк!
В другой день Майя его спросила, и какая-то грустная тень лежала при этом отпечатком на всём её молодой и бледном, не смотря на природную смуглость, лице:
- Скажи, Костя, ты говорил как-то вскользь, что, вроде бы, собираешься путешествовать. Что накопил для этого достаточно средств от переводов и планируешь поехать на южные моря?
- Да, Майя, - внешне спокойно сказал он, но внутри у него все взволновалось. Он уже давно подготавливал этот разговор и хотел, преступая все мыслимые и немыслимые преграды и законы, и позвать её с собой в Крым.
- А куда ты хочешь поехать?
- Была бы моя воля, Майя, я укатил бы в Италию или в Испанию. Сейчас мне интересна тема её барокко.
- Италия! Испания! – не скрывая зависти, по-детски радуясь за него, воскликнула она. – Как это хорошо! Я бы тоже мечтала уехать отсюда. Хоть куда-нибудь к югу. И даже не столько для того, чтобы подкрепить реальными впечатлениями главные и волнующие меня темы творчества, а сколько ради простого устремления души. Ты знаешь, я еще девчонкой, только окончив Московское Александровское мещанское училище и, приехав домой, к маме, познакомилась с Василием Ивановичем Немировичем-Данченко. Ты знаешь его? Писатель, путешественник, журналист. Он меня познакомил, между прочим и с Владимиром Соловьёвым.
- Нет, я больше слышал об его брате, Владимире Ивановиче, драматурге. Мой покровитель Короленко давал мне читать его драмы.
- А Василий Иванович, путешественник. Где он только не побывал! И так мне красочно рассказывал об этом. Мы вместе с ними мечтали, как я поеду куда-нибудь. Я даже однажды отчаянно попросилась, чтоб он взял меня с собой. Я предложила остричься под мальчика и инкогнито уехать путешествовать. Но он остудил мой глупый пыл, сказал, что несовершеннолетней девушке неприлично сбегать из дома с сорокалетним мужчиной. Что подумают про него в обществе.
- А что же муж не свозит тебя куда-нибудь? Вот, пожалуй, хотя бы в Крым. Там сейчас «ситцевый» сезон в разгаре. Цены на побережье до «высокого сезона» умеренные. Это потом будут, так называемые, «шёлковый» и «бархатный» сезоны, понаедут богачи и сливки общества. Ну, тогда цены, конечно, взметнутся, посчитай за месяц можно просадить столько, сколько за квартиру в Москве или даже в Петербурге за год выйдет. Слушай, Майя, - шальное предложение само лезло из его волнующегося и оттого пересохшего горла себя произнести, - а когда твой муж приезжает?
- Писал, что, может быть, в начале августа будет. Но сам ещё не уверен толком, быть может, задержат.
- А где он у тебя сейчас мотается?
- По западным губерниям.
- Слушай, а давай, я тебя возьму с собой, хотя бы на недельку в Крым!
- В Крым? – посмотрела она на него ошарашенно-удивлённо и оттого взволнованно. Это предложение было для неё сногсшибательной неожиданностью.
- Да, в Крым! В Балаклаву! Там тихо и уютно. Снимем домик в деревне! Ты будешь полностью на моём содержании.
- На каких правах? – гордо вскинула она чёрную соболиную бровь. – Любовницы? Содержанки?
- Ты что?! – изумился он и тут же, испугавшись, добавил, -ни в коем случае! Ничего такого непристойного не подумай! Проезд оплачивай за себя сама. Хочешь, и питание тоже. Я просто сниму дом, вот и всё. У меня есть там знакомые. Я же не первый раз уже по югам мотаюсь.
- А я вот ни разу не была. Только в стихах улетаю к южным тёплым морям. Гляжу на наше холодное Балтийское море, а самой чудится то Чёрное, то Средиземное или Кантабрийское. Вот послушай такое моё стихотворение.
И она, загадочно улыбнувшись, впервые для него сама стала читать. Голос её звучал нервно и требовательно, переливаясь интонациями то ласковой мелодичности, то раздражённой нетерпеливости.

- Да, - в задумчивости почесал затылок Дильман. – Это какие-то прямо «Половецкие пляски» Бородина. Как песня невольниц «Улетай на крыльях ветра». Навеяло.
- Ты хочешь сказать, что я – плагиатор?! – разочарованно вспыхнула в негодовании молодая женщина. – Я ему крик души поверяю, тайну сердечную, а он копается в каких-то условностях и проформах! Фу! Ты мне противен ужасно! Уйди, негодный! – капризно-кокетливо махнула она рукой, но тут же улыбнулась нежно, показывая, что это лишь игра.
- Ну так что насчёт Крыма? – дрогнувшим голосом напомнил он ей. – Подумай. Я тебя не тороплю. Моё предложение в силе. Я буду ждать тебя.
Она нежно заглянула ему в глаза. На мгновение в них засияла девичья мечтательность. Но тут же взор её омрачился. Она, словно опомнившись, изменилась в лице, которое стало строже и твёрже в своём будничном выражении.
- Спасибо, конечно, за предложение, Костя, - она опустила глаза и наклонила голову. – Оно, конечно, волшебное. Но я говорю сразу – нет. У меня семья. Без детей я не поеду.
- Поехали с детьми! – отчаянно, словно пытаясь ухватиться хотя бы за хвост жар-птице осуществления своей мечты, выпалил он. – Давай возьмём их с собой!
- Тем более нет, - строго покачала она головой. – В дороге и там, какая антисанитария. Ты хочешь, чтоб они у меня подхватили скарлатину или тиф? Не дай Бог! Нет, Костя. Они ещё маленькие. Их таскать по морям ещё рано и опасно для их здоровья. Так что твёрдое нет. Да и скоро Евгений приезжает…
- Тогда езжайте семьёй на море, а я наведаюсь там к вам в гости.
- И с семьёй не поедем на этот год. Может, в следующем…
- Ну что ж, - грустно протянул он, глядя ей в глаза. – Я пойду. Мне пора… Но знай, моё предложение в силе. Навсегда!
На этой изящной, как он считал, ноте, он покинул её дом, убеждённый, что взволновал её сердце сильнее, чем обыкновенным признанием в любви. Любил ли он её теперь по-настоящему, или это была всё ещё романтическая увлечённость, несерьёзная и даже хулиганская, он не знал, не хотел ковыряться в себе, в том живом чувстве, зеленеющий росток которого, нежный и тянущийся к свету, он уже ощущал в себе явственно в эти дни.
В следующий раз, когда он пришёл к ней в дождливый прохладный день и прогулки с детьми, видимо не было, оба её мальчика, любопытно-проворные, смело уже вышли приветствовать этого дядю, завсегдатая маминой гостиной.
Они выстроились, как перед командиром полк в шеренгу, стояли подтянутые, в чистой выходной одежде, хорошенькие такие, один к одному, словно сладкие зелёные горошинки в молодом стручке.
- Знакомьтесь, это дядя Костя, - сказала их похорошевшая мать.
Она была обворожительно хороша в своём чёрном люстриновом платье с расшитыми тёмно-красными розочками на груди.
- Ну, мальчуганы, будем знакомиться! – потрепал их по светло русым головам Дильман.
- Это Миша, старший, - горделиво представляла ему сына Калитвина. – Будущий бравый воин. Упрям, норовит всё делать по-своему. Говорлив и постоянно требует к себе внимание, требует, чтобы с ним считались.
- Михаил! – любя потрепал его по розовым щёчкам Дильман. – В честь Кутузова назвали? А, дружище, будешь фельдмаршалом?
- А это Женя, - Мира, улыбаясь материнской улыбкой с беспокойством и заботой о выправке сыновей перед важным гостем, представила второго сынишку.
- Евгений! – приласкал и его Константин. – В честь папки назвали! Будешь, как Евгений Онегин! – пошутил он.
- Не дай Бог! - притворно нахмурилась Майя.
- Мой Женюшка – мальчик ясный,
Мой исправленный портрет.
С волей маминой согласный,
Неизбежный как поэт.
- Во как! – удивился Дильман. – Ты уже даже стихом его покрестила. – Ну, значит, будешь, как Евгений Баратынский! Первый модернистский поэт, как говорит мой друг Валерка Брюсов. Ступай с братом в детскую!
Майя любовно смотрела на то, как Константин ласково и весело обходится с её детьми.
- Ты уже так заправски действуешь, словно их отец! – улыбнулась она Дильману.
- Мальчишки любят бодрую распорядительность. Уси-пуси им ни к чему. Я сам вырос в многодетной семье и знаю, что это такое. У моего отца нас было семь сыновей.
- Сколько? – ахнула Майя. Прямо семь богатырей! Вот представляю, как к вам в шуйский ваш теремок забрела какая-нибудь молодка, уездная царевна, - смеясь, она закрыла рот рукою, вспоминая сказку Пушкина.
- Да уж, «мёртвая царевна», - усмехнулся, подыграв ей, Дильман. – Не забывай, что сейчас в моде декаданс. Мёртвая царевна.
- Но её всё же оживит поцелуем королевич Елисей, - загадочно улыбаясь и сияя глазами, как звёздами, лукаво сказала она.
- Ну, если даст себя поцеловать, то быть может, и оживит, - настойчиво приблизился к ней Дильман с намерением поцеловать её.
Она в испуге отшатнулась.
- Вот, прочти. Это я написала вчера, после того, как ты ушёл.
И она робко протянула ему листок бумаги, на котором девичьим лёгким почерком было переписано из черновика, а может и сходу записано придуманным одним откровением стихотворение без названия.


Выраженный в нём поэтический намёк, ответ вчерашней его метафоре признания ей в любви, тронул его сердце. Он грустно улыбнулся. Она смотрела на него внимательно и ждала ответа. Она, как бы предлагала ему направить возникшее их взаимное чувство в мир поэтических мечтаний. Другого пути у них не было. Он понял её ответ без лишних слов и прижал к сердцу листок.
- Как нежно, - прошептал он ей, глядя в лучезарные глаза.
- Возьми, это тебе, - тоже прошептала она.
Он бережно свернул листок и убрал во внутренний карман парусинового пиджака.
В тот день они пробыли вместе мало. Вскоре её отвлекли дела, и он грустный уезжал от неё на извозчике на Арбат, на квартиру к князю Урусову.
***
Их лето заканчивалось. Не календарное – их. На календаре подходил к концу лишь июль. А в их отношениях, где только недавно солнце пригрело лаской раскрывшиеся души, а уже клубился туман расставания. И был у них последний вечер наедине. Они не загадывали, что будет дальше, но чувствовали оба, что всё их радостное общение, поэтическое и солнечное, подходит к незримому концу. Когда он зашёл в дом, она была одна, вся в тёмном, как в трауре.
- Что-нибудь случилось? – испуганно спросил он, подавая ей шляпу и трость.
- Нет, - тихо сказала она. – Просто завтра приезжает муж. Он дал телеграмму из Финляндии. С почты принесли штемпельный бланк с телеграфной маркой.
- И что, ты от этого в трауре? – морально задел её Дильман.
- Нет, - не уловив шутку серьёзно отвечала она. – Просто между нами так много недосказанного. Всё так сумбурно, что я хотела бы объясниться.
- Усади хотя бы гостя, вели подать чаю с какими-нибудь плюшками, - воскликнул поэт.
- Да, проходи, садись, - быстро проговорила она, не останавливая на этом ни мысли своей, ни внимания, словно боясь забыт, что подготовила с ночи сказать ему, но не записала, чтобы потом не обнаружил вдруг неожиданно муж. – Чай…, да, сейчас поставлю примус. У нас уволилась прислуга. Взяла расчёт и уехала, не отработав обещанного. Но это пустяки.
- А дети где?
- С няней… В Петровском парке. Няня осталась дорабатывать, но тоже уходит.
- А что так они все посбежали от вас? – удивился Константин.
- Денег, говорят, мало платим. Но это муж с ними договаривался, пускай новых на бирже ищет. Ты послушай меня, вот, что я тебе хочу сказать, пока никто не слышит. Пока можно это вслух сказать.
Он замер весь во внимании, заинтригованный ею. Она обвила его томными глазами, словно ветвями дерево.
-Костя! Скажу тебе откровенно, как сердечному другу, то, что ни маме, ни даже мужу никогда не скажу.
Он весь напряг слух и внимание. Она говорила спокойно, словно на исповеди у священника. Ни один мускул не играл на её лице и голос не дрожал от волнения. Она была, как бы в забытьи, в трансе медитации.
- Мне тоже нужно в любви многого. И мой муж не даёт мне достаточно любви. Не то, чтобы он совсем был импотентом, нет, но ему хватает меньше. Он налетает на меня голодный после разлуки, чих-пых и отстрелялся, и уже на бок заворачивает почивать.  А я толком и не разогрета ещё. И всё, остываю. Напрасно распаляется только мой огонь. Но это всё, что дано мне Богом и судьбой. Пойми! Другого не будет. Но конечно, как каждая женщина, я хотела бы хоть раз провести незабываемую ночь с любимым, полную ласк, чтобы изнемочь от блаженства сладострастия. А такого никогда не было, даже в самый первый послебрачный период наших с ним отношений. Вот судьба простой русской женщины.  Кладу её как тайну своего сердца на алтарь твоего символизма. Надеюсь, что у тебя хватит такта и мужской чести не выносить её на всеобщее обсуждение и не выставить меня всеобщим посмешищем.
Он был ошарашен её признанием. Она опустила глаза. Оба они молчали. Она высказала всё, что хотела. Он не знал, что сказать. Было как-то неловко, словно бы он нечаянно и бестактно подглядел чужую тайну, раздевание чужой женщины в бане, где вместо волнующих пикантных подробностей её прелестей, увидел бы вдруг тщательно скрываемое уродство какой-то болезни. Такое уродство, увидев которое, всё отношение к женщине перестало бы опьянять его романтической чувственной усладой, а только жалость к её недугу, скулила бы в сердце и щемило душу. Он съёжился весь и хотел было уйти. Но она ещё держала его для чего-то, поила каким-то горьким чаем. Они сидели молча, стараясь не глядеть друг на друга. И только настенные часы говорили с ними своим временным шёпотом.
В день последнего к ней визита тем летом, не успел он зайти ещё в её квартиру, как услышал скандал в покоях. Муж нервно отчитывал и попрекал жену запятнанной своей репутацией.
- Хозяин Евгений Эрнестович приехали, - сухо сказала Дильману новая незнакомая горничная.
Ёкнуло его сердце. Раздраженный осиплый тенор супруга пронзительно гремел в сводах высоких потолков.
-Мать моих детей! Ведёт себя, как какая-то бесстыжая потаскуха! Как ты вообще можешь одна принимать гостей мужчин в отсутствии мужа? Что подумают приличные люди, соседи, наконец? Нам ещё здесь жить. Подумают, что какой-то притон здесь! – истерично орал он на неё.
Муж ругал Майю по-французски, как будто от этого наносимые ей оскорбления могли казаться ей менее обидными и тяжкими.  Но Дильман, хорошо зная французский язык, легко понимал его брань.
- Неужели это твоя еврейская проклятая кровь тянет тебя в грех? Я не знал, что моя жена - шлюха! – продолжал отчитывать её муж, словно прислугу. – У, паскудница! Зашиб бы, была бы моя воля, да детей сиротами оставлять не хочу и на каторге из-за такой потаскухи жаль пропадать! Прав был мой отец: говорил ведь перед свадьбой, что не пара ты мне и погубишь меня своей чумной страстью!
В последних словах голос Жильбера дрогнул, переходя на слезливый альт.
«Ну, прямо, как у меня с Ларисой», - подумал Дильман.
- Я тебе не изменяла! -отчаянно защищался милый его сердцу грудной голос Мирры. - Как ты смеешь меня оскорблять!
- Ну разве ты не учила правила приличия и хорошего тона в своём Мещанском училище? - с издёвкой в голосе, но уже немного смягчаясь, сипел охрипший от крика чувствующий себя обманутым муж.
- Да я только из правил хорошего тона и приглашала этих людей к себе, а не таскалась с ними по трактирам и ресторанам! А то, что они приходили ко мне, да, не скрываю. Но всё было чинно и благородно. Они литераторы.
- Жалкая публика! Тунеядцы! – категорично выкрикнул Жильбер.
- Женя, зачем ты меня оскорбляешь? Я ничем не запятнала твоего имени, -дрожал голос Мирры. - У меня ничего не было с ними, - продолжала она надсадно оправдываться, - и не может быть, ведь я люблю только тебя! Кому ты поверил, этой старой кухарке?! Она, вон, взяла расчёт и ушла недовольна, что мало платили. Так ты же сам положил ей столько платить, а обида её на меня легла. Я тебя только люблю, - словно оправдываясь и сдавая сложнейший экзамен в жизни, говорила Майя.
"Да Матушка»! - нежно подумал при этом про неё Константин.
Муж окончательно растаял и смягчился. В кабинете послышались примирительные поцелуи, но голос Мирры ещё, лапочущий что-то, дрожал. Чувствовалось, что она плакала, всхлипывая и причитая по детски. Дильману опять так стало жаль её, так сжалось его сердце болью за неё, что он стиснул отчаянно зубы в нервическом скрежете.
- Что передать барину?- тупо глядя в его сюртук, буркнула горничная с круглым румяным и глупым крестьянским неграмотным лицом.
- Отдайте вот это, только не барину, барыне, - сказал он тихо и протянул прислуге свою визитку, аккуратно загнув её правый нижний угол, что по правилам салонного этикета означало, что гостем был сделан визит на прощание и что он собирался уехать.
«Замает он её, сердечную», - подумал он, выходя из дома и скрипя старой парадной дверью.
«На «ты» тоже с ним она... Обманула меня, выходит. А может, придумала себе другую реальность, где всё красиво и вежливо, на «вы». А может, и его в первый раз на «ты» назвала.  Кто знает. Сердце женское – потёмки. Лишь бы не бил он её, козёл!  За такое и застрелить не страшно!  Пусть потом Сибирь и каторга. Зато она будет свободна и счастлива. Сердце её - сокровище и надо уметь распоряжаться им правильно. Надо будет через Поляка револьвер себе какой-нибудь достать, «Бульдог», скажем, бельгийский, Webley. На Хитровке краденный или самому купить его в оружейной лавке. На распродаже у Роггена на Неглинной или у Тарнопольского на Мясницкой самый ходовой товар.  Да пугнуть этого гада, чтоб не обижал Майю»!
- Ну, прости меня, дурака, - слышались на улице из открытой форточки нежные извинения растроганного мужа, сокрушающегося теперь тем, что так больно обидел свою жену.
Поглядев на её окна, Дильман отвернулся. Сердце так и щемило грустью за несчастную судьбу этой женщины. Поэт вздохнул печально и один уехал в Крым.
А Майя, после ссоры с мужем Евгением, наутро открыла свой рабочий поэтический черновик. Туда ею заносились свои первые рифмованные мысли, чтобы не утерять нить вдохновения, и были перечеркнуты строки, заменены слова и целые выражения, а на полях красовались, подобно пушкинским зарисовкам, начертанные небрежно, но плавно мужские и женские головки и силуэты в парадных мундирах и бальных платьях. Поразмышляв немного, она переписала туда известное стихотворение модной поэтессы Мирры Лохвицкой:
« УМЕЙ СТРАДАТЬ
Когда в тебе клеймят и женщину, и мать, –
За миг, один лишь миг, украденный у счастья,
Безмолвствуя, храни покой бесстрастья, –
Умей молчать!

И если радостей короткой будет нить,
И твой кумир тебя осудит скоро,
На гнет тоски, и горя, и позора, –
Умей любить.

И если на тебе избрания печать,
Но суждено тебе влачить ярмо рабыни,
Неси свой крест с величием богини, –
Умей страдать!»


1897
Он был отвергнут. Ему предпочли другого. Эта благопристойная дамочка осталась с мужем, хотя поэт дал ей недвусмысленный намёк убежать от Жильбера с ним в новую жизнь. Пусть он и не признался ей в любви словами, произнесёнными вслух, но взглядами, мыслями, стихами, интонациями – тысячу раз дал понять, что любит её безгранично и всецело поглощён только ею одной. А настоящему поэту, кем она себя тоже считает и, бесспорно, по праву, не нужно говорить о любви. Поэт тонко чувствует реальность и поймёт настоящее чувство уже в полутонах: с полуслова, полувзгляда, полунамека, поэтического образа. И она выбрала мужа. Счастливец! Он и не знает, что уже дважды выбран ею в волнительном жребии любви. А ей такой выбор и спокойней, и обеспеченней. Никто не осудит и самой, как у Христа, за пазухой. Не то что с полунищим поэтом, который не знает и сам, где будет ночевать завтра и что будет носить из одежды и есть за столом или даже без стола, на ходу натощак. Конечно, с мужем уютнее. Обманщица! Предательница своей мечты! Тогда пусть и о стихах говорит с мужем. И в поэтические грёзы с ним улетает. Хотя этот тюфяк, должно быть, вряд ли читал в своей жизни что-нибудь из поэзии, более школьной программы. Ну что ж. Она свой выбор сделала сама. И прекрасно.
Только обида в нём засела больно занозой. И, возвращаясь в Россию из-за границы, почти инкогнито, чтобы договариваться об издании третьего своего сборника стихов «Тишина», Дильман чувствовал себя графом Монте-Кристо в русской литературе, накопивший несметные богатства поэтических замыслов и стихотворных находок, новых приёмов ритмов, рифм, оборотов речи, способный щедро расточать эти богатства площадной толпе, но вместе с тем и упоённый жаждой мести всем тем, кто его предал, и прежде всего, в первую очередь, к безумно любимой им женщине.
Сборник стихов «Тишина», который он накропал в затянувшемся своём свадебном путешествии с новой женой по Франции, Голландии, Испании, Италии и Англии, был, если считать его с неудачным первым, тираж которого он весь скупил в провинции и сжёг когда-то давным-давно, уже четвёртым по счёту сборником. Но тот первый он не считал. Тот сборник был действительно дилетантским, за него было стыдно, и был он ещё до второго рождения Константина, то есть до попытки самоубийства в гостинице «Лувр и Мадрид». Теперь это был полновесный третий его официальный сборник лирических поэм. Издать он его хотел в Петербурге и вёл переписку на этот счет с петербургскими издателями Стасюлевичем и Сувориным.
Оставив молодую жену в Европе, лечить свои желчные колики, он вырвался в Россию один с хищным взглядом голодной рыси, как в прежние годы, начинать всё с нуля и ценой невероятных усилий и выдающегося мастерства и таланта доказывать всем своё поэтическое право, заявлять своё литературное имя. Он ехал исключительно по делам издания сборника и заскочить к своему единственному другу в Москве, Валерию Брюсову, кто продолжал ещё учиться в Московском университете и поддерживал с ним братскую переписку. А Калитвину он хотел забыть и выкинуть из своего сердца.  Но она в мыслях и образах всё никак его не покидала, словно держала его на крючке, заставляя страдать и постоянно напоминая о себе какими-нибудь знаками или новостями. Это было невыносимо.
Да он и женился на другой специально для того, чтобы забыть про неё. Но никак не мог забыть! Да, он женился! На Кате Андреевой. На своей «черноглазой лани», как он её поэтически теперь называл. Она поддалась его ухаживаниям и должным образом приняла его поэтические экстравагантные безумства, всякие закидоны для нагнетания духа и выработки нового эфира творческого вдохновения.
А про Майю он знал немного. Знал от князя Урусова, что она издала в Москве наконец-то свой первый долгожданный сборник «Стихотворения», как и хотела в Товариществе Скоропечатни А.А. Левенсона, что он произвёл фурор среди старых литераторов и 19 октября 1897 года к годовщине открытия Царскосельского лицея ей была присуждена за этот сборник половинная Пушкинская премия. Вместе с ней половинную премию присудили французскому графу де ла Барту за перевод «Песни о Роланде» размером подлинника, а почётный отзыв посмертно получила за изданный в Санкт-Петербурге сборник стихов поэтесса Екатерина Бекетова, в замужестве Краснова, скончавшаяся скоропостижно в возрасте 36-лет при родах.
Конечно, знал о достижениях Калитвиной-Жильбер Дильман. Ещё бы! Он всё равно зорко и ревностно следил за её успехами, даже из-за границы. И до своей свадьбы в конце сентября 1896 года маячил на горизонте её судьбы, волнуя своими внезапными наездами. В один из них она лично вручила ему экземпляр своего сборника, подписав дарственной надписью: «Константину Дмитриевичу Дильману от его читательницы и почитательницы М. Жильбер. 27-го февраля 1896».
В этом изящном и экстравагантном своём автографе поэтесса умышленно завуалировала свою замужнюю фамилию, изобразив себя в образе вольного и дерзкого героя-любовника Жильбера из цикла романов Александра Дюма о графе Калиостро. Чтоб было меньше пересудов. Но страсть своего сердца она вложила ему в свой подарок без меры. А он ровно через семь месяцев после этого женился на другой женщине, чтобы забыть Майю раз и навсегда. Но не смог забыть.
Замучила она его своими намёками! Слала ему письма с любовными стихами, откровенными, страстными, эротическими. Он отвечал ей тем же стихотворным размером, заданным ею, поддерживая с поэтессой песенную перекличку, в которой они были, как соловьи, что заливаются между собой трелями в майском сумеречном саду. Будь то четырехстопный хорей с мужскими окончаниями, введённый в моду ею, или четырехстопный ямб с цезурным наращением, которым у него больше получалось с нею перекликаться, он прилежно отвечал ей, как ученик, отсылающий своему учителю заданные уроки.
Она писала ему любовные стихи, черпая в его любви своё вдохновение. Но сама не давалась ему никак, ни душой, ни телом. При этом никак и не отпускала от себя, держала на привязи подле, как, видимо, и многих других своих почитателей, привыкшая, чтобы её занимали, чтобы вокруг её трона обаяния веяло всеобщим почитанием, влюблённостью и благоговением. И распоряжалась людьми, их чувствами и личным временем, словно какая-то поэтическая жрица любви, мучающая в храме своих рабов.
И вот он приехал из Парижа к ней, чтобы её увидеть. И свой приезд он специально подгадал в канун её дня рождения. Константин очень тщательно готовился к этому дню. Он был очень требователен к себе и щепетилен в выборе одежды для формирования безупречного образа джентльмена, безукоризненно элегантного до лёгкого и дерзкого франтовства и щегольства. Приехав в Москву из Европы, он был одет в английский светло-коричневой тонкой шерсти костюм-тройку в мельчайшую клетку. Белая сорочка с золотистыми запонками и пристёгнутым накрахмаленным воротничком, была украшена итальянским двойным галстуком-пластрон из чёрного шёлка. На ногах у него красовались лакированные туфли из бурой телячьей кожи. Дополняли образ парижское пальто и шляпа цвета каштана. Из Парижа привёз он ей и главный свой подарок – духи «Fleurs d’Italie» от Эме Герлена в маленькой коробочке вишнёвого бархата. Шикарный букет от Эйлерса голландских пионов, заказанный им из петербургской оранжереи, был, конечно, дороже, чем срезанные «ниццкие» розы, но аромат его был настолько нежен, что скупиться на чувства поэт не хотел. И эти красные цветы с крупными полу распущенными бутонами в по зимнему стылый ноябрьский день наполняли его сердце отрадой и поэтической влюблённостью. С визитом он не торопился. Он заказал доставку цветов с мальчиком-курьером. В букет, перетянутый алой и малиновой лентами, Дильман заказал и записку, которую красочно оформили в цветочном салоне на дорогой бумаге в виде открытки. Какая-то любовная чушь, написанная по-французски, чтобы вскружить ей голову, дерзко и неожиданно.
Приехав теперь в Россию, поэт всё никак не мог решить для себя, в каком образе он предстанет перед любимой им женщиной: в образе ли графа Монте-Кристо, обиженного и упоённого местью, или всё-таки Дон Жуана, испанского гранда и ненасытного обольстителя женщин, о котором он начал свою блистательную поэму и с духом которого он слился, работая над ней и изучая биографию прототипа своего героя - севильского повесы по имени дон Хуан Тенорио. Монте-Кристо мстил за украденную у него любовь и имя. Дон Жуан, не любя, разбивал влюблённые сердца. Майя, конечно, была, скорее, невестой Эдмона Дантеса – Мерседес, нежели все эти несчастные брошенные любовницы испанца. Но только мести Дильман жаждал к Калитвиной, не монте-кристовской, а именно дон-жуанской.
Букет доставили в её квартиру в восемь часов утра. Он сверил часы. Всё точно. Мальчик-посыльный исчез в подъезде её дома с букетом и вышел через некоторое время довольный чаевыми от хозяйки, а, может быть, горничная забрала букет, но угостила его чем-то вкусным, мучным или сладким из кухни. В любом случае он вышел довольный, насвистывая какую-то песенку.
Константин стоял напротив дома Мирры, на другой стороне переулка, и гадал, что сейчас происходит в квартире. А там было следующее. Букет приняла горничная и принесла в спальню Майе, которая, сидя перед зеркалом в розовом капоте, расчёсывала свои длинные каштановые волосы.
- Это вам, госпожа! – восхищённо разглядывая нежные бутоны, воскликнула молодая служанка и подала букет своей взволнованной этим событием хозяйке.
Когда она вышла, Майя поспешно нашла в букете записку и убрала её в секретер. Прижимая цветы к сердцу, вдохнула их аромат, и счастливая воскликнула:
- О-у! Хулиганьте, господа! И надейтесь…
Но тут в комнату вошёл мрачный супруг. Цветы вспыхнули красным цветом, поспешно убираемые женой в вазу, на миг озарив серую обстановку комнаты и, как взорвавшаяся бомба или красная тряпка тореодора для взбешённого быка, взбудоражили собирающегося на работу страхового агента. Его передёрнуло. Этот букет упрекнул Евгения Жильбера в отсутствии его подарка жене.
Раньше, в первые годы супружества, он ещё баловал свою жёнушку неожиданными сюрпризами, безделушками и цветами. Привозил из кондитерских или кафе коробочки с засахаренными фруктами или из ювелирных магазинов ожерелье или браслет. Но теперь он считал эти неожиданности глупой тратой семейного бюджета, расточительными холостяцкими выходками, непозволительными для солидного семейного человека. Уж лучше вывезти супругу в фотографический салон, сделать её новый портрет или после примерки купить ей новое платье в бутике, или оплатить заказ у известной модистки, завезя той эскизы пошива из модного журнала, купив при этом дорогие ткани. А лучше вывезти её сначала в салон красоты, потом купить ей новое платье и уже в нём сделать портрет богини его сердца и кошелька. Затем продолжить празднование в ресторане, а вечер закончить вдвоём в спальне, в любовных объятиях. Так планировал выстроить этот день муж. Вот только до обеда он задумал ещё съездить на работу, в страховую компанию, и пораньше оттуда сегодня отпроситься, не решив ещё, куда девать после обеда детей. Отправить опять с няней куда-нибудь гулять, в парк или на какой-нибудь детский спектакль, а лучше в цирк.
Но этот чёртов букет нарушил всю его гармонию утреннего настроения, разметал все его планы, словно дьявольский шар кегли в тенпине. Он посмотрел на букет в неистовом раздражении.
- Это, должно быть, от литераторов из «Русской мысли», - видя реакцию мужа, поспешно воскликнула Майя, так запоздало пытаясь предупредить очередную вспышку его невыносимой ревности.
И, не смотря на то, что ему так не хотелось устраивать в её день скандал, он подошёл к ней ближе и строго посмотрел на неё.
- Сударыня! – сухо начал он, хотя так мечтал начать не с этого утро праздничного дня. – Этот «презент» от Него?
- Кого вы имеет в виду, сударь? – в страхе пролепетала молодая женщина.
- Не притворяйтесь! Вам хорошо известно, кого я имею в виду! – холодно и медленно, расставляя затянутые паузы в словах, выговорил он.
- О, что вы! Нет, сударь! – невинно глядя ему в глаза, проговорила супруга, ложью спасая не сколько свою репутацию, но самую себя от излияний мужнего гнева.
- Он ставит меня в неловкое положение, - как бы не услышав неубедительное оправдание жены, продолжал нагнетать грозовую атмосферу скандала Евгений Жильбер. – Вы оба, должно быть, смеётесь надо мною сейчас, - голос его немного дрогнул, повысив тональность. Но тут же он кашлянул в кулак и вернул в гортань привычное трубное звучание звонкого и бархатистого баритона. – Кто я у вас? Глупый Шарль – любящий не смотря ни на что муж мадам Бовари, или рогатый Каренин?! Я не желаю быть ни тем, ни другим! И посмешищем выставлять себя в свете не позволю!
Он стукнул кулаком по столу, так что зазвенела посуда в шкафах и вздрогнула, подскочив на стуле его взволнованная и тоже ставшая нервной вслед за ним жена.
- Мадам! Я требую у вас вашу с ним переписку! Сейчас велю и горничная с дворником взломают ваш спальный секретер, ключ от которого вы прячете на своей груди вместе с каким-то языческим кулоном, вместо креста! Взломают и передадут мне все его письма к вам. Не заставляйте меня прибегнуть к насилию и вероломству! А лучше сами отдайте мне его письма. Даю вам слово чести, я не стану их читать! Я просто брошу их в камин. Клянусь вам! Я их сожгу, чтобы дети наши, подросши и повзрослев, ненароком не обожглись бы об эту мерзость случайно!
- О, милый! – нежно воскликнула она, смиряя вспыхнувшую в ней ответно гневную гордыню. – Вы сейчас так несправедливы ко мне и так жестоко разбиваете мне сердце!
- Чем же, позвольте узнать? – размахивая руками в нервическом припадке, вскричал закипая от её неиспуганной нежности муж. – Разве не вы сейчас мне разбиваете сердце?!
- Нет вы, сударь, – овладев достаточно собой, уже спокойно отвечала она. – Именно вы! Вы разбиваете мне сердце, которое вас так любит! Своим недоверием, своей ревностью. Вы оскорбляете меня в присутствии прислуги, ставя под сомнение мою верность вам, мою честь, моё имя порядочной женщины, доброй матери и верной жены. Может быть, вы ещё прикажете слугам обыскать мои вещи? Заставить их рыться, словно ищеек, в моём нижнем белье?! Да, у меня есть поклонники! Я публичный человек. Я пишу стихи и пьесы. Я литературная знаменитость! – при этих последних словах она гордо тряхнула головой, так что неокончательно расчёсанные волосы густыми волнистыми локонами взмыли в воздух и плавно упали на её плечи. – Меня печатают в газетах, издают в журналах, обо мне пишут! В том числе и клевету, к прискорбию моему, которой вы, сударь, только и верите почему-то, более, чем всем моим словам. Вы не верите мне, своей благоверной жене, родившей вам троих сыновей! А верите каким-то проходимцам беллетристики, пишущих какую-то бульварную чушь, выдумывающим явную ложь и смакующим в ней всякие пошлые мерзости, порочащие ваше и моё имена честных порядочных людей.
- Но согласись, - немного смягчаясь, перешёл на «ты», на этот домашний, семейный, уютный тон обращения муж, - как я могу реагировать на такие заявления в печати и слепо выбирать твою сторону, не проверив всей подоплёки?
- Но ведь я же твоя жена! Я живая! Я не имущество, которое ты страхуешь и оцениваешь в своей конторе! Как ты можешь мне не доверять? Подозревать меня? Выходит, ты меня не уважаешь? И не считаешь личностью? А только вещью, принадлежащей тебе по праву собственности?!
- Я знаю, что Он посвящает тебе стихи. Не спрашивай, где я об этом узнал! – резко прервал он её попытку объяснения. – Знаю и всё! Сам читал. Мало, что понял, конечно в этом его витиеватом вздоре всяких поэтических соловьиных ваших трелей, припевов, присвистов. Кстати, если тебе это будет интересно, я скажу сейчас, как я отношусь к этой вашей современной поэзии. Вы все, современные поэты, так заняты, так увлечены формой стиха, его эстетикой, мелодичным звучанием, что напрочь забыли о содержании, о смыслах, которые вы передаёте читателям. Вы пишите сами для себя несусветную чушь, бессмыслицу, облекая её в красивую форму, и любуетесь ею.
Майя с удивлением поглядела на мужа. Он раскрылся перед ней в незнакомом и новом для себя качестве неплохого литературного критика. До этого Евгений Жильбер никогда не брался судить поэзию, не рассуждал о ней, боясь показаться некомпетентным. А тут он так хлёстко отчитывал всех новомодных декадентов, как будто был знатоком и ценителем литературы. Конечно, скорее всего, он просто повторял сейчас чьи-нибудь желчные сухие выводы, какого-нибудь злобного критика, но всё равно, звучало это из его уст неожиданно сильно и весомо.
- Но одно я понимаю точно, М…рия, - он немного запнулся в её имени, исковеркав его, но умышленно избежал назвать её Майей.
Он не любил это вымышленное её имя, считал, что оно отдаляет её от него, крадёт у неё реальную жизнь, затягивая в омут поэзии, несбыточных грёз и желаний. Он ревновал её к поэзии все годы супружества.
- Одно я понимаю точно, Мария, - уверенно повторил он. – Когда Он подписывает свои пошлые вульгарные стихи посвящением тебе, тебе, Маша, понимаешь? Для меня это, как будто грязная чёрная жаба лезет на белую чистую простынь, и плюётся в неё своей ядовитой слюной! Он не прославляет, а оскверняет твоё имя своими посвящениями! А, исходя из сути и всего чувственного посыла его стихов – эротического вожделения и соблазна прелюбодеяния, этот изверг не столько посвящает тебе стихи, сколько обращается к тебе с зашифрованным призывом грехопадения и адюльтера. Он делает тебе гнусные предложения совместного разврата. Он зовёт тебя на шабаш, словно колдунью бес. Чтобы ты разделила с ним его оргии, впала в распутство! Он протягивает тебе свою поганую руку и ждёт твоей чистой, невинной руки! Это не посвящения, Машенька, это обращения! Грязные, вульгарные, похабные обращения и предложения! Как я могу на всё это реагировать? Вызвать его на дуэль, мерзавца?!
-О! Только не это! – в нервном порыве всплеснула руками молодая женщина, испугавшись за судьбу обоих мужчин.
- Ты его любишь, что и требовалось доказать, - спокойно и грустно, философски, с самоиронией заключил обманутый сердцем муж. – Раз так боишься за его жизнь. Чем же он стал так дорог моей Крошке, моей милой и доверчивой к людям Несмышлёнке?
Евгений ласково с оттенком печали посмотрел на Марию.
- Он украл твоё сердце, чтобы поиграть им. Наплёл тебе, пади, какие-нибудь выдуманные им же опоэтизированные небылицы, про горькую свою судьбину и прочая, а ты, Глупышка, доверчиво его пожалела, этого крикуна-неврастеника и площадного паяца.
- Не говори так о Нём! Ты его совсем не знаешь! – отчаянно защищая поэта, гордо сказала Майя.
- Ты посмотри, какой герой! – ёрничая, сказал Евгений. – Его защищают! Его почитают! Ему поклоняются! Только поклонения все эти – дьявольские, сударыня! Имейте это в виду. Вы вольны сегодня, как и в любой день своих именин, поступать, как вам заблагорассудится. Делайте, что вам угодно. Но без нас. Я сегодня же забираю отсюда детей и увезу их к моей матери, Ольге Фегин. И делай здесь одна, что хочешь. Приглашай сюда своих литераторов, сколько влезет. Хочешь, по одному устраивай им аудиенцию, или группами води – мне всё равно! Устраивайте тут попойки с оргиями. Богема чёртова! Ради Бога! Хоть притон бродяг собирай, хоть вертеп разврата! Мне всё едино. Я сам подавать на развод не буду. Если желаешь, подавай сама, но детей я тебе не отдам! Никакой Синод не заберёт их у добропорядочного мужа, обеспечивающего их будущее, в пользу гулящей матери, только разоряющей их.
- Женя! Что ты такое говоришь?! Это безумие! – отчаянно вскрикнула Майя и глаза её налились слезами. Послушать тебя, так страшно становится.
- Страшно, говоришь?! – косо глядя на неё, позлорадствовал Жильбер. – Это уже хорошо! Но я хочу, чтобы и совестно было. Чтоб всю тебя до печёнок пробрало, окаянную! Чтоб не крутила хвостом, как сучка, да кобелей не приманивала! Бога бы побоялась! И, если тебе твой муж не указ, то хотя бы детей своих пожалела!
Калитвина аж похолодела вся внутри от испуга навсегда потерять семью и детей. Нет! Тысячу раз нет всем этим ложным, обманчивым увлечениям! Никто не заменит ей и не даст тихого семейного счастья, нежели любящий, только очень ранимый и вспыльчивый муж, но умеющий быть и нежным, и заботливым, и ласковым. И ласковые её ребятишки, льнущие к маме с поцелуями с протянутыми к ней своими ручонками, с ангельскими личиками и колечками светло-русых волос!
- Не ходи никуда сегодня, милый! – молитвенно протянула она к нему руки с ангельским выражениям страдания на лице. – Давай, займёмся любовью и сделаем ещё ребёнка!
Она призывно откинула с плеч ажурный капот и, оставшись в одном белом моделирующем лифе Model Bodice из тонкого хлопка с оборками и лентами, в кружевных батистовых панталонах в турецком стиле Turkish Leglettes и в белых кружевных чулках, с тоской и любовью посмотрела на него.
- Прикройтесь, мадам. Как вам не стыдно! – холодно и брезгливо поглядел на неё ненавидящими глазами муж – Я на службу, - сухо сказал он и, хлопнув дверью, вышел из комнаты, оставив её одну в слезах в космы сбивать свои волосы в нервном припадке отчаяния, бессилия и униженной гордости.
Дильман хотел было уже уйти, много прождав и насмотревшись в тусклые окна, как вдруг из подъезда показался муж Мирры с её детьми. Дети были одеты празднично и нарядно. Молодая няня, сопровождающая их, стройная вчерашняя пепиньерка в сереньком старушечьем капоре и скромном затёртом пальто, не сколько няня, сколько уже гувернантка, подобострастно глядевшая на своего хозяина и небрежная с детьми, следовала рядом. Тут же подъехал дежуривший подле экипаж, запряжённый двумя красавцами-вороными. Жильбер галантно помог сесть девушке-няне, и шумное семейство весело покатило вниз по переулку. Мирры с ними не было. Сердце затрепетало у влюблённого рыцаря, этого новоявленного Монте-Кристо – Дон Жуана. Он за руку поймал проходившего мимо подростка, сунул ему с монетой визитку и велел по указанному адресу отнести.
- Барыне лично в руки, - требовательно сказал он ему. – Ты меня понял?! – построжил ещё пальцем.
Тот утвердительно кивнул головой.
- Скажи, что я жду её теперь же у Знаменского храма, вверх по переулку, - добавил влюблённый.
Мальчишка убежал. Дильман стоял на том же месте и, волнуясь, словно на первом свидании в жизни, ждал ответа. Вскоре паренёк вышел из подъезда и, щурясь, от солнца и нахлобучив кепи на глаза и сплёвывая по-хулигански, как шпана, дерзко, вразвалочку подошёл к нему.
- Ну?! – нетерпеливо спросил его Дильман. – Что она сказала?
- Сказала, чтоб ты забыл сюда адрес, - по-взрослому выпалил малец. – Барин, дай ещё монетку, а то ихняя прислуга меня метлой вымела оттудова.
- С тебя хватит, - жёстко ему ответил Константин и, безумно, распаляясь, влетел через три ступеньки по лестнице на её этаж.
На стук долго никто не открывал. Но он настойчиво колотил в дверь, сначала кулаками, затем каблуками. Наконец, хмурая служанка открыла дверь.
- Чего надо? – с недобрым видом спросила она.
- Мне к Марии Александровне, - проговорил Дильман.
- Не велено пущать. Барыня больна.
- Как больна?! Дура, пусти! – нервно толкнул дверь Дильман и, чуть не сбив с ног ополоумевшую горничную, пробежал вне себя в спальню.
Он не помнил точно, как оказался подле неё. Она сидела на кровати, ссутулившись, опустив плечи и запахнувшись в капот, растрёпанная, неубранная, в самом, что ни на есть жалком состоянии. Глаза её были заплаканы и, не видя его, смотрели куда-то сквозь, обтекая.
- Что вам угодно? – отрешённо спросила она.
- Майя! Это я, Костя! – вскричал, не на шутку обеспокоенный за неё Дильман.
- Падите прочь! – застонала она, падая в причитаниях на кровать.
Он попытался её поднять, обнимая. Она стала бить его кулаками по спине, затем с отчаянной силой оттолкнула.
– Вы разрушили мою семью! – гневно вскричала она, приходя в себя и оживая.
- Майечка! Возьми, это тебе. С днём рождения, милая! – ласково говорил он, перебивая её всхлипы и проклятия и поспешно вытащив из внутреннего кармана пальто бархатную коробочку с флаконом духов.
- Это духи. Парижские! Самые лучшие – Герлен!
- Уйди! Я прошу тебя! – закрывая лицо руками, сказала, рыдая, женщина.
Он нервно вышел. Но на душе у него было радостно всё равно. Он чувствовал, что отмщён. Теперь довольно с него было Монте-Кристо. Следующим на сцену должен был непременно выйти Дон Жуан.
***
Меж тем, буря улеглась в семье Жильберов довольно быстро. То, что порой днём не в силах уладить никакими доводами и объяснениями, ночью легко разрешается любовными ласками. Муж успокоился и успокоил жену. А уже через неделю у Евгения нарисовалась очередная дальняя командировка. И примирённый с женою и одухотворённый супруг, склонился к её прелестно убранной головке, чтобы нежно поцеловать в лобик.
- Требуют быть в Тобольскую губернию, дорогая, - мягко сказал он ей. – В Курганский уезд. Там будем описывать имущество, чтоб застраховать новые маслодельные заводы купцов Бландовых. Буду не скоро. К Рождеству, пожалуй, вернусь.
Она тоже поцеловала его в лоб на прощанье, когда все дорожные сборы были уже сделаны, чемоданы и сумки увязаны и ждали крепких рук носильщиков, чтобы отнести и поставить их на запятки экипажа.
- Не сердись, любимый, - шептала она ему нежно на прощанье. - И не придумывай себе ничего. Я только тебя люблю, Родной мой! Когда ты сердишься, ты становишься ужасен и невыносим. Я же поклялась перед Богом быть тебе верной. Эта клятва священна. Если я нарушу её, - обещаю, я покончу жизнь самоубийством, ну, или уйду в монастырь. Но я ни за что не сделаю это. Я никогда не обреку тебя на несчастье! Езжай с миром! Мы будем ждать тебя с малютками с нетерпением в надежде на папкины гостинцы. А если мне задумаешь, что привезти из-за Урала, то привези, любимый, «цветочек аленький».
- Ага! – вознегодавал незлобливо супруг. – Чтобы самому же отдать тебя в лапы чудовища? И чтобы потом твоя любовь сделала из него принца? Ни за что! Тогда я умру от тоски без тебя! Я, а не он, слышишь! Вразуми себе это раз и навсегда!
Они поцеловались нежно в губы, и он уехал. И тут же вскоре ей была доставлена за подписью «К.Д.» смущающая установившийся было покой в сердце записка, приглашающая на литературный вечер в Его апартаменты. Строгое осуждение его недавнего поступка болью отозвалось в её сердце. И она в первом порыве своих чувств с негодованием и даже с презрением укоряющим безмолвием откликнулась на этот шаловливый призыв. Но дни, унылые и скучные, тянущиеся один за другим без отличий, пахнущие прелостью женского увядания, пугающие старостью и забвением, бросали её в озноб от бездействия, от отсутствия человеческого признания, внимания и почитания её. Словно актриса, лишенная своей любящей её публики, Майя изнывала на дому, без литературного общения. А одна только мысль о новых встречах, знакомствах, общении на любимые темы творчества заставляла её цвести. Поэтому долго удерживать себя в клетке она не могла и всем своим существом поэта рвалась к людям.
Несколько дней не отвечая на записку и простаивая у окна, она изнывала в не вымещенном поэтическом томлении. Нервность и раздражительность по пустякам от неудовлетворённости жизнью снова стали её повседневными спутниками. Она отчитывала прислугу за малейшие промашки, источала строгость и изливала гнев и на капризы детей, что внутренне её огорчало, ведь не такой мамой она была и хотела остаться в детской памяти своих ребятишек. К тому же до чёртиков хотелось блеснуть своими новыми стихами перед серьёзной аудиторией, теми стихами, которые она написала за последнее время.
Подолгу стоя у окна, она изнывала в тоске. Её глодало отчаяние нереализованности своих обуревающих её переизбытком творческих сил. Она уже переворошила всё хозяйство дома, переговорила с прислугой на все возможные темы, которые были ей скучны и неинтересны своей обыденностью и приземлённостью. Перезанималась с детьми практикуя на них полученную в мещанском училище профессию домашней учительницы. И от оравы своих детей она тоже уже устала. И они наскучили ей. От невозможности как-то выразить себя, быть нужной, востребованной людьми, в обществе, от скудных своих социальных ролей, томилась молодая женщина, словно взаперти. От невозможности самовыражения в любви, в той науке страсти, которая более других была ей интересна и со всем своим восточным темпераментом, свойственным страстным натурам, она с головой погружалась в тему любви. Но и та не давала ей утоления жажды, поскольку томила вечным ожиданием, и страданием от неудовлетворенности постоянной.
Муж уехал, а влюблённый поклонник ушёл и жизнь приняла обычные унылые и серые свои очертания будний, похожих до невозможного один на другие, что так стало тошно и невыносимо, что хоть волчицей вой, выбрасывайся из окна или делай над собой ещё какую-нибудь безумную глупость. Всё едино. Никому нет дела до её души. Всем только дай по их нуждам, все только чего-то хотят о неё, но в душу к ней не глядят и не понимают её неземных устремлений, порывов к надзвёздным вершинам или пучинам морским. Так стало невыносимо от одиночества и его бесконечности, что стало до слёз жаль себя свою проходящую бездарно молодость, отцветающую напрасно, что ни мужем, ни кем бы то ни было не была бы оценена эта её жертва, никчёмный этот подвиг её самоотречения, её страдальческие муки от безысходности. Молодость от отчаяния вскипала в ней бунтом протестом, требовала красок жизни, ярких чувств и страстей и ненавистью роилась к прозябанию и даже к мужу, который один обрёк её на все последующие года такой бесцветной жизни, который обманул её девичьи надежды, поместив в серый чулан своего казённого благополучия. Злость пробирала её всю теперь и к своему мужу. Она хотела его поколотить и высказать при встрече, всё, что наболело, накипело в душе у нее, камнем осело и давило нестерпимо в сердце. И много она думала и передумала о Дильмане. Как он появился на её горизонте. Как заглянул ей в душу и взволновал её, как море. Пробудил в ней спящие и давно остывшие с мужем желания, расшевелил, раздразнил в ней страсти и тягу к жизни. Он даже чем-то был похож на её мужа. Как в наваждении он казался ей Евгением, только с кудрями своими золотистыми, вместо чёрных, как смоль волос супруга. Наваждением он был, порождением греха, влекущий к забвению, которого теперь лишь одного ей хотелось, чтобы хоть на миг скрасить свое вечное холодное одиночество, чтобы забыться, словно в вине. А ей так хотелось в девичестве быть с любимым и днём и ночью, не расставаясь и всё время тянуться друг к другу со страстью нежной, словно ветви южных кустов и деревьев, переплетающихся друг с другом в объятьях. Да, она многое напридумывала себе в девичестве в любви, начитавшись эллинской литературы. А реальность оказалась настолько контрастно другой, серой, неинтересной, что защемило сердце и взвыла волчицей душа, просясь сбежать отсюда. Но уже окольцована была птице и не улететь ей из этой обручальной клетки, и не снять венца уж венчаной пред Богом и людьми.
Майя ещё колебалась. Одна страсть ещё билась в ней горячим ключом и требовала реализации. Это была её поэзия. Молодая, горячая. Теперь только в ней, раз не удалось в реальной жизни воплотить, можно было выразить всю гамму чувств и яркость красок их и сочность палитры тонов передать. Расцветить героев, облечь в златотканые одежды и умастить благовониями своих безудержных фантазий.  Она уже сама готова была решиться ехать на литературный вечер, где её услышат, воздадут ей должное уважение и вознесут на пьедестал почёта. Как чашу весов окончательно перевесило в пользу этого воспрещаемого мужем мероприятия письмо из Императорской Петербургской академии наук, письмо, с месяц уже блуждавшее между Москвой и Петербургом в тщетных попытках отыскать адресата, и извещавшее её, Майю Александровну Калитвину (Жильбер), что она признана лауреатом двенадцатой по счёту половинной Пушкинской премии, которая ей присуждена 19 октября 1897 года, в очередную годовщину открытия Александровского лицея, за изданный в Москве сборник «Стихотворения» в 1896 году и что ей полагается премия в размере 500 рублей!
Она торжествовала! Гремите трубы и литавры! О, как же теперь ей хотелось появиться на публике в статусе новой царицы стиха, отмеченной премией пушкинистки. Получив поздравительные телеграммы от семьи из Петербурга и Тихвина, Майя нарядилась как молодая леди. Дав распоряжения насчёт детей и хозяйства прислуге, она вышла на улицу, впервые за долгое время, с лёгким сердцем и весёлым, весенним настроением, вся наполненная грёзами и надеждами своего счастливого будущего и, не смотря на зимний тоскливый вечер, она села в конку радостная и помолодевшая, словно в первый год после окончания мещанского училища, и поехала впервые одна сама по указанному ей адресу.
На квартире Дильмана, которую он снимал с размахом в центре Москвы, в трёх просторных комнатах, обставленных мебелью изящно, не по-мещански, уже собирались литераторы. Появление Мирры, единственной женщины здесь, на этих экспромтных литературных мостках, прервало какую-то шумную дискуссию. Все обратили на неё взоры и, поочерёдно прикладываясь к ручке, славословии и хвалили. Из знакомых Калитвиной был только сам хозяин устроенного вечера и Иван Бунин, который с печальным томный взглядом окатил её волной душевного тепла и лёгкой грусти.
- Что вы, Ванечка, такой грустный нынче? Не скучайте, зима пройдёт! И придёт весна! – улыбаясь, приободрила его Майя.
- Да я, Майя Александровна, так о своём задумался, пустяки! – отмахнулся, напуская на себя весёлость Бунин.
Дильман подлетел к ней первый, страстно поцеловал руку и шепнул в ушко.
- Спасибо, что пришла, Родная!
- Я вам, месье Баламут, никого не рожала, чтобы называть меня родной, - также тихо ответила ему Майя, при этом улыбаясь, так что со стороны казалось, что оба говорят друг другу милые и невинные любезности.
- По духу Родная! – безапелляционно заявил влюблённый поэт и тут же познакомил её со своим меценатом князем Урусовым.
Высокий, одетый по моде князь, с уже пробивающейся сединой мужчина, с кудрявой бородкой и в пенсне, близоруко улыбнулся Майе и поклоном головы выразил своё почтение, представившись:
- Александр Иванович.
- Наш князь – умница! – нахваливал его Майе Дильман, опьянённый тем, что она всё же пришла к нему. – Лучший адвокат в России (после твоего отца, конечно), страстный любитель знаменитых актрис и поклонник французской литературы. Он развёл меня с моей женой и теперь помогает мне с изданием моего сборника «Тишина». Я тебе сегодня оттуда почитаю обязательно! Впрочем, получив свою Пушкинскую премию, ты теперь в сонме избранных, вхожа на поэтический Олимп. Причислена к лику святых, можно сказать.
- Перестань издеваться! – цыкнула на него Майя, когда он повёл её под руку знакомить с другими гостями.
Все остальные присутствующие были ей не знакомы, но каждому Калитвина учтиво кивнула при знакомстве и представлении. Гостей было много, шумных и весёлых. В основном это были друзья Дильмана по Московскому университету. Почти следом за ней пришли ещё друзья Дильмана, которых она уже знала – Курсинский, Поляков и Балтрушайтис. С ними пришёл ещё один молодой человек с красными воспалёнными глазами от бессонных ночей, проведённых за чтением. Он был неуклюж и от этого конфузлив, покраснел при знакомстве и потом весь вечер, насколько Майя могла его видеть среди других, с каким-то глупым и потаённым восхищением не сводил с неё глаз.
- Знакомься, Майя, это мой лучший друг, Валерий Брюсов, - после того, как представил её, познакомил их Дильман, похлопав друга по плечу. – Прошу любить и жаловать. Гениальный поэт, только пока, к сожалению, мало известный.
- А в каком вы направлении пишите, Валерий? – из вежливости поддержать беседу, спросила у него Майя.
- Видите ли, - напуская на себя важность и борясь с конфузом смущения, который его одолевал при виде её, двадцатичетырёхлетний Брюсов, скрестив руки на груди маленького ему не по росту пиджака, словно выросший из прошлогодней одежды школяр, стал глубокомысленно рассуждать о модных течениях в поэзии. В виду того, что я очень серьёзно увлекаюсь французскими символистами: Варлен, Бодлер, Рембо, я убеждённый символист. Варлен - мой любимый из них.
- Балбес! – шутя ругал его Дильман. – Как ты переводишь его стихи? Ты даже его фамилию уже неправильно перевёл!
- Ну, хорошо. Верлэн, - сконфузившись и гуще покраснев, поправился Брюсов.
- Не Варлен и не Верлэн, а Верлен, идиот!
- Вы знакомы с этими авторами? – продолжал допытывать Майю Брюсов, когда Дильман из деликатности отошёл от них встречать новых гостей. - Читали у них что-нибудь в оригинале?
В последних вопросах его уже звучали обидные нотки какого-то надуманного превосходства, даже цинизма, как ей показалось. Он ей дерзил своей эрудированностью, как бы подчёркивая скудность её кругозора познаний в литературе в сравнении с ним. Майю эта надменность задела и уколола. Она тоже, как смогла, ответила ему дерзко.
- Вы думаете, я не знаю французский язык? Хм! – Майя хмыкнула и с вызовом гордо посмотрела на своего дерзкого собеседника. К вашему сведению, я много в своей жизни перечитала французов на языке Ронсара. У меня, между прочим, даже муж - француз. Но только мне гораздо интереснее французская средневековая магия, чем увлекающее вас их республиканское бесовство. А вообще я больше увлекаюсь эллинской поэзией. Сафо – вот мой кумир!
- Но позвольте, как можно не черпать вдохновения и не чтить культовых поэтов нашего времени? – с насмешкой специально громко, чтобы унизить её в глазах окружающих, воскликнул Брюсов.
Майя пожала плечами и отошла от него. Он ей сразу не понравился. Начались первые чтения стихов. Прошло ещё некоторое время и к Дильману заехали, удостоив его визитом, московские знаменитости – писатель и драматург Антон Чехов, драматург Владимир Немирович-Данченко и  театральный режиссёр, и скандально известный актёр Константин Станиславский. Они были немного подшофе, и шумно заявили, что приехали из ресторана гостиницы «Славянский базар» на Никольской. С ними приехала молодая двадцатитрёхлетняя бойкая и миловидная спутница – Татьяна Щепкина-Куперник.
Когда Татьяну и Майю представили друг другу, выяснилось, что это та самая особа, которая ещё три года назад написала Калитвиной восторженно-хвалебное письмо, где восхищалась её творчеством и бесцеремонно навязывалась на знакомство. Майя тогда ей ответила сухо. Подающая себя человеком новой формации, прогрессивной и деловой, эта девица уже тогда показалась Майе нагловатой из той категории людей, про которую говорят, что они умеют везде настырно пролезть. Такая хватка присуща была хабалкам с толкучки. Девица эта была по отцу из еврейской купеческой семьи, а мать её была русская пианистка. Одета Щепкина-Куперник была очень модно и нарядно и повисала на рослом Чехове, который, смущаясь её развязности, вежливо отстранял её от себя.
- Мы с вами подружимся, я уверена в этом, - сказала она Майе, как своей старой подружке, без комплексов и даже немного развязно. -Вы где в Москве живёте? У вас свой дом? Нет? Снимаете? По мне, так лучше, пусть будет свой домик, хотя бы и загородом.
Тридцатидевятилетний Владимир Немирович-Данченко был младший брат любимого Майей Василия Ивановича, который дал ей, ещё девчонке, только что окончившей Александровское мещанское училище, дорогу в большую литературу своими советами, протекциями и поддержкой. Владимир Иванович был на четырнадцать лет младше её покровителя. Он возбуждённо и вызывающе всё что-то говорил Станиславскому. А тот в свою очередь тоже вспыльчиво отвечал ему также в весьма претенциозных тонах. Богато, даже щеголевато одетый господин-актёр Станиславский в элегантном костюме с галстуком, черноусый красавец, он картинно поигрывал бровями и всеми мимическими мышцами лица, так что казалось, будто он делает актёрскую разминку перед выходом на сцену.  Из всей мужской троицы большей интеллигентностью и скромностью понравился Калитвиной Чехов. Она знала, что он тоже был лауреатом половинной Пушкинской премии, только четвёртой по счёту - 1888 года.  Тридцатисемилетний Антон Павлович щурился от яркого света и улыбался всем застенчивой, но в то же время с какой-то искринкой задора мальчишеской улыбкой. Он, оказалось, был хорошо дружен с Дильманом и его новая пьеса «Чайка», уже год, как напечатанная в «Русской мысли» и поставленная с провальной премьерой в Петербургском Александринском театре, неудача от которой сильно уязвила его самолюбие и внутренне надломила весёлый нрав автора, названием своим была навеяна ему стихотворением Дильмана «Чайка» 1894 года из первого его сборника «Под северным небом»:
«Чайка, серая чайка с печальными криками носится
       Над холодной пучиной морской.
И откуда примчалась? Зачем? Почему ее жалобы
       Так полны безграничной тоской?

Бесконечная даль. Неприветное небо нахмурилось.
       Закурчавилась пена седая на гребне волны.
Плачет северный ветер, и чайка рыдает, безумная,
       Бесприютная чайка из дальней страны».
Майя помнила эти стихи. Она прочитала их 13 января 1894 года в газете «Русские ведомости», на которую был подписан её муж, и именно по этому стихотворению узнала о таком поэте как Дильман. Чехов радостно приобнял Дильмана, который тоже весело улыбался и хлопал его неуклюже руками по спине, словно пингвин свои бока. Майя невольно услышала, как Антон Павлович с задорным сатирическим смешком спросил Константина:
- Ну что, друг мой, как поживает ваша капризная молодая, красивая и сладострастная муза?
- Она блистает! – подмигнул ему поэт.
Когда Дильман знакомил Майю с Чеховым, она невольно присела в ученическом реверансе, как её учили в училище.
- Ну что вы? – застенчиво улыбнулся ей Чехов. – Давайте будем накоротке. По-свойски. К чему эти придворные реверансы? Я ведь даже не дворянин.
- Антоша! – хлопал его по плечу Немирович-Данченко. – Ты лучше, чем дворянин! Ты для всей страны значишь больше, чем все её салонные генералы! Да мы твою «Чайку» знаешь ещё как поставим? Все театры обзавидуются! Правильно я говорю, Костя? – Немирович-Данченко повернул голову, обращаясь к Станиславскому.
- Несомненно! – улыбнулся театральный черноусый щёголь.
- Кстати, - отводя Майю от этой троицы знаменитостей, шепнул ей Дильман, - знаешь, кто на самом деле этот Станиславский? Это богатый фабрикант, один из учредителей и председатель правления фамильной золотоканительной фабрики Константин Алексеев. Это только в часы досуга он перевоплощается в лёгкого и игривого актёра Костю Станиславского, а в рабочие будни, командует крупным московским бизнесом. Представляешь, как люди успевают жить!
В связи с таким неожиданным и шумным прибытием знаменитостей, программа литературного вечера была нарушена. Все тянулись к ним пообщаться, задать вопросы. Но хозяин вечера, Дильман, приложив усилий, добился от гостей внимания и вдруг неожиданно для Мирры пригласил её на импровизированные мостки для чтения.
- Друзья, давайте пригласим на нашу авансцену нынешнюю обладательницу Пушкинской премии по литературе, удивительную и самую талантливую из русских поэтесс, загадочную, как сама природа, - обворожительную Майю Калитвину! И попросим её прочитать нам что-нибудь.
Майе так неожиданно для неё дали слово, что, когда внимание всей большой и именитой аудитории обратилось вдруг только на неё, и в зале образовалась мёртвая тишина, она опешила, нервно перебирая веер, захваченный ею из дома зачем-то, словно на бал. Ком встал в её горле, который она никак не могла проглотить. Обежав глазами всю аудиторию, она увидела на себе разные взгляды: насмешливые, надменные, похотливые, сочувственные, заинтересованные, восхищённые. Все они были устремлены на неё, обсматривающие её тело или ждущие её эмоционального выражения при чтении своих стихов, чтобы через передаваемые чувства и мысли заглянуть ей в душу.
Ей вспомнилось тут же почему-то её первое прошлогодичное выступление на публике, в театре Корша, в Богословском переулке, в двухэтажном здании в русском стиле, словно в тереме, где в воскресенье 26 мая, в 97-ю годовщину со дня рождения Пушкина, на мостках выступали перед публикой литераторы и артисты.
Читать в театре её позвали тогда поэт Лиодор Пальмин и хозяин толстого журнала «Русская мысль» Вукол Лавров, договорившиеся об этом с антрепренёром Русского драматического театра Фёдором Коршем. И тот дебют был скомкан и осмеян вульгарной публикой. Она вышла на сцену вся в ореоле застенчивости, показавшейся искушённым зрителям, жаждущим зрелищ, какой-то потерянной беспомощностью и отэтого с предубеждением глядящей на её скромность. С наивностью в голосе и выражении Майя произнесла заглавие своего стихотворения «Если б счастье мое было вольным орлом», и начала читать, читать поспешно и нервно, чтобы поскорее покинуть сцену и уйти от насмешек. Тогда она запнулась, от волнения забыла последующие строки, покраснела, сконфузилась и в зале послышалось злорадное хихиканье над ней. Она чувствовала себя так, словно на неё вылили ковш с помоями. «Нет, я не артистка», - подумала она про себя. «Пусть лучше другие читают мои стихи».
И теперь, глядя на это собрание в квартире Дильмана, тот же страх, охватил её – страх опозориться. Ноги её подкосились, руки похолодели, в глазах поплыл туман. Состояние её усугублялось ещё и тем, что свидетелем её позора на этот раз будет и он – Дильман. О, Боги, нет! Только не это. И Гордость, протянула её руку и вытащила на свет из пропасти страха. Гордость потащила её вверх за собой. Немного ещё колеблясь, Калитвина вдруг уверенно, даже с каким-то отчаянным вызовом подняла голову и решительно подошла к столу, куда студенты принесли и поставили ещё не распечатанные бутылки вина.
- Налейте мне вина, господа! – взволнованно и гордо сказала молодая женщина. Так что почти вся аудитория, особенно студенческая молодежь, восхищённо ахнули. – Я хочу прочесть вам «Вакхическую песню». А какая вакханалия или мистическое празднество в честь бога Вакха-Диониса может быть без возлияний вина?
- Верно!
- Здорово!
- Сашка, откупоривай бутылки! – послышались весёлые возгласы студентов.
Майе преподнесли наполовину наполненный бокал. Она подняла его в образе вакхического торжества, зажмурившись, отпила немного, так что рубиновая влага, словно кровью окропила её губы, и отдала бокал обратно подавшему юноше. Встав в ученическую позу, она принялась с нервным волнением торжественно декламировать. Опыта публичных выступлений у неё было скудно мало, только домашним она и читала ещё до замужества или девчонкам-воспитанницам училища. В основном она просто передавала свои стихи в печать, а так чтобы публично выражать свои чувства, это был её с учётом провального у Корша, лишь второй опыт. И от того она волновалась втройне.
В это время, пока она готовилась выступить, Дильман резко оборвал приставшего к нему с какими-то рассуждениями Брюсова.
- Давай, после поговорим! Дай послушать Её!
- Так это и есть твоя «маленькая поэтесса», о которой ты мне все уши прожужжал? – заинтересованно спросил у него Брюсов.
- Да, это Она! – восхищённо глядя на Майю и категорически не желая более слушать друга, сказал Дильман.  – Будь другом, заткнись, а!
- Ладно-ладно, - отходя от него, обиделся Брюсов. – А ещё писал мне, что в России только я тебе нужен. – Вижу, брат, вижу. При живой-то жене…
- Слушай, потом поговорим! - -нервно его осадил Дильман.
Майя начала читать. Они оба, он и она, в эту волнительную минуту были в каком-то нервном напряжении. Она нервно читала с дрожащей звонкостью в голосе свою «вакхическую песню», а он нервно слушал, боясь пропустить или не понять, хоть слово.

- Эван, эвоэ!
- Вперёд! Вперёд!
- Эван, эвое! Дайте чаши!
Несите свежие венцы!
- Пушкин, «Торжество Вакха»! – по окончании её чтения раздались восторженные возгласы студентов, призвавших таким тостом наполнить всем бокалы и рюмки и выпить вина.
И все потянулись с бокалами к Калитвиной. Ей вернули её недопитый фужер и заставили выпить до дна. Перед тем, как макнуть губы в рубиновый цвет переброженного итальянского винограда, она вспомнила грозную гримасу мужа и объявленное ей наказание – он не повезёт её с детьми в Крым из-за её поведения, из-за её страсти к поэзии, из-за её поиска вдохновения и музы в любви. Что ж, возможно, она и заслужила такого строгого осуждения. Ну и к чёрту! Один раз живём! Она бойко подняла бокал и громко сказала на всю залу:
- Друзья! Давайте выпьем за то,
Чтоб не была жизнь наша прозябаньем
Без ярких чувств, стремлений и страстей!
Долой пустые подвиги самозабвения! Долой безвестные муки и страдальческие ночи! За молодые чувства! За освобождение от оков! За свободу! За любовь!
- Ура! – подхватила опьянённая её аудитория.
Эллинская песня Калитвиной всем очень понравилась. Дильман, словно пьяный, со слезящимися от счастья глазами, носился между группками тостующих и тостуемых, чокаясь со всеми, заглядывая в глаза и задавая всем один и тот же вопрос:
- А! Ну как вам Она?! Как же здорово она умеет вызвать бурю чувств! Нет слов! Вы согласны, что Калитвина – талантливейшая поэтесса? То-то же!
Вернувшись к Брюсову, он возбуждённо спросил:
– Ну, брат, как она тебе?!
- Ты сегодня опять какой-то ликующий, безумный, прямо эдгаровский! – подъязвил над ним Брюсов. - Ну, не знаю, что сказать о твоей новой пассии - специально неуверенно протянул он, чтобы позлить друга неоднозначностью своей оценки. – Ничем не лучше сестры Облеухова, за которой ты волочился два года назад, помнишь?
- Да прекрати чепуху молоть! – злился на него нетерпеливый Дильман. Ему так хотелось и от своего друга, язвы и пересмешника, получить подтверждение правильности его выбора и восхищение объектом его страсти. Но Брюсов медлил, как бы дразня его терпение.
- Шальная она какая-то… Во взгляде что-то испанское бросается, горячее, страстное. Она не еврейка, у тебя?
- Ты что?! – возмущённо в ответ вспыхнул Дильман. - Конечно, русская! Или казачка… Впрочем, не знаю точно... Родилась она в Петербурге.
- А выглядит, как еврейка из-за черты осёдлости.
Дильман гневно посмотрел на Брюсова.
- Не знал я, что ты такой антисемит, брат. С социалистами, вроде дружишь. А сам… Вон, твой приятель Шулятиков, который читал нам ещё в Кружке любителей западноевропейской литературы свой реферат «Роль женщины и дьявола в новеллах средневекового монаха», помнишь, ну который нам ещё понравился с тобой? Так говорят, заядлый из себя марксист и интернационалист.
- Ну, хорошо, или как испанка она у тебя, - поправился, сдавшись, Брюсов. - Такой же смуглый тип лица, такой же огненный блеск в глазах. Ну, прямо блеск страсти испанского фламенко. Она нам не спляшет сейчас, случайно? – съехидничал Брюсов.
Дильман разочарованно махнул на друга рукой, нежелающего поддержать его восхищения Майей и, понимая, что не дождётся от него и похвалы для неё.
- Смотри, брат, как бы она не утянула тебя совсем в омуты своих жарких и тёмных глаз, - ещё предостерёг поэта слегка полушутливо, но скорее завистливо, его вредный друг.
- А когда это нам мешало? – усмехнулся Дильман.
- Ты прав, чорт! Бабник несчастный! – тоже засмеялся Брюсов. – Такая известная, а почему всё ещё конфузлива, как девочка? Смотри, зажалась вся. На карточка гораздо красивее, чем в жизни.
- Да ну тебя! – махнул рукой Дильман и отвернулся от него.
В конце вечера Константин читал своего «Дон Жуана». Читал, стараясь не глядеть на Майю, но всеми интонациями прочтения завуалированно выражал именно ей своё поэтическое обращение.
«…Он будет мстить. С бесстрашием пирата
Он будет плыть среди бесплодных вод.
Ни родины, ни матери, ни брата,
Над ним навис враждебный небосвод.
Земная жизнь – постылый ряд забот,
Любовь – цветок, лишенный аромата.
О, лишь бы плыть – куда-нибудь – вперед, –
К развенчанным святыням нет возврата.
Он будет мстить. И тысячи сердец
Поработит дыханием отравы.
Взамен мечты он хочет мрачной славы.
И женщины сплетут ему венец,
Теряя все за сладкий миг обмана,
В проклятьях восхваляя Дон Жуана».

«…Я полюбил пленяющий разврат
С его неутоляющей усладой,
С его пренебреженьем всех преград,
С его – ему лишь свойственной – отрадой.
Со всех цветов сбирая аромат,
Люблю я жгучий зной сменить прохладой,
И, взяв свое в любви с чужой женой,
Встречать ее улыбкой ледяной».

«…Любовь и смерть, блаженство и печаль
Во мне живут красивым сочетаньем,
Я всех маню, как тонущая даль,
Уклончивым и тонким очертаньем,
Блистательно убийственным, как сталь,
С ее немым змеиным трепетаньем.
Я весь – огонь, и холод, и обман,
Я – радугой пронизанный туман».
Когда Дильман закончил читать он специально посмотрел на Калитвину. Взгляд её был задумчив, но передавал восхищение от услышанного. В радужке глаз переливались зернистые узоры какого-то драгоценного камня, отдавая колдовским мерцанием.
Он провожал Майю домой. Отвёз в двухместных санях на извозчике. Долго ещё говорил ни о чём с ней возле его подъезда. Она ждала с его стороны каких-либо объяснений недавних бесшабашных поступков, быть может, даже каких-то очередных головокружительных признаний, но он оставил её в томящем неведении и ушёл как всегда изящно, как блестящий франт или разбивающий сердца и смущающий невинные души мерзавец. Ушёл, как говорят французы «filer ; l’anglaise», по-ангийски, не прощаясь. Поцеловал ей ручку и исчез в темноте.
А через несколько дней они вместе с Брюсовым завалились к ней в гости. Дильман накануне блудил где-то всю ночь, рано утром поднял с постели сонного и злобно-ворчащего друга и потащил бродить с собой по улицам, как три и даже два года назад, когда они, ещё не женатые оба, любили блуждать где-нибудь в Сокольниках, разговаривая бесконечно и упоённо о поэзии, заходили куда-нибудь греться или выпить по кружке пива, и обязательно такие прогулки, а равно как и встречи в их любимом кружке, которые они называли между собой не иначе, как «декадентские свидания», заканчивались у них всегда бессонными ночами, попойками или где-нибудь в трактире или даже в вертепе. На этот раз они не пили, потому что было утро, и Дильман уже был пьян какими-то своими бредовыми идеями. Они замёрзли и зашли погреться в книжный магазин, где на глаза им попалась новая модная книга. Это был толстый литературный сборник «Призыв», московского издательства, новенький, изданный в 1897 году в пользу престарелых и лишенных способности к труду артистов и их семейств, издателем которого стал известный актёр Малого театра Гарин-Виндинг.
- Гляди-ка! Мой сонет напечатали! – усмехнулся Дильман, пролистывая разрезанную демонстрационную книгу и отыскав на 112-й странице своё стихотворение. - «Библия» из моего сборника «В безбрежности». Ха-ха!
И откинув кудри своих длинных вьющихся волос он картинно продекламировал, закатывая глаза к небу
- «В тиши полуразрушенной гробницы
Нам истина является на миг.
Передо мной заветные страницы,
То Библия, святая книга книг.
Людьми забытый, сладостный родник,
Текущий близь покинутой станицы.
В раздумьи вкруг него, склонив свой лик,
Былых веков столпились вереницы.
Я вижу узел жизни – строгий долг –
В суровом Пятикнижьи Моисея;
У Соломона, эллина-еврея,
Любовь и жизнь одеты в яркий шелк;
Но Иов жизнь клянет, клянет, бледнея,
И этот стон доныне не умолк».
- Понял, как надо? Соломона назвал «эллином-евреем»! А ты тут на евреев готов всех собак спустить. Грубо, брат, проявлять к братьям нашим меньшим свой имперский шовинизм.
Сняли шапки, отряхнули снег с одежды и обуви и дёрнули за шнурок над дверью. В гостиной послышался мелодичный звон колокольчика.
- Здравствуйте, - промямлила опешившая горничная. – А барыня сейчас вас примут.
- Варечка, это ко мне? – выглянула хозяйка в коридор и, увидев, кто пришёл, улыбнулась, встречая молодых людей в каком-то возбуждении. – Здравствуйте, господа, пожалуйте в гостиную.
Мужчины, как галантные кавалеры, поклонились, раздеваясь в прихожей и подавая горничной свою верхнюю одежду.
Она была в длинном запахнутом капоте. Неприбранные её каштановые длинноволнистые волосы были красиво разбросаны локонами по плечам, ниспадая красивым водопадом, словно прочерченным блестящими на солнце,  золотистыми нитями.
- Только порядочные люди предупреждают о своём раннем визите, - буркнула она весело, провожая за собой гостей, когда уже горничная их не слышала.
- Майечка, мы были рядом и грех было не зайти, - оправдывался Дильман.
- Я никого не жду так рано. Позвольте, я пойду переоденусь, - извинилась хозяйка и, усадив гостей в гостиной, удалилась в спальню.
- Как она тебе в домашней обстановке? – тихо спросил друга Дильман, загадочно подмигнув. - Можно сказать, почти в неглиже?
- Ты хочешь видеть ночной шёлк её нижнего белья? – усмехнулся другу Брюсов. - Мой друг, она была укрыта утренним капотом. Так делают все семейные дамы. Не выдумывай себе, пожалуйста, ничего лишнего.
Тут в комнату вошла преображённая хозяйка. Теперь она была в закрытом атласном чайном платье нежного каштанового цвета с золотыми вышитыми гладью розанами. Майя прибрала волосы, подняв их в пучок и уложив, как луковицу, закрепила перламутровым гребнем.
– Смотри, какой мы тебе зато подарок принесли! – Дильман протянул ей книгу «Призыв» в чёрном твёрдом переплёте в 530 страниц.
- Ого! – воскликнула Майя. – Вот делать вам больше нечего, как такие тяжести таскать! Однако за книгу спасибо!
Она тут же положила её на стол, достала изящный куп-папье или украшенный резьбой нож для разрезания бумаги, проворно и умело разрезала страницы в конце на оглавлении и с любопытством пробежала глазами весь список представленных авторов и их произведений. Конечно же она сразу увидела фамилию Дильмана на первой странице оглавления, но не подав вида, читала дальше.
Наконец, она окончила читать список и подняла глаза на Константина, который ждал её взгляда и обжог его жгучим своим.
- Я поздравляю вас, господин Дильман, - холодно сказала она. - Вы с вашими заполошными гостями все в модной тенденции. И Чехов тут, и Немирович-Данченко, который Владимир, и Щепкина-Куперник, и вы. Вы даже впереди из всех. Прямо на белом коне. Ах незадача! - тонко, чтобы подстегнуть его самолюбие, съязвила она. – Как же это так?! Ольга Чюмина вас обскакала по теме «Дон Жуана»!
- Мой «Дон Жуан» лучше. Поэма просто ещё не окончена. Но в сборнике «Тишина», я вам обещаю, она выйдет.
- Когда уж мы дождёмся ваш новый шедевр? Да, господин Брюсов? – подъязвила она и над Валерием. – Ваших «Chefs d’oeuvre» он же не затмит? – намекнула и на его первый сборник «Шедевры», изданный в 1895 году и в пух и прах разнесённый критиком Бурениным.
- Кстати, господа, - обратилась она официально к обоим литераторам. – Я тут уже договорилась с московским издательством насчёт своего второго сборника. Думаю, в январе его выпустим. Мой второй том уже дозволен цензурою 16 ноября. Они мне сделали такой милый подарок к моему дню рождения.
И, нахмурившись и сверкнув на Дильмана в красивом гневе своими огненными глазами, она добавила:
- Не то, что некоторые, присылают роскошные букеты с записками прямо перед носом ревнивого мужа, чтобы его взбесить и, чтобы он выплеснул свою ненависть на мою бедную голову, отравив мне весь праздник.
- А я буду в Петербурге издавать! – заявил Дильман важно, как бы не замечая и проигнорировав упрёки Калитвиной. – Дорого, конечно, выйдет, но зато статусней. Столица! И теперь сам могу это себе позволить, без Урусова печатать, - похвастался он перед Майей, что очень её задело, хоть она и постаралась не подать вида.
- А вы читали мои «Шедевры»? – удивлённо осведомился Брюсов у Калитвиной.
- Нет, только критику, - продолжала обливать обоих гостей, словно желчью обиды, женщина.
- То, что господин Буренин так «лестно» обо мне отозвался, делает мне только честь. Кого он не ругал, скажите? Вы знаете, как он обозвал Бунина? «Ещё одной чесночной головкой в русской литературе».
Майя не удержалась и брызнула девичьим смехом.
- А меня он сравнивает с испанским королем. Это дорогого стоит. Так что я прощаю ему его метафору о "нестройном обозе". Оно клише не станет. А вам, Майя Александровна, я в следующий раз подарю свой новый сборник стихотворений, настоящий декадентский, который я назвал «Me eum esse» («Это я»).
Майя прикусила нижнюю губку, ища повод, чем бы ещё насолить своим непрошенным и слишком самоуверенным и надменным гостям.  Снова обратившись к подаренной книге, она через некоторое время сказала.
- А между прочим, Кинстинтин Митрич, - умышленно она обратилась к нему по –простому, как слышала, так его называла её прежняя крестьянская прислуга, когда он был частым гостем у неё в 1895 году. – Эта Чюмина совсем недурно перевела «Дон Жуана» из поэмы Коппе. Вот только послушайте, как выразительно сформулировано.
И она прочитала красивым лиричным голосом с нежным захватывающим оттенком.
- «Лучи, угасшие от моего дыханья!
;Измятые моей рукою лепестки!», - так она называет жертв его неразделённой любви.
- А его, послушайте, как красиво назвала: «Художник, поэт наслажденья»! Браво! И вот здесь красиво сказано:
«О, призрак роковой тоски и пресыщенья!
Какие ужасы несёт с собою день!
В благоуханье роз мы чуем запах тленья.
;И на светилах видим тень.»

- Ну и концовка – блеск:
«В любви была для вас и высшая отрада.
Всё в мире вне её — страданье иль обман.
Не испытать её — вот в чём мученья ада,
;И в жизни их изведал Дон-Жуан!»
- Замечательный перевод! – восхищённо воскликнула Майя.
- Да нет, весьма слабый и очень посредственный перевод, - невозмутимо сказал Дильман.
- Да, простите! – сказала игриво-язвительно Калитвина. – Я же совсем забыла, что перед нами знаток этого коварного искусства обольщения, соблазна и похищения сердец. Однако, как это в голове не укладывается, Константин Дмитриевич! С одной стороны – ваша «Библия» на страницах «Призыва» с другой - то, что вы вчера нам читали. Словно два разных человека нам это написали.
- Это к вопросу о двойственности человеческого тела, Майя Александровна,- сказал Дильман. – Мы с Валерием много на эту тему философствуем. И посещаем специально для этого многие учреждения.
- Да, чёрте где шляетесь, наверное, - весело сказала она. – И, видимо, в этих учреждениях, вы хорошо узнали природу этого великого соблазнителя. Не могли бы вы мне объяснит, глупой, чего же в нём находили все эти бедные влюблённые до беспамятства в него женщины?
Она устремила на него свои влажные, возбуждённые глаза.
- Я знаю, конечно, но вам пока не скажу.
- Маленькая я что ли еще для этого? – иронично усмехнулась молодая женщина.
- Я сам хочу попрактиковать это знание на женщинах, причём не сколько на русских, сколько на иностранках. Особенно мечтаю покорить испанок! Побыть немного Дон Жуаном на его исторической родине, где женщины более темпераментны и безотказны в любви, нежели в холодной России.
- Это почему же? – возмутилась Калитвина.
Дильман развивал свою мысль.
- У русской женщины меньше любовного темперамента, любовного пыла. Ей нужно меньше любви, чем женщине южных стран. Северная женщина в большинстве представительниц своего вида лишь позволяет себя любить, в то время как южная любит. Такой уж у неё древний, заложенный природой атавизм.
- Если вас так прельщают чужеземные женщины, - с холодным пренебрежением нахмурившись сказала Майя, - то что же вы расточаете свой аромат соблазнов на русском языке. Пишите страсть им на оригинале, на языке Сервантеса и Лопе де Вега, рисуйте жирными плотоядными мазками Веласкеса своих Венер.
- А вы сомневаетесь в моём знании испанского языка? – гордо, словно принимая вызов, спросил Дильман и, изгибая брови. – Мы с моей женой прекрасно осваиваем этот язык.
Возникла некоторая заминка. Чтобы хоть как-то разбавить обстановку и занять собеседников разговором, Брюсов добавил от себя о книге «Призыв».
- Послушай, Монт! Здесь ещё наш завкафедры Сторож свой панегирик накропал «Воспоминание об Екатерине Второй».
- Да, это его прошлогодняя речь на торжественном заседании Общества Любителей Российской словесности, - пространно, собираясь с мыслями для диалога-дуэли с Майей, ответил другу Дильман.
- Николай Ильич, титан! – уважительно сказал Брюсов.
- По мне так лучшей здесь звучит песенка куплетиста Лентовского «Птичка-невеличка».
И Дильман процитировал куплет песенки:
- «Прилетела птичка
Из далёких странъ
Сама невеличка
Да велик таланъ»
- Никого вам не напоминает?
Майя улыбнулась его комплименту. В московских издательствах и журналах за ней закрепилось такое лёгкое прозвище с подачи поэта и переводчика Лиодора Пальмина. Она узнала об этом из переписки от своего друга юности, покровителя и старого писателя Василия Немировича-Данченко и поведала Дильману в своих письмах к нему заграницу.
- Скажите, Валерий, как вас по батюшке величают? – спросила тем не менее Брюсова Майя, как бы игнорируя Дильмана и показывая на него обиду.
- Яковлевич, - смущённо ответил Брюсов.
- «Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от Которой родился Иисус, называемый Христос.
Евангелие от Матфея 1 глава — Библия — Новый Завет, - торжественно и глубокомысленно сказала Майя. – А вы женаты, Валерий Яковлевич?
Брюсов покраснел и запнулся в смущении. Дильман поспешил ответить за него.
- Да, мадам. Увы он уже женат и не сможет составить компанию скучающим без мужей одиноким замужним женщинам,- язвительно уколол он её.
Между ними шла дуэль острых выпадов и взаимных обид, а Брюсов был случайным свидетелем этой язвительной схватки.
- Он в этом году женился на молоденькой гувернантке своих сестёр, чешке Иоанне, которую любя называет Эдой, - добавил Дильман.
- Но, я надеюсь, хотя бы он не бегает за чужими юбками, как некоторые безумствующие Дон Жуаны? – парировала Майя, уязвляя самолюбие Константина.
- Дон Жуан, может быть и безумствующий, леди, - гордо ей отвечал Дильман, выпятив грудь, - зато он искренний в своих чувствах. А вот некоторые особо скучающие натуры, заманивают к себе безумных влюблённых своей скучающей страстью, а затем, чуть те приблизятся к ним, отравляют их ядом своей нелюбви и желчи циничной, отталкивают от себя, выпив всю их молодую страсть, и новых ищут жертв, как крокодилы. И прикрываются ещё невинной святостью, непогрешимостью целомудренных замужних дам, приличных, рядятся в святош, ханжи! С притворной добродетельностью! Укутываются мантией Христовых жён и страдалиц великих. А кто он есть, ваш Христос? – вспыльчиво прикрикнул заносчивый поэт. – Всего лишь лакей! Философ для нищих. Чтобы услаждать страждущих загробными сказками!
- Вы богохульствуете, господин поэт, - гордо сказала Майя. – Зачем пришли вы в мой дом с таким сердцем? Чтоб святотатствовать в нём? Здесь вас услышать могут дети. И вообще, молодые люди, чем я обязана столь раннему вашему визиту? Должно быть, вы голодны, и напросились в гости, чтобы вас накормили? Я права? Варвара, - позвала она горничную.
Та заглянула проворно в гостиную.
-Принеси, господам пшёной каши, что от ребят осталась недоеденная. Да разогрей её. И малинового варенья, изюма, кураги наложи в блюдца. И пусть Матрёна нам сварит кофе.
Горничная поклонилась и ушла выполнять поручения барыни.
- Ну что, чем займёмся, ожидая кофе? - спросила она обоих мужчин. - А вы что же всё молчите, Валерий Яковлевич? Расскажите мне о своих творческих планах. Я привыкла, чтобы меня занимали.
Она старалась быть раскованной, чтобы он, Дильман, ни на минуту не усомнился в её холодности к нему. Тогда как на самом деле она горела как свеча при виде его. Он своим видом и речами, галантностью и даже чем-то внешним напоминанием ей её мужа, умел всегда смущать её покой, волновал и сердце, и тело. Только он, безответный её герой-любовник, как никто другой, мог развеселить её в долгие дни и часы духовного и физического одиночества, морального истощения и утраты сил, когда она от отчаяния, что вот так проходит её молодость, с не растраченным потенциалом её любви, нежности и страсти, увядала и меркла на глазах, месяцами не видя мужа. В такие времена от отчаяния, чувствуя, как пропадает отравленная тоской её молодость, она была готовы уже ненавидеть мужа, предъявить ему все накопившиеся в ожидании его претензии. Но вот появлялся Дильман и, словно факир-заклинатель змей, успокаивал в ней вставшую в боевую стойку кобру.
Конечно, она понимала в душе, что не будет с ним счастлива и что только блаженство сиюминутное подарит он ей в своих ласках, к которым настойчиво так стремится и требует взаимности.
Но, отравляясь его любовью, опьянев, как сладким вином, она разгоняла тоску им как лучшим средством от сплина. Видя, как он влюблёнными глазами пожирает её, как вздыхает, словно юноша, студент, как трепетно ухаживает за ней и готов исполнить любую её прихоть, любой каприз, конечно же она, как любая женщина, не могла быть равнодушна к такому бурному выражению чувств. Присутствие его её волновало, разгоняло кровь. А когда его не было, было горше и тоскливей вдвойне в колодце своей обречённой безысходности.
Подали кашу, потом кофе со сладостями. Гости разомлели в тепле и уюте и не собирались никуда уходить. Майя смотрела на них поочерёдно своими бездонными глазами, пытаясь прочесть их потаённые мысли.
Брюсов, тщательно прожёвывая кашу, чтобы ненароком не выплюнуть ком, стал рассказывать о своих планах на творчество. Впрочем, это, на самом деле, нисколько не занимало Майю, она хотела слушать своего главного гостя. Но он молчал, был грустен и задумчив.
- Я завтра уезжаю в Питер, - сказал он коротко наконец.
- Как? – воскликнули в один голос и Калитвина и Брюсов, оба по-своему рассчитывая на Дильмана в ближайшие дни.
- Да. Надо с «Тишиной» пройтись по издательствам.
- А меня Аполлон Коринфский включил в литературную группу «Севера», - похвасталась Калитвина, борясь с волнением, которое вызвала новость о скором отъезде Дильмана. – Он прислал мне свои книги. В одной из них, «На ранней зорьке», такие милые детские песенки. Теперь они заучиваются моими детьми, которые до сих пор воспитывались исключительно на поэзии Пушкина.
Дав ей договорить, но не слыша сути сказанного, Брюсов в свою очередь спросил Дильмана:
- Как, ты уезжаешь так скоро? А наши планы, брат?!
- Какие планы? – нахмурился Дильман. Его огорчила сдержанно-холодная реакция Калитвиной на новость отъезда.
- Антон Облеухов хотел завезти свои «Отражения»: оды, поэмы, лирику. А ты обещал ему дать свою рецензию. И помочь договориться с типографией Кушнерева на издание.
- Блин! Из головы вон! Совсем забыл, дружище! Ну ты не сердись! Прорецензируй его сам, посмотри, что к чему. Мне правда надо ехать. А вы, Майя Александровна, не собираетесь в Петербург?
- Я?! – взволнованно задрожала Калитвина. – С какой целью?
- Вхождения в богему! – лукаво заявил Константин. – Познакомлю вас наконец с редактором «Северного вестника», этим плотоядным женолюбивцем, не пропускающим ни одной поэтической юбки, с Хаимом Флексером или господином Акимом Волынским.
- Я с ним знакома уж с год, - усмехнувшись, сказала Майя.
- Как?! – удивился Дильман. – Когда это вы всё успеваете, леди?!
- Правда, пока ещё только в переписке.
- Вот! – подхватил поэт. – Но бойтесь к нему идти одна на очное свидание! Он паук сладострастия! Попадётесь в сети, не устоять. Я предлагаю руку – сопровождать вас к нему. При мне он побоится быть с вами неприличным волокитой. И потом, в Петербурге, говорят, будет устраиваться в начале декабря вечер литературно-артистического кружка для избранной публики. Приветствуется прочтение непечатных стихов. У вас такие имеются? Горячего, эротического содержания? Нет-с, очень жаль. А подаёте надежды людям…
- Кому это я подаю такие надежды? – нахмурилась Майя, не понимая шутку Дильмана.
- Многим, очень многим, страждущим душой и телом, - пошутил поэт. – Кстати, Майя Александровна, а как вы находите этого Коринфского из «Севера»? Кто он там? Давно знакомы?
- Я знаю его ещё до замужества. Очень достойный молодой человек. Сейчас он редактирует «Север». Он мой добрый друг и давнишний поклонник.
- И сколько же ему лет?
- Он младше вас.
- Мальчик что ли?
- Не мальчик, но и не старик, в кого вы изволите, милостивый государь, рядить всех моих поклонников. Словно все они ровесники Полонского или Фета. А Аполлон Аполлонович чудесный человек. С добрым и чутким сердцем. Всегда готов помочь, галантно услужить даме.
- Слушайте, я кажется припоминаю его колоритную фамилию. Видел где-то мельком в «России» или «Русском богатстве». Откуда у него такая роскошная фамилия? Это псевдоним в стиле «чистого искусства»?
- Нет, - улыбнулась Майя, - это дедушке его император Александр I дал потомственное дворянство и повелел именоваться Коринфским за выдающийся архитектурный проект «в коринфском стиле» при выпуске в Петербургской Академии художеств.
- Надо же какие интимные подробности о нём вам известны.
- Мы с ним переписываемся. Он с 1891 года живёт в Петербурге. Сейчас принимает активное участие в редактировании журнала «Север» и состоит помощником редактора «Правительственного вестника у Константина Константиновича Случевского, с которым очень дружен. Он очень добрый и весёлый человек. Отзывчивый и способный на самоиронию, что не часто встретишь среди молодых литераторов.
- Да я вас умоляю, сударыня! – забахвалился Дильман. – В нас этого добра, тоже хоть отбавляй!
- Он в шутку называет себя «присяжным литератором».
- Да он стихослагатель-ремесленник! – выпалил обиженно Константин. – Я, кажется, припоминаю его опусы, вроде этого, вот вертится на языке:
«Улыбается солнце… До ясных небес
С нивы песня доносится женская…
Улыбается солнце и шепчет без слов:
«Исполать тебе, мощь деревенская!..»
- А что такое «исполать»? – спросила Константина Майя.
Но с ответом его опередил Брюсов, поспешив блеснуть перед красивой женщиной своей эрудицией, раз внешностью он уловил, что не привлёк её внимания.
- Это означает «слава», «хвала». Происходит от греческого выражения "Ис полла эти, дэспота" (;;; ;;;;; ;;;, ;;;;;;;). Переводится как "На многие лета, владыко". Вы разве не учили греческий в своём училище? – Брюсов посмотрел на неё с лёгкой иронией. – Тем более вы так увлекаетесь Сафо…
- Я оканчивала Александринский институт! – важно заявила Калитвина, хотя, когда она в нём училась, институт был ещё мещанским училищем для девиц недворянских сословий. – А это выражение, видимо, уже в византийской традиции, а не на древнегреческом языке эолийского диалекта.
- Ну что же, и нашему «парнасскому» Аполону исполать, горемычному! – подхихикнул Дильман.
И увидев страстно-возмущённое выражение лица Мирры, он продолжал.
- А что вы на меня так смотрите, Майя Александровна? – рисуясь перед ней, заявил он. - Что вы думаете, я так восхищаюсь вашими корифеями от официальной императорской литературы? Да там одни вопиющие бездарности и откровенные банальности восседают на троне и не пускают истинные таланты туда пробиться. Сидят крепко старички. Упёрлись за свои места и привилегии, не выкорчевать. Вышвырнуть бы их с трона литературы – вот наипервейшая революционная задача символистов! Мы марксисты в искусстве. Социалисты духа! Мы за новое искусство! За новые формы, новые рифмы, новые ритмы. За новые идеи и образы!
- Я тоже люблю искать новое в поэзии, - сказала Майя. – Но я не понимаю и не принимаю этого вашего эпатажа. Я считаю – грешно издеваться над уважаемыми людьми, над авторитетами, над нашими классиками.
- Я вас умоляю, какие они классики! – махнул рукой, скривив рот в усмешке Дильман, а Брюсов поспешно добавил, неуместно ляпнув и пытаясь встрять в их разговор или словесную дуэль:
- Тогда нам не удастся с вами разговаривать.
Майя удивлённо-осуждающе посмотрела на него, потом перевела взгляд на Дильмана.
- Вы несправедливы к Коринфскому, господин поэт! – гордо заявила Майя. Он ваш собрат по перу, а вы его так жестоко охаиваете.
- А позвольте полюбопытствовать эти самые книги, которые он вам прислал? – спросил тем временем её Дильман.
- Извольте, - мадам Жильбер встала из-за стола и пошла из гостиной в кабинет мужа, где была библиотека.
Мужчины остались на некоторое время одни и Дильман подмигнул Брюсову.
- Нет, серьёзно ты уезжаешь так скоро? Я думал, ты ещё хотя бы неделю останешься здесь. Побудешь, - сказал укоризненно Брюсов.
- Да я через неделю, может две, вернусь, - успокоил его Дильман. Ты не сердись. Мне б только эту «андалузскую лошадку» охомутать. Видишь, аркан закинуть на неё не удаётся. Резвая, строптивая больно. И всё-таки, как она тебе, серьёзно?
- Не понимаю, что ты в ней нашёл? - скептически проговорил Валерий. – По мне, так бездарная женщина. Это она, кажется, написала:
«Отчего ты так печален?
Ны-ны-ны-ны-ны-ны-ны
Оттого, что средь развалин
Мы любить осуждены»?
- Фи! Vulgairement! И потом, зачем у неё такой большой рот? Он портит её лицо.
- Рот, как рот, очень даже красивый ротик. А ты со своим «О закрой свои бледные ноги», тоже мне тут критик нашёлся! Со свиным рылом да в калашный ряд!
- Ну вот, - обиделся Брюсов. – А Облеухова поручаешь мне рецензировать.
- Да чёрт с ним, с твоим Облеуховым! – нетерпеливо ругнулся Дильман. – Подождёт, не переломится!
Тут в гостиную снова зашла Майя. Но она пришла не одна. Она привела всех своих детей – трёх мальчиков. Младший, которому было на вид ещё не более года, совсем лялькой повис у неё на руках. Двое старших, смышлёные, любознательные, глядели на гостей непримиримыми стражниками, охраняющими свои рубежи.
- Знакомьтесь, господа, - нежно по-матерински сказала Майя. – Это мои детки. Константин Дмитриевич уже знает двоих старших, а младшего, нашего Бяшку, увидит впервые. Старший мой Миша. Ему четыре с половиной года. Средний Женя. Ему три с небольшим. И младшенький, Володечка, ему недавно исполнился годик.
Старший из сыновей, похожий чертами на отца с домашних портретов, такой серьёзный и задумчивый мальчик, смотрел на гостей с какой-то холодной грустинкой в своих тёмных глазах. Евгений, светлая копия Мирры, с ясными глазами маминого разреза и с мамиными же красиво оттопыренными ушками, смотрел на свою маму, улавливая интонации её тембра. А младший Владимир, повисший на руках Мирры, глядел на гостей стеклянными глазками и хмурил бровки. В нём была какая-то общая причудливая наследственная помесь с добавлением чего-то и от дедов, и от бабок по всем четырём ветвям родни.
- Миша прочтёт нам из сборника стихотворений для детей «На ранней зорьке» Аполлона Коринфского, - сказала торжественно Майя и, нагнувшись к ушку ребёнка тихо ему шепнула: «Только, пожалуйста, мой родной, без запинки, не как в прошлый раз, хорошо? Давай, как мы с тобой учили. Это очень серьёзные дяди, не позорь свою маму перед ними, сынок».
Мальчик взволнованно внял материнскому призыву и стал старательно и бойко тараторить:
- «Солнце и мама.
«Мама! Что такое – солнце?»
- «То, что ярко так блестит
И теперь к тебе в окошко
Улыбается – глядит!»

«А зачем оно так редко
Ходит к нам в окно смотреть?»
- «Потому, что солнцу надо
В день-деньской весь мир согреть!»

«Мама! Есть у солнца мама?»
- «Нет, родная!..»
«Кто-ж его
Приголубит и пригреет
В Божьем мире самого?!.»

Материнские глаза сияли счастьем и гордостью за своего ребёнка. Пока старший сын Михаил читал из сборника «На ранней зорьке», т рёхлетний Женя стоял с ним рядом и что-то повторял. А маленький Владимир, повисая на груди матери, улыбался Дильману.
- У, какой бутуз! – подмигнул ему и Дильман. - Сколько у него уже зубов?
- Уже восемь резцов прорезались, - умиляясь реакции Константина, сказала Майя. – Два сверху, два снизу и по два боковых сверху и снизу.
- На то они и резцы, чтобы резаться, да, Малыш? – нежно улыбнулся ребёнку Дильман и младший сынишка Мирры засиял в ответной счастливой улыбке. - Как бы я хотел, чтобы твои дети читали и мои стихи! – мечтательно сказал Дильман.
- А кто тебе мешает? – улыбнулась Майя. - Напиши для детей что-нибудь, и мы с ними будем с удовольствием читать и разучивать. Напиши хоть песенку какую-нибудь детскую или считалочку. Может хватит писать про сердцеедов-щеголей. Пора бы уже и остепениться. Ведь семейный же человек, вроде. А теперь Миша с Женечкой прочитают отрывок из «Песни ветра», посвящённой поэтом Боре Фофанову, - сказала Майя.
Мальчики встали в шеренгу и стали заученно декламировать, причем младший из них забавно ещё по-детски коверкал некоторые слова, преображая их в сладкие, словно волшебные звучания.
«Отъ южнаго солнца,
Отъ лилий и розъ,
Отъ эльфовъ веселыхъ
Поклонъ я принесъ!
«Леталъ я далёко
Изъ нашей страны—
Узнать о здоровьи
Царицы-Весны,—
«Туда, где не знаютъ
Покрова снеговъ
Надъ зеленью мягкой
Шелковыхъ луговъ,—
«Где звезды сплетаютъ
Для солнца венецъ,
Где солнцу надъ моремъ
Построенъ дворецъ...
«Леталъ я и виделъ
Въ счастливомъ краю
Весну молодую,
Царицу мою...
«Въ блестящей короне—
На волнахъ кудрей,
Тепло разливая
Улыбкой своей,
«Въ ладье-колеснице,
На двухъ лебедяхъ,
Она проезжала—
Вся въ яркихъ лучахъ...
«Предъ юной Весною,
Надъ гладью степей,
Съ торжественнымъ гимномъ
Летелъ соловей;
«Завидевъ красотки
Нарядъ голубой,
Сбежались къ ней эльфы
Веселой гурьбой..,
«Надъ озеромъ встречнымъ,
Надъ зеркаломъ водъ
Затеяли эльфы
Сплестись въ хороводь
«Лесокъ по дороге
Попался,—въ лесу
Опять потешали
Царицу-красу;
«Тамъ былъ ей поставленъ
Цветочный шатеръ,
Тамъ— «славу» игралъ ей
Кузнечиковъ хоръ…»
- Браво! – улыбнулся Дильман и захлопал в ладоши. – Какие молодцы! Мамина гордость!
Брюсов, подыграв другу тоже немного поаплодировал, усмехнувшись. Дильман встал и подошёл к младшему сынишке, висевшему на груди матери и пускавшему слюни.
- Ой, Улыба моя! Всё-то мне улыбаешься! – он ласково потрепал ребёнка по щёчке.
- Ты ему понравился! – нежно сказала Майя.
- Владимиром в честь Ленского назвали? – спросил Константин. – Будет поэтом!
Калитвина нежно на него посмотрела, счастливая, колдуя глазами.
Пришла няня и увела детей в детскую. На прощание мама обратилась к ним:
- Дети, что нужно сказать дядям?
- До свидания! – пролепетали малютки.
Майя тоже вышла их проводить, а когда вернулась, то принесла четыре увесистых книги стихов Коринфского. Тут были «Песни сердца» (1894), «Чёрные розы» (1896), «На ранней зорьке» (для детей, 1896) и «Тени жизни» (1897).
- Вот, - сказала она, протягивая их Дильману. – А это труды автора декламируемых только что стихотворений.
Дильман жадными глазами впился в них, нечаянно или специально коснувшись ладоней Мирры, когда она ему передавала книги. А Калитвина, снова грациозно присев в кресло гостеприимно заговорила с Брюсовым.
- Скажите, Валерий, как вам мои дети? – при этом она, как волчица, защищающая своё логово, впилась в него глазами.
- Славные ребята, - конфузливо промямлил Брюсов, не зная, что сказать.
Довольствуясь и этим высказыванием, принимая его за полноценную похвалу от этого малословного гостя, Майя продолжала его пытаться разговорить.
- Скажите, а вы бывали когда-нибудь в Петербурге? Я родом оттуда и скучаю по моему родному городу.
- Да, - важно отвечал, набивая себе цену Брюсов. – В самом начале этого года.
- Ну и как вам столица?
- Петербург мне показал свою красоту в магазинах, в лестницах и в трубах. Я думаю, художникам пора нарисовать его современную архитектуру. Петербургские женщины типичнее наших москвичек. Там есть особый стиль, особый шик, чего нет у нас. Мужчины, наоборот, сбиваются на жалкий тип уличного вивера. Разврат в Петербурге красивее, но нахальнее. Невский широк и длинен, а вечером он переполнен уличными прельстительницами... Впрочем, вообще Невский такая могучая артерия, что все остальные улицы имеют значение лишь по отношению к нему. Есть еще красивые проспекты — Литейный проспект — есть улицы важные, торговые, как Гороховая — или дерзко-самоуверенные— вроде Вознесенского проспекта, но все они второстепенные. Не то, что у нас, где нет владыки, а царствуют улицы аристократы. У нас прямо олигархическая республика! Да, познакомился ещё лично с поэтом Сологубом. Знаете такого? Тоже в символисты себя записывает. Живёт в трущобе Петербурга близ центра. Щербаков переулок знаете? Дом № 7.  Грязный такой домишка с вонючим двором. Взбираться в кв. № 18 пришлось мне по узкой, залитой ничем не отличимой от чёрной лестнице, наконец, на самом верху прочел я на двери: „Акушерка Тетерникова“. Представьте себе. Это его сестра, неопределенных лет девица. Поговорили с полчаса. Довольно официально.
Тут страстно Дильман вмешался в разговор.
- Ну и что же, Майя Александровна, тут вы мне предлагаете интересного у этого бедолаги Коринфского? Печатается у Клюкина. Анонсирует сборник «Современная русская поэзия» с портретами и автографами поэтов, где нет меня, но лицезрею вас, а равно всех и ваших старичков.
- Внимательно смотрите, - улыбнулась Майя. – Под Афонасьевым не вы ль?
- А, Фофанов, Афонасьев, Дильман. В четвёртом томе вместе с вами, какое счастье! Только вы почему то в нём под девичьей фамилией обозначены. Что скажет муж?
Майя посмотрела на него возмущенно.
- Меня так публика скорее знает. А вам зачем же Аполлона Аполлоновича попрекать, что вас не включает в сборник?
- Позвольте! А он у меня портрет и автограф не запрашивал!
- Значит, ещё запросит. Ведь не в первый том.
- А вы ему свой портрет высылали уже?
- Я, да.
- Странно…
- Чего ж тут странного? – удивлённо пожала плечами Калитвина. – Он попросил, я ему выслала.
- А мне вы не соблаговолите подарить свою фотографическую карточку? Так хочется порой вас видеть рядом, а вас нет, - с томным взглядом пролепетал поэт.
- Зачем же вам моя фотографическая карточка? – смутилась молодая женщина.
- Во внутреннем кармане я буду всегда её носить с собой, как талисман, как мой кулон волшебный, как оберег, что счастье мне хранит!
- У меня сейчас нет свободной. Но муж приедет, я вам приготовлю. Ну, как вам сборники Коринфского?
- Так… Я остался холоден. Отсталый вкус, избитый стиль.
- Как?! – возмутилась, защищая имя своего отсутствующего друга, Майя. – Прочтите вот это. «Греза умирающей» из «Песен сердца». Страница 8. Разве не трогает сердце? Не волнует душу?
Дильман пробежал глазами предложенные его вниманию стихи.
- Банально. Старые, как мир, образы и формы. КрасавЕц с кольцами кудрей смоляных лезет ночами лобзаться к трепещущей девице. Чего тут нового? Что может трогать сердце? Разве что также хочется, вслед за этим молодцом полобзать уста и ланиты той трепещущей красотки.
- Как же вы можете быть несносны и вульгарны, господин поэт! – капризно рассердилась на него Майя. – А я вот хочу себя попробовать в драме. Кто знает, быть может, мне ещё и Грибоедовскую премию присудят.
Молодые люди переглянулись, каждый по-своему воспринимая это заявление поэтессы.
- Я считаю, - ответил за обоих друзей Дильман, - что настоящая слава поэта, его величие и признание, не в сиюминутных современных наградах, не в элитарных симпатиях каких-то ничего не видящих вокруг себя эстетов, а в том, будут ли его читать и ценить потомки, большие массы людей.
- Но как это узнать нам, не получив признания среди грандов литературы, среди издателей и читающей и разбирающейся в поэзии публики, не завоевав их расположения? – спросила Майя. – А массам мы зачем? Они в трудах свои справляют нужды и к звукам арф лирическим глухи. Нет, им мы не нужны. И не для них мы пишем. А для души, лишь страждущей, как мы, чтоб осветить ей путь во тьме исканий и голод ей духовный утолить. Вот для кого все наши сочиненья. И я о том стихами говорю!
Проговорив этот экспромт, Майя улыбнулась гостям.
- А поедемьте со мною в Петербург, Майя Александровна, дорогая! – в ответ вдруг стал умолять её Дильман.
- Как?! – удивилась она. - Я не могу вот так сразу сорваться и поехать, - смутилась Калитвина. – У меня дети, хозяйство. И потом, мне надо у мужа разрешения спросить.
- Решайте с мужем скорее! Я вас буду ждать в столице. Поеду знакомиться с вашим Коринфским.
- Он станет и вашим добрым другом, - улыбнулась Майя. – Вот увидите! Вы подружитесь. А нет, так я вас познакомлю ближе и подружу. Обещаю.
- Так, стало быть, вас ждать в столице? – пытливо заглянул ей в глаза влюблённый Дильман. – Надо же вас солидно представить этому пройдохе Волынскому-Флексеру. А то за дёшево у вас строчки попросит. Я этого скупердяя знаю!
И хоть ответные выражения молодой и замужней женщины в духе общепринятого этикета ничего кроме неопределенности не выказывали, её выдавали глаза. Они сияли страстным согласием.
- Пойдём, Брюс, - вдруг стал подгонять на выход своего друга Константин. – Не будем даму утомлять своим вниманием чрезмерным.
- Я была очень рада вам, господа, - встала их провожать Калитвина, как они стали собираться.
Галантно попрощавшись по этикету, молодые люди ушли. А молодая женщина, скрываясь за шторами, ещё следила за ними на улице, как они ловили «ваньку» у её дома.
- Кавалеры! -  с иронией, но нежно сказала мадам Жильбер.
А молодые люди, сев в двухместные сани, поехали по заснеженной Москве. Тут только Брюсов выдохнул и набрал свежего воздуха в полную молодую грудь.
- Фух, брат! Ну и задал ты мне задачку! – воскликнул он весело. – Сидеть битый час у этой скучной дамочки. Я бы лучше пива с тобой попил или пошлялся бы где-нибудь в парке, как в былые годы! А то время переводить на такие дохлые визиты, нашему брату, женатому человеку, постыдное дело.
Брюсов, понимая, как нравится Дильману Калитвина, приревновал его к ней. Эта женщина неприятно отдаляла от него его друга.
- Брюс! – под скрип саней весело говорил с красным носом, словно Дед Мороз, Дильман. – Ну так всё-таки, как она тебе, из себя, а?! Ведь настоящая красавица, правда?!
- Не знаю. Это как у Тургенева в «Записках охотника»: «Ах, на вкус и цвет товарища нет!». По мне, так, что-то рыбье у неё со ртом. Рот рыбы…
- Может, русалки? – нежно думая о ней, пошутил Дильман.
- Или лягушки, - продолжал специально унижать Калитвину в его глазах Брюсов.
- Тогда царевны-лягушки! – защищая её, раздражённо уже заявил Константин.
Ему было неприятно копание Брюсова в чертах любимой им женщины, какое-то болезненно-назойливое, слишком придирчивое, привередливое.
- Ничего ты не смыслишь в женской красоте! – хлопнул его по плечу Дильман.
Брюсов что-то тихо буркнул в ответ на «отвяжись». Калитвина ему самому очень понравилась, но ему хотелось уязвить товарища в отместку за пренебрежение другом после годовалой заграничной разлуки, а еще более было просто стыдно признаться кому-либо, что она ему понравилась. Он покраснел, но украдкой отвернулся, спрятав стыд и позор од насмешек, а то ещё, не дай Бог, и ревности друга.
- Это богиня, брат! – продолжал на ветру восхищаться Майей Дильман. – Русская Сафо! А как талантлива – прелесть! Нет, брат, наши жёны по сравнению с ней – зачуханные «синие чулки», уж ты не обижайся! Что моя купчиха-переводчица, что твоя гувернантка-затейница, ей в подмётки не годятся! Зачем такой выбор мы сделали с тобой скорый и паршивый?! А второй такой нет, как Майя. И нам не досталось такого счастья. Ты пойми! Она, не просто женщина-поэтесса, что уже само по себе диво. Она Жар-птица, брат! Вымерший, исчезнувший теперь совсем вид. Вытесненный более хваткими, практичными, но приземлёнными существами женского рода, более земными, как они любят себя называть, а я бы их назвал – земноводными! Жабы и лягушки – современные обыкновенные женщины, думающие только о земном, насущном и квакающие нам на мозги. Они не способны вознестись от земной жизни в небо своей мечты. Да они и не имеют его, этого неба, вовсе! Мечты земноводных так же, как и они сами, приземлённы, стоят поганым туманом над болотом обыденной жизни, где бурлят и клокочут миазмы ядовитых испражнений земных нужд и потребностей. Живущие в этом болоте и дышащие его угарным смрадом, невольно отравляются им, заражаются и становятся лишь нужниками-функционалами, забыв напрочь о красоте, которая отмирает у них за ненадобностью, подобно хвосту, бывшему у древнего человека рудиментарным органом и отпавшему в конце-концов.
- К чорту! – делая упор на «о», сказал Брюсов. – Я своей женой доволен. Пойдём, выпьем! – соблазнил он друга.
- А, пойдём! – махнул на всё отчаянно рукой Дильман.
И долго ещё в трактире говорили они о ней.
- И всё-таки, чтобы ты мне не говорил об этой своей колдунье, я так тебе о ней скажу, - заявлял в пивной уже пьянеющий и от того наглеющий Брюсов. - Жадный у неё рот, вампирский. Она будто хочет высосать всю твою кровь.
На что Дильман пылко обижался, ещё более пьяный.
- Дурак! Это чувственный рот сладострастной вакханки. Ты обратил внимание на её фигуру, её малую и высокую изящную грудь, её линии округлостей бёдер, её плоский чашеобразный живот?
Брюсов пожал плечами:
- Всего лишь утянут корсетом…
- Нет! – страстно не согласился Дильман, так что даже на него косо посмотрел лакей, думая, что ему не нравится пиво.  - В ней возрожденная настоящая первобытная эллинская красота богини, - продолжал восторгаться Калитвиной Константин. -  А какое лицо! Овал щёк! Скулы! Контуры подбородка! Всё исполнено грацией, божественной гармонии линий и их совершенства. А глаза. Это чудо какое! Сколько в них загадочных переливом оттенков и интонаций, сколько звучания мелодии души, сколько, сколько страсти, огня! Глаза богини!
- Э, да ты влюбился в неё не на шутку, - хихикнул Брюсов, наливая другу ещё.
- Да, я влюблён и хочу возгласить всему миру об этом великом моем чувстве! Клянусь тебе, брат! Что следующий свой сборник я посвящаю Ей! Моему кумиру, на который я молюсь своими стихами, моей Музе, которую я люблю и зову в своих желаниях и самых горячих снах!
Дильман брал поданную ему кружку и, жадно глотая пенный напиток, причмокивал сладостно и ещё бормотал себе в утешение:
- Словно вычерченные тонким художником и знатоком женской красоты линии её скул, подбородка, губ. Эти брови. О что за, право, прелесть эти брови! Словно веточки молодой сосны. А завивки и колечки её волос на шее! Всё божественно красиво!

***
Словно по следам вчерашних гостей, пришёл на следующий день к ней и Бунин. Они так и продолжали между собой приятельствовать с самого первого дня их знакомства возле редакции «Русской мысли», и называли друг друга исключительно, как уж у них повелось, уменьшительными именами, хотя всегда как будто иронически, с лёгкими и подстёгивающими шутками друг над другом.
— Майечка, дорогая, опять лежите? – спросил он её весело.
— Опять, - устало проговорила Калитвина с книжкой в руке. Она полу лежала на софе из красного дерева с обивкой зелёного бархата и даже не встала, чтобы поприветствовать его.
— А где ваша лира. Тирс, тимпан?
Она вяло улыбнулась его шутке:
— Лира где-то там. Не знаю, а тирс и тимпан куда-то затащили дети…
- Что-то вы вяленькая, больно сегодня, матушка! Не пойти ли нам прогуляться немного? Погода чудесная! Морозец лёгкий. Солнышко. И детишек ваших можно с собой взять всех на прогулку. А?! Снежок пушистый блестит, как в зимней сказке. Помню, как он таял на ваших ресницах, когда мы с вами познакомились. А вы, как Снегурочка были тогда, в меховой своей шубке.
- Ай, Ванечка, что-то ваша Снегурочка неважно себя чувствует сегодня. Давайте, как-нибудь уж в другой раз, - Майя с извиняющейся улыбкой посмотрела на него.
- Я, знаете, зачем к вам пришёл? – перешёл сразу к делу торопливый с неуёмной своей энергией гость. – Хотел попросить вас задобрить Коринфского… Понимаете, я написал ему много в «Север» по разным рубрикам. А он… Хоть и включил меня в список авторов журнала, но в печать берет неохотно и мало, и торгуется всё с оплатой, как последняя торговка на толкучке. Ей богу!
- А я чем вам могу помочь, дорогой Ванечка? -устало его спросила Майя.
- Вы же мне рассказывали, что он вам старинный ваш друг, можно сказать, с девичества. Так вы бы уж как-нибудь за меня ему сказали словцо.
Майя поморщилась. Она терпеть не любила просить за кого-то. Считала, что человек сам должен пробивать себе дорогу, сам быть кузнецом своего счастья.  Она неохотно кивнула, а про себя подумала о Бунине укоризненно: «Вот тоже корыстный человек, завистливый, пыжится из себя, пролазит везде. Костя говорил даже про него, что он упрашивает Чехова походатайствовать за него на новую Пушкинскую премию. Какой настырный торопыга! Все используют свои связи или свое служебное положение в личных корыстных целях. Этот - мои знакомства. А Плошка…», - тут Майя улыбнулась, вспомнив, как Коринфский на её вопрос, как его в детстве называла мама, робко сказал, покраснев: «Плоша».
Теперь и она про себя его так называла. И он, этот Плоша, тоже использует своё служебное положение редактора журнала. Его ухаживания стали ещё более настойчивые,  хотя всё так же нелепы и смешны для неё. «На что он надеется?» - думала о Коринфском Майя. «Не понимаю. Он блоха,  или клоп, по сравнению с моим мужем-орлом! И до Дильмана ему далеко. Хотя тот тоже всего лишь мотылёк или трутень, которому бы только кружить над цветами да пить чужой нектар, приворовывая его украдкой».
Майя высоко подняла подбородок и глядела на Бунина оценивающе, свысока. Её тёмный взгляд обволакивал его, пытаясь открыть для себя самую суть его заветных, самых сокровенных желаний и помыслов. Она не слушала, что он говорил. Обычный, видимо, свой снисходительный трёп, которым он забалтывал многих недалёких умом и хорошеньких женщин.
На миг она отвлеклась от своих размышлений. Бунин с весёлой и противной какой-то самодовольной улыбкой настойчиво звал её из забытья в реальность.
- Майечка, ау! Я здесь! Вы что там, наверное, стихи сочиняете? Так подождите немного. Поговорите со мной. Вам никто не говорил, что у вас кожа, как крымское яблоко? Такой же цвет, матовый, ровный…
Она вяло улыбнулась его комплименту. Она чувствовала себя разбитою в эти дни, после ухода Дильмана. Как будто какой-то энергетический вампир высосал из неё все силы. Упадок был в ней не только физических, но и моральных сил. Ничего не радовало. Не хотелось ни к чему стремится. Не хотелось жить.
-Нет, устало улыбнулась Майя какой-то печально-натянутой улыбкой. - Не говорил. Да я и не бывала в Крыму никогда. Там хорошо?
- Ещё бы! - восхищенно отозвался Бунин.
В них обоих была разительная перемена после недавней встречи на литературном вечере у Дильмана. Тогда наоборот, Майе хотелось жить и любить, а Бунин был чем-то озабочен и печален. Теперь же он искрился по -весеннему радостью молодости жизни, а она ощущала какой-то могильный холод в груди. Будто тугой обруч тоски стягивал ей грудь так, что было трудно вздохнуть.
Напоследок, перед самым уходом, Бунин театрально хлопнул себя по голове.
- А что приходил-то? Да! Поздравить Вас с Пушкинской премией! Вы большая умница! Пишите ещё. И смелее, смелее!
- Merci, - натянуто она улыбнулась и, откланявшись и кое-как спровадив, закрыла за ним дверь.
***
Решилась! Она едет за ним в Петербург. И будь, что будет! Сама. Отринув стыд и не боясь издевательских толков.
Мужа, как снег на голову, нагрянувшего накануне из командировки, оставила дома в Москве, с детьми и выписанной им откуда-то из обрусевших французов молоденькой гувернанткой, пребывать в неведении о главной цели своей поездки. При этом, не без того, прошла опять сквозь строй унижений, ненужных объяснений внезапно нагрянувшему мужу, холодному, даже после разлуки, что едет договариваться с издательствами о печатании её новых стихов и в литературный кружок читать свои произведения, побыть в лучах славы пушкинского лауреата. А муж даже не поздравил с наградой, а наоборот объявил ей, как в наказание за её такое вольное поведение, позорящее его перед своим отцом, что он не повезёт из-за неё летом семью на море в Крым. И они, как и в прошлый год, будут довольствоваться лишь скромной дачей в Пушкине по Ярославской дороге. Впрочем, Майя была несправедлива к мужу и лукавила в своих обидах, считая их летнюю подмосковную резиденцию скромной. В Пушкино был элитный дачный посёлок, называемый «Лесной городок», где проживал московский beau monde. Банкиры, фабриканты, архитекторы, промышленники и крупные пайщики российских мануфактур строили там себе роскошные дворцы с резными наличниками. Бонтонная публика любила гулять в местном общественном парке, ходила купаться в разделённые по половому признаку купальни на речки Серебрянку и Учу. На станции был построен каменный вокзал, а в парке деревянный летний театр, куда с антрепризами всё лето приезжали знаменитые артисты московских театров. Улица Старая Просека, ведущая в село Пушкино со станции, была застроена особняками и повсеместно налепленными в угоду богатым жильцам магазинами. Фабрикант Рабенек, князь Вадбольский – были соседями «скромного» страхового служащего Евгения Жильбера, который любил играть с ними в теннис по вечерам, а жену звал покататься на лодке или на лошадях, от чего она деликатно всегда отказывалась под предлогом мигрени. Место там было уютное. В прошлом году они снимали дачу за полторы тысячи за сезон. Она так и не поняла у кого. Не то у купца Шишкина, не то у знаменитого танцовщика из Большого театра Владимира Алексеевича Шашкина, преподавателя танцев во многих московских учебных заведениях и одного из членов-учредителей «Общества для призрения престарелых артистов», или даже какого-то одесского цензора-перлюстратора Афанасия Васильевича Шашкина, работающего в цензуре иностранных газет и журналов при Одесской пограничной почтовой конторе и поднакопившего себе на домик в Подмосковье стоимостью, как сказал ей муж, профессиональным глазом оценив обстановку, в пределах пятнадцати тысяч рублей. Дача была меблированная, только без электричества, как, собственно, и весь посёлок, и располагалась, с одной стороны, рядом с новеньким летним театром, а с другой, выходила прямо на берег Серебрянки. Свежий воздух, еловый лес, речка под боком, природа на любой вкус. Что ещё нужно, казалось бы, уставшему от города обывателю для счастья? В парке дорожки, беседки и скамейки, в Летнем театре бильярд с кегельбаном. Есть даже своя танцплощадка, которую почему-то все дачники презрительно называли «мещанской», что повелось, видимо, из-за моветонного и грубого сброда простолюдинов, наплывающего сюда по вечерам из окрестных сёл. По ночам какие-то шальные пейзаны били стёкла на парковых газовых фонарях, а местная полиция, усиленная на летний сезон в составе, свистками их разгоняла в ночную тьму.
Но не такой романтики хотелось и ждалось Майе от лета, её любимого времени года. Душа и тело её рвались к югу, к знойному солнцу, дышащему негой и истомой воздуху и ласковому тёплому морю, баюкающему и услаждающему слух ласковым шелестом набегавших на берег волн. А муж, как казалось Калитвиной, специально ей этого не давал, чтобы позлить. Потому и не ожидала она от Жильбера ничего хорошего, после таких сцен, какие он ей учинил перед своим отъездом в командировку. Такое поведение мужа раскрывало его перед ней с совершенно незнакомой ей стороны. Перед самым своим отъездом, она вдохновлённо села писать впервые драму «Иедидиа. На пути к Возлюбленному», в тайне от всех мечтая, что может быть фортуна соблаговолит ей и в получении драматической Грибоедовской премии. Теперь нужно было набираться впечатлений для этой драмы. Впрочем, драмы ей хватала в жизни не меньше.
Она ехала вторым классом, в жёлтом вагоне, сидя на мягком диване с красочной обивкой яркого цветного сукна. Что передумала она в поезде, когда летела сквозь стылую декабрьскую заснеженную ночь к нему! Оставив позади все сомнения, теперь она была готова на всё, даже уйти от мужа с детьми, если только Он примет её в таком положении, возьмёт в жёны. В последнее верилось с трудом, с учётом его взбалмошного характера, лирического непостоянства и неуравновешенности, а также его материального положения, которое сильно поправилось только благодаря капиталу его новой жены. Незримое присутствие этой его новой жены, этой третьей мрачной особы, соперницы, сильно огорчало молодую женщину и вместе с унылыми пейзажами за разукрашенным морозными узорами окном вагона, наводило на неё грусть и тревогу. Но сердце, пылкое, рвущееся вдаль, к любимому, к новой свободе, к новой жизни, гнало её дальше, только вперёд.
«Напои, подари мне забвение,
Нежной трелью стихов усыпи,
Сердце мне услади обольщением
Ненасытной и жадной любви», - стучали колёса поезда и лезли в голову от перестуков такие вздорные строки.
В Петербурге она разместилась у мамы, дав ей заранее телеграмму, чтобы та её встретила. Предстояло сделать кое-какие визиты, официальные и не совсем, пока наконец в третий вечер её пребывания в столице, на горизонте её внимания, долгожданный не появился Он.
Дильман увлёк её вихрем новых событий. Он повёз её в Александринку. Имперский театр, вид царской ложи и молодой четы монархов, окрылил Калитвину. На следующий день был визит в «Северный вестник». Редактора не оказалось на месте, и Дильман решил разыграть с ним злую шутку. Он попросил её оставить Волынскому записку, что она в Петербурге и ждёт его к себя для знакомства, указав адрес квартиры, которую снял в центре Константин. Ответ не преминул быть доставлен с курьером вечером:
«Наслаждаюсь мыслью о нашем свидании. Позвольте прийти к 9? Если бы Вы были добры до конца, Вы известили бы меня о Вашем намерении приехать в П – из Москвы и тогда я был бы готов еще вчера. Однако, это ведь не важно, – важно то, что через несколько часов я буду иметь удовольствие беседовать с Вами.
Сердечно преданный,
А. Флексер»
- О, сладострастный гад! Почуял добычу, - обнюхав его записку, злорадно воскликнул Дильман. - Мы проучим этого стервеца. Я явлюсь на свидание, словно Мефистофель к Фаусту, в облике чёрного пуделя. Ха-ха-ха! А ты держись с ним, как Гретхен. Вопросы ставь остро об его намерениях.
Дильман спрятался в другой комнате, оставив Майю сидеть за столом в его квартире и ждать Флексера-Волынского. Через некоторое время в прихожей после звонка колокольчика появился сам ожидаемый, в двубортном пальто с каракулевым воротником и в каракулевой маленькой шапке, напоминающей чёрную раввинскую кипу, с блуждающим взглядом лукавого знатока затаённого сластолюбия.
- Здравствуйте, Многоуважаемая Майя Александровна! – слащаво воскликнул он, приближаясь для приветственного поцелуя в щёку.
Однако молодая женщина целомудренно отстранилась от такого его неформального приветствия, вежливо улыбнулась ему и пригласила пройти в комнату.
- Что же сподвигло вас приехать к нам, в Северную Пальмиру именно сейчас? – ухмыльнулся в своих многообещающих догадках редактор «Северного вестника».
- Видите ли, многоуважаемый Аким Львович, - волнуясь от того, что он так нахально и откровенно разглядывал её фигуру, стыдливо прячущуюся от его жадных глаз под закрытым обеденным платьем и тщетно отвлекающую его плотское внимание брошью-бабочкой с вишнёвыми альмандинами, приколотой чуть ниже левого плеча, - стеснительно начала Майя, словно перед строгим учителем нашкодившая ученица, - меня влечёт желание опубликовать свои новые и как бы это сказать, непечатные стихи.
- Да? – удивился Волынский, скользнув плотоядным взглядом по её груди.
- Да, - поёжилась от этого взгляда, словно взгляда Кощея на украденную им красавицу, Калитвина. - И в «Севере», где я обычно печатаюсь, у меня их не примут. Но ваш журнал, пользующийся популярностью у всех вольнодумцев и в связи с этим и более раскрепощённой стилистикой, я думаю, будет заинтересован в публикациях данных стихов.
- А что за стихи? – жадно спросил редактор. – Вы мне высылали их?
- Нет, но я их привезла с собой…
- Удостойте же вниманием! – обрадовался Флексер.
- Вот, пожалуйста, - скромно протянула поэтесса ему исписанные красивым почерком альбомные листы.
Волынский жадными глазами, словно клещ в тело женщины, впился в её строки:


- О-у! – сладострастно воскликнул он, причмокивая и пуская слюну, которая в уголках его рта раздула противные пузырьки. – Брависсимо!
И снова, как коршун, накидывается на трепещущую жертву, накинулся на новые строки:

- Ещё одна песнь любви? – восхитился он. Да сколько их у вас, одна другой горячей! Так какую ж прикажете разбирать?
- Какая вам более подойдёт…, неуверенно пролепетала молодая женщина.
- Мне нравятся обе, но, видите ли, дорогая Майя Александровна, у нас все полосы заняты на ближайшие номера. Нет места, к сожалению. Увы, - он театрально развёл руками. – Но я могу, разве что, кого-нибудь убрать из запланированной вёрстки. Только для этого мне понадобятся чересчур веские причины. Быть может ваша признательность ко мне очертит некие совершенно иные формы нашего более тесного общения, что я хотел бы обсудить с вами в более доверительной, скажем так, обстановке.
Он немножко послюнявил опять уголки своего большого и жадногубого рта  и выплюнул вместе со слюной своё предложение:
- Может быть, мы могли бы с вами…, он, наваливаясь на неё, стал похотливо склоняться над трепечущей перед ним молодой женщиной.
Но тут в комнату, словно из-за кулис на сцену, резко вступил Дильман с бледным и мрачным лицом какого-то цареубийцы.
- Не можно! – мрачно сказал Дильман.
Вид его и неожиданность появления испугали Волынского. Он даже икнул от неожиданности.
- Простите, милостивый государь, не имел чести увидеть вас…, - заблеял, оправдываясь и отстраняясь от жмурившейся пред ним женщины, сладострастный редактор.
- А…, Достопочтенный Аким Львович! – подыграл Майе Дильман, словно от неожиданности увидеть редактора. – Не чаял вас тут встретить. Какими ветрами вы здесь? Северными нордическими или южными, знойными?
И не дав ему ответить, а только прокряхтеть, и продолжал далее напирать:
- А позвольте-ка полюбопытствовать, что вы здесь собирались делать у меня дома?
- Как? – смутился и покраснел Флексер. – А разве это не апартаменты мадам Жильбер?
- Вовсе нет, - возмущённо и наигранно-сурово глядел на редактора хозяин квартиры. – Мы просто с мадам Жильбер дальние родственники в третьем колене… А вот вы тут как без уведомления?
Калитвина улыбнулась шутке и артистичной находчивости Дильмана. Волынский потерялся, нелепо оправдываясь.
- Помилуйте, батенька, - немилосердно издевался над ним поэт и в репликах, и в интонациях, их произнесённых. – Ничего не понимаю! Вам должно разбирать стихи в редакции при официальном визите, а не делать сомнительные выездные свидания в урочный час и в интимной, можно сказать обстановке, совращая уездных молодых барынь своим столичным апломбом! Извольте покинуть моё помещение. Или вы возомнили себя чухонским Дон Жуаном, об испанском подлиннике которого я пишу сейчас свою новую поэму и хочу представить вам в ближайшее время? Так рано ещё друг мой, рано. Она не готова. В смысле, поэма не готова. А вы что подумали?! Или вы рассчитываете, чтобы я так же расплатился с вами, как господа Мережковские? Это только они, как известно, да-да, никому уже не секрет, расплачивались с вами услугами для радости мадам Зинаиды ради печатания в вашем журнале господина Димитрия. Со мной у вас это не выйдет! – Дильман бесцеремонно показал ему дулю. – Госпожа Гиппиус та ещё верходумка, так по ней обо всех женщинах не судите, месье редактор! Так что я вас попрошу вон отсюдова и до скорой встречи!
- А стихи Мирры Александровны как же? - промямлил Флексер, выталкиваемый уже в прихожую Дильманом, который напялил ему на курчавую голову его каракулевую шапку.
- А стихи Мирры Александровны вы напечатаете в ближайшем номере, мой дорогой друг, - под руку всё ещё держал и не отпускал его Дильман. – Ведь так? Нельзя такому молодому и одарённому таланту, как госпожа Калитвина, не дать дорогу в большой свет нашей литературы! Вы со мной согласны? – и Дильман сильно надавил рукой локоть редактора, что тот аж подёрнулся от боли и едва сдержался, чтобы не закричать. – Надеюсь, вы меня поняли, господин редактор! – напоследок пригрозил ему взглядом Дильман, так что Флексер улепётывал с парадной лестницы, проскакивая ступени, словно на крыльях Гермеса.
- Так-то, милая! – улыбнулся Калитвиной Дильман в ответ на её восхищение во взгляде, обращённом к нему.
В следующий погожий день был у них совместный визит в редакцию журнала «Север» на Екатерининскую улицу, дом 4. На нём настояла Майя, желая всё-таки познакомить Константина с новым редактором этого журнала и другом своей юности Аполлоном Коринфским. Редактор их встретил сам, засуетился как-то нелепо, проведя в свой неубранный пыльный кабинет, заваленный кипами бумаг и непроданных прошлых номеров. Чувствовалось, что он увлечённо работал здесь, даже, быть может, по ночам, словно в запое пьяница или монах отшельник в уединении своей пустынной схимы, не замечая ни времени, ни людей, ни окружающей обстановки – ничего вокруг. Небольшого роста, с длинными, до плеч, рыжими кудрями и пышной, раздвоенной на конце бородой, одетый в сюртук, боковые карманы которого оттопыривались от рукописей и книг, Коринфский смотрел на пришедших с какой-то извиняющейся полуулыбкой, хотел чем-то угодить и проявить приличествующее этому визиту дорогих и почётных для него гостей благоговение. Особенно, и это чувствовалось Дильманом остро, благоговение и почёт выказывались редактором дорогой гостье.
- Многоуважаемая Майя Александровна! – твердил он, перебегая между ними с Дильманом с одной стороны на другую. - Как я рад видеть Вас в редакции нашего журнала, в литературной группе которого вы и глубокоуважаемый Константин Дмитриевич состоите у нас! Питая неизменное глубокое уважение к Вашему таланту, не могу отказать себе в удовольствии видеть Вас в нашем журнале одним из самых желанных сотрудников.
- Аполлон Аполлонович! – важно шла по коридору редакции, словно хозяйка журнала, Калитвина, - надеюсь, вы с этом дамой, Ремезовой, распрощались окончательно и бесповоротно?
- Да, конечно, Майя Александровна! – поддакивал ей Коринфский. – Она у нас более не работает.
- Надеюсь, - Майя красиво хмурила брови и невольно поджимала губки в прелестно-капризную гримаску, зная, как это действует на безответно влюблённого и во всём покорного ей Коринфского, - что впредь таких никому неведомых талантов ваша редакция не будет более привечать.
- Разумеется, дорогая Майя Александровна!
- А мы вот, с Константином Дмитриевичем решили к вам заехать, поболтать по-дружески. Недавно они слушали у меня на дому в Москве, как мои ребятишки читали им ваши детские песенки из книжки «На ранней зорьке». Какая прелесть! Мы все были в восторге.
- Правда? – блаженно умилился угрюмо-косматый, словно Карл Маркс, редактор.
- Да, мы были в восторге! – легко подыграв своей спутнице, заявил и Дильман, блуждая скучающим взглядом по серым стенам редакции.
- Я очень рад, что вашим деткам так нравятся и подходят мои стихи из альманаха «На ранней зорьке». Достучаться до «сердца маленьких людей» в наш век бывает ой, как не просто. Быть понятым и услышанным ими.
- Да, это не каждому дано! – воскликнул Дильман. – Нужно мыслить, как они. Я имею в виду, не в смысле, что так же примитивно и недоразвито, а в смысле неиспорченно, по-ангельски чисто.
Коринфский настороженно посмотрел на Дильмана, раздувая ноздри, словно дикий зверёк.
- Как вы находите, дорогая Майя Александровна, в 44-м номере «Севера» в начале ноября мою рецензию о вас «Юные побеги русской поэзии. М.А. Калитвина»? – заглядывая ей в глаза, вкрадчиво спросил безответно влюблённый. – Это мой подарок Вам на день рождения, - добавил он тише и покраснел.
- Вы написали обо мне?! – восхищённо встретила его взгляд Майя и тут же опять притворно-нахмурилась. - Я всё еще не получаю ваших журналов, дорогой Аполлон Аполлонович! – кокетливо возмутилась Калитвина. – Ну, что это такое! Безобразие! Как вы, главный редактор журнала, допускаете такое со мной, с вашей постоянной читательницей, с вашим другом, которая не пропускает ни одной вашей книги. Разве вы считаете это нормальным?!
- Да, безобразие! – подхватил её интонацию и Дильман. Он так потешался внутренне над несчастным редактором, не знающим, куда себя деть от таких недовольств. – Распорядитесь лично доставлять Майе Александровне по каждому номеру! А лучше по два, на всякий случай. Вдруг, там, в дороге, потеря случится или задержка с оказией или ещё какая-нибудь по делам почты нерасторопным промашка выйдет.
- Дорогая Майя Александровна! – извиняясь, оправдывался Коринфский молитвенно сложив ладони у своей груди. - Распоряжение о высылке журнала делается мной постоянно, не понимаю, куда они глядят! Адресa уже давно предоставлены, но до сих пор не все нумера отправляются по адресатам. Я лично разберусь в самое ближайшее время и всё исправлю. Обещаю! И впредь такое не повториться!
- Вот это серьёзное заявление от редакции. Похвально, дорогой друг! – похлопал его по плечу Дильман.
Госте направились к выходу, вернее, Дильман увлек уже Майю к уходу.
- Может быть, чаю? – неуверенно и как-то кисло спросил редактор.
- Да нет, спасибо, - за обоих ответил Дильман. – На воздух, на свежий воздух, подальше от этих типографских миазмов! – оскорбительно отозвался он о каких-то непроветренных спёртых запахов животного происхождения, обитающих в этой закисшей холостяцкой келье.
- Ты не справедлив к нему, он – хороший человек! – подавая спутнику свою руку для ведения её под руку, улыбнувшись, сказала на улице Майя. Куда теперь? – влюблённо заглядывая ему в глаза спросила поэта Калитвина.
- Поедем в ресторан! – загадочно улыбнувшись, предложил он.
***

Они сидели друг напротив друга за столиком в ресторане «Медведь» на Большой Конюшенной. Время было позднее. Посетителей было немного, распивавших крепкие напитки и разглаживающих свои купеческие бороды, обмывающих, видимо, как водится, какую-нибудь торговую сделку. Горели свечи. Был очень романтический полумрак. Свет ламп был приглушен. Половые с гладко прилизанными куафёрами волосами, с чёткими проборами, с закатанными по локоть рукавами белых рубашек, в жилетках и в белых фартуках, пролетали мимо с пустыми фужерами, с подносами и счетами. Константин трепетно смотрел на Марию. Она на него, но реже. Часто отводила взгляд вслед проносящимся лакеям, отвлекающим их от интимной беседы. То взором обегала потолок, люстры, барельефы интерьера, портьеры на окнах. То устремляла взгляд в окно, в голубой Петербург, колеблемый в морозной дымке в золотом мерцании электрических фонарей, где, то тут, то там загорались блуждающие огоньки экипажей, словно светлячки на болоте. То любовалась иллюминацией витрин магазинов и фасадов дворцов. То закрывала свои тёмные большие глаза, полуопуская дрожащие ресницы. И от этого глаза её таинственно мерцали. А то её резвые ресницы вспархивали вдруг неожиданно, словно крылья бабочки Антиопы или Траурницы, этого бархатного каштанового летающего цветка, и глаза тогда загорались каминным огнём, вспыхивая, словно угольками, нескрываемых чувств этой всё ещё недосягаемой для него, таинственной и манящей, прекрасной непостижимой женщины. Чужой жены и матери уже троих детей!
- Мне кажется, Майя, нет, это ты очень строга с ним, с Коринфским, - ожидая официанта, начал разговор Дильман.
Он был ещё весь под впечатлением ощущения теплоты её тела, когда, прижавшись к ней в извозчичьих санях, укрывал собой от встречного ветра.
Майя посмотрела на него вопросительно-удивлённо.
- Ведь видно же, как он нежно тебя любит, давно любит и безнадёжно. Вот, кто поистине боготворит тебя в своей монашеской келье. Нельзя так играть с чужим влюбленным сердцем. Особенно нам поэтам, кому знакомы все страдания любви. Будь ласковее с ним, обходительнее,- при последних словах Дильман лукаво прищурился.
- Ты знаешь, - задумчиво сказала Майя, - я сейчас расскажу тебе то, что никому никогда не поверяла, даже маме. Меня ведь обижали в мещанском училище, дразнили за мой неславянский вид. Также дразнили, должно быть, и Пушкина за его африканские черты в том самом Царскосельском лицее, в годовщины открытия которого все мы ждём благоговейно публикации лауреатов Пушкинской премии. Я только там, в училище поняла весь трагизм юного Пушкина. Его русскую душу и нерусский облик. Вот и Плоша...
- Как ты его назвала? - удивился Дильман.
- Плоша. Так называла его покойная мать. Она умерла, когда ему было 5 лет.
- Я так ему сочувствую! Для меня мама до сих пор лучший друг и советчик. И я пишу ей письма, регулярно, даже из-за границы.
- Так вот Аполлон тоже ведь нерусский, - продолжала Калитвина.
- По нему и видно. Косматый, как Робинзон Круто на необитаемом острове, чёрный, как дикарь Пятница.
- Он мордвин. Из мордовских крестьян. Именно на этой почве нерусскости нашей внешности мы и сошлись. Я сочувствовала ему. Он это почувствовал и потянулся ко мне. Он очень одинок. Он стал ухаживать за мной. Но боже мой, как делал он это неуклюже! Я ничего к нему не испытываю, кроме жалости.
- Жалость -одна из ипостасей любви, глубокомысленно сказал Дильман.
- Жалостью можно унизить. Ты не знал? – спросила Майя.
- Мы по-разному смотрим с тобой на Жалость. Я её понимаю так: жалеет человек, значит, любит.
- А я иначе, - Калитвина с гордым вызовом на него посмотрела.
- Ну хорошо, - не стал её более дразнить с жалостью Дильман. - И что твой Плошка?
- Однажды на одном литературном вечере, не помню где, но там ещё присутствовал мой покровитель в литературе Василий Немирович-Данченко. Так вот Аполлон читал свой стих и недвусмысленным намёком обратился в нём в любовном признании ко мне. Помнится, что-то в этом роде…
Я бог поэзии, я чудо из чудес…
Когда бы я нуждался в смертной музе,
Тебя бы я увлек в прохладный лес…
- А, так значит, всё-таки помнится? – с издёвкой заметил Дильман
- Прекрати ревновать! – улыбнулась Майя. - Я сидела в первом ряду. Я смутилась, фыркнула. А всё засмеялись. А он, как-то поник сразу, скис, опустил плечи. Я потом так на него была злая. Просто побила бы. А он все извинялся, ну прям как сейчас. Ну ты видел. А потом я вышла замуж…
- Да, он тебя любит, нежно, хрустально, - задумавшись и глядя в глаза Майе, сказал Дильман. - Не разбей ему сердца. Бережно отстрани, если он тебе не нужен. Но не играй его чувством. Он, может быть, и в литературе-то остался только ради тебя.
Майя фыркнула:
- Он в литературе остался, потому что больше ничего не умеет.
- А мы с тобой, что-нибудь кроме умеем? – подстегнул её самолюбие Константин.
- Я вышивать умею, - заявила молодая женщина.
- Ха! А я стрелять из револьвера! – эпатажно бравируя, воскликнул поэт.
- Откуда? – удивилась она.
- Было дело…, - важничал Костя.
- Да ты, мистер, полон загадок и тайн.
- Как и ты, миссис…

При этой их новой встрече наедине, которую он готовил так долго, спланировал, приехав из-за границы только ради неё, словно шпион какой-то, она стала зачем-то рассказывать ему, как трудно у неё прошли третьи роды. Зачем это было ему говорить? Он не понял. Думала так осадить его настойчивый влюблённый пыл. Не выйдет! Он так долго ждал встречи с ней, так на многое надеялся, что теперь не упустит своего шанса. Они не виделись больше года, а с их упоительного лета прошло уже незаметно, пролетело два с половиной года. За это время много изменилось в их жизни. Он успел снова жениться, на долговязой бывшей полюбовнице князя Урусова Кате, дочери купчихи Андреевой. Он и её полюбил тоже, особенной какой-то любовью. Он всех женщин, кем увлекался, любил и воспринимал, как жён, словно турецкий султан собирая их в свой прекрасный гарем. Катя здорово ему помогала теперь в переводах, и он замахнулся на новые горизонты – перевести скандальную «Саломею» Оскара Уальда.
А их задушевный разговор с Майей так и не окончился, отложенный семейной суетой, бытом, заботами, расстояниями и разлукой. Он каждым своим жестом, взглядом и выражением задавал ей один и тот же вопрос, способна ли она быть с ним хотя бы раз в жизни, хоть на миг, подарить ему этот «миг блаженства». Но красочно заявляя об этом желании в стихах, в жизни она быстрее лани ретировалась от заявленного и ожидаемого от неё. В жизни она была другая. Серая домашняя мышь. А в поэзии - чёрная пантера страсти…
Половой, с любопытством разглядывая сидящую парочку за столиком ресторана, с умным видом сказал:
- Французское вино не советую-с. Настоящего бордо и бургундского натурально-с нет, то, что есть, тех денег не стоит, сделано-с из греческого или турецкого изюму. Лучшие виноградники Франции пожрала, как известно, американская гусеница и тля.
- А что посоветуете? – спросил, проверяя его, Дильман. Он сам прекрасно знал, с какой бедой в виноделии уже десятилетия тщетно боролась почти вся Европа.
- Итальянские, - уверенно и осведомлённо заявил официант. - Бароло, брунелло, кьянти…
- Принесите бароло и кьянти, - сказал Дильман.
Принесли и разлили по бокалам заказанного вина.
- Давай попробуем из обоих бокалов два вида, - предложил Майе Дильман.
Она кивнула. Почему-то была молчалива, хотя ради него оставила Москву, семью и приехала на несколько дней в Петербург, под предлогом выступить в литературных клубах, а на самом деле, чтобы встретиться с ним. Пока готовили на кухне горячее, меж ними текла не спешная, но волнующая обоих беседа. Тихая и уютная обстановка располагала к откровенным разговорам. Пела душа. Оба были они возбуждены и взволнованы близостью друг друга. Шальной румянец покрывал и смуглые её бархатистые и гладкие щёки, и бледно-красные его с рыжеватой щетиной.
- За встречу! – подняла она бокал. Он поспешно подхватил свой и со звоном хрусталя поддержал её поэтический порыв.
Чужая для него женщина! Но такая желанная и родная! Как долго он шёл ей навстречу сквозь мрак этих глупых двух пустых лет! Она на этот вечер оставила семью и приехала ради него, к нему в Петербург из Москвы. Не ради каких-то глупых литературных встреч, неважных и проходных, хотя и про них она не забывала, но это было всего лишь предлогом для мужа, чтобы отпустил. На ней было всё из последней французской моды, от шляпки до туфелек, надетое ради него для этой встречи. Аромат её духов обжигал его ноздри родным её запахом. Этот красивый цветок дразнил его, как голодного шмеля, нектаром своих прелестей.
А беседа не клеилась. Она почему-то рассказывала ему о своих детях, хвасталась их первыми достижениями. А ему хотелось излить ей душу, высказать всё, о чём наболело в груди. Когда он позвал её шальным предложением в Петербург, думал, не согласится. Но она неожиданно согласилась и вот сидит с ним в ресторане, и в виду позднего вечера, с явным намерением с ним провести ночь. Хотя они и не обсуждали ещё, где будут продолжать этот вечер, но он уже подозревал, что она просто убежит от него к маме и младшей сестре Елене, которые вдвоём жили неподалёку в центре.
Наконец, она закончила хвастаться своими детьми, чьи успехи звучали неуместно в стенах ресторана, и стала расспрашивать поэта о Европе. Где был, что видел. Он стал восторженно описывать Испанию, красоту испанок, их наряды и чувственный темперамент. Дрогнув в голосе, он добавил:
- Ты, между прочим, мне очень напоминаешь испанку.
- Чем же? – улыбнулась она.
- Своей восточной внешностью, страстью своей души. Давай, выпьем за тебя! – родился новый тост от Дильмана.
- Ну, скажи, какая я! – кокетливо настаивала его спутница в мерцании ресторанных свечей.
- Ты удивительная! Ты необычайная! Ты невероятная. Ты непостижимая и притягательная, как сама Природа! Ты обладательница души, красивой, как рассвет! И хотя ты не приемлешь ничью, кроме мужниной, плотскую страсть к себе, но не способна запретить девственно любить тебя, искать тебя в поэзии, наслаждаться тобой и сливаться с тобою в стихах в едином блаженном андрогине сладострастия!
- О, Боги! – воскликнула она.
- Ты даже сама не знаешь толком, насколько ты красива! Неимоверно! До дрожи в теле. Я видел в Парижской опере Королеву красоты, которую избрал из ста тридцати одной красавицы со всей Европы в 1896 году журнал «L’Illustration» – знаменитую танцовщицу Клеопатру Диану де Мерод, Клео или Лулу, как её все называют в Париже. Утверждают, что это она привила парижанкам моду шиньонов. Да, природа наделила её невероятной и необычной красотой. Она очень пластично танцует. И у неё очень выразительные глаза, так похожие на твои. Ещё я видел в Салоне французских художников скандально знаменитую статую Фальгьера «Танцовщица», изготовленную, как говорят, из гипсового слепка тела де Мерод. Эта статуя представляет собой обнаженную женскую натуру в натуральную величину из белого мрамора. Что говорить! Нимфа, влекущая желания! Но даже и она не затмит твоей невероятной красоты! Ты, по сравнению с ней, - Богиня красоты! Вот какая ты! Ты - удивительная поэтесса и немыслимо прекрасная женщина!
- Ну ты и скажешь, прямо! – залилась краской приятного стеснения Майя.
- Да! – настаивал Дильман. - Я объездил много стран, но таких как ты, нигде и никогда больше не встречал, - пафосно заключил он, ощущая, что ей очень приятны его такие метафоры.
- А твоя жена? – с неба на землю тут же опускала его Мария.
- А что жена? Это другое.
- Как она сейчас выглядит в Европе? Какие причёски теперь там в моде? И к лицу ли ей?
- Теперь она в доме, который я снимаю ей во Франции. Простоволосая и беременная, на поздних сроках.
- Ты оставил её одну там, беременной?! – негодуя и защищая женщину, осудительно воскликнула она. – Как ты мог, Костя?
- Ну, ты же оставила своего мужа…
- Это другое! – покраснела она.
- Она не подпускает меня к себе. Мне тяжело, как мужчине сейчас. Я изнываю от желания, а излить свою страсть не на кого.
- Здравствуйте, приехали! – с негодованием она посмотрела на него. – И ты зовёшь меня на встречу с целью излить свою страсть! Ты считаешь, что я такая особа, способная предать мужа, детей.
- Да подожди ты! – стукнул он легонько по столу рукой, прерывая её лепет возмущения и набивания себе цены, как он считал. – Я не об этом сейчас! - сказал он раздражённо.
- А я об этом! – капризно сказала она.
- Услышь меня, Майя! – попросил он настойчиво. – Если бы ты знала, как я одинок в душе всё это время без тебя! Жена меня не понимает, хоть и переводит со мной иностранную поэзию. Она не романтик. Ей чужда моя, склонная к романтике, лирическая чувственность и эмоциональная ранимость. Её эта грубая купеческая сущность, как очерствелая кора, покрыла ей душу прагматизмом. Она устраивает мои литературные встречи с меценатами и редакторами журналов, планирует и готовит их с холодным расчётливым прагматизмом. Ей не понятен тонкий эфир вдохновения. Ей чужды такие тонкие материи и Музу, как субстанцию сверхестественную, она боится и отвергает.
- Я думала, она твоя поклонница и помощница в твоём творчестве, - удивилась Майя, отпив глоток из своего бокала.
- Нет, она лишь организатор и администратор моих встреч, выступлений, переписки с редакциями по вопросам издательства и востребования гонораров. Она сводит меня с нужными людьми для роста моей славы в Москве и Петербурге, используя свои связи в кругах столичной богемы искусства.
- Ты её любишь? – просто и напрямик спросила Майя.
- Да, пожалуй… - неуверенно ответил Константин. – Как и ты своего мужа. Ведь так?
Взгляды их встретились. Он пожирал её глазами, пытаясь понять, что у неё за душой. Она отвела глаза.
- У тебя есть любовница? – вдруг неожиданно спросила она его.
У него ёкнуло сердце. «Зачем она это спрашивает?» - промелькнула шальная мысль.
- Нет, - волнуясь ответил он.
- Почему? – был её следующий, ещё более ошеломительный вопрос.
- По двум причинам, - начал, было, оправдываться он.
- Потому что любишь свою жену? – с оттенком иронии в голосе спросила она его, даже не желая слушать перечисления причин.
- Это третья причина, - улыбнулся он ей.
На самом деле, теми двумя причинами, о которых хотел он сказать, а она не пожелала услышать, была его нехватка денег, а содержание любовницы нанесло бы разорительный ущерб его семейному бюджету, особенно теперь, в преддверии печатания нового сборника стихотворений, на который он очень рассчитывал по трудной дороге к славе. Второй причиной была его гордость. Он с какой-то исступлённостью обрекал себя на монашескую праведность в интимных делах, длительно находясь без жены, обходясь без женщины и не изменяя своей супруге. И даже самолюбовался на этот свой схимнический подвиг. Хотя понимал, что молодые годы и силы уходят и мог бы так прекрасно закатить бы сногсшибательную безумную вакхическую оргию, но не делал этого и получал наслаждение от ущемления себя. «Не ты одна можешь быть такой правильной, чистой и непорочной», - думал он про Калитвину. «Не ты одна Татьяна Ларина. Ха-Ха-ха!»
- Майя, это тебе, возьми, - протянул он ей свёрнутый лист бумаги. – Моё посвящение тебе.
Она трепетно взяла и развернула листок. И прочла, пролетела ненасытными жадными глазами:
«Я знал
М.А. Калитвиной
Я знал, что, однажды тебя увидав,
;Я буду любить тебя вечно.
Из женственных женщин богиню избрав,
;Я жду — я люблю — бесконечно.
И если обманна, как всюду, любовь,
;Любовью и мы усладимся,
И если с тобою мы встретимся вновь,
;Мы снова чужими простимся.
А в час преступленья, улыбок, и сна
;Я буду — ты будешь — далёко,
В стране, что для нас навсегда создана,
;Где нет ни любви, ни порока».

Он внимательно глядел на неё, пока она читала, и почувствовал, как затрепетала она, ёрзая на стуле.
Немного помолчав, обдумывая свою речь, она наконец сказала в романтической тишине ночного ресторана:
- Ты знаешь, ты очень красиво пишешь про любовь. Меня просто завораживает всю, когда читаю твои стихи. Вторая часть твоего сборника «В безбрежности» «Любовь и тени любви» меня так потрясла. До сих пор невыразимое чувство упоённости, переполняющее душу! Я очарована твоим мастерством. И даже немножко ревную, - тут она запнулась, дрогнув в голосе, но быстро совладала с собой и выравнивая речь, продолжала, и даже ревную тебя к той, кто была способна вызвать в тебе такие стихи, всколыхнуть такое движение души! Она поистине счастливая женщина. До сих пор находясь под глубоким впечатлением о твоих триолетах, я дарю тебе свои.
И она робко протянула ему свой свёрток, заранее бережно приготовленный ему, ещё в Москве. Он страстно открыл его и прочёл залпом, словно выпил стакан вина.

ОН И ОНА
(триолеты)
Он внимательно посмотрел на неё. Она ждала его бурных эмоций, но их не последовало. Она стеснённо улыбнулась. А он философствовал, размышлял, бережно перечитывая строки и на вес золота определяя каждую из них, как очень ценное сокровище.
- Ты знаешь, - глядя ей в самую душу, тихо сказал Дильман, - мне кажется, лучше назвать твои триолеты «Она и Он» и поменять местами восьмистишия. Так будет всем влюблённым, безответно влюблённым, оставлена хоть какая-то надежда, а иначе смертельной тоской обдувает твоя концовка. В ней безнадёга и тоска.
Она слушала его, затаив дыхание. И его понесло, заклубило в витиеватые философско-поэтические размышления.
- По моему, умерщвлять в себе природу - вот самый тяжкий грех на земле!- глубокомысленно сказал он ей. - Это как сказать реке - не беги! Или ростку  - не расти! Или цветку - не цвети! Так и жизни мы в том говорим - не живи!
Майя, дрогнувшим голосом с волнением отвечала:
- Я добропорядочная жена и благопристойная женщина. Я никогда не опущусь до плотской измены! Ибо это самый тяжкий грех. За него в Библии побивали камнями.
- Не телом, так хоть душою, хоть мыслью одной изменить! Способна ли ты? Подняться над этим предрассудком – «верностью»! Верностью кому? Чему? Гениталиям мужа? Такая стерильная личная гигиена. Да?! Не испачкаться в грязи, заразу не занести в дом! Какая благородная женщина! Какая праведная жена! Но мысль, всего лишь одна мысль в чём страшна?!
Вино уже давно играло в его крови, ведь он пьянел со второго бокала. Розовый румянец опьянения обагрил его кожу. Теплота разлилась по венам. Стало так хорошо. Откровенность сама рвалась наружу, настойчиво и бесстыдно. Голова весело кружилась и звенела лёгкими колокольчиками.  Грудь распирало широтой восклицаний, выдохов-вздохов, любых ярких выплесков эмоций. «Вот так кьянти!» -подумал Дильман. «Каких-то тринадцать градусов всего, а как согревает кровь и разворачивает душу, словно меха гармошки»! Чудо-вино! И чудо-женщина перед ним, за столиком, напротив. Как мерцают загадочно её глаза! Как её обтягивает и стройнит это платье! Маленькая аккуратная грудь, словно эллинской богини! О, Боги! Как же она хороша!
Майя держалась спокойно и отчуждённо, свысока.
- Мысленная измена, прелюбодеяние - ещё больший грех. Не помнишь, разве, Библию?
- Мы все язычники, Майя, все! Мы все, живущие обычной жизнью, поклоняемся древнему богу земной любви - сладострастию. Посылаем ему молитвы любовной тоски и муки, страсти желания и вожделения, служим в его храмах, отправляем культы, вершим обряды любовных ласк и совокуплений, несём дары и слагаем жертвы к его алтарям - ложам любви.
Красное вино играло в хрустале рубиновым драгоценным блеском и весёлым ликующим дурманом в голове поэта.
- О, как мне стать родным тебе, если ты даже в любовь мою, безграничную, как сама Вселенная, не веришь! – стукнул он громко по столу, так что сторонние половые оглянулись в их сторону.
- Тише ты! – нежно его пыталась остудить нравящаяся ему женщина.
- Или ты хочешь и ждёшь, чтобы я обманул тебя, списав потом свою слабость на мою похотливую настойчивость?

Что нужно, бледный юноша, тебе?
Чтоб Божество тебя из всех избрало
Кумиром в предначертанной судьбе
И Красота в любви к тебе сияла.
- Как мне стать близким тебе?! – прошептал он, наклоняясь к ней. – Когда все мои старания, доказать мою любовь к тебе, напрасны. Всё разбивается о холодный гранит твоего сердца! Ты читаешь мои стихи. Разве не видишь в них сердцем подстрочно, что все они посвящены тебе, все о тебе?! Да что я говорю! Ты убиваешь во мне любовь. Ты холодная, словно змея! – голос его становился всё громче. - У тебя нет сердца. Ты легко играешь с любовью в своих стихах, как с чужою игрушкой!
Он прервал свои нервные восклицания, увидев её лицо. Оно всё было в слезах. Сердце в этот миг разбивалось не у него - у неё.  У него это была красивая поэтическая аллегория. Ему нужно было топливо страсти для внутреннего поэтического очага. Чтобы горел огонь, как в кузнице жар. Чтобы ковались стихи, словно мечи. У неё же это был действительный разрыв. Бессилие что-либо сделать, изменить и непреклонность. Она тоже любила его, но любовью более глубокой. Как только мать может любить своих детей и жертвовать ради них даже жизнью, так и она, не материнской любовью, но огромным сердцем матери покрывала его своим чувством. Это была не любовь человеческая,  симпатия выбора и сравнения. Это был неземной абсолют, явившийся ей в переполнявшем неземном чувстве, названия которому она даже не могла дать, потому что не знала. Такое мощное космическое чувство, которое испытывала она, не могла утолить никакая земная любовь. Только в стихах, в тех поэтических молитвах сотворения, можно было хоть как-то выразить это чувство. Но оно забирало все силы, колоссальное количество энергии. Оно, это чувство, иссушало её, выпивало всю её молодую жизнь. Оно её разрушало. Душевно и физически. Это было огромное несчастье и счастье одновременно - испытывать его. Так думала она, а Дильман видел в этом умерщвление в себе природы, то есть самой жизни.
Она вытерла слёзы и сказала нежно и тихо прямо ему в сердце:
- В другой жизни я буду с тобой. Мой милый, мой хороший! Я тебе обещаю. Но не здесь. Люби меня в своих снах.
- Это самая глупая и вредная отговорка и отречение от жизни! – распалялся он. – Другой жизни не будет, Майя! Так всю жизнь можно проспать! Я ведь писал тебе уже об этом «В безбрежности», помнишь, или ты сделала вид, что эти строки были обращены не к тебе:
«Баюшки-баю
Спи, моя печальная,
Спи, многострадальная,
Грустная, стыдливая,
Вечно молчаливая
Я тебе спою
Баюшки-баю
С радостью свидания
К нам идут страдания,
Лучше отречение,
Скорбь, самозабвение
Счастия не жди,
В сердце не гляди.
В жизни кто оглянется,
Тот во всем обманется,
Лучше безрассудными
Жить мечтами чудными.
Жизнь проспать свою
Баюшки-баю
Где-то море пенится,
И оно изменится,
Утомится шумное,
Шумное, безумное.
Будет под Луной
Чуть дышать волной
Спи же, спи, печальная,
Спи, многострадальная,
Грустная, стыдливая,
Птичка боязливая.
Я тебе пою
Баюшки-баю».

- Да откуда ж мне знать, кому ты посвящаешь свои стихи! – в сердцах воскликнула охваченная уже тоже вином молодая женщина. – У тебя столько влюблённостей, влюбчивый ты наш! Везде музы, повсюду вдохновения. И рыжие, и чёрные и русые – ну все тебя прельщают. В непостоянстве ты, ну аки сам Дионис на вакхической тризне, в безумной вакханалии, подобной шабашу ведьм и колдунов!
- Оно было обращено к тебе, - спокойно и настойчиво сказал Константин.
- Надо же, а я и не знала! – покраснела Майя, задохнувшись смущением.
- И не только это. Там во многих стихотворениях как раз во втором разделе, в «Любви и тенях любви» много обращений и отсылов к тебе, к нашим встречам в 1895 году. Читай внимательнее, мой друг. И если ты не поняла ещё, то я тебе скажу прямо, мне некуда и незачем больше юлить. Я скажу, глядя тебе в глаза, что я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! Полюбил с самого первого дня нашего знакомства, с того разговора в саду «Эрмитаж» и мешавшегося под ногами шмакодявки Бунина.
Он боялся её реакции, но её энергетика и выражение лица при том, как он говорил ей эти фразы. Его вдохновляло.
- Даже так! – вскликнула она, разгорячаясь. – Но это не помешало тебе, мой милый, смутив меня, мой душевный покой, хотя кого я здесь обманываю, моё душевное беспокойство ещё более возмутив, быстрёхонько, держа нос по ветру, умчать от меня, найти себе раболепствующую перед тобой благоверную, отбив её у самого покровителя – князя Урусова. И не случайную какую-нибудь попутчицу—приблудницу, а одну из самых богатых невест Москвы! Случайно ли это? Нищий поэт, скажете вы. Что смогла бы ему дать тоже полунищая женщина, мать троих детей, кроме суеты быта и петли на шею!
Эта беседа их обоих взвинчивала, распаляла. Накал страсти закипал.
- На тот момент двоих детей, - поправил её он, которых я, заметьте, господа присяжные заседатели, - сказал он, как в суде, готов был свозить на море вместе с их высоконравственной мамашей. Но она отказалась ехать со мной и наделала с мужем ещё и третьего ребетёночка!
- Ах, скотина! – воскликнула Майя в сердцах, но по глазам было видно, что не обижаясь на него. – Так запел соловей, да?! Хорошо! Я согласна быть твоею! Но при условии, что ты возьмёшь меня за муж с моими тремя детьми! Мужу я сыновей оставлять не хочу. Поможешь мне со своим дружком – князем Урусовым отсудить мне детей, как он развёл вас с твоей первой?
- Да ты что?! – испугался Дильман. – Меня же Синод разорвёт на части! Не Толстого отлучат от Церкви, как пугают, а меня! Я давно уже потерял право жениться вновь. Указ Святейшего Синода от 29 июля 1896 года гласит: брак с Ларисой Гарелиной расторгнут с дозволением вступить жене во второй брак, а мужу навсегда воспрещено вступление.
- Выходит, с Екатериной Андреевой ты женат по подложным документам? – лукавый огонёк блеснул в сверкающих глазах молодой женщины.
- Да, но это полбеды, - тихо отмахнулся поэт, боясь привлечь внимание к их беседе со стороны соседних занятых столиков. – Ты знаешь, сколько процедур нужно пройти при разводе? Кожу с тебя сдерут, прежде чем разрешат сочетаться в новом браке. Я сам хлебнул столько, что никому другому не посоветую. Сначала требуется подача иска о разводе в Духовную консисторию, то есть своему епархиальному начальству. К иску прилагалагается метрическая выписка о браке. Попы со своей стороны проведут неоднократно увещание обоих супругов, чтобы вы остались в брачном союзе. И это всё на глазах детей, соседей, родни. Бр-р-р! Епархиальное начальство поручит это сделать своим доверенным лицам, назойливым и дотошным. А далее, если супруги ни в какую жить оба несогласные, то будет судебное разбирательство, куда придётся выносить весь интим взаимоотношений. А если один из супругов согласен оставить брак, например, твой муж, то и развода не будет. Нужно, чтобы оба требовали развод. На судебное разбирательство ответчики обязаны являться лично, причём, неоднократно. Далее – придётся ждать подтверждение решения от Святейшего Синода, которое можно обжаловать. Ты хочешь знать, какие официальные причины действуют у нас в Российском империи для развода? Доказанное прелюбодеяние другого супруга; добрачная неспособность к брачному сожитию; приговор одного из супругов к наказанию, сопряжённому с лишением всех прав состояния, или же ссылка на житие в Сибирь с лишением всех прав и преимуществ; безвестное отсутствие супруга в течение пяти лет. Вся эта волокита с бракоразводным процессом может растянуться на несколько лет, года на 2–3 точно из жизни вон. Придётся пройти через ад. Хочешь, не хочешь, а нужно прелюбодеять! Или доказывать медицинским освидетельствованием добрачную неспособность мужа к брачному сожитию. Последнее невозможно, так как твой благоверный настрогал с тобой уже троих детей.
Дильман умолк. На него смотрело какое-то женское божество. Так он воспринимал её сейчас спьяну. Он открыл рот и глупо уставился на неё, словно на инопланетянку в первую минуту контакта с внеземной цивилизацией.
- Э, да вы оказывается трус, господин поэт! Всё с вами ясно! – разочарованно сказала ему Майя и допила остатки вина.
- Может, повторим? – неуверенно спросил её Дильман про вино.
Она категорично отрицательно покачала головой. Время было уже самой глубокой ночи, хоть для него и детское, ведь он привык с друзьями-поэтами шляться по трактирам и пивным, а после попойки шататься по вертепам или блуждать с разговорами о поэзии в парках до самого утра, но только не писать стихи спьяну, как некоторые заштатные писаки. Этого он не любил. В такие часы он черпал вдохновения, заряжаясь на будущие свои произведения уже в тишине спокойной и глубокомысленно-сосредоточенной творческой обстановки.
Он хотел быть с ней и говорить ещё, но Майя засобиралась уходить. Она внутренне перегорела и спешила теперь к родным. Калитвина хоть и делала вид, что весь разговор у неё с ним был шуткой, от немного перепитого вина, на самом деле он глубоко ранил ей сердце. Она ведь от отчаяния попробовала последнюю надежду на счастье – убежать от разлюбившего, как ей казалось, её мужа к этому влюблённому в неё поэту. Но чувства последнего к ней были для неё неясны, как туман. Загадка вспыхнувшего между ними чувства, раскаляемого общей страстью к поэзии и восхищением к творчеству друг друга, так и осталась неразгаданною ими обоими в эту ночь.
Дильман нервно поспешил оплатить ресторанный счёт, который очень больно ударил по его бюджету. Майя в свою очередь предложила ему свою долю оплатить самой, но он щедро, как герой отказался от этого. И как галантный кавалер не придал совершенно вида такой крупной растрате, хотя понимал, что всю следующую неделю ему придётся жить впроголодь. Так шиканули они с Майей в «Медведе». Он провожал её по ночному Петербургу. Горели звёзды на чёрном морозном небе. Она куталась в свою шубку, пряча озябшие руки в меховую муфту. Дильман поймал лихача и посадил её в санную тройку. Кучер в бараньей дохе присвистнул, лихо стегнув каурых кнутом, и они полетели в морозную синь города, вихрем взметая за собой снежную пыль. И только звёзды на чёрном небе провожали их иллюминацией сказки ночного свидания.
Подъехали к парадной её матери.
- Может, пригласишь на чай, согреться? – поёрзал Дильман в демисезонной своей одежде, в которой он приехал в Россию из Парижа. - Познакомиться с мамой и сестрой.
- Нет, - непреклонно покачала головой поэтесса. - Начнутся пересуды, домыслы. Кто, зачем, с какой целью, да и поздно уже для визита. Уже четвёртый час ночи… Нет, маман Варетта вас прибьёт, - улыбнулась Майя.
Грустно улыбнувшись в ответ, Константин с красным от замерзания носом, сказал, деланно пуская пар изо рта:
- Как ты думаешь, что чувствует мужчина, когда на него смотрит молодая красавица, чужая и недоступная ему мечта?
- Что? – сонно, без эмоций, тускло и машинально спросила в ответ она.
- Он видит в её глазах несбыточное счастье!
У Дильмана наоборот вином разогретая кровь неслась по венам, согревая его изнутри новым восхищением ею.
- Такой взгляд может быть ядовитым цветком, который отравит жизнь этому мужчине тоскою по несбыточному счастью. Остерегайтесь этих ядовитых цветов, мужчины! – он лукаво ей улыбался, как будто она не выпроваживала его взглядом и даже уже немного раздражённо. - Лепестки их взоров, влажных и томных, наполнены густыми красками цветущей красоты в дурмане их ядовитое цветения. Взгляд этот может украсть душу. Как беспощадна природа! Она даёт чувства и понимание красоты, но не даёт саму красоту. Красота природы неуловима, недосягаема. Она манит русалкой, но тает дымкой.  Ты рвешь цветок, который взбудоражил тебя тоской по идеалу, он меркнет, вянет, огонь его соблазна затухает и нет в нем той красоты манящей. Она саламандрой перебегает в другой цвет, распустившийся далее. И бежишь ты за манящими огоньками самоцветов, а это ядовитые болотные огни, что заведут тебя не в гать, а в самую трясину, на погибель!
- У меня муж теперь работает в «Саламандре», в Московском отделении, - сказала Майя.
- Да что ты всё о муже! – ревниво-обиженно воскликнул Дильман.
- Ты сказал о саламандре, я и вспомнила – чуть усмехнувшись, сказала она. – Важный стал. Теперь штатный сотрудник, а не агент. Помощник заведующего пожарного отделения. Фиолетовый жетон дали к 50-летию товарищества. Служебный нагрудный значок. Вот, говорит, проявит себя и через год, глядишь, переведётся в Петербург в Правление работать, на Гороховую, 6. И мы, наконец, тогда с ним переедем вместе с детьми. Надоела Москва ужасно! А пока мотается по стране, латунные страховые доски развешивает по заводам и фабрикам.
- Я рад за него, - снисходительно-пренебрежительно ответил Дильман, давая ей понять, что разговор о её муже ему не приятен. – Теперь он точно тебя не отпустит.
Она печально ему улыбнулась, всё ещё не уходя в парадную, словно чего-то с надеждой ждала от него.
А он глядел на неё с внутренней скрытой тоской на упущенный шанс красивого поэтического адюльтера для яркого будущего вдохновения. Такой даже кратковременный и запрещённый Церковью и обществом их желанный греховный союз дал бы им обоим мощнейший электрический заряд для десятилетия искрящегося шедеврами творчества. Он мог окрылить, сделать богами или разрушить, даже убить, если неправильно им распорядиться. Но шанс упускался сейчас обоими за нелепыми рассуждениями о браке, чести, верности, супружеских обязательствах, долге и постоянных материальных нуждах. И самое обидное, не по причине соблюдения никому не нужных норм приличия и законов непрелюбодеяния. А по причине того, что она ждала, что первый шаг и предложение сделает он, поцелует её, не смотря на выказанные ею протестные знаки приличия, обнимет и увезёт с собою в ночь, куда бы то ни было и она умчится с ним, хоть на дно, хоть в пропасть, как та её героиня поэмы «У моря», страстно влюблённая девушка, безумно желающего счастья. Он мужчина, он должен сделать этот первый преступный шаг, а она уже готова была поддаться его настойчиво-требовательному ухаживанию. Но в самый последний час многодневной осады, когда крепость уже готова выкинуть белый флаг, штурмующий крепость рыцарь снимает осаду с непокорной ему цитадели. И отступает. Что же это такое? Горше нет осознания своей никчёмности, морально уже преступившей своё благочестие души, разменявшей его, поправшей святую любовь и верность божественным идеалам, ради сиюминутного забвения в телесном греховном блаженстве. Так внутри в эти минуты сгорала она, как свеча, от духовного напряжения и борьбы души и тела.
А он ждал первого шага от неё. Он чувствовал, что она обуреваема какими-то внутренними вихрями, но ни силу их не понимал, не направление этих ветров. Он ждал первого шага от женщины, искры соблазна, конкретного намека на близость и возмущался её внешней холодности. «Ишь ты! Чтобы невинной быть, списать всю вину на одно только вожделение мужчины хочет. Не выйдет! Сама должна предложить себя. Сама позвать в объятья!» То ли от воспитания своего такого более материнско-женского, ждал сейчас первого шага от женщины Константин. И в любви признания всегда ждал первого женского, ибо для него с юности мужской первый шаг был грубым похотливым проявлением какого-то деревенского мужика, а не культурно-образованного, интеллигентного человека. Ведь в среде современной городской интеллигенции первый женский шаг к интимной близости, тем более запретной, греховной, был более волнующим и притягательно-желанным. «Если ей по природе это нужно, конечно я её удовлетворю», - думал он про неё и себя. «Но свою мужскую природу я не хуже тебя поборю и укрощу, дорогуша. И никогда не предложу тебе этого первым, хотя ты и знаешь, что я безумно хочу тебя и за ночь с тобою готов отдать баснословные деньги! Хоть стоимость всей усадьбы! Многие тысячи и даже все лучшие годы жизни! Но я не унижусь, предлагая близость первым. У меня тоже есть гордость. И я тоже могу сдерживать свою похоть, не хуже монашки или бабника-дьячка. Не только ты умеешь владеть своими чувствами и желаниями, женщина!»
Так яростно думал он об адюльтере, смотря в её затухающие страстью глаза. Так он провожал её к маме, беснуясь и злясь в душе на неё, что она хочет его, но не делает первого шага. А он, вдали от жены, которая беременная ждала его в Риме, готовый к сладострастию с Майей, оставался голодный и неудовлетворённый. И к чёрту тогда весь этот глупый вечер и их странную ничего не решившую встречу! Ведь недовольны сейчас этой встречей оба они и оба злились друг на друга, что не сделали первого самого важного шага, за которым нет дороги назад. Оба испугались его. С тем и расстались в ту ночь после ресторана и шальной конной прогулки на тройке рысаков с разудалым лихачом.
«Ну что же ты медлишь?!» - говорил её отчаянной страсти взгляд. «Ну же! Сделай первый шаг! И я буду твоя. И пусть земля горит под ногами! Я променяю рай на ад, но вместе с тобой! За одну только ночь с тобой! За одну только ночь! Безумие! Но я согласна! О, Боже! Ну же! Чего же ты медлишь?! Или не любишь так сильно, как говоришь? О, коварный! Я почти бросаю мужа, оставляю на его произвол детей, бегу к тебе, а ты? Так поступить со мной!» - так пылали мысли факелами в её бедовой голове. Она ничего не помнила, ничего не соображала, ничего не видела в этот миг, кроме него. А он не чувствовал её отчаянного призыва обливающегося кровью и тоскующего сердца. Она звала его сердцем. А он не слышал. Тюфяк шуйский! О чём он думает?! Женщина душою молит его о любви, а он не понимает её призыва! Идиот! Её намёков итак чересчур откровенных и осудительных не только мужем, но и обществом! Честь женщины в его руках. А он медлит. Неужели, не любит? Сердцеед! Сердце ведь уже давно отдано ему. Да, она мотылёк, обречённый погибнуть в огне этой ядовито-сладкой истомы, источаемой танцем пламени его чар. Глупый! Он даже не знает, верно, что все стихи её, что родятся и распускаются словно цветы в душе её, лишь для него. Все мечты лишь о нём! Ах, Константин Дмитриевич! Какой вы жестокий и бессердечный человек! Лишил покоя, взволновал сердце женщины своими фантазиями, разбудил страсть в ней, а сам в кусты. И что теперь делать с этой неудовлетворённой страстью женщине? Безумие»!
- Майя, - долго собираясь со словами, наконец пролепетал Дильман, - я влюблён в твою музу! Ты для меня поэтическая богиня! И тебе я буду молиться своими стихами!
Майя разочарованно посмотрела на него.
- Костя, ты взбалмошный сейчас от вина. Езжай к своей жене. Она ждёт от тебя ребёнка.
- Я и её люблю. И тебя люблю. Я люблю любовь, понимаешь, - бледно оправдывался поэт.
Слова не выстраивались в красивые фразы, вдохновение покинуло его. Он чувствовал, что говорит неубедительно, а поэтической силы не хватало. - Вот, чтобы ты сделала на моём месте? Я не хочу тебя отпускать из своей жизни.
Красный кончик носа Дильмана вызывал у неё улыбку.
- Чтобы я сделала? – энергично загадала она. – Я бы отбросила рабскую психологию! Да я бы на твоём месте землю бы грызла зубами за любовь, но добилась её.
- Ты исступлённая сейчас. Ты всё бы погубила своей чрезмерной страстью.
- Да, может, я тебя бы и замучила, погубила своей безумной любовью, зато бы ты был только мой и ничей другой! Вот скажи, чем она лучше меня? - страстно спросила Майя. - Она богатством взяла. И всё.
- И умом, - добавил Дильман.
- Ну и спи с её умом! – укорила его молодая распалённая страстью женщина. - Она танцует? Поёт? Пишет стихи?
- Нет, - пробурчал Дильман.
- Бедный мальчик. Мне жаль тебя, - зло засмеялась Майя. - Ты умрёшь с ней от скуки или сбежишь к новой музе. Но будешь вечно несчастен и обожжен моей не отданной тебе любовью. Вот тебе мой сказ. И моё заклятие. И всё! Я не хочу больше на эту тему говорить. Эван, эвое! Я всё сказала!
Он молча пожал ей озябшую руку на прощание и скорым шагом ушёл в темноту.







1898
ДР 19.11.1898

Сердце её замирало в груди от одной только мысли – Он в Петербурге. Он! Рыцарь её сердца. Её страстный поклонник. Её Лионель, как он себя называет в письмах к ней, завуалировав под образ героя поэмы Шелли «Розалинда и Елена». В письмах, которые она прячет от мужа. Тот, кто так легко и непринуждённо своим эпатажным образом смутил её, как институтку, ошеломил, увлёк, захватил разум и лишил покоя, покорил сердце и заставил его биться одним собой. Тот, кто обвенчался с ней, но только символически, в своих поэтических грёзах, сказав ей в своём переводе из Шелли:
«У нас будут обряды, которые свяжут нашу веру,
Но нашей церковью будет звёздная ночь,
Нашим алтарём — покрытая травой земля,
А нашим священником — шепчущий ветер».
Теперь этот роковой зеленоглазый символист-декадент, жгучий молодой Дон Кихот со своей женой, «черноглазой ланью», как он её называет. Фи! Эта смуглая купчиха Андреева, ставшая соперницей ей, поэтессе, не затмит собою их с Дильманом страсть и не станет преградой двум пылким, отчаянно-нежным сердцам, полюбившим друг в друге солнце их согревающей души поэзии и настоящей высокой любви.
Мария прикусила губу, глядя в окно в ноябрьское петербургское утро. Год его не было на горизонте. Он мотался по Европе и вот теперь прибыл в столицу Российской империи.
В августе наконец-то вышел в Петербурге третий сборник его стихов – «Тишина», а ещё ранее, в феврале, её второй московский сборник, где вместо слов и писем переплелась их поэтическая страстная перекличка, словно в цветущем саду благоуханий любовные трели соловья и отвечающей ему во мгле тёплых сумерек самки.
В его новый сборник «Тишина» влюбилась вся читающая молодёжь обеих столиц. И даже гордая Майя, обиженная его прошлогодним отказом, перечитала его на сто раз, выучив наизусть, и уже успела затереть до дыр особенно на её взгляд поэтически красивые его строфы, сверкающие блеском перелива красок, ярких образов и причудливым узором экзотического созвучия рифм. Она теперь, как юные курсистки молилась на него, этого рыцаря литературы и была в эти дни на пределе своего возбуждения, чувствуя слабость духа сопротивляться его безумному и неудержимому напору. Его поэтической ласке она поддалась уже давно, впустив в себя обжигающий хмель его опьяняющей поэзии, подобно тому как вода озера пропускает в себя лучи солнца.
Как он обжёг её глазами летом в Крыму! О, Боже! Муж вывез всё-таки, не смотря на угрозы, её с детьми на море, подчёркивая свой новый статус заведующего пожарным отделением «Саламандры» и свой перевод с весны в штат Правления Товарищества в Санкт-Петербург. А тут вдруг и Дильман на курорте со своей черноглазой жердью. Действительно, непривлекательной особой с грустным взглядом старой девы. О, его чувственные взгляды! О, соблазняющий ручей его комплиментов, которых он сыпал ей щедро, расточая, словно алмазы! Какими эпитетами он её только не назвал на курорте в случайных беседах, пока не слышал муж. «Чувственная пантера», «Влюблённый ангел», «Пленительная мечта», «Влюблённая колдунья», «Русская Сафо», а однажды сказал, что сонет «Мэри» из сборники «В безбрежности», оказывается тоже посвящён ей и томно продекламировал из него, целуя руку:
- «Я вечной Красоты в тебе познал родник,
Мечта художника, безмолвная камея».
Ну как тут не растаешь?! Тут любая разомлеет. О, скользящие по её телу его глубокие страстные взгляды, под ничего не оберегающее лёгкое платье. Он, словно тёплый шаловливый ветерок, проникал в самое сокровенное, в женское запретное. Боже! Неописуемая дрожь, будоражащая кровь, охватывала её при мысли о нём. И о, стыд! Ей было блаженно приятно его вожделение! Он был героем её грёз. Он одурманивал её невообразимой, непостижимой своей глубиной. С лёгкой красивой походкой галантного мерзавца, он крался, как барс на охоте, по её сердцу и всегда овладевал своей добычей – бедной её душой, затравленной, трепетной ланью, которой не скрыться никуда от него, бегущей от его соблазнов в тёмные чащи придуманного ею мира.
Ей пришлось познакомить его с мужем, в Крыму на курорте. Супруг повёл себя с Ним, как всегда и со всеми её друзьями-литераторами, сдержанно и надменно, окатил Его холодным презрением. Насмешливая улыбка скользнула ядовитой змеёй по супружеским тонким холодным губам. А Он, как фонтан, брызжущий перламутром своих идей, восторгов и увлечений, наверно, даже и не заметил этого.
Она – Маша Жильбер по мужу или Майя Калитвина, как знает её вся Москва и Петербург теперь по её стихам и пьесам. А Он – Костя Дильман по жизни. Но он такой один. Единственный и неповторимый.
Да, она замужем и ей сегодня 29 лет! И у неё трое детей. Да, да. Да! И он тоже женат. Вот только ребенок у него вновь родился мёртвым там, заграницей, и жена его, еле выкарабкалась сама из жуткого сепсиса.
Ну и что, что Майя замужем? Мужа опять нет и надолго. Он вновь блистает своим отсутствием. А Дильман есть и он приглашён в числе других гостей-литераторов к ней на праздничный ужин. Детей она отправит с няней к матери и будет встречать, вооружённая чарами и во всей красе своего небожителя, полубога, которому страстные посвящает свои стихи-молитвы.
«Наивная!» - холодом суровой для неё и безнадёжной реальности пытается остудить своё волнение, свой трепет страстная женщина. «Он приехал пожинать урожай своей славы, собирать дань почестей с поклонников и поклонниц. А ты всего лишь, как и прежде, почитательница его божественного таланта».
Мария вздыхала, грустно сутуля плечи, при этой мысли. Но в то же время женская гордость, упрямая и твёрдая, вставала на её защиту. «Но разве только почитательница? Ты не менее его талантлива», - говорил ей внутренний голос. «Тебе дали Пушкинскую премию уже за первый сборник, а ему нет. Кто более весом и значим из вас в литературе? Кто талантливее? Кто ввёл в моду и блестяще использует четырехстопный хорей с мужскими окончаниями или четырехстопный ямб с цезурным наращением? Ты, а не он»!
Но любовь укрощала гордость и сердце вновь пылало огнём испепеляющей страсти. Оно то замирало, то вновь скакало вихрем, давило грудь, буйствовало аритмией ночных кошмаров.
Сегодня 19 ноября. Её день рождения. Утро начинать, как всегда с детской. Три мальчика, три её птенчика 5, 4 и 2-х лет. Миша, Женя и Володя смотрят на тебя невыразимо-ангельски, тянут к тебе ручки, дарят, как цветами, улыбками. Тут же в детской с ними няня. «Нянюшка», как они её ласково называют. Так же, помнится, и она, маша, звала свою няню в детстве.
«Так. Сегодня принимать гостей», - мысли роятся в её голове. «Но сначала родных. Маме, Коле и Лене не забыть подарить по сборнику», - давно записано у неё в тетради. Записано, но всё не исполнено. Так редко теперь видит она близких, так отдалились они все друг от друга в заботах и будничной суете, затянувшей их жизни, словно серое непроглядное петербургское небо тёмными тучами неизвестности, в которой редкие праздники, словно луч южного солнца, редким проблеском озаряли сгущающийся мраком горизонт жизни. Маме теперь 64, Коле 31, как и мужу и Ему… О, Боги! Поменьше думать о Нём! Но это невозможно. Все мысли, все помыслы бегут к нему, стекают быстрыми неудержимыми ручьями в реку любви к нему. Но она умеет строить плотины на той реке. Она выдержит и это испытание – его присутствие на дне рождения. Помоги Боже! Матушка Пресвятая Богородица, Дева Мария, помоги выдержать мне этот приём»! – молит она небеса. Мысли вихрем носятся в её бедовой, не убранной ещё в причёску голове. «Послать скорее кухарку с горничной по магазинам. А, может, и на рынок. Сегодня четверг… Чистый четверг. Быстро сделать уборку и к вечеру успеть вымыться самой. Эх! Хорошо бы сейчас в баньку, как в детстве! В деревне на Волыни. А что, тихвинская ведь тоже, наверно, будет родня, по дядиной линии. На сколько персон сегодня готовить? Коля – штабс-капитан 105-го Оренбургского пехотного полка, приедет из Вильно. Лене 24. Она всё не замужем и живёт с мамой. И мы с Евгением и детьми осенью переехали в Питер из Москвы в Московскую часть города, на Стремянную улицу, д. 4, в кв. 7. Четырёхэтажный дом двадцати двух летней давности постройки, архитектора Садовникова. Так, кажется, говорил муж. Доходный дом. Снимаем 7 квартиру. Внизу извозчичий трактир «Одесса». Ужасное место. Почему Евгений быбрал его, не пойму. Я просила в другом месте, на Фонтанке, поближе к маме… Зато по Стремянной прямой путь до улицы Николаевской, где завтра в трёхэтажном доме домовладельца Марка Исаевича Каневского я во второй раз уже предстану литературной богеме, приглашена на пятницу к Случевскому!»
Мария смотрит в окно и мысли дальше бегут и скачут в её голове. «С утра, как с вечера, погода дрянная! Типичная для Питера. Небо заволокнуто низкими серыми тучами. Дождя, слава Богу, нет. Лёгкий плюс, с небольшим. Но холодно, сыро, промозгло. Затянувшаяся осень, как эта моя безумная и безнадёжная любовь… Прямо, как у Пушкина в «Евгении Онегине» долгая осень:
«В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе.
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе».

За окном серый, пасмурный день. Сумрачный, ветреный и сырой. Земля переполнена влагой и дышит сыростью. На озябших и, словно продрогших от стылой влаги, деревьях набухают почки, ошибочно предчувствуя приближение весны. Небольшой снег, выпавший накануне с дождём, почти везде растаял, и, невывезенная местами опавшая листва, собранная в кучи, кисла и прела. Тонкий лёд, местами схвативший уже вяло текущие воды Мойки, Фонтанки, Екатерининского и Обводного каналов, потемнел, как в марте, стал рыхло-зернистый. Запоздалая осень томила своей вялой угрюмостью. Сумрак был такой низкий и густой, что весь день во всех комнатах придётся не выключать электрический свет.
«Уходит моя молодость», - глядя в полумрак улицы, тоскливо подумала Майя. «Во мрак уходит вся моя жизнь… Послать что ли кухарку на рынок?»
- Куда, хозяйка, пожелаете? – смотрит в лицо хитрый крестьянский взгляд с утайкой. – Мы сами рязанцы. В столице первую зиму. Мало, что знаем, - оправдывается нерасторопная сезонная крестьянка.
Нанял же муж прислугу на Никольском рынке на трудовой бирже!
- Голубушка, - говорит ей Майя. – Я сама здесь плохо ориентируюсь. Хоть и родилась здесь и до тринадцати лет жила, и потом, после учёбы и до замужества ещё четыре года. На Сенной, кажется, матушка посылали за продуктами.
- Здесь рядом, госпожа, Ямской рынок есть. Мясной. На нём, говорят, свежее мясо и лучшее в Петербурге. Хранят в цинковых койках, чтоб не пропало. Погода-то, вона какая! Теплынь до сих пор стоит.
- Говорят… Кто говорит хоть? – посмотрела на неё с укоризной Майя, пытаясь принять хоть немного вид доброй, разбирающейся во всём хозяйки.
- Ямщики сказывали. Их тут много внизу у трактира собирается.
- А ты бы с ними поменьше трепалась милая! А сходить – сходи. Проверь. Ещё возьми «ваньку» или на конке лучше и сгоняй к молочницам за молоком с финских хуторов. Я уже это, от дворовых коров, пить не могу. И детей тоже воротит. И на Фонтанку на яичный склад заедь, будь добра. Сегодня у нас много гостей будет. А знаешь, бери-ка ты Груню с собой, горничную, да вместе с ней на Круглый покличьте «ваньку». Шиканём сегодня!
- На Круглый? – удивилась кухарка. – Так там же одне аристократы провянтуются, дорого!
- Ничего, Дуня! Один раз можно. Они называют меня «царицей русского стиха». Сегодня я угощу их по-царски! Скорее! Не медли. Ещё приготовлять всё! Список я тебе тут написала, вырвала из агенды,  страничку. Из прежней жизни из маленького своего бального карне, - усмехнулась печально женщина. - Да ты, пади, читать-то, дурёха, не умеешь? В Москве у меня грамотная была прислуга. На словах тогда запоминай.
И молодая хозяйка принялась загибать свои изящные пальчики, перечисляя блюда, какие хотела видеть к столу, и стояла с кухаркой на кухне, озабоченная и ещё всколоченная, и в одном халате. Взяв деньги мужа, хранившиеся в его кабинете в незакрытом для неё секретере, она щедро дала служанке светло-коричневый кредитный билет в сто рублей с изображением императрицы Екатерины II и горсть серебра с пяти-, десяти- и пятнадцатикопеечными монетами.
- Возьми, дорогая. Да торгуйся бойчее! Маклаки это любят.
- Барыня! – ахнула домработница. – Так вам же Евгений Эрнестович этих денег до Рождества оставили и велели экономно жить до его приезда! А вы мне теперича цельную «катеньку» отдаёте, почитай, всё, что у вас на месяц отложено. А как же вы собираетесь до праздников жить-харчевать с тремя ребятишками?
Мария на миг задумалась. Вот, что значило быть ночами безумной в своих грёзах, скованной безбрежностью тайны сладострастия, а днём полусонной. Совсем оторвалась от реальной жизни.
- Ничего! Проживём как-нибудь, Дуняшка! – весело отвечала мадам Жильбер. Мне ещё годовой гонорар за продажу моих сборников полагается. Как-нибудь скоротаем срок, обманем нужду. Ну же! Скорее! Езжайте! Ещё уйма дел! А у нас не прибрано и в гардеробе моём бардак! Да вина ещё надо взять! Как же я забыла совсем! Публика соберётся у меня пьющая. К Елисеевым что ли вам заехать в магазин? Или куда? Даже не знаю, где и брать! – растерялась молодая женщина и в отчаянии прикусила верхнюю губу.
- Да, зачем к Елисеевым-то, барыня? У них втридорога всё. Одно разорение! – воскликнула её кухарка. - У меня крёстный служит в ренсковом погребе у Шмитта на Семенцах. Там хранцузские вина лучшего качества!
- Хорошо, - успокоилась Мария. Вот и возьмите там. Гостей будет 9-10 человек. Так, чтоб всем хватило.
- Не беспокойся, матушка! Всё сделаем! – кивнула ей сердобольная кухарка.
Выпроводив наконец служанок на рынок, молодая дама села за маленький спальный будуар и принялась наводить свой туалет. Сбросила халат и выставила себя на строгое своё предосудительное обозрение перед зеркалом. Она была в легком безрукавном Chemilette. Это легкое и изящное белье изготавливалось из тонкого хлопка, льна, шелка и украшалось кружевом и лентами. Предназначалось оно для теплого времени года.
- Ведьма! – довольная, любуясь собой и не найдя в себе изъяна, сказала Мария. – Ну, господин поэт, держитесь! Эта ведьма вам сегодня вскружит голову и украдёт покой. Навсегда!
Вчера в Гостином дворе Мария купила себе модное бельё и сегодня, после утреннего умывания, решила его примерить, чтобы надеть вечером и чувствовать себя желанной и неотразимой. Предстать перед своим кумиром наедине в неглиже и даже без всего – она допускала такой сценарий сегодняшнего вечера с продолжением. Но в то же время материнская чуткость осуждала такие её безумные сладострастные грёзы. Будуар погрузил её в повседневные хлопоты туалета, но только день особый, торжественный отпечаток налагал на все эти процедуры прихорашивания. Прибор для умывания. Таз и кувшин. Ароматическая подушечка, валик для создания причёски. Батистовое бельё: сорочка и панталоны коклюшного кружева. Туалетный столик с выдвижным биде из красного дерева. На ноги чёрные чулки фильдекосовые. Щипцы для завивания ресниц и туалетный флакон. Помнится, год назад, он дарил ей парижские духи. Теперь приходилось довольствоваться мужниным, более скромным подарком. Платье с рукавами led o mutton – широкими сверху и узкими от локтя и до запястья. Три наряда сегодня нужно одеть. Для близких чайное платье без корсета. Днём для гостей дневное платье с высоким стоячим воротником на косточках, исполненным из кружева, узкой талией, буффонированными рукавами и с длинной расклешенной, тянущейся шлейфом юбкой. А вечером для него – вечернее палевое платье, свободное, открытое, лёгкое, многослойное с полупрозрачной газовой накладкой, с пышными короткими рукавами-фонариками и большим овальным декольте с корсажной брошью. Днём съездить по записи в парикмахерскую к своему французу-куафёру, завить волосы, как в прошлом году, в сложный пучок на затылке или сделать какую-нибудь новую модную причёску «а-ля Помпадур» или в стиле Людовика Шестнадцатого? Её прежняя любимая причёска на древнегреческий манер с кудрявой чёлкой и с завитыми щипцами локонами и накрученными прядями на разогретой на газовой горелке плойке уже давно вышла из моды.
Шляпку со страусовыми перьями с вуалью одеть или нет? На улицу ток с завязками и визитную шляпу. Понадобится ли? В Александринке 143-й сезон. Какой сегодня репертуар? Опять Комиссаржевская будет? А в Мариинке? «Раймонда»?
Что составляло мир её нового домашнего хозяйства. Это был скучный и унылый быт, который заедал тоской и рутиной. Муж получает официальное годовое жалованье в три тысячи шестьсот рублей, чтобы содержать семью. Как полковник в армии или начальник почтово-телеграфного округа. Плюс его коммерческие премии от прибылей общества и доходы в банке дают ему ещё около двух тысяч рублей в год. Их пятикомнатная квартира с арендой в три тысячи рублей в год (не самая дорогая цена, между прочим), оставляла им впятером, после расчёта с прислугой, жить в месяц на сто пятьдесят рублей. Тёмная передняя в три квадратных сажени с вешалкой и зеркалом. Гостиная или зала в десять квадратных саженей. Кабинет мужа, спальня, детская и кухня в шесть квадратных саженей каждая. И комната для прислуги в восемь квадратных саженей. Из передней сразу попадаешь в залу. Она же и столовая. В детской ютятся все дети с няней. Кухарка спит на кухне. Есть водопровод и ватерклозет. Полы в парадных комнатах – паркет, в других – окрашенная масляной охрой доска. Лавочник открыл кредит. Молочница носит молоко. Прачке сдают бельё. Ватерклозет около кухни. Прислуга пользуется отхожими местами на чёрной лестнице. Ванны нет. Прислуга, разносчики, дворники ходят по чёрной лестнице, крутой, тёмной, сырой и грязной. Дворник носит дрова. В подвале при доме прачечная. Пол там плиточный. От пара полутемно при слабом электрическом освещении. Стирают бедные прачки-крестьянки, разопревшие от пара, но не здоровым румянцем, а с бледностью чахоточной и измождением от нехватки свежего воздуха, стирают в деревянных лоханках. Воду кипятят в чугунных водогрейных котлах. Есть ещё бак для полоскания белья. Свой ледник в южной части двора. Там, где общий погреб с ледниками всех жильцов дома. Там, где хранятся запасы провизии в заморозке, скоропортящиеся продукты и мясо. Лёд для него вырубают в Неве. Нечистоты спускаются по междуэтажным кирпичным трубам в выгребную яму. Старый выгреб, сделанный из барочного леса, был даже не обмазан глиной, как того предписывало Обязательное постановление 1884 года. Нечистоты свободно впитывались в почву, усугубляя и без того плачевную санитарно-эпидемиологическую обстановку. Город задыхался от миазмов, поднимающихся из выгребных ям. Золотари не поспевали удалять экскременты, вычерпывая нечистоты по нескольку раз в год из выгребных ям специальными черпаками. Для дезинфекции выгребные и помойные ямы поливались карболкой, хлоркой или едкой известью. Дождевая канализация стала использоваться для спуска нечистот и эпидемиями охватывались целые районы столицы. Помойные ямы были выполнены в виде избушек с открывающейся дверкой, или как лари с крышкой. Мусорщики увозили основной бытовой мусор. А кости и стекло – тряпичники. Мусор свозили на свалки на реке Карповка у Галерной гавани, у Забалканского проспекта. То место называлось Горячее поле. Потому что мусор прел, разлагаясь, над полем всегда стоял зловонный и густой туман. Летом свалки сжигались в санитарных целях. Там по окрестности были самые дешёвые квартиры в наём.
Что такое ещё был Санкт-Петербург образца 1898 года? Представьте себе 60 тысяч лошадей только в личном владении! Корову имела каждая шестая семья. Большинство молочных лавок Питера продавало плохое молоко от коров, стоявших в полутёмных и непроветриваемых стойлах на задних дворах. На каждом заднем дворе своя конюшня, коровник, курятник. Во дворе колодец с поилкой для скота. Каретный сарай. Окна во двор? Нет, Ну, слава Богу!
- Как, Машенька, устроились на новом месте? – назойливые вопросы родни. Старая 88-летняя Надежда Фелициановна фон Нойер со своей дочерью и тёткой Мирры Александрой Александровной осматривают квартиру на новоселье.
- Вонь ужасная, не продохнуть, бабушка Надя! – жалуется ей Майя. - Стойла воняют, выгребные и помойные ямы – ещё хуже! Воздух плох. Форточки нет возможности проветривать.
Бабушка качает головой.
Дворники, швейцары, водопроводники – жалованье получают от домовладельца. Полотёры, трубочисты, золотари, маляры – за выполненную работу разовую оплату. Младший дворник, мужчина молодой, здоровый, крестьянин, приехавший на заработки, разносит дрова по квартирам. Зимой тротуары чистит под скребок и с посыпкой песком. Снег сгребает широкой лопатой-движкой в кучи, валы вдоль тротуаров. В реки и каналы снег не сбрасывается, отвозится на свалки. Дворники живут артельно в дворницкой. У каждого семья в деревне, ждёт от кормильца посылки. Дворник оказывает барам-жильцам мелкие услуги подработки. Кому поднять корзины с выстиранным бельём на чердак сушиться, кому спустить в подвал в прачечную. Чаевые на Рождество, Пасху, именины получает от квартирантов закреплённый за квартирой дворник. У Марии этих именин за год – почитай 17 штук! Знала она с детства все свои дни ангела и перечень их выделен был мужем в отрывном календаре:
18 января — преподобные схимонахиня Мария и схимонах Кирилл, родители преподобного Сергия Радонежского.
26 января — преподобная Мария, супруга преподобного Ксенофонта.
12 февраля — преподобная Мария, именовавшаяся Марином.
20 марта — мученица Мария.
1 апреля — преподобная Мария Египетская
4 мая — равноапостольная мироносица Мария Магдалина (перенесение мощей в Царьград).
23 мая — праведная Мария Клеопова, мироносица.
29 мая — праведная Мария дева и праведная Мария Устюжская.
2 июня — мученица Мария.
4 июня — праведная Мария, сестра праведного Лазаря Четверодневного.
19 июня — праведная Мария, матерь Иосиева.
12 июля — мученица Голиндуха, во Святом Крещении Мария († 591).
22 июля — равноапостольная мироносица Мария Магдалина (I в.).
9 августа — мученица Мария Патрикия († 730).
11 августа — праведная Мария Синклитикия.
15 сентября — преподобная Мария Егисская.
29 октября — праведная Мария, племянница преподобного Аврамия, затворника.
Младший дворник маячит по двору в белом фартуке. Дежурный дворник с бляхой и свистком, дежурит у ворот, следит за порядком не пускает во двор шарманщиков и назойливых торгашей-разносчиков. На ночь запирает ворота, сидит в подворотне, ждёт запоздалых жильцов. За отмыкание ворот с запоздальцев – его дополнительный доход. Карьера дворника проста. От младшего дворника до дежурного, а если внешность подходящая, благообразная окладистая борода, то и в швейцары можно. А те убирают парадную лестницу доходного дома и дежурят на ней. Хозяин даёт им ливрею, фуражку с золотым позументом.
Водопроводный рабочий имел жалованья 35 рублей в месяц. У него квартирка и мастерская. Он живет с семьей в подвале на заднем дворе. Швейцар с семьей живет в швейцарской, под парадной лестницей. Старшие дворники живут с семьёй, младшие артелью в подвальных помещениях.
Парадные помещения квартиры идут анфиладой вдоль уличного фасада. Люстры из папье-маше, искусственная имитация бронзы. Полотёры натирают паркетные полы в зале 2-3 раза в год. Отопление от печи с фигурными изразцами. Печь круглая, на две комнаты в межкомнатной стене. Горничная в белом фартуке. Спальни и детские окнами во двор.
«Вдоль дворового фасада,
Где стоит тяжёлый дух
И туман витает смрада…», - насвистывают мрачные мысли.
Личные комнаты невысокие, малые окна невысоко от пола. В них дощатый пол. С мужем спят порознь. Она в спальне на кровати. Он в кабинете на оттоманке. На кухне печь-плита, за ней спальное место кухарки. Примус и чайник. Приходящая прачка. Прислуга питается в кухмистерских.
Тряпичник – скупка и перепродажа одежды, в основном татары, что у Сенного рынка держат площадку. Они же обходят дома или трутся на толкучках. Торговки красным товаром – кружевом, выходки из Ярославской губернии. Пассажи.
У мужа вклад на текущем счёте в банке «Лионский кредит» под 3% в год.
Евгений Жильбер как-то сказал жене:
- Я не рантье, иначе бы вложил деньги в ценные бумаги, в акции железных дорог или в облигации банка.
Она далека от всех этих деловых и хозяйственных понятий и условий реальной жизни. Она их боится и держится от них в стороне.
Мария идёт в детскую. Нежно улыбаясь детям, ласкает каждого, трогает лобик. Няня докладывает ей, как себя чувствуют больные дети. Третьего дня был врач и прописал лекарства. Лечение началось, и температура спала, но сопли, кашель чихание, вялость ещё угнетают её сыновей. Мальчики что-то увлечённо рисуют, показывая маме свои достижения. Кощунственно и преступно думать сегодня не об их здоровье, а своём праве на счастье! И даже отправить их сегодня, больных, к бабушке – дикое кощунство. Ей стыдно и больно на сердце, что так она предаёт их. Предаёт своим, словно украденным у них счастьем. Но она ничего не может с собою поделать. Словно язычница, она кружится в ярком платье своего праздничного настроения и, оказавшись в христианском монастыре окружающей её действительности, глядит по сторонам чопорной, осуждающей её и серой обыденной жизни пьяными, шальными глазами и не понимает такую жизнь.
Электрический звонок в дверь отвлекает её, она спешит узнать, кто там. Ранняя гостья – тётка по линии матери, Софья Александровна, урожденная фон Нойер, в замужестве Давыдова, маститая кружевница-общественница, устроительница школ пряденья, тканья и вышивания, автор «Альбома узоров русских кружев» и «Руководства для преподавания рукоделий в школах». В 1892 году она опубликовала фундаментальный свой труд «Русское кружево и русские кружевницы», удостоенный Академией наук Макарьевской премии. В следующем году её книгу перевели на французский язык. Тётушка была гордостью семьи фон Нойер. Она представляла российское кружево на международных выставках в 1889 году — на Международном промышленном конгрессе в Париже, в 1893 году — на Конгрессе женского труда в Чикаго. С 1893 года состояла председателем Общества поощрения женского ремесленного образования.
И теперь эта пятидесятишестилетняя, активная и не старая на вид ещё женщина с родственными, узнаваемыми чертами лица, в какой-то нелепой шапочке, украшенной искусственными цветами глядит на свою племянницу Машу томным укоризненным взглядом с низкими бровями осуждения. Хмурится, что-то прицокивает и качает головой.
- Ц-тс-ц-тс! Ой, Машка! Бесстыдница ты! И не стыдно тебе мужа своего позорить, родню такими окаянными стихами? Над тобой же потешаются все, глумятся в прессе. Ой, бесстыжая! А ты им порнографию свою, нате. Словно голая вся перед ними пляшешь. Тебе уж двадцать девять лет, родимая, исполняется, а всё хвостом крутишь и чужих мужчин сманиваешь, завлекаешь своими песнями. Вертихвостка ты, вот кто! – сказала всё это тётка имениннице незлобливо, а больше придирчиво-ворчливо, и всё ж-таки целуя в лоб. - Ну, с днём рождения тебя! Здоровья - самое главное! Детишкам тоже не болеть. Мужа любить почитать да добра на новом месте жительства наживать! – и перекрестила её.
- На, вон, возьми, подарок мой тебе, - тётушка протянула ей белый кружевной платок. – Накинешь перед гостями вечером на голые свои плечи. Елецкое кружево. В Париже на выставке произвело настоящий фурор. А! Погляди, какая красота! – пожилая женщина вынула платок и разгладила его плетёный рисунок. Ничем не хуже венецианских кружев! Что хмуришь красивые свои брови? – глядя на хозяйку, спросила важная гостья. - Не нравится тебе мой подарочек?
- Нет, что вы, тётушка, дорогая, он замечательный, - извиняюще улыбнулась Калитвина.
- А что опять не так? С мужем опять не в ладах? Или с детками что-то плохое?
- Нет, что вы! – отмахнулась хозяйка. – С мужем всё в порядке. Детишки вот болеют, но кризис уже миновал.
- А что опять тебя донимает? В чём хандра?
- Погода мерзкая. Зимы хочется, - поёжилась плечами Майя.
- А, знала куда мужа везти. В Петербург! Сырость и слякоть вечная. Сама же рвалась сюда!
- Что-то больно вонючий стал город. Задымлённый весь, прокажённый смрадом.
- Ну, голубушка, чего ты хочешь? Город растёт, ширится. Промышленность дымит, чадит котлами, трубами. Зато вся цивилизация здесь. Все собрания, всё общество. Даже твои литераторы и те, тут обитают. Одно слово – столица. По ближе ко двору, к престолу все и лепятся. Что не так? Что качаешь головой? Спросишь где лучше сейчас? Известно где – где нас нет. В Одессе, милая, вот где было хорошо, когда мы с твоей матушкой и остальными братьями и сёстрами там жили, а папенька наш был чиновником поручений Новороссийского генерал-губернатора. Мамаша твоя, Варетта, меня на восемь лет старше, в ту пору была уже шестнадцатилетняя девица на выданье. А я, восьмилетка, блаженствовала ещё в детских грёзах, витала в облаках. В детстве было хорошо. Вот, где, милая!
Потерзала вопросами житейскими Софья Александровна Марию, пожурила, поковыряла душу, про детей спросила, гостинец им передала и укатила дальше по своим общественным делам.
Словно заранее сговорившись, следом приехала тихвинская родня по линии отца. Вторая жена покойного дяди Иосифа, тётушка Елизавета Тимофеевна с двумя своими взрослыми детьми, кузиной Марией, 32-летней замужней дамой по фамилии Картавцева, которая была крестницей покойного отца Мирры, и 28-летним её кузеном Львом Иосифовичем, кто был поручителем по невесте на свадьбе Мирры.
Посудачили по-родственному. Майя расхвалила перед ними трёх своих сыновей. Лев похвастался своими двумя: Николашей и Гешей. Супругу его тоже звали Марией – Марией Тимофеевной, поэтому разговор семейный за чаем пошёл о трёх Мариях. Надарили подарков, раскланялись и тоже уехали. А Майя записала в черновой тетради своих стихов после этих визитов невольно возникшие в голове экспромтные строчки.

В обед приехала мама с младшей незамужней сестрой Еленой. Целуются в обе щёки, обнимаются. На голову Марии вновь сыплются поздравления вперемежку с упрёками, словно зерно на свадьбе молодожёнам. Пышечка Лена глядит ласковым участливым взглядом, гладит за плечо. Моложавая и одетая по последней моде шестидесятичетырёхлетняя Варвара Александровна со своими подкрашенными минорными бровями, устало садится на диван и грузно выдыхает.
- Фух, дорогуша! Давай-ка посиди со мной, побалуй мать своим вниманием. Что ты там опять на вечер себе выдумала? Опять вертеп у себя собирать? Этих безбожников окаянных! Один разврат у вас нынче на уме.
- Ну, мама! – надула губки в гримасу упрёка, как капризный ребёнок, Мария.
- Что мама? Я уже, чай, сорок лет, как мама! И все ваши выдумки знаю. Все из себя чувственные зело стали, утончённые. А мы и без этой вашей чувственности любились и детей рожали не меньше вашего. Да здоровее детки- то были в обычной любви, а не в этой вашей, утончённой. Ты бы лучше мужа ждала, да хорошенько готовилась, и сочеталась бы с ним в любви, а не пирушки свои устраивать. Глядишь, ещё ребёночка бы зачали, да помирились в конец.
- Мама! Мы и не ссорились вовсе!
- Не ссорились, - передразнила дочь Варвара Александровна. - Евгений Эрнестович старается, работает за двоих. Мотается, как волк, за деньгами. Всё в семью. А эта… Вижу всё по глазам твоим шальным! Ждёшь-норовишь, как бы скорее бабушке детей своих спровадить да пуститься во все тяжкие! Что, не так разе? Глаза бы мои на тебя не глядели! Да деток жалко. И в кого ты у меня такая коза-попрыгунья уродилась? А твой этот, рыжий таракан, будет?
- Да…
- Ну конечно! – придирчиво воскликнула мать. - Куда же без него! Что опять из-за границы ради тебя прискакал?
- Мама, он с женой приехал. Насовсем.
- И откуда ты опять все-то о нём знаешь?! Списались? Или был уже здесь, стервец?!
- Мама, об этом уже все литераторы знают,- покраснев, сказала Мария.
- Вот что ты ему пишешь? – придиралась мать. – Стихи ему свои посвящаешь. Зачем? Ты не пиши ему и всё! Ни в какую! Пусть он изгаляется всяко-разно, сочиняет свою ересь, а ты не отвечай ему и всё! Несмышлёнка ты моя глупенькая! И не будет тогда он больше петушиться, да тебя подстрекать на свои безобразия. Сразу нос отворотит. Они такие, эти кобели-красавчики, только и ждут внимания к себе. Нарциссы самовлюбленные! Вот скажи ты мне, пошто ты ему отвечаешь? Да ещё стихами! Да ещё тем же размером! Зачем перекличку ведёшь?!
- Мама, тебе не понять, - стеснительно улыбнулась именинница. – Это у нас такой поединок. Вызов, что называется.
- Вызов! Вот то-то и дело, что «вызов», соблазн! Сама его и приманиваешь, вызываешь, и душу себе травишь несбыточными мечтами!
- Ничего я себе не травлю, - как-то неуверенно попыталась отрицать материно утверждение Майя, что собственно более ту утвердило в своём убеждении.
Мария обиженно насупилась от несправедливости материнских укоров. А мать, словно и не замечая этого, что чересчур строжит на самом деле дочь, но, про себя считая, что это впрок, для пользы дела, свою продолжала развивать тему.
- Аполлона Аполлоновича-то хоть пригласила? –примиренчески спросила мать.
- Да, он тоже будет, - поспешно подтвердила Майя.
- Ну этот хоть разбавит ваше бесовство. Не даст, пади, в шабаш превращать день рождения. И не гляди на меня так, дорогуша! Я же тебе только добра желаю. Ты что мне, на старость лет готовишь позор и унижение? Ведь знаешь же сама прекрасно судьбу мадам Бовари и Анны Карениной! В нашем роду таких змеюк не было! Я тебя растила на примере Татьяны Лариной у Пушкина. Вспомни мой материнский наказ тебе? Верность – главное достоинство женщины. Помни, что Бог осуждает измены страшной карой!
- Я знаю это мама и своему мужу верна, - смиренно наклонила перед матерью голову дочь, безропотно принимая её несправедливые обвинения.
- Только разве до ваших голов достучишься, молодых-то? Вы же нас, стариков, и не слушаете вовсе. Всё по-своему сделать норовите. Ну да Бог с вами. Вам жить. Ваша жизнь для нас сложная, непонятная. Куда мир катится? Ну и ну! Ну да ладно. С мужем – это ваши дела. Я туда не лезу. Сами разбирайтесь. А я вот что спросить у тебя хочу, Маша. Надежда мне пишет больно жалостливые письма. Тоскует по нам. Домой возвратно просится. Дюже крепко мучает её, болезную, зятец наш, бывший тихвинский судебный следователь Бучинский. Что свёкор сердит с нею, Петро Фёдорович, а этот пуще змей оказался, строгий деспот. Окопался там в своих Рыках, злыдень. Обзавелись они на пару со свёкром мельницами, сукновальней, корчмой с восьмьюстами сорока десятинами своей земли. Развели барство. Ничего, кроме своих прибылей не замечают. А Надёжа наша у них будто в плену: вокруг забор один, и лишь через щель ходит смотреть, бедная, речку Ослянку, и за ней там что: огороды, сарайчики, амбары всякие. Никто не разделяет её радости, нет ни одной души, которая бы откликнулась. Пишет мне Наденька, что гибнет там, словно в заточении, её романтическая натура и поэтическая душа.
- Да Боже ты мой! – возмущённо воскликнула Майя. – Какая у неё поэтическая душа, мама! Это хитрая лиса Вертля-вертлёй, как и была с детства! Лиса, она и есть Лиса! Выскочила замуж вперёд меня, чтобы похвастаться, подразнить меня в старых девках. И что вышло? Куда смотрела? Кого выбирала? А теперь поздно уже? Чего она вздумала? Что скулит? Сбежать хочет от мужа? И детей троих бросить?
- Ну ты скажешь? – возмутилась мать. – Навестить просится. Скучает, мол. Пишет, что хочет печататься, а ты ей, якобы до сих пор воспрещаешь.
- Ничего я ей не запрещаю! – обиделась Мария. - Я просто просила её ещё до замужества, чтобы она стихов не писала, ну или не подписывалась хотя бы Калитвиной, как я. Во-первых, поэзия - это не её амплуа, во вторых, вот и Лена не даст мне соврать, договорились мы все втроём, и дали клятву не нарушать благоговения. В поэзии нашу фамилию Калитвиных прославить должна одна я, как самая к ней способная.
- Уй, ты Господи! Клятвенницы вы мои.
- Ты меня упрекаешь, что я не семейная, семьёй не дорожу, - продолжала расстроенная Майя.
Её возмущала несправедливость материнской оценки своих дочерей.
- А я только семьёй и живу. Я, можно сказать, самая целомудренная замужняя женщина Петербурга. Никуда не хожу, ночую дома, не пью, не курю, не нюхаю никакой наркотической дряни. И детей своих ни за что не оставлю, даже на литературную славу не променяю. А эта особа с лёгкостью готова своих детей бросить из-за строгости мужа. Подумаешь! Кто из них, из мужей-то, не деспот сейчас, мама? Мой тоже не белый, не пушистый! Постоянно мне сцены ревности устраивает, было бы за что. А ты его слушаешь, а не меня. Будто он тебе сын, а не я родная дочь!
На глазах у Мирры проступили слёзы.
- Ну-ну, маленькая моя! – обняла её мама и поцеловала в лоб, поглаживая и успокаивая. – Дура я старая, в сердцах сказала, а ты уж и близко к сердцу опять приняла. Мнительная ты у меня через край. Суеверная какая-то. Ты что, на маму обиделась! Брось! Прекращай дуться, птенчик мой! Вот жалко мне вас, дурёх моих непутёвых. Что ты маешься, что Надька вон. А ты, Ленка, смотри, как оно в замужних-то ходить. Все рвёшься от меня уйти, замуж выскочить поскорее. Там не только любовь, замужем, там и страдания сколько! Бедные мои девочки! Доченьки мои!
Мать тоже умилённо расплакалась, обнимая обеих своих дочерей, так как Елена, словно котёнок тоже протиснулась приласкаться к ней на диван. Всплакнув, мать достала носовой платок, громко трижды высморкалась в него и оглядела комнату уже деловито.
- Ну что, детвора, хворает? У Миши горло? Скарлатина? Нет? Ну, слава Богу! А что сказал доктор? Что у них? Опять вспышка «русского гриппа»? – засыпала она вопросами хозяйку.
- Да, нет. Обычный.
- А маленький как? Без температуры переносит? Умничка! Сильно не укутывай их сейчас в дорогу, Маша. На дворе теплынь стоит по-весеннему. Всё в тумане.
Мария наклонилась к ней и зашептала слова благодарности за то, что бабушка забирает детей на вечер.
- Ладно и не благодари! Внучков-то мне тоже повидать хочется. Потискать! Побалую их ватрушками да котлетками. А то вы, молодёжь, посдурели все, вегетарианцами из себя стали ни с того ни с чего. Что за дурацкая мода? Из Европы пришла или из Америки? Повально всякую чушь перенимают.
О, эти милые семейные встречи и беседы, в которых и слёзы текут, и радость сердце согревает. Всё в них есть: и тревоги, и заботы, и любовь, и обиды, и шутки, и смех заливной.
Но вот и вечер. Ранний вечер петербургский. Загорается иллюминациями витрин и фонарей сумеречный город. Конки, извозчики спешат, развозят кто деловой разночинно-купеческий, кто богатый праздный люд, на вечерние приёмы и встречи. Конские ноздри раздувает паром, а губы трепетом ржания, дёрганные удилами мундштука. Кучера в тулупах и телогрейках гиканьем и свистом отпугивают зевак, молодёжь игриво-визгливая на улицах сыплет остротами.
В квартире Жильберов стали собираться гости. Это было уже не провинциальное сборище разночинных чудаков всех мастей, а столичная богема и поэтому Мария волновалась, первый раз принимая у себя в новой квартире таких гостей. По переезду в сентябре в Санкт-Петербург с летней дачи, Мария в столице ещё толком никого не знала, общаясь только с Коринфским. А тот позвал её в только что открывшийся литературный кружок так называемых пятниц у поэта Случевского.
18 октября умер старый поэт Полонский, у которого с шестидесятых годов собиралась литературно-музыкальная богема столицы. В память о нём поэт Случевский организовал свои пятницы и провёл первую через пять дней после кончины друга. Его литературный кружок «Пятница» возник 23 октября 1898 года. Об этом Мария ещё не знала. Коринфский, будучи другом и помощником Случевского, позвал её на вторую пятницу 30 октября. Не только позвал, но и заехал за ней перед ужином, а потом проводил домой. Вот там-то на второй Пятнице Случевского Майю Калитвину и приняла впервые столичная богема. Майя прочитала искушённой публике два своих новых стихотворения, которые публика эта приняла восторженно и в один голос заявила что она, Калитвина – поэтесса pur sang (чистокровная, перевод с фр.), в отличие от Чюминой — нервами и наяву переживает каждое свое стихотворение.
Фидлер рукоплескал больше всех и назойливо прилепился к ней с просьбой о заполнении своего альбома. Только попросил для альбома какое-нибудь стихотворение по острее, эротическое и лучше не печатное, назвав прочитанные ею стихи почему-то «из разряда неврастенических», когда отвёл её в сторону от нескромных ушей в перерыве на Пятнице.
- Почему неврастенические? – насторожилась, неприятно оскорбившись в душе, Мария.
- Ну, понимаете, - заёрзал, словесно оправдываясь, скользкий тип Фидлер, - Поскольку вы так сладострастно, воспеваете супружеские достоинства вашего мужа… И так выражаете эти чувства…
На его просьбу о каком-нибудь своём остром эротическом стихотворении Майя сначала смутилась. Но, предполагая в Фидлере очень важную персону для своего продвижения в среде столичной богемы, решилась пригласить его в гости на чай в воскресенье 1 ноября. И Фидлер заявился, смакуя детали интерьера, как кот обнюхал и обтёр собой все углы. Брал у неё интервью, рассматривал портреты мужа, нахваливая его.
- Да, Майя Александровна, - сказал Фидлер, важно прохаживаясь по её квартире. - Судя по портретам вашего супруга, он вполне заслуживает тех похвал, которыми вы его осыпаете в своих стихах.
Майя нахмурилась от неприятности его шутки, но терпеливо продолжала своё гостеприимство.
- Понимаете, Фёдор Фёдорович, у меня много врагов и очень мало друзей. Надеюсь, вы станете моим другом и будете защищать меня от нападок клеветы, обрушивающейся на меня в прессе? Эта клевета так расстраивает мою бедную маму и родственников мужа, которые верят всему, что про меня пишут, и настраивают против меня моего мужа. Надо мной смеются, потому что моя лирика эротична, существует множество эпиграмм на мои стихи.
– А вы считаете ваш второй том стихотворений лучше первого?
Мария задумалась.
– Понимаете, во втором моём томе, конечно, большое количество эротики. Да, он знойный. Но я не стыжусь его. Хотя, конечно, на Пушкинскую премию я бы не подала его. Ведь это просто неприлично!
- Да, забавная самооценка! – ухмыльнулся, смакуя сенсацию, Фидлер.
- Вот, почитайте, что про мой второй том написали в марте в журнале «Мир Божий».
Майя достала из шкафа папку для бумаг, где были собраны вырезки из газет и журналов, касающихся её имени. Порывшись в ней, она достала вырванную журнальную страницу, на которой было написано следующее:
«М. А. Калитвина (Жильберъ). Стихотворенія. T. II. 1896--1898 гг. Москва. Неудержимая, кипучая страсть г-жи Калитвиной отличается, между прочимъ, р;дкой плодовитостью. Не дальше, какъ годъ тому назадъ, мы им;ли честь (нельзя сказать "и удовольствіе") обратить вниманіе нашихъ читателей на р;дкій въ наши дни любовно-пылкій жаръ этой поэтессы. Черезъ годъ -- новый сборникъ все такихъ-же бурно-пламенныхъ воззваній къ "нему", призывовъ, воплей, слезъ, рыданій, истеричнаго см;ха и страсти, страсти безъ конца! Можно сказать, что страсть сжигаетъ нашу московскую Сафо, но, къ счастью, ни мало не зажигаетъ читателя. Вначал;, встр;тивъ на первыхъ страницахъ "Гимнъ возлюбленному", читатель чувствуетъ себя н;сколько сконфуженнымъ откровенностью поэтессы и способомъ ея выраженій:
   
   Тороплюсь сорвать запястья,
   Ожерелье отстегнутъ...
   Неизв;даннаго счастья
   Жаждетъ трепетная грудь.
   
   По ч;мъ дальше, т;мъ больше встр;чая "разверстыхъ, страстныхъ объятій", "трепещущихъ устъ" и проч., читатель начинаетъ испытывать приступы неудержимаго см;ха. "Экъ ее разбираетъ!" -- хочется сказать, закрывая книгу, преисполненную самой обнаженной, нич;мъ не прикрытой чувственности, пошлости и грубости. Физическая, лучше сказать -- физіологическая любовь, восп;ваемая на вс; лады, вотъ единственная нота, звучащая во всемъ сборник;, единственное содержаніе поэзіи г-жи Калитвиной, есіи только это выраженіе прим;нимо къ такимъ стихамъ, наприм;ръ:
   
   Я жажду наслажденій знойныхъ
   Во тьм; потушенныхъ св;чей,
   Ут;хъ блаженно-безпокойныхъ,
   Изъ вздоховъ сотканныхъ ночей.
             Я жажду знойныхъ наслажденій,
             Незд;шнихъ ласкъ, безсмертныхъ словъ,
             Неописуемыхъ вид;ній,
             Неповторяемыхъ часовъ.
   Я наслажденій знойныхъ жажду,
   Я жду божественнаго сна,
   Зову, ищу, сгораю, стражду,
   Проходитъ жизнь,-- и я одна!
   
   Очень прискорбное обстоятельство,-- можемъ зам;тить ; parts,-- но едва ли хоть искра поэзіи теплится "во тьм; потушенныхъ св;чей".
"Міръ Божій", No 3, 1898»

Фидлер быстро и жадно прочитал статью глазами и развёл руками.
- Ну, Майя Александровна, дорогая моя! – сказал он. – Вы же должны понимать, что, когда вы печатаете столь откровенные стихи, выносите их на публику, они не могут не вызвать и в том числе возмущение у благонамеренной и степенной общественности, которой чужды эллинские восторги вакханалий. Той части публики, набожной, религиозной, монашествующей и налагающей на себя по любому поводу нравственную епитимью.
- Да, пожалуй, вы правы, Фёдор Фёдорович, - задумчиво произнесла Калитвина. – Впредь нужно мне быть сдержаннее, осторожнее с публичным словом. Оно может травмировать, калечить ранимые души, чуткие к восприятию обжигающих красок жизни.
Фидлер помялся в нерешительности, но любопытство взяло в нём верх и он спросил:
- Скажите. Вот вы пишите всё про эротику. Извиняюсь за нескромный вопрос. Вам что, этого не хватает в жизни?
Майя посмотрела на него недобрым глазом. Он тут же ретировался в извиняющейся полуулыбке.
- Возможно, я задел этим неосторожным вопросом больные струны вашей души, но всё же и вы поймите меня, Майя Александровна. Ваша эротическая тематика вызывает не только недоумение, но и провоцирует читателя откликаться на ваш чувственный призыв.
- Я, Фёдор Фёдорович, - с вызовом гордо отвечала Калитвина, выпрямившись и вытянув свою шею, - пишу о любви. И я не разделяю её на платоническую и эротическую. Для меня она единая, как цветок со множеством лепестков – оттенков её проявлений. Вам, должно быть, известно, что древние греки различали семь видов любви. Семь! Агапэ, филия, эрос, сторге, людус, прагма, мания. Любви много не бывает, Фёдор Фёдорович. Её всегда не хватает.
- Теперь и я вынужден с вами согласиться, - усмехнулся немец.
***
И вот наступил долгожданный вечер её двадцати девятилетия. Она хочет быть для Него в этот день во всеоружии дамского обольщения, оформив свой вечерний туалет.
Майя раскрыла шкаф и остановилась в раздумье перед выбором - какое надеть платье. Перед ней висело и красовалось новое нарядное и дорогое платье, подаренное ей мужем ко дню рождения и предназначенное для этого выхода. Но именно его почему-то и не хотелось ей надевать сегодня перед Ним в этот вечер. Не тот был душевный настрой. На глаза ей попалось другое, скромное платье, купленное ей матерью ещё к окончанию училища. Мама, давно не видя свою дочь-пансионерку, ошиблась тогда немного в размерах. Но теперь это платье должно было быть ей в пору. Платье было новым, ненадеванным, только устаревшим, опоздавшим с модой на десять лет. «Если Он любит меня - примет и такой», - подумала молодая женщина и остановила свой выбор на этом своё забытом девичьем платье. К тому же ещё ускромниться - было и какое-то подспудное веление души, особенно после укоров матери и тётушек в её безоглядной греховной и жадной влюблённости в Дильмана, в которой она эгоистично забывала временами всё на свете, словно падая в пропасть забвения, в безвозвратную чёрную адскую тьму с красными разводами своей неутолённой страсти.
Калитвина боялась измены, как самого страшного греха, боялась участи Анны Карениной, словно смертельной болезни. Она ясно понимала, что, если уйдёт от мужа к любовнику, да ещё и с детьми, то Он рано или поздно, увлекшись новой музой, разлюбит её и оставит. И тогда её ждёт позор, нищета и смерть. И на что будут обречены её бедные дети? Нет, дети должны быть с отцом для их обеспеченного будущего. А без них она тем более не уйдёт к Нему. Майя ощущала чутьём самки и глубоким материнским чувством, что Дильман не предназначен для семьи. Ни Семьи, ни Бога в нём нет. А есть Поэт. Но именно поэта и любила она в нем, не животным инстинктом, а божественной своей душой. Хоть и чувствовала, что поэт в нём скорее тёмный, скорее демон, чем Пророк. И от того душа её страдала ещё более, чем только бы от одной неразделенной любви или чувства вины перед семьёй и Богом. Был у неё ещё когда-то и такой душевный порыв - направить Его своей любовью на путь истинный. Но оба они, одурённые страстью, скорее заблудятся в ошибочном и порочном чувстве и пропадут в дьявольской бездне, чем сможет она ему помочь в просветлении его тёмной тяги к ней.
Теперь же нужно было ей умело сочетать в себе и кокетку, которую Он так любит в каждой женщине, и замужнюю пуританку, поведения которой требует от неё долг перед мужем и роднёй.
И вот с острым осознанием в себе двойственности своей натуры в вечной борьбе между собой тела и души поочерёдно надеты ею в каком-то ритуале, с загаданными тайными мыслями, словно прочитанными над ними колдовскими заклятиями чулки, панталоны и сорочка, корсет, нижняя юбка с воланами, полностью скрывающая ноги, из лёгкого, отделанного кружевом и лентами полотна, льняная кофточка на корсет corset cover, вторая нижняя юбка из более плотного полотна и сверху вечернее платье. Корсет она надела летний из хлопчатобумажной сетки, чтоб через сеточку тело дамы "дышало". Он был отделан машинным кружевом и шелковой лентой и изготовлен в Германии в 1897 году.
И вот в квартире Жильберов стали собираться гости.
Первым пришёл Фидлер с женой. Фридрих Фидлер, был немецкий переводчик, ведущий свой альбом с автографами замечательных лиц, в который он просил вписать авторов понравившиеся ему их стихи. Пришёл Коринфский. Он волновался, был свеже одет, но надушён тем не менее каким-то невкусно пахнущим дешёвым парфюмом. Возможно, тот был просрочен и отдавал каким-то спиртовым ароматом, или сюртук Коринфского, был давно не чищен и пропах, должно быть, пОтом и ещё, бог знает, чем, и портил теперь весь оттенок запаха своим поганеньким душком. Он подарил конфеты и новые книги, красиво обёрнутые и перетянутые лентой. Она позволила ему в первый раз поцеловать себя в щёчку при поздравлении. Коринфский покраснел и смутился, но губами приложился не символично, а сочно.
- Вот целовальщик! - усмехнулась жена Фидлера. Ещё засос поставишь чужой жене!
Пришла без мужа, хоть Майя их звала вдвоём, Ольга Чюмина, поэтесса, перевод которой из Коппе о «Дон Жуане» год назад Майя обсуждала с Дильманом и Брюсовым в Москве. Именинница написала ей пригласительное письмо, выказав предлогом к знакомству восхищение её творчеством и была не совсем уверена, что та придёт. Но Чюмина пришла, похожая лицом на мопса.
Пришёл поэт Минский со своей гражданской женой Изабеллой Вилькиной, привлекательной, темпераментной и романтической особой не слишком строгого поведения по отношению к мужчинам. Оба они были евреи. Мария изначально думала, что эта Белла – его законная жена, но, когда ей объяснили, что Николай Виленкин, он же завсегдатай «Северного вестника» Минский, выдумавший свою теорию мэонизма (от греческого «не сущий»), провозглашающую, что самое главное для человека — «небытие», «вне жизненная правда», «вне существующее и непостижимое», живёт с ней незаконно, а его официальная супруга писательница Юлия Яковлева с псевдонимом Безродная, осталась одна одинёшенька, брошенная этим женолюбом наедине со своим унылым псевдонимом, когда Марии всё это объяснили, ей стало как-то неловко за таких компрометирующих её гостей. Чюмина, любительница посплетничать, разверещала ей, как сорока, что и Минский, и его Белла имеют романы на стороне и считают это современным веянием и даже не скрывают этого.
«Ничего себе нравы у них тут, в Петербурге!» - подумала Майя. «А я боюсь стихотворение вольное написать, чтобы не дай бог никто не заподозрил моего чувства к Дильману».
Последними пришли Дильман и Сологуб. Молчаливый Сологуб был похож на евнуха из гарема, как его называл в течении всего вечера, должно быть дразня за скромность, Минский, который, в свою очередь, вёл себя весьма развязно – отпускал, не стесняясь перед дамами, сальные шуточки. А Дильман был как всегда неотразим для неё. Когда он появился на пороге, она бежала из кухни с блюдцами к чаю, сама ухаживая за гостями и спровадив из дома горничную, чтобы та ничего не разболтала лишнего мужу по возвращению из командировки. Майя, как только увидала Константина, вся покраснела и выронила блюдца. Они с шумом и треском разбились.
- Это к счастью! – весело и находчиво сказал Он, поцеловав ей ручку и ни один мускул не дрогнул на его лице при этом, в то время, как она дрожала вся под открытым вечерним платьем с накинутым на голые плечи кружевным платком.
Он заявился с шикарным букетом ниццких розовых роз и флаконом духов от Ралле «Искушение», и, конечно, очаровал всех присутствующих. Был как всегда, с заграничным шиком и лоском одет, надушен и подстрижен.
Когда все уселись за столом и всем были разложены в тарелки вкусные Миррины блюда, посыпались тосты за здоровье и счастье именинницы. Мужчины, стоя, говорили какие-то витиеватые тирады, слагали импровизированные гимны в честь Мирры. Дамы, просто шушукались с ней по-свойски, как старые подружки, и чёкались без конца, так что Мария подумала, что может и не хватить ренского вина.
Не обошлось правда и без упрёка. Поэт Минский поддел самолюбие хозяйки таким вопросом.
- Достопочтимая хозяюшка, а чего это у вас на столе среди разносолов так мало мясных блюд поставлено? Всё больше рыбные?
На что Мария смиренно ему ответила:
- Так ведь пост, батюшка. С воскресенья Филиппов Рождественский пост. Для атеистов и иудеев скоромное только подано. И сегодня к тому же четверг – рыбный день.
Калитвина, которую порхающую в хлопотах, усадили уже наконец за стол, хлопая ресницами, боялась взглянуть в сторону Дильмана, который, в расстёгнутом сюртуке сел специально напротив неё и не сводил с ней глаз. Разговор пока крутился на разные темы прелюдий больших бесед, как это обычно бывает в малознакомом между собой обществе. Неожиданно, перебивая кого-то на полуслове, Дильман громко сказал, что предлагает выпить за «Русскую Сафо». Он встал из-за стола и поднял наполненный бокал, намереваясь подойти к Майе и чокнувшись, выпить с ней рядом.
- Посмотрите, какая замечательная погода за окном! – оптимистично сказал он. – На улице, словно март, весна! Набухают почки. Это я привёз такое тепло в Петербург специально из Италии. Согрел город своей любовью! В подарок имениннице! И хочу пожелать ей всегда такого же весеннего влюблённого настроения!
На что Майя фыркнула и сказала:
- Это не весна! Это затянувшаяся мёртвая осень. Разве вы не видите, что природа, бедная, умерла, но всё ещё никак не похоронена. Всё ждёт своего зимнего погребения.
Все в недоумении поглядели на именинницу, удивившись её такому пессимистическому настрою. Однако Дильман не растерялся и продолжал.
- Хорошо! Это даже очень модный тост, в духе декадентства! Друзья, давайте выпьем за мёртвую осень, чтобы её, наконец, погребла, укутала в пушистое белое, нежное снежное одеяло русская румяная от морозца красавица-зима!
Все подхихикнули и чёкнулись дружно, оставив Марию наедине со своими мыслями в хмуром выражении лица.
Дильман, не смотря на её хмурый к нему вид, специально обошёл гостей и, приблизившись к ней, стукнул с надсадным звоном свой бокал об её хрусталь.
- Майя Александровна! – пытался он её расшевелить с лукавой улыбкой. – Что-то я не вижу среди ваших гостей господина Флексера. Почему вы его не пригласили сюда, если хотите укреплять деловые знакомства с литературным обществом Петербурга? Ведь я так вижу, что большинство гостей, собравшихся тут, приглашены вами по принципу деловой полезности, а не искренней дружбы.
- Вы ошибаетесь, Милостивый Государь, - надсадно-язвительным тоном попыталась с усмешкой ответить ему своим вызовом внутренне вся содрогающаяся от его издевательского тона Мария. – Здесь все мои друзья. Самые близкие. И вы в том числе. Уж не думаете ли вы, что я и вас пригласила сюда исходя из деловых видов?
- А каких же иначе? – с наивным видом посмотрел на неё с детской непосредственной улыбкой Дильман. – Только деловые отношения. Ничего личного.
Возникла заминка. Мария не знала, что сказать, а он, как назло не отходил от неё и впился в ее глаза, словно комар или назойливый бычий слепень.
На выручку ей пришёл Коринфский.
- В наших редакторский кругах ходят слухи, что журнал «Северный вестник» испытывает последнее время очень серьёзные материальные затруднения и даже будет скоро закрыт. Так что Волынский – банкрот как редактор, - гордо заявил он.
Гордо, скорее всего потому, что подчеркнул свою редакторскую значимость и успешность в журнале «Север».
- Да его цензура разодрала, - смачно закусывая и чавкая с набитым ртом прокомментировал Минский.
Майя опомнилась, словно из забытья и добавила, далее играя безразличие к Дильману.
- Что до меня, так я испытываю физическое отвращение к этому Волынскому! Не понимаю, как он может нравится другим женщинам: Гуревич и Мережковской, например?!
Сказав эти слова, Майя нечаянно посмотрела на Коринфского и тут же смутилась от того, что почувствовала, как унизила этого бескорыстно влюблённого в неё человека, хоть и страшного с преданным, словно собачьим служебным сердцем. Оскорбила его таким неосторожным намёком.
- И тем не менее это не помешало вам прислать ему вашего ошеломляющего «Кольчатого змея», - лукаво посмотрел на именинницу Минский. – Майечка Александровна! Голубушка вы наша, прочите нам ради Бога этот ваш шедевр чувственности и страсти! – наигранно взмолил он её, молитвенно прикладывая руки в ладони. – Ну, пожалуйста! Мы все вас очень об этом просим!
- Да, просим, просим! – подскачил, как ужаленный и Фидлер. – Майя Александровна и мне его прислала пять дней назад. Это ваше непристойное стихотворение высшего уровня! Просто восхитительно! Прочтите, я вас очень прошу!
- Просим! Просим – послышалось со всех сторон от стола.
Калитвина смутилась от неожиданности.
- А что это за «Кольчатый змей»? – спросила, оглядывая всех, Чюмина. – Я ничего не слышала.
- Я читал его Ясинскому и Лихачеву, - продолжал Фидлер. – Это «Саламбо» Флобера! Потрясающая вещь!
- Кольчатый змей? – заинтересованно посмотрел на Майю и Дильман. – Я тоже ничего не слышал. Майечка, прочтите нам, ради Бога! Не томите ожиданием!
Его тон, с которым он вёл беседу с ней сегодня, совершенно не понравился Майе. Он, словно высмеивал её или упрекал в чём-то и был ядовито-насмешлив тоном. Она посмотрела на него с вызовом.
- Хорошо, я прочту, - громко сказала она в душевном волнении. – Только сначала, я хочу его прочитать в женском кругу. И приглашаю дам для этого к себе в кабинет.
Чюмина и жена Фидлерра встали, приблизившись к имениннице.
- Бэлла, - проибнял пытающуюся встать Изабеллу Минский. – Оставь, не ходи. Тебе это развратит, моя дорогая. Ударит в голову, как вину. Что я тогда с тобой буду делать. Ты же пойдёшь тогда по рукам как девушка для радости!
Уже опьянённые мужчины, кроме Коринфского сладострастно ухмыльнулись. Аполлон сидел мрачнее тучи на этом гульбище развратных похотливых шуток и пьяных вульгарных поэтов. Он стеснялся своего присутствия здесь, но ещё более ему было жалко Майю и он не хотел оставлять её наедине с этими пошляками.
- Пусти! – смеясь, воскликнула Бэлла, вырываясь из лапающих её рук Минского. – Я тоже хочу послушать!
- И ты сходи, Федя. Надо! Пойди, узнай, чего они там будут шушукаться! – толкнул Дильман в шутку Сологуба, который похлопал глуповато-услужливыми глазами и, не понимая, чего от него хотят тоже проследовал за женщинами в кабинет под дружный хохот остального мужского собрания.
- Мужчины, не скучайте! – сказала Майя и посмотрела на Коринфского нежным взглядом, так уделив ему свой знак внимания.
Коринфский молча вздохнул, бросив на уходящую Калитвину ответно заботливо-влюблённый взгляд.
Дильман предложил мужчинам какой-то весёлый тост и разлил всем вина. Корнифский отказался пить, аргументируя, что без хозяйки он не пьет.
- Как знаешь, нам больше достанется! – хмыкнул на него Дильман. – Отличная крымская мадера. Хотя этикетка приклеена, якобы португальская, из Мадейры. Подделка, но неплохая. Я пивал такие в Крыму.
Через какое-то время женщины весёлые и раззадоренные вернулись обратно в гостиную.
- Наш женский всеобщий вердикт – прочитать «Змея» мужчинам! – торжественно заявила Чюмина, а именинницы в стеснении опустила глаза.
- Дорогу имениннице! Просим, Майя Александровна! – загорланил пьяный Минский, аплодируя.
Майя, немного сконфузившись, вышла на указанное ей для декламации место. Все наполнили свои бокалы и жадно прислушались. У Чюминой лукаво блестели глаза от предвосхищения мужской реакции. Дильман замер, как собака на охоте, прислушиваясь к каждому звуку её голоса. Майя приготовилась и скромно начала читать:
- «КОЛЬЧАТЫЙ ЗМЕЙ
Ты сегодня так долго ласкаешь меня,
О, мой кольчатый змей.
Ты не видишь? Предвестница яркого дня
Расцветила узоры по келье моей.
Сквозь узорные стекла алеет туман,
Мы с тобой как виденья полуденных стран.
О, мой кольчатый змей.
Я слабею под тяжестью влажной твоей,
Ты погубишь меня.
Разгораются очи твои зеленей
Ты не слышишь? Приспешники скучного дня
В наши двери стучат все сильней и сильней,
О, мой гибкий, мой цепкий, мой кольчатый змей,
Ты погубишь меня!
Мне так больно, так страшно. О, дай мне вздохнуть,
Мой чешуйчатый змей!
Ты кольцом окружаешь усталую грудь,
Обвиваешься крепко вкруг шеи моей,
Я бледнею, я таю, как воск от огня.
Ты сжимаешь, ты жалишь, ты душишь меня,
Мой чешуйчатый змей!
*
Тише! Спи! Под шум и свист метели
Мы с тобой сплелись в стальной клубок.
Мне тепло в пуху твоей постели,
Мне уютно в мягкой колыбели
На ветвях твоих прекрасных ног.
Я сомкну серебряные звенья,
Сжав тебя в объятьях ледяных.
В сладком тренье дам тебе забвенье
И сменится вечностью мгновенье,
Вечностью бессмертных ласк моих.
Жизнь и смерть! С концом свиты начала.
Посмотри – ласкаясь и шутя,
Я вонзаю трепетное жало
Глубже, глубже… Что ж ты замолчала,
Ты уснула? – Бедное дитя!»

Дильман был совершенно опьянён услышанным. Он напился вином и чувством, и стонал, когда Калитвина декламировала. Он пялился на нее как загипнотизированный.
- Браво! Богиня! – крикнул он под конец и чуть не опрокинул со стола приборы, зацепив скатерть, когда попытался неуклюже встать. Его силой оставили сидеть, сидевшие подле него соседи. Но он упрямо сопротивлялся и всё-таки встал, требуя, чтобы и ему дали слово для его запрещенного цензурой стихотворения.
Все поддались его неукротимому пьяному напору.
- «БЕСКОНЕЧНОСТЬ» - выкрикнул он название стихотворения.

- Мы с тобой сплетемся в забытьи:
- Ты, как нимфа, лежа на диване,
- Я — прижав к тебе уста мои,
- На коленях, в чувственном тумане.
-
- Спущены тяжелые драпри,
- Из угла нам светят канделябры,
- Я увижу волны, блеск зари,
- Рыб морских чуть дышащие жабры.
-
- Белых ног, прижавшихся к щекам,
- Красоту и негу без предела,
- Отданное стиснутым рукам,
- Судорожно бьющееся тело.
-
- Раковины мягкий мрак любя,
- Дальних глаз твоих ища глазами,
- Буду жечь, впивать, вбирать в себя
- Жадными несытными губами.
-
- Солнце встанет, свет его умрет.
- Что нам Солнце — разума угрозы?
- Тот, кто любит, влажный мед сберет
- С венчика раскрытой, скрытой розы.»

Пока он читал, тоже пьяный Минский ни с того, ни с чего стал вдруг во время чтения шумно стал говорить своей Белле про «восхитительный» талант Федора Сологуба и не смущался при этом возгласам, требующим от него тишины. Наконец, сама Белла цыкнула на него и заткнула.
- Оу! – воскликнули мужчины, кроме Коринфского, когда Дильман кончил читать, и поглядели на реакцию женщин. Все дамы, кроме хозяйки, будучи уже тоже пьяненькими, разомлели от услышанного. Кровь заиграла у них румянцем на щеках, а у некоторых и на шее, и на оголённой части груди.
Тут Дильмана потянуло тошнить и Фидлер с Коринфским потащили его в ванную комнату освежиться. Они окунули его несколько раз в чан с ледяной водой. Он орал что-то, нёс всякий бред, но сопротивлялся вяло, так как ему было плохо. На Майю же такое поведение Дильмана оказало очень печальное воздействие. Такое развязно-вульгарное к себе отношение со стороны Дильмана, было так неожиданно для неё, так оскорбило её, что она была не просто рассержена на него, а разъярена внутри и ждала минуты, чтобы наедине высказать ему всё то, что она думает теперь о нём.
Дильману стало по легче и Коринфский перестал его окунать и ушёл к гостям, а Фидлер, держал его и пытался в таком его виде, когда развязан рот, что-нибудь выпытать пощекотливее и сенсационнее. Дильман, мокрый в одной жилетке, сюртук его сняли сушиться, мочил волосы и плевался в раковину, бормоча:
- Что вас интересует? Мои отношения с Калитвиной? Да она живёт со мной уже давно! Хотите знать подробности, приходите ко мне, как буду трезв, я всё вам расскажу – и протянул немцу свою новенькую визитку с петербургским адресом.
- А вы позволите мне переписать ваше стихотворение ко себе в альбом? – увещевательно заискивал перед ним Фидлер.
- Конечно! У меня полно таких! Когда-нибудь издам целым сборником и посвящу Ей! – пьяный Дильман посмотрел глазами в другую комнату, намекая на именинницу.
-Оу! Столь пикантные подробности. Весьма и весьма любопытно, - просмаковал в предвкушении Фидлер.
- Да, - мотнул головой, мало соображающий Дильман. – Вы не смотрите на неё, что она такая скромница из себя. Знаете, какая она в любви? Артистка сладострастия! Впрочем, я тоже ставлю сладострастие превыше всего в мире и опьяняюсь его «красотой».
- Значит, мы с вами договорились, господин Дильман? – нетерпеливо спросил Фидлер. – Когда я смогу посетить вас по указанному адресу на Малой Итальянской, 41?
- Слушай, друг, давай потом, как-нибудь! – чуть трезвея, напряг свой мозг Дильман. – Я скоро поеду в Москву. Меня не будет некоторое время. Потом, как-нибудь, после Нового года приезжай.
- Хорошо, но вы уж известите меня письмом, - вкрадчиво пробормотал Фидлер.
- Пренепременно, друг! – приобнял его Дильман и похлопал по плечу. – Пойдём к ней! А то ведь заждалась, родимая.
- Вы считаете, что вам уже легче?
- Мне? Да я еще столько же сейчас выпью. Пошли же! Эй и нам ещё вина! – крикнул Дильман, увлекая за собой Фидлера в гостиную.
Но Фидлер, приведя его к гостям, сам поспешил подсесть к имениннице, которая о чём-то разговаривала с румяной и разгорячённой от лёгкого опьянения Чюминой.
- Вы позволите на минутку украсть у вас именинницу, госпожа Чюмина? – вкрадчиво улыбаясь, сказал немец.
И когда они остались наедине, попросил Майю дать ему списать ещё какие-нибудь знойные стихи непристойного содержания, если таковые имеются. Майя подала ему тетрадь, а сама пристально следила за Дильманом. А немец также пристально и скрупулёзно выписывал себе в блокнот другие непечатные стихи поэтессы, внутренне сотрясаясь от сенсации и вожделения.


Вечер подходил к концу. Пьяное гульбище разбредалось. Первым откланялся Фидлер и уехал с женой, единственный, не теряя в этот вечер чувства меры и времени. Дильман в одном сюртуке проводил его до улицы и расцеловал, расточая восторженные комплименты.
- Вас не удивляет, что день рождения Калитвиной празднуется без ее мужа? - напоследок спросил его Фидлер. – Уже почти три часа ночи, а его так никто и не видел?
- Это нормально у них в семье, - махнул ему рукой Дильман. – К тому же на эту ночь я ангажировал её.
- Оу! – усмехнулся пикантному намёку немец, а поэт ещё раз его расцеловал и пошёл в дом.
Дальше все вышли провожать Минских и Чюмина попросилась уехать с ними. Их посадили в карету с фонарём и они покатились по улице в туманно-белую дымку ночи. Коринфский не хотел уходит и Сологуб тоже сидел и глупо мигал глазами. Майя поила оставшихся мужчин чаем. Но так же как и Дильман, он сейчас больше всего хотела остаться с ним наедине и объясниться. А поэты как назло болтали без умолку и время катилось к утру, а их всё никак нельзя было выпроводить на улицу. И даже Дильман, как будто не понимая её желания, поддерживал с ними беседу, запивая уже десятой, наверно кружкой чая.
- Может, хватит, уже чая? – спросила его Майя. – А то в ватерклозет не набегаешься?
- Да, господа, - понял её намёк и шумно поднялся из-за стола Дильман. – Нам уже пора.
- Майя Александровна, - начал тут что-то мямлить Коринфский, но Константин сгрёб его в охапку и потащил к выходу.
- Завтра на Пятнице выскажешь, братец Аполлон! Майе уже хочется отдохнуть от нас. Пошли-пошли! Федя и ты что сидишь! Айда, вставай!
- Я что? – невозмутимо сказал Сологуб. – Я готов. Я, как все.
- До свидания, господа, - устало улыбнулась всем хозяйка, дождавшись, когда они наконец напялят на себя шляпы, шапки и пальто. Сологуба качало. Ему нахлобучили на глаза его шляпу и потащили за дверь.
Майя осталась одна. Но дверь она не закрыла. Сердце бешено взметнулось в неудержимый скач. Что же будет дальше? Она была готова в эту минуту к любому продолжению событий. Всё зависело от Него. Его что-то долго не было. Минут через тридцать Дильман вернулся, уже вполне трезвый, умывшийся где-то грязным снегом.
- Божечки! – всплеснула она руками, глядя на него. – Ты ж всё лицо себе извазёкал. Пойдём, умою тебя, горе моё!
Он с виноватой полуулыбкой посмотрел на неё. – Майечка! – воскликнул он нежно. – наконец-то мы одни! Мне так много нужно тебе высказать!
- Пошли, лицо умоем! – любовно глядя на него, властно потащила его в ванну молодая женщина.
Она сама заботливо налила воды в таз и сама вымыла ему лицо, а потом, как ребёнку вытерла свежим полотенцем.
- Кулёма моя! – твердила, словно сынишке.
Затем, потушив в гостиной верхний свет, зажгла уютный торшер и села на диван.
- А дети у тебя где сегодня? – спросил её Дильман, садясь почему-то не с ней, хоть она и ждала этого, а напротив. – Я хотел увидеть сегодня всех твоих богатырей.
- В четыре часа ночи? – спросила она его, улыбаясь.
Она сидела на диване в вечернем платье. Была умопомрачительно хороша и желанна, но в то же время космически недоступна, как ему в этот миг казалось, словно планета, недосягаемая пути проносящегося мимо метеора. От отчаяния он готов был грызть ногти – дурацкая привычка шуйского детства, или выть на почти полную, только начавшую убывать луну, которая под ветром вырвалась из млечного тумана, распустила свои ажурные белые пряди, серебря подоконник и мерцая в длинных и тяжёлых шторах.
- Скоро, в декабре, будет полное лунное затмение, как утверждает нам календарь. Голова идёт кругом. Майя, я давно хотел тебе сказать, - взволнованно запнулся в потоке давно приготовляемых слов поэт. Простых, казалось бы, слов признания в любви. Но как тяжело их было сказать сейчас, именно здесь, перед ней, глядя в карие её глубокие глаза, или даже не глядя. Но мысленно чувствуя всю её, трепетную и желанную, такую близкую и далёкую одновременно.
- Я знаю, Костя, - остановила его лепет Мария. – Не надо, ничего не говори.
- Я люблю тебя! – застыдившись своей робости, выпалил поэт.
- У нас ничего не может быть с тобой. Ты это знаешь.
- Но почему? Я готов всё бросить, всё оставить, забыть, и жизнь начать заново с тобой!
- Ты уже бросил первую свою жену. Теперь вторую бросать? Так никакого счастья не будет.
- Мне не нужно никакого счастья без тебя! – отчаянно простонал он.
- Ты не мальчик давно. И я не девочка. Я не буду бросать семью, детей. И мужа я не брошу. Он подарил мне счастье, которого ты мне не можешь дать. Вот ты возьмёшь меня без денег и с тремя детьми в жены? Нет. Что и следовало доказать. А любовницей твоей я быть не хочу! Мне этого мало. Я хочу быть с любимым день и ночь, понимаешь и навсегда! Ты мне этого дать не в силах. Так зачем же мне оставлять мужа, к тому же любимого, несмотря ни на что. Я вас обоих люблю. Была бы моя воля, и власть, как у моей героини, царицы Савской, я б вас обоих сделала бы своими мужьями. Устроила бы себе мужской гарем.
- Ты амазонка, однако! – восхищённо сказал Дильман.
- Я – женщина и – только…, - грустно улыбнулась Калитвина.
– Но я буду любит тебя вечно! – страстно заявил поэт.
- А жену ты свою как любишь, больше меня? – испытующе и ревниво поглядела на него влюблённая женщина.
- Жена это другое…, - уклонился он от прямого ответа.
- Нет, всё то же, голубчик! Или богатая жена – так, для денег, чтобы прикрыть голый зад, а я - для развлечений?! Нет уж, милый мой, коль выбрал её, так и тяни эту лямку, ходок несчастный!
И тут в порыве отчаянной страсти она добавила. Возглас её вырвался из глубины груди, прямо из сердца.
- Не видел разве, что я тебя люблю, зачем сходился с ней?
- Так от тебя ведь не дождаться ласки, а с нею хоть что-то есть, - виновато улыбнулся ей Дильман.
- И тебе довольно этого «хоть что-то»?! – разочарованно воскликнула она.
- Это безумие! – попытался перевести разговор с обороны к собственным нападкам Константин. - К чему тебе такой муж?! Он – почти импотент. Он не может, пусть даже хотя бы в силу отсутствия времени дать тебе физической любви столько, сколько нужно тебе, в силу твоего южного темперамента. Твоё физическое влечение к нему и твою потребность в сексе, он называет болезнью – истерией! Он готов тебя отдать докторам-садистам, чтобы они или удалили твои яичники или лечили тебя, мастурбацией водным массажем. Или того хуже, как поступали в средневековье – отдать тебя в монастырь, чтобы священники изгоняли из тебя бесов отчиткой, как из одержимой кликуши!
- Да как ты смеешь так говорить о моём муже! – рассердилась Майя и впервые пожалела, что у неё не было секретов от этого человека, и они всегда при встречах и в переписке обсуждали легко и непринуждённо самые сокровенные интимные тайны и проблемы своих отношений в семьях. Дильман любил похваляться своими многочисленными успехами у женщин, рассказывая ей в письмах о многочисленных оргазмах с Андреевой, в которых он, с его слов, возносился к Богу и внимал божественным откровениям.
– Мой муж, по сравнению с тобой, орёл! – с обиженным чувством собственного достоинства, раздражённо заявила она. - А ты всего лишь мотылёк перед ним!
Летай себе по розам и фиалкам,
Сбирай свой мед с душистых лепестков!
Сама Майя понимала горечь его слов. Она не испытывала того наслаждения от близости с мужем, о котором слышала от других женщин, поведывающих ей свои интимные тайны. Их соития с мужем были непродолжительны, поспешны, суетливы, словно спаривания птиц в полёте. Уставший после работы или командировки муж, даже очень соскучившийся от длительной с ней разлуки, выплёскивал свою бурю на неё, истомлённую жаждой любви, быстро и бурно, но скоро иссякал, обмякал на ней, засыпая. А она пальчиком после него доделывала сама своё удовольствие, стыдясь греховности своей мастурбации. Ей было стыдно сейчас признаться в этом Дильману, хотя он уже и не раз вытаскивал из неё в задушевных беседах такие интимные откровения. Она тоже мечтала о ночи любви, а не о кратковременных вспышках плотской страсти. Но ночи любви у неё не было. Муж не мог более трёх раз возбудиться на спаривание, ещё молодым, а сейчас его хватало только на один раз. Он хвастался ей, что до знакомства с ней, ещё студентом однажды с проституткой у него было пять раз за полтора часа любовного марафона, а в другой раз четыре раза за два часа близости. Но таким половым гигантом или богатырём он уже после свадьбы быть не мог. И Майя усмиряла, умерщвляла свои желания, подавляла свою плоть. Но в стихах эта сексуальная неудовлетворённость расцветала буйным цветом, сияла проникновенной, выстраданной женской лирикой. Но, конечно, изменить мужу она себе никогда не позволит. И дело не в муже. А дело в ней.
- Но почему, Майя, дорогая! – умолял её сейчас хотя бы раз в жизни отдаться ему Дильман. – Ты же сама пишешь, что для вдохновения хоть один миг запретной любви всегда выбирает твоя литературная Героиня. Ну это же ты настоящая! Вспомни свою поэму «У моря»?! Вспомни множество других твоих отчаянно смелых стихов! Вспомни стихи своего второго, знойного сборника! Почему же ты в жизни не такая?! Трусиха! Ты обманываешь молодых девушек своими стихами! Сама их учишь быть смелыми в любви, преодолевать преграды, а сама в кусты! Твои поклонницы думают, что ты порыв любви и страсти ставишь выше всего, а ты…
- Пойми, не могу я даже раз пустить тебя…, - тихо и конфузливо сказала женщина, не глядя на него и опустив от стыда глаза.
- Почему?! – настырно вперил он в неё свой проникающий взгляд.
- Как я дальше буду с этим жить?
Он не понял смысла её вопроса.
- Тьфу ты чёрт! – ругнулся Дильман. – Да смой и забудь! И выкинь из головы, если не хочешь черпать из того сокровища новое вдохновение!
- Ты не рожал детей, ты только бросал их. Тебе этого не понять! – она подняла на него свои огромные глаза-звёзды. Они сияли величественной мудростью. – В субботу большой христианский праздник – «Введение во Храм Пресвятой Богородицы». Но ты же в церковь не ходишь, - она с упрёком посмотрела на него. - Во время празднества церковные служители облачаются в голубые одеяния. Образ «Введение во Храм Пресвятой Богородицы» украшен гирляндами цветов, а рядом на подсвечниках верующие зажигают свечи. Это напоминание о чистоте Девы и тех свечах, с которыми Ее вели к иерусалимскому храму.
- Тогда не пиши больше о страсти, если ты такая целомудренная! – ехидно заметил отвергнутый горе-любовник, находящийся в состоянии глупого безответного адюльтера.
- Не могу. Это моя песня. Это то последнее, что у меня есть вместо счастья. Мой мир мечтаний.
- Ты сама не хочешь себя сделать счастливой, - обиженно заявил Дильман. – Тебе нравится страдать и быть несчастной. Ты даже сборник свой посвятила Любви и Страданию – «AMORI ET DOLORI SACRUM». Ты старомодная какая-то в любви, отсталая, впрочем, как и в жизни, носишь, вон, платья десятилетней давности. И не боишься быть высмеянной ярыми радикальными модницами, не стыдишься этого. И в том твой особый и неповторимый шарм.
- Я просто донашиваю своё девичье приданое, - обиделась на такой его чёрный комплимент Майя.
- Ну, если ты смогла сохранить фигуру, раз входишь в дозамужние платье, честь и хвала тебе. А что же муж, не может купить тебе модный фасон, что же не даёт обновить гардероб любимой жене?
- Я и так сижу на его шее, как четвёртый ребёнок, как приживалка. Он один работает, как вол, без выходных.  Света белого не видит.
- Если ты мне сейчас сама не дашь, я не знаю, что я с тобой сделаю! – вдруг полу шутя, но с явно звенящими нотами отчаяния и страсти, громко сказал Дильман. - Я насильно овладею тобой!
Калитвина вся застыла, явно будучи в шоке от услышанного. Она не ожидала от своего пусть порывистого и неуравновешенного и игривого друга такой глубины страсти, доходящей до маниакального состояния безумия. Это была грань, за которой уже были не шутки. В таком состоянии этот человек был способен на всё, на такие крайности, что становилось страшно. Такой неудовлетворенный фанатик мог и убить её, подобно тому, как она слышала или где-то читала в прессе, как какой-то офицер убил чужую жену, будучи безумно в неё влюблён.
Она так беспомощно сжалась, что Константину снова стало жаль её, как когда-то прямо до слез или судорог в груди.
- Вы не посмеете, Константин Дмитриевич! -  порывисто сказала она. - Иначе я всем расскажу, что вы со мной сделали и это похоронит вашу репутацию.
- Плевать! К черту вся слава и почёт. К черту имя! Зато у меня будет хоть миг с тобой! – провоцировал он её чувство, приближаясь к ней.
- Вы безумны! Идите прочь или я закричу и позову дежурного дворника! – молодая женщина поспешно встала и отскочила от него к окну. - Он не спит и ждёт всю ночь запозднившихся жильцов-соседей, чтобы за плату открывать им ворота. Он сильный. И здесь не далеко, в дворницкой сидит, чай по ночам пьёт. Он вас в миг усмирит.
- Майечка! Ну сжалься надо мной! Хочешь, я стану перед Тобой на колени. Ну я очень тебя прошу! Неужели тебе не жаль меня совсем? – поэт попытался взять на жалость её сердце.
Она стояла непреклонная в своей отказной решимости.
- Хорошо! Я уйду. У меня тоже есть гордость. Знаете, как вас называет в литературе мой друг Валерий Брюсов? Бездарная женщина! И я теперь, пожалуй, в чём-то с ним соглашусь. Прощайте, Майя Александровна! Только что вы собственноручно убили во мне поэта. Когда-нибудь вам за это воздастся. Я вам ещё отомщу!
- Нет, Костя, - примиренческим тоном сказала она. – Ты пойми! Если я изменю мужу, он вышвырнет меня на улицу. Кем станут мои дети тогда? Женись на мне, если любишь. Я люблю тебя больше жизни! Позови меня сейчас замуж с детьми, как тогда в Крым, и я пойду за тобой, не раздумывая. Потому что люблю. Хотя я и мужа тоже люблю. Мне жаль его. Он столько мне сделал добра. Он очень любит меня, хоть и ревнует и тем мучает меня ужасно. Но я не хочу его лишать детей. Я не знаю, как мне быть. Я не смогу уйти от него, наверное. Он слишком глубоко в моем сердце. Я переболею. Эта любовь - страсть, она как болезнь пройдет. Хотя может быть и убьет меня. Я не вынесу, наверно такого напряжения. И когда-нибудь сломаюсь и, верно, сойду с ума или умру. Ты тоже, как острый нож, неосторожно и властно вошёл в моё сердце и там хозяйничаешь, творишь, что хочешь, делая мне очень больно.
- Уже утро, - поглядев в окно, сказал он. -Ну вот, хоть бы и так я провёл с тобой ночь.
Она грустно усмехнулась, раздумывая над чем-то. Какая-то тучка хмурила грустной тенью её взгляд.
- Майя, ты же не девочка, сама понимаешь. Я люблю тебя. И я хочу тебя! Дай мне одну ночь с тобой! Сама же об этом пишешь и считаешь за счастье. О, если бы это случилось у нас с тобой хотя бы раз! Я бы всю жизнь берёг это бриллиантом воспоминаний и в сердце хранил, как талисман моей любви к тебе!
Он с отчаянием и мольбой посмотрел на неё. Она стояла у окна, и полная, чуть убывающая луна освещала её фигуру и серебрила голову бледным нимбом. Луна, как обнажённая молодая женщина, стыдливо прикрывалась в небе полупрозрачной газовой дымкой развеянных облаков. А порывистый ветер, как страстный любовник, неистово разметал её облака-покрывала, и она, абсолютно голая и распластанная перед ним, была теперь вся в его объятиях на тёмно-голубой постели неба.
- Уже утро, мой повелитель, - процитировала она слова Шахерезады из «Тысячи и одной ночи» и улыбнулась. - Женись на мне. И тогда я буду твоей.
- Ну одно по одному! Майя! – раздражённо воскликнул он, начиная выходить из терпения. - Мы же говорили об этом с тобой год назад. И я сказал тебе, что жену бросить я не смогу. Я просто окажусь без неё в затруднительном финансовом положение, если разведусь сейчас с Катей. Я ничем не смогу обеспечить тебя с детьми.
- А, так вы, мистер, не забываете в любви и о своей выгоде?! – воскликнула Майя. – А где же бескорыстный герой, способный пожертвовать жизнью ради любимой?
- Ну ты же любишь меня. Я вижу это. Сердце не обманешь. Ну что ты ломаешься!
- Я тоже не могу быть с тобой, если ты не можешь и не хочешь, - непреклонно сказала Майя.
- Слушай, ну что тебе стоит просто дать мне хоть для забвения, для вдохновения. Напейся и отдайся. Дай мне попробовать тебя на вкус. Я дам попробовать себя. Сравнишь с мужем. Тебе понравится. И я предлагаю тебе за это тысячу рублей, хочешь, - в кредитных билетах, хочешь, - новыми золотыми империалами! Как полную Пушкинскую премию за одну ночь! Нет?! – он с отчаянием посмотрел на её колебания, думая, что она уже клюнула на его крючок, но только ей мало её самолюбию, чтобы уже безотказно сдаться на его милость. И поспешно добавил: - Хочешь, дам десять тысяч рублей?! Дачу себе купите с мужем в Петергофе и не будете больше снимать!
Но он глубоко ошибался насчёт её колебаний. Она некоторое время всего лишь боролась с собой, чтобы не взорваться негодованием.
- Что? Ты хочешь купить меня, мою любовь, как проститутку?! – не совладав с собой, взорвалась всё-таки истерическим возмущением Майя. - Ну спасибо тебе, Костя! Ну уважил! Нет слов! Да ты обидел меня сейчас не на шутку, нехристь! Убирайся к своей жене! Та уж верно заждалась тебя в своей тёплой постели. А мне такие унизительные предложения делать не смей! Так ты понял мою любовь? Как же я ошибалась в тебе, изверг проклятый! Идите прочь, господин Дильман, на все четыре стороны! И не подходите ко мне больше! Я вас презираю!
Она подавила в себе истерику, даже попыталась усмехнуться презрительно и гордо и поспешно открыла входную дверь, властно указав ему на выход.
- Ах ты скотина! Подлец! – голос её прорывался в отчаянии на визг и слёзы брызнули и залили красивые её умные глаза. - И не пиши мне больше ни писем, ни стихов. Я их читать не буду! Кончено! К чёрту! Ты только что убил мою любовь, гад! Спасибо тебе за это. Лучше бы убил меня! Иди вон!
Он ушёл, словно побитый.  Он хотел волосы рвать на голове. Он думал, что такой высокой оценкой её красоты он наоборот взволнует её кровь и желание. Он жестоко ошибся и потерял её навсегда.
«К черту! Посмотри какая гордая! Ишь цаца! Да иди ты...! И он в бешеной злости спустился в трактир Одесса.
- Костя! –на лестнице прозвучал отчаянный призыв Мирры.
«Сучка!», - подумал он про неё. «И не даёт, и не отпускает! Вырвать надо её из сердца вон!» Внизу, на первом этаже дома в соседнем флигеле был извозчичий трактир «Одесса». И Дильман решил залить там своё обиженное мужское честолюбие. Он чувствовал себя, словно у разбитого корыта. К жене своей, Андреевой, он как-то быстро охладел в поездке по Европе. Постыла ему эта холодная доска. Хотелось страсти, хотелось настоящей кипучей любви, тех эмоций и чувств, какими только и жив, и питается, словно кровью вампир, поэт.
А Майя долго плакала, как он ушёл, долго смотрела в окно на растворяющуюся в утреннем небе луну и в её тетради стихов после этого были намараны плохими чернилами новые неровные строки. Забывшись недолгим сном, она проснулась с тяжёлой головой и разбитым утратой сердцем. И, совершив над собой привычный туалет, на бело переписала новые свои стихи красивым каллиграфическим подчерком на чистый лист бумаги, свернула его конвертом и убрала во внутренний карман пальто. Она собиралась на Пятнице сегодня вручить его Дильману. Она мысленно представляла, как, не глядя ему в глаза при тусклом свете зелёных газовых фонарей, протянет ему свой конверт и скажет: «Константин Дмитриевич, это вам мой ответ на ваше предложение».
Он порывисто выхватит его из её дрожащих рук, прижмёт к сердцу и взволнованно воскликнет: «Что бы там ни было, я непременно отвечу тебе в стихах! Ты воскресила во мне поэта, Майя! И я люблю тебя, несмотря ни на что! Только сильнее! И буду любить вечно!»
В таких утешительных грёзах она стала собираться на Пятницу.



Пятница
Поздно вечером в пятницу 20 ноября, когда уже отыгрались все концерты и спектакли в столичных театрах, в доходном доме № 7 домовладельца купца Каневского на Николаевской улице, на квартире у поэта Случевского, собралась третья по счёту «Пятница» или литературный клуб именитых и начинающих поэтов. Хозяин салона, гофмейстер двора, член Совета министров внутренних дел, тайный советник и главный редактор газеты «Правительственный вестник» Константин Константинович Случевский тепло приветствовал всех приходящих: как знаменитых, так и неизвестных авторов.
Шумно и любезно встречал именитых мужчин, чинно раздевающихся самостоятельно в передней или прибегающих к помощи юной и хорошенькой горничной в белом фартучке и отвешивающих ей без стеснения сальные шуточки. К ним хозяин кружка выходил навстречу, громко и радостно приветствуя, и, пожимая, долго тряс руку, рассыпаясь в придворных любезностях и хвалебных эпитетах дворцового этикета.  Если приходила дама одна или с кавалером, то дамам он непременно целовал ручку, или прикладываясь к бальным перчаткам, или лобызая перстни. Молодым людям и новичкам салона и самого литературного поприща, Случевский благосклонно улыбался.
Сюда по традициям, ещё привитым салоном Якова Полонского, почившего уже как с месяц, приходили и маститые авторы. Первым прибежал помощник Случевского по газете «Правительственный вестник» и его верная правая рука Аполлон Коринфский. Запыхавшись, он нёс под мышкой кипу книг и папок с бумагами.
- Аполлон Аполлонович, - с лёгким негодованием и укоризной покривился, глядя на него, хозяин квартиры. – Что это вы мне опять, на ночь глядя, понатащили?
- Добрый вечер, Константин Константинович! – поприветствовал Коринфский своего начальника. – Это вам посмотреть рецензии на книги в завтрашний номер. Я уже просмотрел и вам на полях пометочки оставил. Пометил карандашом.
- Уберите! – придирчиво отмахнулся Случевский. – Потом погляжу. Помогайте мне лучше гостей встречать. Сейчас повалят.
Коринфский быстро разделся и стал усердно причёсываться перед зеркалом.
- Перед кем это вы так решили покрасоваться сегодня? – удивился Случевский, оглядывая новый костюм своего помощника.
- Пытаюсь устраивать свою личную жизнь, да всё никак не выходит.
- Любовь, она, братец вы мой, штука тонкая. Как и Муза. Выбирает не каждого. Значит, вы у нас в женихах ходите? И давно, стало быть?
- Задумывался давно. А прилагать усилия начал недавно. Мне ведь скоро три месяца как тридцать лет исполнилось. Пора подумать и о потомстве. Книжки про детей пишу, а пора бы уж и самому детей своих заводить да нянчить.
- Нянчить – это, пусть их няньки нянчат, а вот насчёт женитьбы - это правильно, - похвалил его Случевский, но тут же, сощурившись, добавил. – Только вы, дорогой мой, не там ищите жену себе. В среде литераторов мало хороших женщин, пригодных для семьи. И на замужних женщин вы не поглядывайте. Не надо. Берите себе мещанку или даже крестьянку, как Казимир Баранцевич. Дворянин, а не побрезговал – женился на крестьянке. Вы, хоть и потомственный у нас дворянин, но история вашего рода всем известна и не так уж привлекательна для столичных барышень из благородного сословия. Хорошо бы, конечно, вам из купеческой среды себе невесту отхватить, вон, как Дильман. Глядишь, и финансовые дела бы свои поправили...
- Нет, Константин Константинович. Мы, Коринфские – однолюбы и по расчёту сердце нам не велит выбирать себе подругу.
- Как знаете, милый мой. Только надо по ровне пару себе искать.
- Поверьте мне, я не забываюсь, кто я. И не льщу себя надеждами на любовь петербургской красавицы. Хоть и влюблён уже безответно и давно.
- И безнадёжно?
- Увы.
- Так оставьте. Выкиньте из головы. Зачем сохнуть по несбыточной мечте?
- Вы правы, дорогой Константин Константинович.
- И парфюм смените, - принюхавшись, поморщился Случевский. - Кислый запах какой-то, разве не чувствуете?
- Заложен нос, не понимаю-с, - виновато улыбаясь, развёл руками Коринфский. - Говорили, что хороший, - конфузливо покраснел косматый Аполлон.
- Таким ароматом, братец, даму не очаруешь! Что это? «Свежее сено» от Сиу?
- Нет, одеколон, вот только запамятовал, то ли Брокар, то ли Бодло…, - Коринфский неуверенно достал пузырёк.
- Не Бодло, а быдло! – возразил Случевский. – Где покупали?
- На толкучке, у Апраксина двора…
- Вы на флакон поглядите! Ребёнку же ясно – подделка! В подвале каком-то разливали! Эх, дорогой вы мой! Женской заботы вам, действительно не хватает. И даже опеки. Неряха такой нерасторопный!
- Виноват-с, - глупо улыбнулся Коринфский. – На работе оно как-то всё не до этого.
- Надо вам отпуск дать – устроить свою личную жизнь. Надо! Замотал я вас в конец! – сокрушённо, покачал головой хозяин.
Тут разговор редакторов прервал приезд нового гостя. Это приехал на извозчике 50-ти летний граф Голенищев-Кутузов из рода потомков знаменитого фельдмаршала, лауреат 1894 года полной Пушкинской премии по литературе и получивших за то от Императорской Петербургской академии наук тысячу рублей. Граф возглавлял личную канцелярию императрицы-матери Марии Фёдоровны и был в курсе всех придворных новостей.
- Ах, Арсений Аркадьевич, дорогой! – приветствовал его поэт Случевский, выходя навстречу. – Вы, как всегда в авангарде, как и следует потомку легендарного полководца.
- Здравствуйте, дорогой Константин Константинович, - чуть конфузливо отмахнулся пришедший. - Что, разве никого ещё нету?
- Представьте себе, вы, как и в прошлый раз, в числе первых. Что слышно нового при дворе?
- А, всё одно и то же. Вы, чай, в своём Вестнике по боле нашего знаете свежих новостей.
- Как отпраздновали в субботу свой пятьдесят первый день рождения Её императорское величество Вдовствующая Императрица Мария Фёдоровна?
- Как всегда скромно. Но со вкусом.
- Наша красавица! Не налюбуюсь на её портрет в русском платье с диадемой и колье из пятьдесят одного бриллианта!
Пока хозяин с гостеприимным радушием провожал с комплиментами графа в гостиную, почти следом раздался звонок и в темноту прихожей ввалило сразу несколько вновь прибывших литераторов.
Это был 48-летний Иероним Ясинский, писатель, журналист, поэт, литературный критик и переводчик, драматург, издатель, редактор «Биржевых ведомостей».
- Иероним Иеронимович! – горячо приветствовал его Случевский. - Ну, что ваша «Биржёвка» нам ещё предвещает худого в декабре? И дальше будете нас пугать своим кризисом?
- И буду, Константин Константинович! - приветствовал его ответным крепким рукопожатием Ясинский. – Ежели правительство не желают ничего слышать о голоде, лютующем второй год в целом ряде губерний, и о падении экспорта зерна, что в купе с чрезмерными расходами нашими в Маньчжурии, неминуемо повлечёт за собой скорый спад производства и мощный экономический кризис, а то и обвал на биржах!
- Полноте, дорогой мой Онисим Иерянский, Фома Личинкин или Рыцарь зеркал, как вы себя любите величать псевдонимно в авторских приписках к своим творениям. Не пугайте на ночь глядя, прошу Вас! Хотя, не могу не согласиться с вами, что расходы на Желтороссию у нас нынче в самом деле неоправданно велики.
-А! Всё тот же «тараканий бунт» нашей расейской глупости и тупости! Одне невежество и темнота.
- Присаживайтесь, голубчик, - улыбнулся ему с маской солидарности любезности хозяин. – Давайте хоть сегодня не будем омрачать себе настроение, а отдадимся наслаждению изящной словесностью, подобно юным девам, впервые вкушающим запретный плод греховной плотской любви, тем более тем сегодня скандальных и пошлых, волнительных и прекрасных, чувственных и возбуждающих будет у нас предостаточно, ведь мы ждём к себе очень много новых и прелюбопытных авторов, молодых авторов и даже молодых женщин-авторов, о которых я вам писал и рекомендовал обратить внимание.
- Да-да, собственно за этим я и пришёл к вам сегодня, милостивый государь, - одобрительно согласился Ясинский.
Следующими была влюблённая княжеская чета Барятинских. Супруг, 24-летний князь Владимир Барятинский в мундире обер-офицера Гвардейского экипажа и его 27-летняя красавица-жена, знаменитая актриса Лидия Яворская в роскошном вечернем платье с глубоким декольте, с бриллиантовым ожерельем на атласной алебастровой шее, словно у статуи, с веером и в гостевой шляпке с экзотическими перьями.
- Батюшки! Ваше сиятельство, Владимир Владимирович! – театрально всплеснул руками поэт, встречая молодого именитого гостя. – Как себя чувствуют родители ваши, Их сиятельства князь Владимир Анатольевич и княгиня Надежда Александровна?
- Слава Богу, - по - молодому энергично и бодро отрапортовал пришедший.
- Под окнами стоит красавец-экипаж. Это ваша коляска?
- Да, отцовский выезд.
- Ох вороные, ну просто чудо кони!
- Ещё бы! Пражские кладрубы! – с гордостью заявил молодой князь.
- Моё почтение, госпожа княгиня! Ваша принцесса Грёза – восхитительна!
- Merci, – галантно поклонилась ему актриса.
- Вы – прелесть! И Само совершенство! - Случевский галантно поцеловал даме ручку в высокой перчатке. – Прошу, проходите! И выбирайте себе места по удобнее. Предвкушайте волшебство и мистику высокой поэзии. Сегодня молодые поэтессы будут читать вам свои волшебные стихи о любви.
- Заманчиво и интригующе, господин поэт! – улыбнулся на гостеприимную любезность князь, входя в большую залу.
Следующим пришёл Фидлер, поволжский немец, переводчик, интервьюирующий литераторов и с германской щепетильностью записывающий любые добытые им сведения из их частной жизни. Он удостоился скромного, по своему рангу, приветствия и тихо и незаметно, стараясь не привлекать к себе много внимания, как корреспондент, проскользнув в залу, скромно сел в углу и затаился, чёрным паучком, поджидаю свою сенсационную жертву-добычу.
Далее уже повалила гурьба и места на вешалке для пальто, шуб и салопов совсем не было. Горничная стала уносить одежду вновь прибывших в шкап. Появился поэт Константин Фофанов, за которым плёлся оруженосцем или пажом поэт-фофанист Петя Порфиров, 28-летний холостяк-тихоня с потаёнными бурно-сексуальными вожделениями, нёсший под мышкой только что изданную отдельной книгой свою поэму «Первая любовь», которую Фофанов, медленно поднимаясь по парадной лестнице дома и кланяясь бородатому швейцару, как критик разбирал со своим учеником.
- Твоя муза, Петя, не имеет в себе ничего вычурно-растрёпанного, шального, оргиастического. Это, на мой взгляд, необыкновенно порядочная, чистая, несколько конфузливая и меланхолическая женщина с честною, ясною мыслью, простым языком и спокойными здравыми вкусами. Кто она? В жизни у неё есть прототип?
- Есть, - покраснел Порфиров. – Она сегодня заявлена в числе приглашённых.
- У—у-у! – протянул Фофанов. – Посмотрим-посмотрим.
- Прошу, господа, входите, протолкнул их в комнату взглядом без особых церемоний Случевский.
Фофанов, зайдя в зал, демонстративно оглядел собравшуюся публику и вместо приветствия провокационно заявил очередной свой ляп:
- Ну что, начесали челышки, саврасы? Капульчики свои понаприлизали, папильотки позавили?
Но все постарались не только не обратить внимания на его вульгарное приветствие, но даже и его самого не заметить.
Далее явился, словно вылезший из печной трубы ангел, философ Владимир Соловьёв со своей сестрой Поликсеной или Allegro, как она себя творчески называла. В гордом одиночестве пришёл и, по видимому, пешком молодой худощавый и румяный Иван Бунин. Из доходного дома Музури с Литейного проспекта пришла под ручку чета Мережковских. Зинаида Гиппиус была экстравагантна и вызывающе эпатажна. Когда она сняла с себя шубу, то оказалась одета в английский спортивный мужской костюм для катания на велосипеде. При этом она смело закурила ароматизированную сигарету в длинном мундштуке. Пришёл в пенсне с курчавой бородой меценат князь Урусов, приятельница Чехова хохотушка-веселушка, получившая уже признание в драматургии Татьяна Щепкина-Куперник. Пришла знаменитая переводчица-поэтесса Бой-Кот – Чюмина, отрешённая и усталая женщина с видом обделённой любви. Пришли вдвоём незаметный, тихий и тихо лысеющий, учитель Рождественского городского училища на Песках, в пенсне Фёдор Сологуб, и молодой, броский студент Московского университета Валерий Брюсов, энергичный и наблюдательный, смотрящий на все авторитеты с вызовом. Последний нёс под мышкой свои изданные первые сборники стихов «Chefs d’oeuvre» («Шедевры») 1895 года и «Me eum esse» («Это я», 1897).
Случевский с шутливым тоном обратился к Сологубу, заглядывая в его мутные то ли от хронического недосыпания, то ли одурманенные опиумом, глаза:
- Опять вы, Фёдор Кузьмич, как я погляжу, эротическими грёзами бредите. Не как не отойдёте от своих «Тяжёлых снов». В каком-то трансе декадентском или символистском постоянно пребываете. Мой друг, пора выходить из подполья и жизнь реальную вдыхать полной грудью.
- Да-м-да, - промычал в ответ Сологуб и уставился на хозяина с глупым видом человека, потерявшего или забывшего дома мысли.
Брюсов сунул свои сборники Случевскому, но тот не принял их, отстранив рукой.
- Потом, молодой человек. После. Когда я вас приглашу почитать нам что-нибудь из своего. Но навряд ли сегодня… Сегодня у нас аншлаг чтецов.
На что Брюсов хмыкнул и прошёл за Сологубом в зал, презрительно оглядывая собравшуюся публику.
Приехал князь Цертелев, философ и поэт, лауреат поощрительной Пушкинской премии 1893 года, почитающий и навязчиво агитирующий всем философию Шопенгауэра, интересующийся древнеарийским и буддийским миром. Как характеризовал его Голенищев-Кутузов, он был равнодушен к окружающей его русской современной жизни и вдохновлялся событиями и героями времён, давно минувших. Он скромно прошёл, поздоровавшись с хозяином, и сел рядом с Соловьёвыми. Пришёл Фёдор Вишневский, поэт под псевдонимом Черниговец, юморист и сатирик, генерал-майор в отставке, с чёрными фельдфебельскими усищами. Сел рядом с Цертелевым и стал бубнить ему что-то о своих переводах Шопенгауэра. Пришёл Пётр Васильевич Быков, пятидесятичетырёхлетний поэт, прозаик, критик, библиограф, ответственный редактор одного из называемых «толстыми» журнала «Русское богатство». Пришёл в костюме поэт Сергей Сафонов, тридцатиоднолетний черноусый красавец-актёр провинциальных театров, играющий Чацкого в летнем театре в саду Озерки в районе Суздальских озёр. Роскошные тёмные волосы его были красиво расчёсаны назад. Он громко оповестил о своём прибытии, театрально позируя хозяину в предчувствии присутствия на вечере молодых дам.
Скромно пришёл молодой тридцатиоднолетний писатель Алексей Будищев, с грустным внимательным взглядом. Он был скромно одет и хотел проскользнуть незамеченным «на камчатку» собрания, но Случевский его остановил и оконфузил витиеватой тирадой насчет поспешно сунутой ему в прихожей автором, изданной в прошлом году книги «Степные волки».
- Дорогой вы мой, Алексей Николаевич! Что за чудесные образы вы нам подарили в своей книжке «Степные волки»! Какие свежие, сочные краски жизни брызжут в ваших рассказах и очерках! Какие женские характеры высвечены! В самих «волках», а особенно в «Лгунье»! Я восхищён! Красота, искажённая печатью порока лжи! Убийство Лжи, но в гробу вид измученной жизнью девушки, а не Лжи. Вот это искажение женских черт пороком, задетое вами, просто пробирает до дрожи. Это как при исходе вампира из Люси Вестенра, героини в новом романе Брэма Стокера «Дракула». Вампира из мёртвой девушки изгоняют, вбивая ей в гробу осиновый кол в сердце, отрезая голову и набивая рот чесноком. И сразу же, вместо кровожадного монстра в гробу к покойной возвращается милое личико умершей невинной девушки. Вот сюжетец! Похлеще вашего отчаянного ревнивца с ножом будет. Не читали? Прекрасная книжка! У меня, кстати есть, подарок из Лондона, издательства «Constable», май 1897 года. Если хотите, дам почитать. Дух захватывает. Как и расследовательские статьи Уильяма Томаса Стеда в "Пэлл Мэлл Газетт" 1885 года, повлёкшие за собой скандал в Британском парламенте и принятие закона в защиту девочек, пресечение публичных домов и повышение возраста женского согласия на брак с 13 до 16 лет. А то ведь всяких извращенцев, маньяков и гомосексуалистов пруд пруди. Занятные, между прочим, статьи, поучительные. «Надругательство над девственницами", "Признания содержательницы борделя", "Как покупали и губили девушек"... Вот где, пожалуй, черпать можно и нужно человеческие трагедии. Вы думаете, у нас в России дела с детской проституцией обстоят иначе, чем в викторианской Британии? Ничего подобного! С нашей-то азиатчиной, у нас и похлеще истории случаются. Вот, что надо вскрывать писателю, какие язвы и пороки обличать!
- Да-с,- пробормотал смущённый Будищев, протискиваясь на задние ряды.
Пришли поэты Минский и Лихачёв. Первый, взъерошенный, как чёрт из табакерки, второй – благообразненький, седенький, аккуратный, словно университетский профессор или синодальный чиновник. Случевский к каждому из них нашёл ключ к сердцу, умастив похвалами их гордость и себялюбие.
Особняком пришёл поэт Льдов. Еврей из семьи выкрестов Розенблюмов. Аккуратный, сухопарый, крупноносый, раздувающий ноздри, словно настороженный дикий зверь.
- А вы, батенька, когда же нам новый свой сборник стихотворений подарите? – спросил его Случевский. – После «Памяти Лермонтова» уже семь лет ничего не издаёте.
- Пишу, многоуважаемый Константин Константинович! – парировал Льдов. – Видит Бог, пишу. Хочу назвать свой новый сборник - «Отзвуки души». Не готов ещё.
- Вдохновения вам, видимо не хватает, любезный. Но сегодня вы его у нас получите. Сегодня читают дамы.
- Да ну? – удивился Льдов. – Преисполнен горячим любопытством!
Одним из последних заявился в каракулевой шапке банкротный владелец «Северного вестника», печатавший в нём когда-то провокационные, скандальные политические и эротические стихи, еврей Волынский-Флексер. Он был малословен и хмур, видимо, озабочен делами раззорившегося журнала. А уже за ним, под занавес приветствия, под дружный ропот плохо скрытого негодования собравшейся публики, не одобряющей их видимую и вызывающую запретную близость, вместе пришли Дильман и Калитвина, и с ними ещё и Гайдебуров в придачу, на которого Майя при этом бросала частые благосклонные и любопытные взоры. Этот тридцатидвухлетний Гайдебуров был высок, хоть и залыс, но с густой важной бородой и строен, физически красиво сложен. Он был редактором отцовской газеты «Неделя» и ежемесячного приложения к ней – журнала «Книжки Недели», а также автором некоторых декадентских стихов, которые публиковал под псевдонимом «Гарри».
***
Трёхэтажный дом Каневского на Николаевской улице с фасадными окнами в красивых готических витражах, был совсем близко от дома, где недавно ещё только поселились в Петербурге Жильберы на Стремянной улице. Идти было от дома Мирры недалеко, мимо колонн разномастных купеческих доходных домов и Троицкой церкви, стоявшей на углу. И Дильман предложил Майе идти с ним под руку. Было холодно и Калитвина спрятала руки в муфту.
Вдвоём Гайдебуров и Дильман ее сопровождали на Пятницу. Сначала Майя не хотела позволять этого Дильману после вчерашнего. Он с обеда уже ошивался возле её дома. Когда она его увидела сегодня, то ужаснулась. Оказывается, он подрался в трактире и его там сильно избили. Следы побоев были отчётливо видны на его глуповато улыбающемся лице. Из тревожно-участливых расспросов она узнала, что он не ночевал дома, бродил по ночному Петербурге пьяный и ушёл куда-то за восемь вёрст от дома, заблудился и только городовой помог ему найти извозчика и отправил домой. Жалость к нему победила её обиженную гордость, и она простила взбалмошного поэта и вновь, как ни в чем не бывало, обволокла своей заботой и почитанием.
Теперь он, подле своей богини, шёл трепетно и, чувствуя свою вину, заискивал перед ней.
- Вот шляешься чёрте где! – строжила она его, выговаривая ему, как мать непутёвому сыну, а он кивал головой и добродушно улыбался.
Они шли медленно, чувствуя, каждый по-своему, что вчерашний час неудавшегося объяснения всё равно не смог отдалить их души друг от друга, и каждый из них был теперь более бережнее и трепетнее друг к другу. Каждый из них словно забыл, что вчерашнее объяснение надломило их будущее, что их такие поэтически двусмысленные и романтические отношения, хрупкие, хрустальные, уже были грубо разбиты суровой действительностью от неизбежного её отказа от воплощения в жизнь его призывов реальных отношений. И хоть они этого так старательно не хотели сегодня принимать, это было суровой объективной реальностью каждого дня. И лишь в сумеречном романтическом свете не казалось таким ужасным. Это понимали оба и, хоть и не смотрели друг на друга в присутствии третьего, шли и глядели под ноги и говорили об отвлечённом, но наслаждались близостью милого сердцу собеседника.
Мозаические иконы на фасаде Троицкой церкви загадочно мерцали им при свете газовых фонарей своими причудливыми пёстрыми изразцами и гофрированными складками. Мрачные чугунные торшеры фонарей с литым орнаментом и декорированными в неогреческом стиле светильниками, словно ночные городовые, охраняли их от ночных грабителей на всём пути. Будто на бараньих папахах или накинутых на них башлыках дежурных часовых и подчасков, сияли на них в темноте петербуржского позднего вечера спустившиеся с неба звёзды. Такую мысль Константин Дильман подкинул Марии, и она залилась, словно когда-то забытым её девичьим смехом, как какая-нибудь пансионерка, невинная проказница и шалунья без догляда своей классной дамы.
Майя была в костюме из крепдешиновой блузки с кружевами под старину, в скромном однотканном жакете и юбке, из-под которой нарядным причудом шелестели тёмно-фиолетовые оборки и рюши из тафты. На ней было плюшевое пальто с гипюровым воротником и накинутой поверх на плечи меховой вечерней пелериной. На голове её была тёмно-лиловая шляпа со страусовыми перьями и сиреневой вуалью.
Дильман был одет по-английски в пальто с меховым воротничком и цилиндр.
Подойдя к дому Каневского, Майя, оглядывая верхние этажи, сказала.
- Какие загадочные витражи на окнах! Вы не находите, Василий Павлович? – обратилась она к Гайдебурову, которому тоже, по-видимому нравилась и понимая это, кокетливо не забывала заигрывать и с ним, а также позлить ревностью не отходящего от неё ни на шаг и вцепившегося в поданную ему ручку Дильмана.
- Готический стиль, Майя Александровна, - постарался быть интересным ей Гайдебуров своими познаниями. - Колдунья какая-то с волшебной палочкой. Из древнегерманских саг или из лирики Гейне.
- А по-моему, она чем-то похожа на меня. Вы не находите, господа?
- Возможно. Милая мордашка. Надо будет спросить у нашего жильца, кого домохозяин им тут изобразил, - ехидно усмехнулся Дильман, на что Майя наигранно-обиженно дёрнула, пытаясь высвободить свою руку, а он умоляюще взглядом попросил её себе оставить и извинился за дерзость.
Они были последние, кто пришли на этот званый вечер, и Случевский поспешил открыть своё литературное собрание. Как бы опровергая все глупые толки, о том, что у него роман с замужней женщиной, Дильман сел не подле Калитвиной, а с Брюсовым, который его радостно и прощающе за прошлые отвержения, приветствовал. А с Майей сел Бунин.
- Ну, как дела, Старик? – спросил Дильмана Брюсов. – Ты из Европы?
- А, брат моих мечтаний! Поэт и волхв! – приветствовал, обнимая его, Дильман. - Да, только что из Италии. Зиму будем с женой в Петербурге.
- Отлично! Развернёмся с тобой тут в салонах! Развеем скуку. А то эти дряхлые знаменитости нагоняют мне смертельную тоску.
- А ты какими судьбами здесь, на Пятнице? – спросил Дильман у Брюсова.
- Сологуб притащил, - ответил тот, оглядывая собравшихся поэтов.
- Ты же писал мне, что соберёшься в Питер не раньше декабря?
- Вот, смог раньше и приехал. И очень рад тебя снова видеть, брат! – расширил глаза от псевдосчастья Брюсов.
- Взаимно, - недоверчиво улыбнулся ему Дильман.
- Ну, что твоя колдунья, не утянула ещё тебя в свой колдовской омут? – с ядовитой поддёвкой ухмыльнулся Валерий.
- В омут русалки тянут, дорогой мой, - поморщился от глупого вопроса Константин. - А колдуньи привораживают. Плохо ты знаешь фольклор, братец, -снисходительно задел его самолюбие Дильман.
- Ну, не совсем ещё приворожила? -конфузливо дернувшись, поправил свою промашку Брюсов.
- Жив, как видишь, ещё,- усмехнулся Дильман. – А ты опять, значит, к акушерке Тетерниковой приехал? - подшутил над ним Дильман. - Что же она, принимала роды твоих новых стихов? Ты разродился, наконец-то, али как?
- Да, так…, - смущенно и кисло как-то улыбнулся Брюсов.
- Прочтешь что-нибудь сегодня? - удивился Дильман.
- Не-ет! - усмехнулся Брюсов, отрицательно качая головой.
- Смотри, хозяин этого не любит.
- Он у меня книжки даже не взял. Потом как-нибудь, в другой раз. Я же новичок. Осмотрюсь сначала.
- Здесь все новички, брат. Третий раз лишь собираемся.
- Ну, я и в литературе новичок. Не то, что ты – глыба. Вот только не пойму пока, из бронзы отлитая на века, или из гипса поспешно слепленная и начинающая уже сыпаться? – ответно подшутил над другом Брюсов.
Тон их беседы носил характер обоюдных уколов-укусов и каждый направлял своё жало в самую болевую точку соперника.
- Что, как Россия-матушка? – спросил своего старого друга Дильман.
-Второй год подряд неурожай. Голод во многих губерниях. Власти цензурой запрещают об этом говорить. И писать о голоде нигде не дают. Если кто осмелится хоть намекнуть об этом, сурово наказывается. Его объявляют врагом престола со всеми вытекающими. А сами официально заявляют, что обычный недород в некоторых местностях, а слухи о голодных смертях распускают террористы.
- Что, так всё печально?
- Не то слово, брат! Наш министр внутренних дел Горемыкин скрывает голод в Тульской губернии. А Толстой, не взирая на угрозы анафемы от обер-прокурора Святейшего синода Победоносцева и даже политического ареста, собирает помощь голодным крестьянам. Ни хлебов, ни овощей нынче не уродилось. Самарская, Уфимская губернии – страсть. Знаешь, что Горемыка тульскому губернатору Шлиппе сказал насчет голода? «Охота вам думать о корме для этих скотов»! А Шлиппе боится доказывать обратное, что всё плохо, что катастрофа неминуема, помня участь саратовского губернатора Косича, которого в 92-м году за то же самое, что пытался, помочь крестьянам с голодом и заявлял на всю страну о беде, лишили губернаторства, прозвав «вторым Пугачёвым». Крестьяне скоту крыши вместо кормов скормили. Скотину порезали, раз кормить нечем, а продать невозможно. В цене упала, а тёплая осень всю её погнила. Теперь цинга пошла. 35 фунтов хлеба на месяц пайка – продовольственная ссуда с возвратом. Ужас! Бр-р-р!!! В какой дикой стране живём! Перед Европой даже неудобно и стыдно!
В это время у Бунина с Калитвиной завязался свой приветственный разговорчик.
- Майечка, дорогая, поздравьте меня! – выпалил вечно румяный Бунин в другой конце комнаты.
- А что с вами, Ванечка, приключилось? – улыбнулась ему Калитвина. - Неужто вам Российская Академия наук присудила внеочередную полную Пушкинскую премию и уже успела выплатить положенную на то тысячу рублей? Хотя в этом году и не было объявлено о присуждении премии к 19 октября, к дню рождения Царскосельского лицея…
- Нет! Всё не то, - отмахнулся, как от назойливой мухи Бунин. – Хотя когда-нибудь пренепременно я получу свою премию, как и вы, и буду гордо щеголять своим премиальным статусом в литературных кругах обеих столиц.
- Я вижу, что вы сияете весь от счастья. Ну же! Делитесь! Что же с вами случилось?!
- Я женился!
- Неужели?! Как я рада за вас! Наконец-то! И на ком же?
- На дочери редактора одесского издания «Южное обозрение» Николая Цакни. Грека по национальности. Богатого грека. Его дочь — девятнадцатилетняя Анна — в сентябре стала моей официальной женой!
- Иван Алексеевич, дорогой, я поздравляю вас! И как она из себя?
- Она так похожа на Вас, Майечка, и я так счастлив этим!
- Почему же? – удивилась, смутившись, Калитвина.
- Я так вдохновлён вашим обликом, что невольно искал в своей любимой похожие на Вас черты.
Говоря это, Бунин смотрел на неё с восхищением.
- Мне очень это лестно слышать, - улыбнулась ему, покраснев, Майя. – Только вы меня идеализируете.
- Напрасно вы стесняетесь своей красоты! – страстно воскликнул влюблённый в неё поклонник. – Ваша красота изумительная! Она бесподобная! Она восхитительная!
Вы меня вгоняете в краску смущения, - застенчиво улыбалась Бунину Майя. – И Вы счастливы вашим выбором? Или это брак по расчёту, как у вас это принято, у мужчин?
- Нет, что вы! Исключительно по любви! По велению страсти нежной! Хотя всё ж и расчётец кое-какой присутствует. Мне же надо на какие-то средства издавать свои вещи. Я не умею, как Дильман, искать и влюблять в свои тексты меценатов. Впрочем, вы зря здесь ёрничаете насчёт моей суженой. Она - красавица, девушка изумительно чистая и простая. После свадьбы мы сразу же отправились в путешествие на пароходе.
- Завидую я вам, белой завистью, - Майя обволокла его томным мечтательным взглядом. – Вот мне бы хоть на миг вырваться из оков моей угрюмой повседневной обыденности. Кто бы меня взял с собой и унёс на край земли. Где тот герой?
- Помилуйте, - развёл руками Бунин. – Вы только кликнете, сразу желающих круизёров вокруг вас завьётся толпа, словно пчелиных трутней перед маткой во время брачного полёта.
- Да ну вас, пошляков! – смеясь, отмахнулась Калитвина.
Бунин прошёл по рядам, важно делясь своей новостью и получая поздравления. На правой руке его блестело новенькое обручальное кольцо. Правда, отойдя подальше от Калитвиной, мужчинам он говорил о своём счастье иначе.
- Да ну их этих греков! Папашку её обтрясу, как липку, издам всё своё текущее, что написал и перевёл за эти годы, и брошу эту дикарку-гречанку. А пока на всю катушку буду упиваться её молодостью, одесским пляжем Ланжерон в бархатный сезон и к обеду превосходной форелью с белым вином и посещением одесской оперы.
- Да, батенька, - одобрительно откликались на его рассказ литераторы-мужчины и щурились в хитроватой усмешке сквозь усы, чтобы не видели дамы. – Эко вам выпала фартовая карта! Банкуйте!
А к Калитвиной, которую покинул хвастунишка-Бунин, подошла Щепкина-Куперник, вся овеянная модными духами от Ралле. Духи источали романтический запах эфирного масла из цветков, иланг-иланга из азиатских тропиков, напоминающий бутон ароматов гиацинтов, нарциссов и жасмина.
- Майя Александровна, милая! – улыбнулась она ей. – Я к вам от Лидии Борисовны… Княгини Барятинской. Видите, ту красавицу подле князя-офицера? Её воспевают в стихах и прозе. Говорят, что у неё глаза русалки, её сравнивают с картинами Боттичелли и статуями Кановы. У неё золотистые волосы, великолепные серо-голубые глаза, большой, но очень красивый рот, умеющий быть и нежным, и жестким. Она оживленна, всегда вся горит, любит и умеет кокетничать. Княгиня в восторге от ваших стихов. Даже, можно сказать, в экстазе. И просит меня передать вам своё приглашение непременно быть у неё на следующей неделе, в любой день, когда вы сможете. Она бы сама написала вам, но знаете, Театр Литературно-артистического кружка занимает всё её свободное время. Майечка Александровна! Дорогая! Сделайте нам великое удовольствие, приезжайте к княгине на Лиговку, д. 5, в любой день, после 12 ч. Покажите, что Вы не «мелочная дама», а настоящий поэт, умеющий понять, что когда истинно хотят его видеть, то он не должен скупиться. В четверг у княгини будет оперная певица (сопрано) Елена Плачковская, солистка Мариинского театра. Будет петь партию Гориславы из оперы Глинки «Руслан и Людмила». Приезжайте! Почитаете нам что-нибудь из своей женской пронзительной и чувственной лирики. Что-нибудь своё знойное, эротическое! Какое только вы так ярко и неповторимо умеете писать. Мы очень вас хотим видеть. Отказы не принимаются!
- Ну, я, право, не знаю, - засмущалась Калитвина. – У меня теперь болеют дети…, - попыталась отказаться она.
- Но это же не помешало вам прийти сегодня на Пятницу? – ловко подловила её Щепкина-Куперник. – На часик-другой, не более. Иначе вы ужасно обидите княгиню. А она злопамятна. Обид не прощает.
- Ну, хорошо, я приду в четверг.
- Вот и отлично! – обрадовалась посредница. – А что вы нам сегодня прочтёте? Что-нибудь погорячее, по откровеннее. Эротику! По просьбе княгини.
- Прочту, подобающие приличному собранию, приличествующие стихи.
- Ай, я вас умоляю! – небрежно отмахнулась молодая поэтесса, сделав презрительную гримасу. – Все эти почтенные старички, знаете, как нас обсуждают в своём кругу? До панталон раздевают и более того. Скажу вам по секрету, они за этим сюда и приходят, чтобы услышать нечто такое, чего не прочтут в ободранной цензурой печати.
- У меня нет пошлых стихов.
- Прочтите чувственные. Такие, как только вы умеет писать. Убейте их всех откровенностью женской души! Ну, я пойду, с вашего позволения, к княгине, а то она меня уже заждалась. Чао.
И молодая женщина, кокетливо улыбаясь мужчинам, и шурша своим платьем, плавно отошла от Калитвиной.
На другом конце залы сорокавосьмилетний поэт Ясинский, обросший, с проседью, словно дед-лесовик, растрёпанный, с белой, словно заиндевелой длинной, остроконечной бородой, лукаво смотрел вокруг себя своими дерзко-хитрыми глазами из-под чёрных бровей.
Сев, подле графа Голенищева-Кутузова и разглаживая свои усы, он сказал:
- Я сейчас прямиком из Мариинки сюда.
- Да? – из вежливости поддержать разговор, взглянул на него граф. – И что давали сегодня?
- «Раймонду» с Пьериной Леньяни. Ох, и бестия эта итальяночка, доложу я вам! Эти её фуэте, знаете ли, в глазах рябит. Задала жару. Такой каскад пируэтов, головокружительных, чудесных по точности, сверкаюших, словно грани бриллианта! Меня сразил и потряс. Да и не меня одного. Всех зрителей. Акробатка-виртуозка с аппетитными ножками.
- Ба! Да вы, однако, настоящий знаток и ценитель дамских прелестей, голубчик, - съязвил, услышавший его рассказ поэт Фофанов.
36-летний Фофанов, худой, остроносый, измождённый, со впалыми щеками, был одет в какую-то заношенную тёмную рабочую блузу из чертовой кожи - плотной хлопчатобумажной ткани с выделкой в рубчик, и в тужурку рабочего-металлиста, которую не снял, придя в клуб. Он смотрел на своего собеседника какими-то красными, воспалёнными и шальными глазами.
- А вы, однако, господин Фофан, многодетный наш гатчинский папаша, не ёрничайте тут, пожалуйста, - парируя, огрызнулся в его сторону Ясинский. Пить надо меньше и будете не хуже моего знаток.
На что Фофанов, закатив глаза, выпалил сумасбродно:
- А, все вы тут Дантесы! Кругом одни Дантесы! И ты – Дантес! И ты! Декаденты! Упадочники! Эстеты-имморалисты!
От него отвернулись, как от прокажённого.
Рядом сидевший редактор Волынский, подхватив, тему балета, от себя заметил:
- Эта Леньяни тяготеет к русской школе балета. Облекается вся в растительный туалет, так идущий только к русской женщине. Я тоже видел её на сцене. Вертится без тени усилия, открывает публике лицо с горящими глазами. Соглашусь, что её фуэте является настоящим чудом искусства нашего времени!
- Милостивые государи и государыни! – начал вечер Случевский, отвлекая всех от их междусобойных и междоусобных бесед. – Позвольте мне открыть очередное заседание нашего литературного клуба «Пятница». Это уже третье по счёту наше собрание, что становится у нас доброй традицией. И количество участников и гостей, посещающих нас, заставляет меня думать уже над тем, что надо бы уже нам подыскивать другое помещение для нашего клуба, более просторное, чем это. Кружок наш ширится. И это очень хорошо. Ну-с. Итак, милостивые дамы и господа! С вашего позволения, начнём Третью Пятницу.
Дорогие мои «пятничники»! Как известно, и мне не дадут солгать наши господа-редакторы, и к великому моему сожалению, толстые наши журналы не придают значения стихам и печатают их, так сказать, на «затычку». И хоть некоторые господа-критики, не будем называть их именами, позволяют себе такие оскорбительные заявления в адрес нас- поэтов, что, мол, у нас в русской литературе наблюдается сейчас период «стихобесия», воскресим же, о, други, традиции альманахов золотого века русской поэзии пушкинской поры!
Все переглянулись. А Случевский, загадочно улыбаясь, но как-то сквозь всех и никому, продолжал свою речь.
- Если первый наш вечер, состоявшийся 23 октября, мы посвятили целиком памяти усопшего накануне нашего идейного руководителя и ведуна литературы, нашего несравненного Якова Петровича Полонского. Кстати, будет сказано, какое сильное впечатление произвели на всех нас, стихи Владимира Соловьёва «На смерть Полонского». Досточтимый Владимир Сергеевич! Надеюсь, вы нас и впредь будете радовать своими шедеврами.
Соловьёв поклонился свой лохматой и немытой давно шевелюрой, юродиво улыбаясь.
-Да, да, непременно, - промяукал себе под нос эпатажный философ.
Он был какой-то лохматый, неопрятный, седой не по годам, а точнее с выгоревшими и обесцветившимися от скипидара волосами, которым он обливал себя как одеколоном для санитарной гигиены и весь пропах едким токсичным запахом не то сгнившей хвои, не то гнилых мухоморов.
Соловьёв сидел в отдалении от всех, избегая сближения. Рядом сидела только его сестра Allegro, про которую по Петербургу ползли слухи, что она живёт богемной жизнью столицы и водит романы с женщинами. Может быть, это было и неправдой, но держалась она на вечере подчёркнуто мужеподобно и была одета в брюки.
- Второй наш вечер в октябре, - продолжил Случевский, - мы посвятили 87-летию открытия Царскосельского лицея. В этом году приуроченная к этой дате Пушкинская премия не вручалась, поскольку вручается сейчас раз в два года. Но мы читали и слушали стихи прошлых её лауреатов. Вспоминали Аполлона Николаевича Майкова, Афанасия Афанасьевича Фета – наших ушедших корифеев-пушкинистов, Семёна Надсона, рано почившего талантливого юношу, умершего от чахотки, но наложившего отпечаток на поэзию всего молодого поколения. Слушали графа Арсения Аркадьевича Голенищева-Кутузова, он сегодня присутствует среди нас, поприветствуем его, и вашего покорного слугу, как лауреатов Пушкинской премии 94-го и 95-го годов. И нашу новую звёздочку, яркую, одаривающую нас бриллиантами своих стихотворных драгоценных россыпей, несравненную Майю Калитвину, прошлогоднего лауреата половинной Пушкинской премии за блистательный сборник стихотворений 1896 года! За первый сборник – сразу премию. Это старт, ставящий ее в один ряд с самим Надсоном. Где у нас, Майечка Александровна? – спросил Случевский подслеповато оглядывая залу.
Майя, улыбаясь, поднялась с кресла и помахала ему рукой.
- Я здесь! – воскликнула она девичьим певучим голоском.
- А, вот вы у меня где! – обрадовался, увидев её, хозяин вечера. - Ваши стихи, многочтимая Майя Александровна сверкают, как отшлифованные драгоценные камни, и поют, как звонкие золотые колокольчики! У вас самые, что ни на есть, пушкинские стихи! И они весьма подойдут нам в намечаемый нами Пушкинский сборник, приуроченный к столетнему юбилею нашего великого русского поэта. Но об этом я подробнее расскажу чуть позже.
А сегодня, в третью нашу встречу, мы с корифеями клуба посовещались и решили, что пора дать трибуну молодым авторам. Сегодня мы хотим услышать молодых поэтов и поэтесс, авторов новых и экспериментальных течений, которых у нас сегодня в нашей литературе в изобилии.
Случевский прервал свою речь, устремив взгляд на ропщущую в задних рядах Гиппиус.
- Вы с чем-то не согласны, госпожа Мережковская? Что-то хотели нам сказать?
Встала экстравагантная и накрашенная в чёрную помаду молодая женщина.
- Я говорю, что все мы здесь только поэты, не зависимо от пола. Так называется наша профессия. Наше древнее ремесло, к цеху которого мы все себя относим. Нет понятия поэтесса, поэтка. Вы же не называете женщину врача – врачиха. Вон, на Архиерейской, уж год, как женский медицинский институт открыли и готовят для больниц специалистов по профессии «врач женщин и детей».
- Ну, не знаю, мне нравится слово «поэтесса», - тихо заметила Бунину на ушко Калитвина. – По-моему это звучит красиво и глубоко.
- Не будем придираться к моим эпитетам, - продолжал Случевский. - Мы не ремесленники какие-нибудь, чтоб относить себя к какому-либо цеху и надевать на себя его нелепые фартуки. Мы поэты. Мы облачены в древнегреческий хитон или в древнеримскую тогу. Мы – триумфаторы поэтического слова и образа и над нами незрима аура или нимб из лаврового венка. Po;tesse или po;te заимствованы нами из французского, где po;te восходит к латинскому poeta, которое в свою очередь происходит от греческого poietes, образованного от глагола poiein — «делать, творить». Буквальное значение греческого слова — «творец». Так вот, поэты или пииты, как называли наших собратьев в прошлом веке, сегодня продекламируют свои стихи. Я благодарю всех авторов, посетивших нас сегодня. Но прежде чем дать нашим молодым творцам и нашим литературным феям, слово, я хотел бы всем, здесь собравшимся, напомнить, что через полгода будет отмечаться столетие со дня рождения «Солнца русской поэзии» - Александра Сергеевича Пушкина. Все мы с вами выросли на его стихах и сказках, вошли в литературу, увлечённые его выразительным метким словом, его богатой, яркой и звонкой рифмой, его стройной строфой. Так вот. Забегая вперёд, скажу, что, конечно же, будут готовиться юбилейные мероприятия, и государственные, и общественные. И нам с вами нужно подумать и предложить Академии наук свои оригинальные версии мероприятий. Подумайте над этим, дамы и господа и будьте оригинальны в своих будущих предложениях. И присылайте мне подборку ваших лучших стихотворений в новую антологию русской поэзии, приуроченную к столетнему юбилею нашего гения.
Ну а теперь, всё внимание к нашим молодым дарованиям. И первой я хочу дать слово Ольге Николаевне Чюминой, по мужу Михайловой, или Бой-Кот, как она себя называет, подписываясь под своими стихами в литературных журналах. Госпожа Бой-Кот пишет не только стихи. Вышли в свет её романы «На жизнь и на смерть» (1895), «За грехи отцов» (1896), а также сборник «На огонек рампы. Очерки и рассказы» (1898). Её стихи в переводе с «портрэтом» даже печатают в немецких и венгерских журналах. Слово Ольге Чюминой! Ольга Николавна, прошу Вас!
К большому круглому столу, за которым сидели корифеи литературы, вышла из дальних рядов стульев скромная маленькая 34-летняя женщина в каком-то не то крестьянском праздничном платке, не то в цыганской шали, в окаёмке растереблённой на множество язычков и небрежно накинутой на плечи блузы, мрачная и бледная с зеленоватой кожей, похожей на зелёную патину или коррозию бронзовых памятников, словно кикимора болот. По утвердившейся традиции клуба, Чюмина положила на стол перед Случевским свою вторую книгу стихов издания 1897 года. Закатив утомлённые электрическим светом глаза, она стала декламировать наизусть, лишь изредка подглядывая в грубые шершавые голубоватые альбомные листы.
- УМЕРШАЯ ЛЮБОВЬ.
Прошедшее съ его очарованьемъ            
Я пережить безумно жаждалъ вновь,            
И я приб;гъ къ чудеснымъ заклинаньямъ,            
Чтобъ воскресить погибшую любовь.
               
Тоской по ней душа моя томилась;            
Когда во тьм; зажглись огни св;тилъ --            
Я см;ло кругъ волшебный начертилъ,            
Я звалъ ее, и мн; она явилась.
            
Въ сіянь; зв;здъ, таинственно св;тла,            
Она опять стояла предо мною,            
Осыпался в;нокъ ея чела,            
И ликъ дышалъ печалью неземною.
               
Восторга лучъ померкъ въ ея очахъ,            
Усталый взоръ былъ скорбью отуманенъ,            
И обликъ весь, въ мерцающихъ лучахъ,            
Казался чуждъ, загадоченъ и страненъ.
            
И молвилъ я: -- "Я тотъ же, что и былъ,            
Былое все попрежнему -- со мною;            
Но гд; же твой восторга юный пылъ,            
Зач;мъ сюда явилась ты иною?   
            
"Гд; страстныя и горькія слова?            
Улыбокъ, слезъ и ласкъ очарованье?            
Въ груди твоей не пламень божества,            
Но смерти злой я чувствую дыханье".

И молвила она: -- "Сюда пришла,            
Покорная лишь заклинаній чарамъ.            
Я умерла, поэтъ, я умерла,            
Убита я, но не однимъ ударомъ:
               
"Отъ мелочныхъ обидъ изнемогла,            
Отъ тягостныхъ вседневныхъ униженій,            
И мой в;нокъ осыпался съ чела,            
И замерли слова моихъ моленій.
            
"Не пощаженъ былъ пламенный порывъ            
Ироніи стр;лою ледяною;            
Дары мои безплодно расточивъ,            
Отраву я купила ихъ ц;ною.      
         
"И н;жности, и ласкъ моихъ взам;нъ,            
Встр;чала я, отъ ужаса бл;дн;я,            
Презр;ніе, постыдный рядъ изм;нъ,--            
И съ прихотью ц;нилась наравн; я.   
            
"Я умерла, возврата къ жизни -- н;тъ,            
И въ плоть, и кровь облечь меня безсильный,            
Зач;мъ, покой смущая замогильный,            
Опять ко мн; взываешь ты, поэтъ?   
            
"Покорная лишь чарамъ заклинаній,            
Я призракомъ предстала зд;сь въ тиши:            
Не воскресить былыхъ очарованій,            
Какъ не вдохнуть въ умершую души!"
- Браво, Ольга Николаевна! – зарукоплескали ей возрастные поэты-мужчины, соловьями на перебой осыпая её лестными рецензиями.
- Восхитительно!
- Трогательно!
- Мило, очень мило. Прелестные стихи, - заметил и Случевский, остужая пыл восторженных словесных рукоплесканий. – Но почему так грустно?
- Такой я вижу теперешнюю жизнь, - развела руками поэтесса.
- Надо быть веселее. Вам всего более удаются весёлые стихи. Ваша восточная шаль добавляет вам к тому же какого-то поэтического дикарского шарма.
- Это казанский тастар, - зардела румянцем бледно-зелёная «кикимора» Чюмина. – От бабушки приданым был. Мой предок – татарский князь Джюма, - гордо заявила она, порываясь уйти с импровизированной сцены.
Но её ждал ещё, тоже ставший традиционным на Пятницах, критический разбор её творчества.
- Почему вы пишите свои лирические стихи от лица мужчины? – послышался вопрос из зала, который задал остро наблюдающий всё Фиглер. Все оглянулись.
- Я совершенно согласен с критиком Оболенским, который подчеркнул в вашем творчестве «неприятную подробность» — писать «даже лирические стихотворения от лица мужского пола»,- продолжал укалывать собеседницу своей острой манерой полемики немец-писака. - Ведь, конечно, вы думаете о себе не в мужском роде. Но это выглядит у вас так же странно, как если бы мужчина-поэт писал о себе в женском роде.
Чюмина, невольно пряча голову в плечи, осунулась, как выучившая плохо урок гимназистка, и нервически стала оправдываться:
- В том, что я пишу свою лирику от мужского имени — меня многие упрекают, но я делаю это потому, что в стихах моих нет ничего специально женского и вопрос о любви там почти отсутствует, а проявляется скорее частица «гражданской скорби». Ведь женщина не может даже работать спокойно, ее постоянно отрывают от дела.
- Ха! – встрепенулся весь взъерошенный с нахально выпученными глазами, словно он был пьян и кому-то хамил в конке, Мережковский. - Мужская маска ваших любовных стихов порядком уже надоела читающей публике.
- Да! – подхватила его нападки супруга Гиппиус, вставая с места и вытягивая руку вверх, словно с заявлением в Британском парламенте, чтобы на неё больше обратили внимание и выслушали, не перебивая. – Ваши стихи – мертворожденные, рифмы - устаревшие и даже в вашей прозе чувствуется одна лишь величественная пошлость! Не понимаю, за что вам платят деньги наши журналы. Так ведь, Аким Львович? – с последним обращением Гиппиус лукаво посмотрела на редактора «Северного вестника» Волынского.
- Да, Хаим Лейбович, подтвердите-ка нам! – ехидно вторил ей муж Мережковский, назвав Волынского его еврейским именем. – Интересно, что нам по этому поводу скажет наша глубокоуважаемая и достопочтенная петербургская «карикатура на Спинозу», наш "молодой мертвец, одаренный противоестественною жизнью»? Давно вас что-то не слышно. Мы уже, г-н Волынский, соскучиться успели по вашему «деревянно-цветистому языку», который везде и во всём проповедует нам своего «деревянно-мертвого талмудического бога».
Флексер-Волынский что-то промямлил на идише себе под нос, угодливо-извиняюще улыбаясь той манерой улыбки, которая веками погромов выработалась у его безземельного народа-изгоя.
А потом зло и ядовито высказал:
- Нет, позвольте, это вы, господин «литературный импотент», как гениально назвал вас критик Буренин, всё продолжаете молиться своему «деревянно-мёртвому богу», напыщенно пыжась в своём «двухвершковом величии».
Мережковский осёкся на полуслове, не найдя чем возразить. А Чюмину тем временем всю передёрнуло:
-А вы, Зинаида Николавна, - сказала она, тряся губой, и глаза её наливались тёмной тучей – сущий бездарь, стоящая ни чуть не выше! Выкидывайте свои фортели в другом месте! Антон Крайний! – она издевательски произнесла, передразнивая, один из мужских псевдонимов Гиппиус.
- Ну, сцепились кобры! И стоило нам, братец ты мой, идти сюда, в этот гадюшник, - тихо заметил на ухо Дильману Брюсов. – Может, пока не поздно, уйдём отседова?
- Нет, ты должен послушать Её! Чтобы наконец признать, что Она – великая поэтесса!
- Ладно, подождём ещё немного твою богиню. Но здесь становится неуютно. Я, признаться, лучше бы ушёл в кружок Чюминой на Мойку.
- Ещё успеется. Майя просто доверяется всем этим аксакалам литературы, вот и идёт в их официальные старушечьи кружки.
- Хорошо. Заслушаем твою Сафо, - усмехнулся по-дружески Брюсов, похлопав Дильмана по плечу. – А что этот Живодёрка всё вокруг неё трётся? – оглянувшись на Калитвину с Буниным, спросил Валерий у Константина.
- Не знаю! Прилепился, как банный лист к заднице! – усмехнулся Дильман.
- Дамы, давайте не будем ссориться! – примирительно повысил голос хозяин кружка.
- А что она первая задевает меня! – рассерженно воскликнула Чюмина. - Да, я живу на гонорарные ставки. Ну и что же? Я не стесняюсь этого заявить. Поэт Фофанов тоже. Да и вы, между прочим, господа Мережковские, - поэтесса в образе литературной кикиморы зло посмотрела на критикующую её супружескую пару, явно подтрунив над чересчур выпячиваемым Зинаидой мужеподобием. - Это наша профессия. Мне 40 копеек дают за стихотворную строку в «Русском слове», до 15 копеек за прозаическую. У нас с мужем в квартирке на Мойке, тесной, но уютной, тоже свой литературный кружок. Приходят наши добрые друзья, ярые защитники и защитницы модернизма. И хоть я и не люблю декадентства, но нахожу себя в поэзии вне всяких партий, модных течений и школ. А вы, господа Мережковские и иже с вами, хоть и тоже зовётесь модернистами, но пишите разные пошлости, навроде: «Без невинности нет половинности», «Я согбен под дугой коромыслица», «Мы бредем в беспричинной причинности», «Помогай нам, о мати бессмыслица». Ничем вы не лучше! На себя бы посмотрели.
- Ну, полноте, дорогая Ольга Николаевна! – Случевский встал и подойдя к ней, приобнял её. – Мы все здесь вас любим и с радостью ждем ещё и ещё в гости. А эти ядовитые нападки молодёжи скорее всего из зависти к вашему таланту!
И рукой показал ей садиться. Чюмину проводили на её место жидкими овациями. Она сидела рядом с Поликсеной Соловьевой, с которой была дружна и часто приглашала к себе на Мойку в её неформальный кружок.
Allegro приобняла её и приободрила: «Ты – молодчина! Обожгла эту змею – Гиппуську!» - и протянула Чюминой конфету.
- Ну что, все примирились и успокоились? - миролюбиво оглядел литературную публику Случевский. – Следующим на нашу вымышленную сцену я приглашаю Константина Дильмана. Талантливого и неординарного автора с большим поэтическим кругозором и потенциалом. Константин Дмитриевич, прошу Вас!
- Во-как, братец! – удивился Брюсов. Давай, вжарь им!
Дильман, взволнованно-увлечённый пробирался сквозь ряды слушателей.
Откинув свою кудрявую шевелюру и разбросав по плечам роскошные пшеничные кольца волос, Константин стал читать
- «Песня без слов
Ландыши, лютики. Ласки любовные.
Ласточки лепет. Лобзанье лучей.
Лес зеленеющий. Луг расцветающий.
Светлый свободный журчащий ручей.
День догорает. Закат загорается.
Шёпотом, ропотом рощи полны.
Новый восторг воскресает для жителей
Сказочной светлой свободной страны.
Ветра вечернего вздох замирающий.
Полной Луны переменчивый лик.
Радость безумная. Грусть непонятная.
Миг невозможного. Счастия миг».

Майя слушала своего кумира заворожённо. А Бунин, заметив на её лице выражение беспрекословной покорности поклонницы, ревниво решил подлить ложку дёгтя в эту слащавую бочку мёда.
- А Дильман-то сегодня у нас, взгляните, Майя, в каком-то особенном ударе. Читает с такой самоупоённостью, словно облизывается!
- Подождите! Дайте послушать! – пресекла его издёвки Калитвина.
По ставшей уже традиции клуба, поэт тут же прочёл и второе своё стихотворение с отрывистой чеканностью:
- «Челн томленья.
Вечер. Взморье. Вздохи ветра.
Величавый возглас волн.
Близко буря. В берег бьется
Чуждый чарам черный челн.Чуждый чистым чарам счастья,
Челн томленья, челн тревог,
Бросил берег, бьется с бурей,
Ищет светлых снов чертог.Мчится взморьем, мчится морем,
Отдаваясь воле волн.
Месяц матовый взирает,
Месяц горькой грусти полн.Умер вечер. Ночь чернеет.
Ропщет море. Мрак растет.
Челн томленья тьмой охвачен.
Буря воет в бездне вод».

Пока он читал, Гиппиус всё время как-то сонно смотрела на него в лорнет и, когда он кончил и все еще молчали, медленно сказала:
– Первое стихотворение очень пошло, второе – непонятно.
Дильман налился кровью:
– Пренебрегаю вашей дерзостью, но желаю знать, на что именно не хватает вашего понимания?
– Я не понимаю, что это за челн и почему и каким таким чарам он чужд, - раздельно ответила Гиппиус.
Дильман стал подобен очковой змее:
– Поэт не изумился бы мещанке, обратившейся к нему за разъяснением его поэтического образа. Но к…
Тут же, защищая жену, вступил в словесный поединок и Мережковский, завопив на всю залу:
- Банально! Как это всё банально!
Дильман бросился с ним спорить.
-Что, по-вашему, такое банально, господин Мережковский?
- Неинтересная обыкновенность, — поясняла Зина Гиппиус, словно ядовитая змея, продолжала жалить Дильмана.
- Может, тогда вы нам что-нибудь почитаете из своего не банального, многоуважаемый Дмитрий Сергеевич? – ехидно заметил Дильман.
На что Мережковский уклонился от чтения, говоря, что ничего наизусть не знает.
- Ну, уж увольте! – отчаянно развёл руками Константин и весь красный пошёл на своё место.
- Мило, очень мило, - словно не замечая остроты нападок на предыдущего чтеца, равнодушным по интонации голосом похвалил его выступление Случевский.
- Следующей я приглашаю к литературному столу Татьяну Львовну Щепкину-Куперник, - далее объявил торжественно хозяин вечера. - Танечка, прошу Вас!
К столу подошла 24-летняя пухленькая, смазливая девица с модной причёской «девушки Гибсона», как называли идеал женской красоты, созданный американским иллюстратором Чарльзом Дана Гибсоном. Её волосы были высоко зачёсаны и уложены в причёску шиньон «водопад локонов». Она была в длинном платье с корсетом, силуэт которого напоминал песочные часы, с огромными рукавами и кокетливой нижней юбкой "фру-фру". В своей манере поддерживать платье - двумя пальцами, деликатно, манерно, неестественно, поднимая его сбоку и подметая пыль с пола, она нарочито подчёркивала свой утончённый вкус и хрупкость своей женской природы. Это был характерный жест моды модерн. В соответствии с её идеалом, показанным в журналах мод, на подмостках театров и страницах бульварных романов, женщина конца 19 века должна была быть слабой и утонченной, но одновременно обладать цветущей кожей и живым румянцем. Каждая модница должна была постоянно делать вид, что лелеет какие-то туманные идеалы - это ей предписывала мода. Дома вечно слабая и мучимая частыми мигренями, такая женщина лишь в танце могла проявлять избыток сил. Импозантность была в то время одной из главных ролей женщины, которая стала рабыней моды. Она носила большие шляпы с изобилием перьев, бантов, птиц и цветов и должна была изучать мимику и жесты.
- Эта бывшая актриса московского театра Корша всех в Москве с ума свела, - шепнул про неё Майе на ушко Бунин. - Говорят, она помирила художника Левитана с Чеховым.
- Ну прямо декадентская муза! – усмехнулась Калитвина. – Хоть сейчас с неё витражи в доходных домах расписывай!
Щепкина-Куперник передала Случевскому свою новую книгу стихотворений «Из женских писем», отпечатанную у Левенсона, и свои переводы стихотворных пьес Ростана в издательствах Суворина и Рассохина. Встав в театральную позу, она стала читать наизусть. Манера читать у неё была, как и вся она наигранно-театральной, на что большелобый лысый и дремлющий до того поэт Сологуб придвинулся к Брюсову и тихо сказал:
- Как у нас водится, все поэты наши читают и стихи, и прозу, как пономари.
- Что это вы, батенька, цитатами этого гада Буренина сыплете?! – возмутился ему Брюсов. Помните, что он про мою первую книжку написал, обозвав её презрительно тощей? Называл меня «кандидатом на испанский престол», сучий сын! Выхватил из моего «PRO DOMO SUO» в контексте фразу про «нестройный обоз» и этим-то эпитетом богато наградил всю мою поэзию. Стервятник!
Тем временем, набирая побольше воздуха в лёгкие, как ораторы на диафрагме, молодая поэтесса вещала.
« Говорят, я мила... Говорят, что мой взгляд
То голубит, то жжет, как огнем.
Звонкий смех мой весельем звучит, говорят...
Ты не любишь? Так что же мне в нем!

Говорят, небеса вдохновенье дарят
Часто музе капризной моей.
Моя жизнь для людей дорога, говорят...
Ты не любишь? Так что же мне в ней!»

- Браво! – залюбовались хорошенькими прелестями молодой поэтессы старички-литераторы.
Пока эйфория восторга старших не сменилась ядовитыми насмешками молодых поэтов, Татьяна Львовна вся собралась и выдала ещё одно ошеломительное стихотворение:
«Неурожай
Истощена земля: не в силах хлеба дать.
Напрасно к небу шлют моленья люди;
Несчастная - примолкла, точно мать,
Которая боится зарыдать,
Держа ребенка у иссохшей груди.
А он виновный без вины -
Страдает, плачет он, не зная,
За что его карает грудь родная..
Так плачет и народ моей страны.
С отчаяньем его рыданьям внемлю...
Повсюду слезы, слезы... Сколько их!..
Но, видно, мало слез людских,
Чтоб напоить сухую землю».
Это стихотворение было на злобу дня. Чюмина, прикусила губу и посмотрела на арбитра вечера – Случевского и на мэтров официальной поэтики, окружающих его за столом. На её лице застыл немой вопрос: «А что, разве можно и такое здесь читать?!» Она сама побоялась свои гражданские и политические стихи выплёскивать на головы этих лощёных, салонных писак.
А молодая девчонка ничего не побоялась, никакой цензуры и лихо отхлестала слух этих проправительственных чинуш злободневной гражданской поэзией. Свой горячий отклик на голод, разразившийся во многих губерниях Российской империи.
Старики ахнули, задохнулись в нахлынувшем возмущении и, наперебой осуждая, стали выливать свои словесные помои на покрасневшую, но счастливо улыбающуюся девушку. Она покраснела не от стыда, а от волнения и перевозбуждения. Зато молодые поэты и критики ей кричали: «Браво!». Брюсов записал что-то в своём дневнике. Гиппиус свистнула, как мальчишка-хулиган.
Случевский, оторопевший сам и потерявший на миг бразды правления, снова взяв инициативу в свои руки, поспешил успокоить раскачавшуюся публику.
- Дорогие друзья! Я думаю, здесь все комментарии излишни. Молодёжь наша рефлексирует по-своему на хлебный недород в отдельных местах нашего многострадального Отечества.
- Ну, прямо, как Горемыка запел официоз, - ехидно подшутил Брюсов Дильману.
- И давайте-ка пригласим к трибуне нашу соловья-разбойницу, которая так яро освистала тут сию невинную по неосознанию провокацию. Ведь вам всем известно, что тема неурожая запрещена у нас под страхом ареста и ссылки и посему не вынуждайте меня поступать по-плохому. Не будите лиха! У нас здесь не подпольный кружок, а официальное мероприятие. Мы имеем амбициозность наречь себя Поэтической академией! Так соответствуйте сему высокому имени. Ну же, Зинаида Николавна, продекламируйте нам что-нибудь своё этакое!
И пока Гиппиус пробиралась средь развалившихся на стульях и уже притомившихся литераторов, Случевский вслух продолжал её представлять аудитории.
- Зная за этим автором более прозу и блестящую публицистику, сегодня мы даём ей шанс открыть перед слушателями интимную сторону её лирической женской души.
Заинтригованные мужчины вперили в неё свои любопытные взгляды. Экстравагантная и импозантная Гиппиус вышла к столу Случевского.
- Во-первых, я не освистала предыдущего оратора, а таким способом выразила ей в некотором роде свою поддержку за последнее стихотворение, - сказала она, улыбаясь какой-то лисьей улыбкой.
- А теперь, если позволите, я прочту своё «Посвящение».
Гиппиус гордо встряхнула головой и оглядела собравшуюся публику свысока, так что страусиное перо её маленькой шапочки, более похожей на черный шерстяной баскский берет, колыхаясь, описало живописный эллипс.
- «ПОСВЯЩЕНИЕ.

Небеса унылы и низки,
Но я знаю — дух мой высок.
Мы с тобой так странно близки,

И каждый из нас одинок.


Беспощадна моя дорога,
Она меня к смерти ведет.
Но люблю я себя, как Бога, —
Любовь мою душу спасет.


Если я на пути устану,
Начну малодушно роптать,
Если я на себя восстану
И счастья осмелюсь желать, —


Не покинь меня без возврата
В туманные, трудные дни.
Умоляю, слабого брата
Утешь, пожалей, обмани.


Мы с тобою единственно близки,
Мы оба идем на восток.
Небеса злорадны и низки,
Но я верю — дух наш высок».

- Это богохульство! – вскричал князь Голенищев-Кутузов, вставая. – Кощунство! О чём вы утверждаете здесь, дамочка?! Вы сравниваете себя с Богом?! Немыслимо!
За поэтессу сразу же бойко и горячо вступился её скандальный супруг. Поэт Фофанов принялся также шумно и дерзко критиковать стариков-литераторов за то, что они отстали от жизни и совсем не понимают символизма этих строк. На что кто-то из старших товарищей по перу, было не разобрать кто в общем гвалте, тут же выплеснул ковш гнойной желчи и в адрес уже самого Фофанова.
- Послушайте вы! Жертва аборта недомыслия! Сами вы больно много здесь понимаете!
И Волынский даже встал, вытянулся на носках и закричал, как маклер-перекупщик на бирже, махая последним номером своего журнала.
- Господа литераторы! Послушайте меня! Дайте мне слово!   О творчестве Зинаиды Гиппиус. Г-жа Гиппиус..., как в своих рассказах и повестях, так и в нечастой своей поэзии отличается склонностью к сочинению бессодержательного вздора для вздора. Она с усердием, достойным лучшего применения, разводит нам тут какие-то свои эпопеи о всё тех же изломанных героинях-модерн, которые стремятся "любить" каких-то золотушно-утонченных каплунов декадентства, тоже вечно стремящихся к разрешению проблемы пола. А проблема эта разрешается во всех произведениях г-жи Гиппиус, сколько помнится, очень однообразно. Героини ломаются, тают и млеют от амурных атак героев. Герои, пускающиеся в амурные атаки, напрягаются, пыхтят, изводятся от усилий одержать "победу" над героинями. Но в тот самый вожделенный момент, когда героям уже кажется, что вот-вот они сейчас вкусят плоды победы, героини грациозно виляют шлейфами пеплумов, окутывающих их дивный стан и плечи, и "уходят в себя", «любить бога в себе», отказавши героям в их исканиях и "устремлениях". Что стихи, что проза г-жи Гиппиус представляют собой легкомысленную и несносную беллетристическую болтовню!
Молодое же крыло литераторов хлопало в ладоши и улюлюкало. Из их лагеря неслись восторженные возгласы.
-Зинаида Прекрасная, молодец! – выкрикнул Брюсов и сжал кулак боевым одобряющим жестом.
- Зиночка, браво!
- Мадонна декаданса!
- Госпожа Сатанесса!
- Белая дьяволица! – вторили хором ей другие молодые поэты.
Случевский тщетно пытался угомонить возбужденную спорами публику. Его охрипший голос потонул в бушующем море шума и гама, в диком пожаре гвалта и прений, вспыхнувшем на подготовленной словесно-эмоциональной куче хвороста запальной лучиной гиппиусных стихов. Сидевший до этого смирно мордвин Коринфский чуть не подрался с евреем Волынским, затеяв под общий шум свой спор на тему русско-жидовских взаимоотношений в искусстве. Философ Соловьёв, до этого тоже спокойный и вялый, встал увещевать всех к благоразумию горнему, отчего запах скипидара, сопровождающий его по всюду, как его фирменный одеколон, обдал всех вокруг приторно-кислым запахом. Что-то похожее ощущалось оскоминой у всех и от его приторно-кислых пархатых идей. Князь Барятинский уже схватил Мережковского за ворот его пиджака, растрепав его жидкую прическу и вырвав клок волос из его достоевской бороды.
Только угрозами закрыть собрание Случевский кое-как угомонил разбушевавшуюся и позверевшую от оживления публику.
- Господа литераторы! Я никак не предполагал, что в вас столько гражданской злобы и желчи накоплено, что она струится из вас уже не только из ваших порою больных на фантазии и образы произведений, но и в реальной жизни не имеет другого выхода и применения, как только через конфликт и публичный скандал. Давайте сделаем перерыв. Выйдем, покурим, кто желает, выпьем кофе или ликёра, кому что угодно. Надо развеяться. И залу проветрить от горячих голов и споров. Прошу в других комнатах и на лестнице шумные споры не продолжать, иначе придется позвать швейцара, и он быстро особо неугомонных спустит с лестницы.
Большая часть собравшихся, последовала призыву хозяина и покинула литературную залу. Майя осталась сидеть, о чём-то живо беседуя с Буниным.
Дильман зло задевали ухаживания за ней этого румяного хлыща.
- Валерий, - толкнул он в плечо Брюсова. – Пойдём в антракте перекинемся парой фраз изысканной словесности и любезности с госпожой Калитвиной.
Брюсов недовольно буркнул.
- Может, хоть в антракте ты прекратишь молиться на свою богиню?
- Как раз самое время подойти к ней поближе в закулисье! К тому же надо уже наконец отодрать от её бедного тела этого клеща. Кстати, почему ты его назвал Живодёркой? – удивился Дильман.
- Так его прозвали у нас в Москве литераторы. Припечатали, не отмоется.
- А за что так они его?
- Живёт, вроде, где-то, рядом с живодёрней. Или за тощесть свою… Не знаю. Но хлёстко и метко припечатали! Там за словом в карман не полезут.
Поэты подошли к мирно воркующей, как голубки, парочке.
- Майя Александровна, - отвлекая их от беседы, приветствовал поэтессу Дильман, словно того, что он провожал её сюда на квартиру Случевского, никому не было известно. – Мы тут с Валерием Брюсовым давно ждём вашего выступления, а его всё нет и нет. Неужели здесь совсем не ценят столь именитую поэтессу, признанную такими метрами литературы как ныне здравствующий и осекающий всякое литературное вольнодумство князь Голенищев-Кутузов, или известный в богемных кругах, куда простым смертным путь заказан, много обещающий, но ничего не выполняющий писатель, путешественник и журналист Василий Немирович-Данченко, а также покойный ныне бывший действительным членом Императорской Академии наук по Отделению русского языка и словесности мой тёзка Константин Бестужев-Рюмин, иже с ними критик и историк искусства Пётр Гнедич и поэт-философ Владимир Соловьёв, поговаривают, увидевший в египетской пустыне какую-то женскую богиню…
- Египетские боги! – прервал его с издёвкой Брюсов, произнеся это выражение, словно какое-нибудь модное ругательство.
Тем не менее Дильман ехидно продолжал, с издевкой устремляя свои злые, налитые обидой глаза на Марию.
- Так вот, где же выступление этой модной поэтессы, кульминации сего вечера, pardon, старых пердунов и каплунов литературы, поэтессы, чествуемой всю викторианскую эпоху и возносимую такими высоколобыми мужами, стихи которой уже девять лет печатаются на страницах наших самых модных и востребованных искушённой читательской публикой иллюстрированных журналах, таких как «Север», «Живописное обозрение», «Художник», «Труд», «Русское обозрение», «Книжки Недели», и ещё недавно радовавший нас, но уже закрытый, видимо, по причине еврейской редакции «Северный вестник»? Несправедливо! Почему такое дарование откладывают на потом, когда уже старческие умы не способны воспринимать тонкую эфирность молодых стихотворений? Несправедливо к литературной богине, привыкшей царствовать в атмосфере всеобщего почитания и влюблённости!
На шумный и столь витиеватый памфлет Дильмана, задевающий самолюбие поэтессы Калитвиной, из прокуренного кабинета хозяина стали подтягиваться и другие слушатели, и гости. Подошёл Сологуб, дружественно сочувствующий Майе. Прилетел, как шмель и вонзился занозой в компанию вездесущий Фидлер, ищущий всяких богемных сенсаций и сплетен.
- Константин Дмитриевич, - спокойно и с достоинством гордо отвечала поэтесса, не дрогнув ни одним мускулом на своём лице. Только цвет её лица, только что бывший матовым и ровным, подобный цвету крымского яблока, заалел румянцем волнения. – Мне назначен Константином Константиновичем пятый нумер очереди.
- Ах, pardon! Merci! – как галантный кавалер в придворном этикете раскланялся, любезно улыбаясь Дильман. Но дьявольский огонёк горел в его глазах-угольках. – Позвольте, это который Константин Константинович, - усмехнулся, явно издеваясь, он. – Уж не Великий ли наш князь Константин Константинович, наш главный поэт Отечества «К. Р.»?
- Вы прекрасно знаете, что я имела ввиду Случевского, - холодно отвечала Калитвина, в недоумении изгибая правую бровь.
Бунина разозлила развязная манера поведения Дильмана, по его мнению, оскорбляющая честь сидевшей с ним дамы из высшего общества, и он решил бросить обидчику перчатку.
- Господин Дильман! – нарочито он сделал ударение по-европейски, противопоставив его себе, русскому. – То, что вы только что приехали из-за границы и длительное время не были в России, не даёт вам права оскорблять венценосную семью Романовых, и в их лице всё русское, которое так любят опохабить господа европейцы, свободные ремесленники и голодранцы.
- Господин Живодёрка! – раздул ноздри, словно бык, готовящий наскок на тореро, Дильман. – Вы что же, хотите сказать, что вы ещё и почитаете нашего царька-батюшку?
- Как вы смеет так называть государя-императора?! – Бунин встал.
- Смею! – глаза в глаза стоял с ним Дильман и его аквамариновые зелёные глаза наливались кровью. – Потому что он - тряпка! Нашему царю уже 30 лет, а он всё ещё никак себя не проявил, не считая Ходынской давки.
- Вы бросаете вызов всему святому в этой стране?! Посягаете на царя?!
- Ваш царь - хорёк! Это не мой царь. Куда ему до железной хватки Петра! Жидковат.
Дильмана несло. На самом деле он не вполне был согласен и с тем, что говорил, но, чтобы позлить этого хлыща, клеящего его даму сердца, он раскручивал эти провокации.
Последнюю фразу услышал сам Случевский, входя с корифеями в гостиную, и сразу же подошёл к двум словесным дуэлянтам.
- Молодой человек, вы слишком дерзки! – осадил он Дильмана. - И, если не прекратите своих опрометчивых и дерзких заявлений, я буду вынужден выпроводить вас отсюда! И даже заявить, куда следует! Я всё-таки государственный чиновник особых поручений V класса, прошу это не забывать. Официальное лицо. Гофмейстер двора. Тайный советник. Уж тридцать лет отношение имею к Министерству внутренних дел, а там бывших, как сами понимаете, не бывает. Многие годы состоял членом совета министра внутренних дел, совета Главного управления по делам печати и знаю, откуда ноги растут у всякого политического беспутства. Сегодня волнодумец-нигилист, а завтра бомбист-террорист.
Дильман покраснел и отошел на место. Молча подсевший к нему Брюсов похлопал его по плечу.
- Экие ты им любезности выкинул, брат! Мощно! Аж дух захватило!
Наконец, кое-как успокоив буйную публику и рассадив всех по местам, хозяин клуба пригласил к выступлению Майю Калитвину, объявив её с нежной улыбкой.
- И, наконец, дамы и господа, - загадочно заявил Случевский и голос его задрожал волнительными бархатными переливами, - я спешу пригласить на нашу импровизированную авансцену мною «сердечно чтимую поэтессу» Майю Калитвину, лауреата половинной Пушкинской премии прошлого 1897 года за первый свой сборник «Стихотворения 1889-1895, издательство Москва, 1896 год. Это обворожительное волшебство чарующих звуков, ароматов грёз и вдохновений! Наша «маленькая фея» лирической весны! «Птичка-невеличка», как сразу прозвали её наши критики. Этот сборник имел мгновенный успех и весь тираж его распродан. Пушкинского, фетовского звонкого, солнечного стиля! В этом году она выпустила второй свой сборник «Стихотворения 1896—1898, издательство Москва, 1898 год. И он идёт сейчас в продаже бойко. Я надеюсь, Майя Александровна, нам подарит по экземпляру с дарственным автографом?
Случевский поймал поэтессу взглядом, приглашая к столу. Калитвина вышла в свет гостиной рампы. Невысокого роста, изящная, с фарфорово-бледным лицом с удивительно южными яркими глазами, чей блеск и тёмная мгла ресниц, завораживали и притягивали взгляды, а густые каштановые волосы с золотистым отливом в прядях, ощущались каким-то очаровывающим публику нимбом.
- Конечно, Константин Константинович, - дрожа от нахлынувшего волнения своим певучим голосом, сказала она. – Я уже подготовила вам с дарственной надписью.
- Благодарю вас, моя дорогая! Вы совсем недавно переехали с семьёй в Петербург, и я надеюсь, что теперь мы будем видеть вас часто у нас на поэтических собраниях.
- Буду стараться к вам выбираться почаще, - улыбнулась Майя.
- Ну, как Она тебе? – тоже волнующимся, дрогнувшим голосом спросил Брюсова Дильман.
- Ну, не знаю..., - почесал тот в затылке. – Обабилась с прошлого года. Округлилась.
- Дурак ты! – негодующе обругал его Константин. – Она свободно входит в свои училищные платья! - и приготовился внимательно слушать любимый голос.
Мария застенчиво глядела на публику. Скорее, чтобы смутить её и вызвать конфуз или скандал, откуда-то послышались провокационные предложения:
- Кольчатого змея!
- Змея давай!
Калитвина заалела румянцем. Рукою откинув волосы, выбившиеся локоны из собранной в пучок причёски, скромно и стеснительно она тихо сказала:
- Нет. Это непечатное стихотворение, которое я читаю только своим друзьям в неформальной обстановке. Здесь оно будет неприлично и неуместно.
Кто-то присвистнул разочарованно, кто-то усмехнулся.
Не обращая внимания на насмешки, Майя стала читать перед публикой свои стихи наизусть. Негромко, даже тихо, сокровенно, словно желая поведать тайну и, как подтверждение её таланта и востребованности публики, аудитория намертво замолчала.
- В зале гробовая тишина, - шепнул Случевскому Голенищев-Кутузов.
- Арсений Аркадьевич, дорогой, тише же вы! Дайте послушать и насладиться! – умоляюще заткнул его хозяин клуба.
- Смотри! – шепнул Дильман Брюсову. – Я говорю тебе – это бриллиант в литературе!
Бунин, тревожно прислушивающийся теперь к их перешёптам и затаивший на Дильмана обиду, тоже устремил на Калитвину скрытно-вожделенный влюблённый взгляд. Да, он сегодня хвастался перед Майей, что женился на 19-летней девочке, дочери крымского купца, и лето провёл упоительно в путешествиях. Но теперь его взгляд, освобождённый от всяких условных масок, явно говорил, что он влюблён в эту поэтессу много глубже и сильнее, чем в законную супругу. Что он, худой и голодный до любви, остался в глубине сердца влюбчивым холостяком.
К Фидлеру наклонился Минский и, играя блудливой улыбочкой, тихо сказал:
- Когда Калитвина читает свои стихи, мне кажется, что читает она их с таким чувством, будто у неё вот-вот упадут панталоны.
Фидлер сладострастно подхихикнул пошлой шутке вульгарного поэта.
- Говорят, она любовница Дильмана, - тихо шепнул, словно тайну, в ответ немец.
- Вы знаете, - продолжал Минский, лукаво улыбаясь, - этот Дильман – сущий сладострастный психопат! Несколько лет назад он выбросился из окна на улицу. Способен оговорить любого.
- Оу, - подсмаковал Фидлер. - Ничего себе! Но он утверждает, что она живёт с ним, уже давно.
- Гм… Маловероятно, - усомнился Минский. – Хотя, чем черт не шутит. Вы знаете, сколько женщин было у этого Дильмана? Истинный Дон Жуан!
А Майя декламировала свои стихи и мысль её уносилась в этот миг в свободный полёт за горизонт. А Бунину казалось, что её губки, словно колеблющиеся под тёплым ветерком цветочные лепестки.
«Я люблю тебя, как море любит солнечный восход,
Как нарцисс, к воде склоненный,
– блеск и холод сонных вод.
Я люблю тебя, как звезды любят месяц золотой,
Как поэт – свое созданье, вознесенное мечтой,
Я люблю тебя, как пламя – однодневки мотыльки,
От любви изнемогая, изнывая от тоски.
Я люблю тебя, как любит звонкий ветер камыши,
Я люблю тебя всей волей, всеми струнами души.
Я люблю тебя как любят неразгаданные сны:
Больше солнца, больше счастья, больше жизни и весны.»

«В САРКОФАГЕ
Мне снилось – мы с тобой дремали в саркофаге,
Внимая, как прибой о камни бьет волну.
И наши имена горели в чудной саге
Двумя звездами, слитыми в одну.

Над нами шли века, сменялись поколенья,
Нас вихри замели в горячие пески;
Но наши имена, свободные от тленья,
Звучали в гимнах страсти и тоски.

И мимо смерть прошла. Лишь блеск ее воскрылий
Мы видели сквозь сон, смежив глаза свои.
И наши имена, струя дыханье лилий,
Цвели в преданьях сказочной любви».


И, оглядев публику, и покраснев, напоследок Калитвина решилась всё-таки прочитать и долгожданного «Кольчатого змея». Когда Майя окончила читать, она наклонила голову в знак завершения. Читала она очень стеснительно, тихо, чем вызвала некоторые глумливые насмешки в мужской среде. А последнее стихотворение, своего "Змея", Калитвина прочла даже целомудренно, ни единым жестом, ни взглядом, ни интонациями голоса не возбуждая у слушающих её ни похоть, ни разврат. Но такая вольность стиха и откровенность его автора так поразили мужчин, что они взорвались разными бурными реакциями, активно жестикулируя. Они буквально принялись разрывать её на части своими вопросами.
- Скажите, что вы имели в виду?
- Что подразумеваете в этом Змее?
- А в его трепетном жале, простите, не мужской ли причинный орган выписан фривольным образом?
Мужская реакция восторгов и рукоплесканий на стихи Калитвиной была, подобна взрыву разорвавшейся бомбы.
Тем не менее у Зиночки Гиппиус, после её насмешливых комплиментов в адрес зажатости её ровесницы Калитвиной, по сравнению с её раскрепощённостью, что она успела обсудить с мужем, не упустив при этом ничего из декламируемого её конкуренткой, после этого прочтения перехватило дыхание, словно каким-то налетевшим ниоткуда неведомым спазмом. Она закусила губу и не смогла удержать и скрыть отчаянного выражения зависти. Дильман и даже Брюсов внимали декламирующей восхищённо и взорвались при окончании аплодисментами.
- Колдунья!
- Мощно!
-Грандиозно!
- Великолепно!
- Потрясающе!
Князь Голенищев-Кутузов нервно встал и, взволнованный и весь красный от возбуждения, в избытке противоречивых чувств, порывисто, словно задыхаясь, воскликнул:
- Мария Александровна! Ваши эти новые песни страсти не поддаются никакому критическому разбору! Вас явно искалечило декадентство! Вашу красивую, светлую чувственность из храма божественной красоты греховные соблазны утянули исключительно на алтарь любовных наслаждений. Это непозволительно для вас, милая моя! Вы же – приличная дама!
На что Волынский резко встал и протестующе громко выкрикнул в зал:
- Браво, Майя! Брависсимо! В Вас горит кровь Суламифи! Вы необыкновенная! Вы особенная! Пылкая и откровенная! Искренняя и знойная! Удивительная!
Кто-то инкогнито процитировал Пушкина:
- «Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил».
Восторженные отклики из разных мест дружно перекрывали разрозненный ропот негодования. Но мужчины-поклонники старались выкрикивать свои восторги анонимно, пряча голову в плечи и краснея. Особенно весь красный был Петя Порфиров, на что его учитель Фофанов даже цыкнул, покачал головой.
- Петя-Петя! Твою ж мать, кобеляка! Вот, кто твоя муза. Какого ж рожна?!
- Константин Михайлович, - оправдывался конфузливо фофанист. – Я ж это, токма платонически…
- Токма платонически он! Фоблас хренов! Герой-любовник!
- Браво, Майя! – снова гул восхвалений.
Старики-литераторы ошеломлены. С выпученными глазами, словно ополоумевшая скотина, они бодают головами и прицокивают, прищёлкивают многозначительно языком и твердят «Майя-Майя! Ай, да сукина дочь! Как завернула хлёстко! Красава!!!»
- Однако ж, - заявил Случевский, дождавшись, когда хоть немного стихнут непрекращающияся долго овации и возбужденные брожения умов и речевых откликов в её честь, - Майя Александровна, голубушка вы моя! Это чересчур откровенно. Я ничего не понимаю. Откуда в вас столько страсти и огня! Вы продолжаете развивать в своём творчестве тему жрицы любви, темы «Песни песней», однако ж явно перегибаете и формы этой вашей новой песни принимают уродливые очертания.
- Почему же уродливые? – встал, заступаясь за Майю, Сологуб. – Это ещё один изящный гимн символизма!
- Но что это за символика такая? – негодовал Случевский. – Ума не приложу. Боюсь даже предположить, о чём это вы тут нам прочитали. И хотелось бы лучше от вас самой узнать, что вы имели в виду под такими образами и их такими откровенными эпитетами?
Майя смутилась, стыдливо потупив глаза.
- Это тоска, которая окольцовывает страданиями влюблённую, но одинокою женщину, тоска, которая сжимает её всю, отягчая душу думами, и истомой, влекущими обжигающие и удушающие запретные греховные соблазны.
- Душу ли? Мне кажется, девица рада отдаться этому чудовищу. Ну вы меня, конечно, поразили! Казалось бы, куда еще-то, но оказывается возможно и более, чем прежде. «На ветвях твоих прекрасных ног…» - чертовски красиво! Браво, Майя Александровна! Ничего не скажешь! Кудесница знойных откровений, запретных тем и потаённых желаний! Браво!!!
И хоть похвала хозяина вечера была не сколько осуждающей, но более восторженной, тем не менее Майя, втянув голову в плечи, как получившая плохую отметку, пошла к своему месту. Но не успела она до него дойти, как коршунами на бедную голубку налетели на неё восхищённые пятничники с просьбами переписать «Кольчатого змея» в свои альбомы.
А Фидлер тем временем подошёл к Дильману с Брюсовым. И вкрадчиво спросил.
- Ну как, господин Дильман, прошёл ваш вчерашний вечер у госпожи Калитвиной?
- Ночь, вы хотите сказать? -со злым огоньком в глазах посмотрел на него Константин. - Да, я был у неё до утра! И знаете, чем мы с ней занимались?
- Упаси Боже, даже не догадываюсь,-  наигранно испугался такой откровенности немец.
- Любовью, господин переводчик! Мы сочетались с ней в любви. Отныне она моя, а я её! – самодовольно заявил Дильман.
- А как же муж госпожи Жильбер? - осторожно спросил, получивший удовольствие от такой пикантной новости, Фидлер.
- А муж..., - потянул с ответом Дильман. - Объелся груш! А мужа не было. И больше не будет.
- Как так? - удивился немец.
- А вот так! Растворился, как мрак от солнца. Будем, как Солнце, Фидлер!
И Дильман похлопал его по плечу. - Вы ждёте сенсацию, так вот, что я вам скажу. Майя Калитвина занималась со мной любовью четыре часа кряду, стыдливо прикрывая свою обнажённую грудь красным покрывалом! Она и я – ставим сладострастие превыше всего в мире! Мы с ней опьяняемся его красотой!
Оу- посмаковал Фидлер, вожделенно представив соитие с красавицей Калитвиной.
-Да! – неистовствовал в разыгравшейся фантазии, в которую поверил в этот миг сам, Дильман. - Мы сделали с ней это много раз. И немыслимо. Каждый раз она сладострастно стонала и бурно фонтанировала в конце. Ну вы же не монах, понимаете, о чем я?
- О, да- простонал, сгораемый завистью и возбуждением, Фидлер.
Брюсов при этом, слушая придумываемый на ходу бред друга, но принимая его за чистую монету, с болезненным отчаянием и жгучей ревностью глядел на товарища восполившимися глазами
Немец засуетился собираться уходить
- Куда же вы, господин Фидлер?- подзадоривал его Дильман.
- Мне нужно ещё успеть в Союз взаимопомощи русских писателей, агитировать на юбилей Баранцевича.
- А как же пикантные подробности нашего с ней секса, как называют это занятие англичане?
- Непременно в другой раз. Очень интересно. Но мне, правда нужно уходить к сожалению, - извиняясь,  оправдывался Фидлер.
Чтобы как-то угомонить перевозбудившуюся публику, Случевский торжественно во всеуслышание объявил:
- Дамы и господа! Давайте сегодня, на нашей Пятнице поздравим наших участниц – прекрасных Зинаиду и Майю с прошедшими днями рождения. У Зинаиды он был 8 ноября, у Мирры буквально вчера 19 ноября! Они ровесницы, обе благоухающие и цветущие розы нашей поэтической оранжереи!
Публика воодушевлённо зааплодировала.
Следующей на сцену Случевский позвал Поликсену Соловьёву. И взорам развеселившейся публики предстала дочь знаменитого историка и сестра скандального философа. Она была одета мужеподобно - в брюки. Поликсена жила в Петербурге уже с 1895 года и печатала отдельные свои стихи в «Русском богатстве», «Вестнике Европы», в «Мире божьем» и в «Журнале для всех».
Каким-то странно-гнусавым голосом она заунывно изрекла из недр своей поэтической фантазии:
- «Петербургская ночь.

Ночь на городъ уныло сползаетъ,
Все туманн;й и все холодн;й,
И мигаютъ далеко, далеко
Уходящія нити огней.

Я иду и больной, и усталый,
Весь въ сомн;нья свои погруженъ,
Безконечною, злою тревогой
Мой тоскующій умъ утомленъ.

А вокругъ безпокойные люди,
На мгновенье мелькнувъ предо мной,
Исчезаютъ въ холодномъ туман;,
Какъ вид;нія ночи больной».

«Среди красотъ ликующей природы
Я чувствую порой,
Что близко, близко счастіе трепещетъ
Незримо предо мной.

Когда звучатъ согласные нап;вы,
Я сердцемъ ихъ ловлю,
И кажется такъ близко и возможно
Все то, что я люблю.

Мн; чудится среди земныхъ тумановъ
Заря и день иной…
Еще лишь мигъ —;и я сорву зав;су,
— И в;чность предо мной».

Стихи никто не захотел обсуждать и гнусавая певунья серой мышкой проскользнула обратно к своему стулу. Тем не менее, её псевдоним кто-то из мужчин захотел обсудить.
- Почему вы подписываетесь Allegro?- спросил кто-то из зала. – Ведь это музыкальный термин, а не поэтический…
- Allegro – быстрый темп исполнения. Так я компенсирую в себе недостающую мне энергию, - скромно, но с достоинством отвечала мужеподобное существо с женским естеством.
- А безрифмица, а писанина от лица мужчины? Тоже предают вам недостающей энергии? – не отступал кто-то анономный.
Мужеподобное существо Allegro пожало плечами.
- И выглядите вы как-то мужеподобно…, - уже не таясь высказался лауреат полной Пушкинской премии Голенищев-Кутузов.
- Скорее андрогинно! – с чувством внутреннего достоинства отвечало андрогинное существо Allegro.
Вдруг, ни с того, ни с чего встал со своего места Фофанов, чтобы все обратили на него внимание. Худой, с одутловатым лицом, словно обрамленным рыжеватыми волосами. Он замахал какой-то своей рукописью.
- Вот, господа-приятели! – закричал он. – Вот настоящая поэзия! Я принёс вам почитать свою новую поэму! Вот, — говорил он, махая руками — вот 101 октава, 808 стихов! Октавы - это форма забытая. Я ее воскресил! Ведь если ничто не воскрешать, что бы было? А я воскресил! Позвольте прочту! – и поглядел на Случевского.
У того и в планах не было давать слово Фофанову, но, зная за ним всякие пошлые остроты и шутки, невозможные для общества петербургских дам, и боясь вызвать скандал или ещё того хуже, какую-нибудь вульгарную выходку, Случевский разрешающе кивнул ему головой, но, предостерегающе погрозил пальцем:
- Только, Константин Михалыч, помните о приличиях, ведь в зале дамы.
- Да-да! Пренепременно, сударь! – залихвастски сказанул Фофан.
Его усадили на диван и, набравшись терпения, приготовились слушать. Но это ж был бы не Фофан-скандалист, если бы и здесь он не отвесил сальную шуточку. Заметив, что к нему спиной стоит чугунная статуя Пушкина, Фофанов громко и пугающе рыкнул:
— Что ж это, что ж это, — завопил он, — Пушкин ко мне что ли будет стоять жопой?!
При этом Калитвина, Чюмина и даже Allegro дёрнулись от возмущения неприличию. Но что же делать, если слово дали Фофану? Пушкина повернули задом к дамам, и Фофанов начал читать свои 101 октаву о бедном кантонисте, который переодевался девушкой.
Боясь скандала и нервных истерик психически неуравновешенного поэта, публика обсуждала его стихи полушёпотом и между собой, не доводя своих комментариев до самого автора
- 808 наивнейших стихов!
- Мы все просто убиты этой чушью!
- И весь вечер с ним убит.
- Пора бы уже и ужину быть…
- Боже мой! Неужели ж это он, тот самый Фофанов!
- Совершенно правы те, кто называют его „гальванизированным трупом". Он умер и давно!
В своём финале Фофанов тряхнул головой и встал на колени, подытожив эпический накал кульминации. Но аплодисментов не было.
- Мило, очень мило, - одобрительно мигнул Случевский. – Дамы и господа, у нас поступает предложение уже окончить поэтическую часть нашего вечера и перейти к гастрономической его части. Так сказать, закончим уже наше первое отделение и перейдём в столовую ужинать.
Все встали с мест и принялись оживлённо общаться и разминать ноги после полуторачасового сиденья и слушания 101 фофановской октавы, заговаривать друг с другом.
Калитвина после Фофанова подошла к Брюсову и, словно не замечая Дильмана, извинилась, что не нашла для Валерия Яковлевича свой 2-й том. Он усмехнулся в ответ с язвительным подтекстом, давно готовящий колкий удар по её самолюбию.
- Вы всё ещё варитесь в котле старой поэзии, Мария Александровна. Ваш второй том, хоть и хорош своей откровенной знойностью, тем не менее ничего не прибавляет к вашему прежнему поэтическому словарю. Согласен, уступаю,;многое в нём недурно. Но всё это только новые трафареты опять же старой поэзии. Всё те же боги Олимпа, те же Амуры, Псиши, Иовиши, только в новой одежде. Нет, не этого нужно сейчас, не этого. Лучше совсем не писать.
Майя вспыхнула, не ожидав от него такой дерзости. Она немного растерялась и даже не знала, что ему сейчас ответить, пытаясь поспешно собраться с путающимися в голове мыслями, которые были вовсе не о нём, а Брюсов, уловив её слабость, стал настойчиво и безнаказанно развивать своё наступление.
- А что вы хотите? – театрально развёл он руками. - Старая литература себя изжила.  Она немощная. Она умирает. Солнце чистого искусства уже закатилось. И теперь новые поэты, какие уже пришли на смену вашим дряхлым и немощным старикам, брюзжащим всякий старческий вздор, будут решать, кого они из прежних авторитетов возьмут на свои знамёна в новый век русской поэзии. И там может не оказаться места даже для вас.
Калитвина раздражительно дёрнулась в нервной истерике. Ей казалось, что этот наглый, надменный и самодовольный тип, сидел перед ней и унижал её достоинство. И она вспыхнула, как спичка, от негодования.
- То есть, милостивый государь, мне ещё придётся спрашивать разрешения у вас, попасть или нет в новую поэзию?! А кто мне запретит войти туда, уж не вы ли? - молодая женщина гордо и с негодованием вскинула свои брови.
-  Я или кто-то другой, какая разница? - холодно отвечал ей Брюсов. - Новые поэты.
- Да брось ты, Брюс, чепуху молоть! - с сердцем воскликнул красный от возмущения Дильман. - Мария Александровна - молодой и маститый поэт. Она уже в числе новых поэтов!
- Это мы ещё посмотрим! - зло сопротивляясь авторитетам, выдавил из себя Брюсов.
- Сколько же в вас высокомерия и пренебрежения к окружающим, молодой человек! - ужаснулась его решимости Калитвина. - А не боитесь сами остаться за бортом новой поэзии? - презрительно усмехнулась она, глядя на сжавшуюся в напряжении, чтобы сдержать встречный удар, брюсовскую фигуру.
- Нет, - твёрдо ответил Брюсов.
- -И почему же? Откуда такая самоуверенность?
- Я создаю новое течение в нашей поэзии. По крупицам собираю. Оно сметёт все пережитки. Русский символизм.
- Так вы себя в его отцы-основатели записали? - удивлённо воскликнула Калитвина. - Что ж, молодой человек, вам гордыни не занимать! Но ведь это порок! Это грех! Только время покажет, кого из нас забудут скорее.
Майя окатила его холодом своего превосходства.
- Не сомневайтесь, - с желчной издёвкой улыбнулся ей в ответ Брюсов.
Дильману было не по себе от такой внезапно их вспыхнувшей схватки. Он не знал, куда себя деть при их перепалке и когда они замолчали, дрожа от гнева друг к другу, поспешил их как-нибудь примирить своими нелепыми шутками. Но общая беседа поломалась. Калитвина вся горела в нервном огне женского возмущения и обиды. А Брюсов, как затравленный хищник, загнанный на охоте в тупик и обречённый на неминуемую гибель, но сумевший-таки достать и поразить свою цель, остаточно дрожал затухающим гневом своего последнего удара.
Майя хмыкнула и гордо отошла от двух поэтов. Она демонстративно при этом не замечала Дильмана, который всячески пытался обратить на себя её внимание.
- Напрасно ты её обидел, - задумавшись, медленно выговорил каждое слово Дильман.
- Я просто дал ей понять, что купаться в лучах прежней славы пошло сейчас, - ответил ему Брюсов.
- Ты неисправим. Несносный бунтарь. Ну разве можно обижать такую красавицу? – Дильман посмотрел на своего друга с укоризной.
- Это для её же пользы! – самоуверенно ответил упрямый Брюсов.
Константин махнул на него рукой, не желая дальше с ним спорить, и понимая, что ему не переубедить это каменное сердце. Но любопытство толкало его ещё расшевелить своего жёсткого друга.
- А зачем тебе её второй том? – спросил его Дильман тихо, оглядываясь по сторонам и убеждаясь, что Майя отошла от них далеко и уже не может их слышать.
- Там есть портрет, - рассеянно ответил Брюсов.
- Ты что, увлёкся ею?
- Типун тебе на язык! – Брюсов открестился, выпятив на друга, словно охваченные базедовской болезнью глаза. - Она не в моём вкусе.
- Так зачем, скажи? – не унимался Дильман
- Хочу приворожить её для тебя, - ухмыльнулся ему в ответ Валерий.
- Ха! -усмехнулся и Дильман. -То же мне, чернокнижник выискался! Она сама, кого хочешь,  приворожит. Не играй с ней в колдовские игры. Поверь мне, ей это ремесло знакомо больше, чем тебе.
- Это ещё почему же? -с вызовом спросил Брюсов, тайно увлекающийся чернокнижничеством.
- Потому что она - ведьма! - просто и однозначно сказал Дильман. При этом глаза его излучали тусклый и грустный блеск.
Всё уже направились было в столовую, как философ Владимир Соловьёв вдруг обратил на себя всеобщее внимание.
- Господа! – заявил он, обратившись ко всей публике скопом, хотя в зале были и дамы. – Позвольте мне под занавес первого акта увлечь ваше внимание своей новой поэмой о Вечной Женственности или Ewige Weiblichkeit, как сказано в «Фаусте» у Гёте.
Случевский ему снисходительно улыбнулся:
- Вне пола, вне времени, наш виртуоз, наш «скипидарный» гений просит слова! Да не откажем его просьбе! Слово нашему пророку!
Все тут же покорно сели на места, как заворожённые и принялись слушать диковинные идеи непонятного им гения. Но, что он гений в своём роде, не сомневался никто из собравшихся. Даже он сам. Соловьёв благодарно улыбнулся и запредельно терзаемый какими-то высшими и неведомыми остальным мыслями, начал вещать.
- Та Божественная София, о которой я писал свои многочисленные философские трактаты, интерпретирована мной теперь в главный поэтический образ всего моего творчества, являющийся венцом его, явлённый мне, в моём мистическом опыте трижды в течение жизни. Многие из вас помнят, как в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1892—1894 годах я напечатал пять статей, посвящённых смыслу Любви, где приоткрыл завесу тайны настоящей любви. Любви, которая не имеет никакого отношения к деторождению, а которая есть преодоление эгоизма, слияние любящего и любимого в одно нераздельное целое; которая есть, хоть и слабое, но воспроизведение отношений Христа и Церкви; которая есть образ вечного всеединства»!
Сейчас я вам хочу напомнить начало своей третьей статьи из этого цикла. Послушайтесь, наберитесь терпения и аппетита.
И Соловьев стал читать из журнала свою статью:
- «Смысл и достоинство любви как чувства состоит в том, что она заставляет нас действительно всем нашим существом признать за другим то безусловное центральное значение, которое, в силу эгоизма, мы ощущаем только в самих себе. Любовь важна не как одно из наших чувств, а как перенесение всего нашего жизненного интереса из себя в другое, как перестановка самого центра нашей личной жизни. Это свойственно всякой любви, но половой любви по преимуществу; она отличается от других родов любви и большей интенсивностью, более захватывающим характером, и возможностью более полной и всесторонней взаимности; только эта любовь может вести к действительному и неразрывному соединению двух жизней в одну, только про нее и в слове Божьем сказано: будут два в плоть едину, т. е. станут одним реальным существом.
Чувство требует такой полноты соединения, внутреннего и окончательного, но дальше этого субъективного требования и стремления дело обыкновенно не идет, да и то оказывается лишь преходящим. На деле вместо поэзии вечного и центрального соединения происходит лишь более или менее продолжительное, но все-таки временное, более или менее тесное, но все-таки внешнее, поверхностное сближение двух ограниченных существ в узких рамках житейской прозы. Предмет любви не сохраняет в действительности того безусловного значения, которое придается ему влюбленной мечтой. Для постороннего взгляда это ясно с самого начала; но невольный оттенок насмешки, неизбежно сопровождающий чужое отношение к влюбленным, оказывается лишь предварением их собственного разочарования. Разом или понемногу пафос любовного увлечения проходит, и хорошо еще, если проявившаяся в нем энергия альтруистических чувств не пропадает даром, а только, потерявши свою сосредоточенность и высокий подъем, переносится в раздробленном и разбавленном виде на детей, которые рождаются и воспитываются для повторения того же самого обмана. Я говорю «обман» – с точки зрения индивидуальной жизни и безусловного значения человеческой личности, вполне признавая необходимость и целесообразность деторождения и смены поколений для прогресса человечества в его собирательной жизни. Но собственно любовь тут ни при чем. Совпадение сильной любовной страсти с успешным деторождением есть только случайность, и притом довольно редкая; исторический и ежедневный опыт несомненно показывает, что дети могут быть удачно рождаемы, горячо любимы и прекрасно воспитываемы своими родителями, хотя бы эти последние никогда не были влюблены друг в друга. Следовательно, общественные и всемирные интересы человечества, связанные со сменой поколений, вовсе не требуют высшего пафоса любви. А между тем в жизни индивидуальной этот лучший ее расцвет оказывается пустоцветом. Первоначальная сила любви теряет здесь весь свой смысл, когда ее предмет с высоты безусловного центра увековеченной индивидуальности низводится на степень случайного и легкозаменимого средства для произведения нового, быть может немного лучшего, а быть может немного худшего, но во всяком случае относительного и преходящего поколения людей.
Итак, если смотреть только на то, что обыкновенно бывает, на фактический исход любви, то должно признать ее за мечту, временно овладевающую нашим существом и исчезающую, не перейдя ни в какое дело (так как деторождение не есть собственно дело любви). Но, признавая в силу очевидности, что идеальный смысл любви не осуществляется в действительности, должны ли мы признать его неосуществимым?
По самой природе человека, который в своем разумном сознании, нравственной свободе и способности к самосовершенствованию обладает бесконечными возможностями, мы не имеем права заранее считать для него неосуществимой какую бы то ни было задачу, если она не заключает в себе внутреннего логического противоречия или же несоответствия с общим смыслом вселенной и целесообразным ходом космического и исторического развития.
Было бы совершенно несправедливо отрицать осуществимость любви только на том основании, что она до сих пор никогда не была осуществлена: ведь в том же положении находилось некогда и многое другое, например, все науки и искусства, гражданское общество, управление силами природы. Даже и самое разумное сознание, прежде чем стать фактом в человеке, было только смутным и безуспешным стремлением в мире животных. Сколько геологических и биологических эпох прошло в неудачных попытках создать мозг, способный стать органом для воплощения разумной мысли. Любовь для человека есть пока то же, чем был разум для мира животного: она существует в своих зачатках или задатках, но еще не на самом деле. И если огромные мировые периоды – свидетели неосуществленного разума – не помешали ему наконец осуществиться, то тем более неосуществленность любви в течение немногих сравнительно тысячелетий, пережитых историческим человечеством, никак не дает права заключить что-нибудь против ее будущей реализации. Следует только хорошо помнить, что если действительность разумного сознания явилась в человеке, но не чрез человека, то реализация любви, как высшая ступень к собственной жизни самого человечества, должна произойти не только в нем, но и чрез него.
Задача любви состоит в том, чтобы оправдать на деле тот смысл любви, который сначала дан только в чувстве; требуется такое сочетание двух данных ограниченных существ, которое создало бы из них одну абсолютную идеальную личность. – Эта задача не только не заключает в себе никакого внутреннего противоречия и никакого несоответствия со всемирным смыслом, но она прямо дана нашей духовной природой, особенность которой состоит именно в том, что человек может, оставаясь самим собой, в своей собственной форме вместить абсолютное содержание, стать абсолютной личностью. Но чтобы наполниться абсолютным содержанием (которое на религиозном языке называется вечной жизнью или царствием Божьим), сама человеческая форма должна быть восстановлена в своей целости (интегрирована). В эмпирической действительности человека как такового вовсе нет – он существует лишь в определенной односторонности и ограниченности, как мужская и женская индивидуальность (и уже на этой основе развиваются все прочие различия). Но истинный человек в полноте своей идеальной личности, очевидно, не может быть только мужчиной или только женщиной, «а должен быть высшим единством обоих. Осуществить это единство, или создать истинного человека, как свободное единство мужского и женского начала, сохраняющих свою формальную обособленность, но преодолевших свою существенную рознь и распадение, – это и есть собственная ближайшая задача любви. Рассматривая те условия, которые требуются для ее действительного разрешения, мы убедимся, что только несоблюдение этих условий приводит любовь ко всегдашнему крушению и заставляет признавать ее иллюзией».
Соловьев прервал своё чтение. Читал он увлекательно, но сложность терминологии и обилие материала, конечно, утомили слушателей. Философ с усмешкой прищурился.
- Утомил я вас, братушки. Вижу. Ну, да ладно. Надеюсь, всколыхнул струны души. Хочу подытожить. Любовь между мужчиной и женщиной прекрасна. И чем она сильнее, тем она ближе к Богу и божественному слиянию двух начал в один – андрогин. Ищите свою настоящую половинку, не ради функциональности деторождения и соблюдения семейных или церковных норм морали и поведения, а ради вечной, божественной и бессмертной Любви! И вот, собственно, вашему вниманию, под занавес поэтического акта, любезно предоставленное мне слово господином Случевским. Недавно я написал поэму «Три свидания» о явлении в моей жизни Вечной Женственности, той самой любви, о которой я писал философические свои трактаты. Послушайте мой стих. Он не богатый формой, но пережитых чувств в нём льётся океан.
И седой философ, бледный, измождённый, худой, пропахший скипидаром, закатив глаза в духовной экстазе, стал читать, словно начал молиться.
- «…И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.

Что есть, что было, что грядет вовеки —
Все обнял тут один недвижный взор…
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.

Всё видел я, и всё одно лишь было —
Один лишь образ женской красоты…
Безмерное в его размер входило, —
Передо мной, во мне — одна лишь ты.

О лучезарная! тобой я не обманут:
Я всю тебя в пустыне увидал…
В душе моей те розы не завянут,
Куда бы ни умчал житейский вал.

Один лишь миг! Видение сокрылось —
И солнца шар всходил на небосклон.
В пустыне тишина. Душа молилась,
И не смолкал в ней благовестный звон...»
***
Ни Майя, ни Дильман на ужин у Случевского не хотели остаться. Она не хотела, чтобы он её провожал и цеплялась за любого другого провожатого. Калитвина попросила Бунина её проводить, но тот вёл свои хитрые переговоры с собравшимися здесь издателями и редакторами насчёт будущих своих публикаций, и, рассчитывая под водочку упрочить свои договоренности с ними и закрепить результаты, Бунин вежливо отказался, но обещал, что навестит её на днях. Затем обратилась она было к Коринфскому, но в том взыграло, подогреваемое ревностью, воспалённое самолюбие, на какое только способен самый мелкий душою человек. Коринфский сослался на свою занятость, досадовал на то, что ему ещё сегодня надо проверять и редактировать тексты в завтрашний номер «Правительственного вестника». Калитвина поняла его отказ уязвлённой гордости и фыркнула недовольно в ответ. Позвала Гайдебурова. Тот, хоть и хотел ещё оставаться и пообщаться с господами-литераторами за поеданием окорока превосходной холодной телятины и запиванием её холодной водкой из запотевшего графина, не мог отказать даме и галантно согласился её проводить, но в то же время объявил всем присутствующим, что ещё вернётся. Это последнее эгоистично обидело Майю, и она отказалась от его услуг. Дильман, выслеживающий её весь вечер, словно добычу орёл, бросил на нее странный взгляд и предложил проводить домой, но она с насмешкой отказалась:
- Не-ет!
И ей пришлось возвращаться одной. Отчаяние от безграничного одиночества и униженная, высмеянная гордость душили её по дороге, и ей не хватало воздуха. Она несла домой затаённую обиду и в кармане пальто не переданные ему стихи, чтобы сжечь их в печке до тла, как свою любовь. А Дильман вынужден был ещё на некоторое время задержаться, чтобы не давать повода к пересудам об одновременном уходе с ней.
Он, выпив стопку водки, прочёл едокам ещё одно своё непечатное стихотворение:
- - «СЛАДОСТРАСТИЕ

Манящий взор. Крутой изгиб бедра.
Волна кудрей. Раскинутые руки.
Я снова твой, как был твоим вчера,
Исполнен я ненасытимой муки.
Пусть нам несет полночная пора
Восторг любви, а не тоску разлуки!
Пусть слышатся немолчно до утра
Гортанные ликующие звуки!
Одной рукой сжимая грудь твою,
Другой тебе я шею обовью;
И с плачем, задыхаяся от счастья,
Ко мне прильнешь ты, как к земле листок,
И задрожишь от головы до ног
В вакхическом бесстыдстве сладострастья».

И под всеобщие возгласы опьянённого одобрения, увлекаемый заскучавшим на этом собрании Брюсовым, только тогда покинул литературный вечер.
На прощание Случевский им крикнул вдогонку в клубящуюся мглу тёмно-синего вечера:
- Господа поэты! Присылайте свои стихи к нашему Пушкинскому сборнику!
- Да-да, - неровным шагом покидая площадку лестницы, отвечал Дильман, опираясь всем своим телом на Брюсова.
- Куда ты меня тащишь? – спросил пьяный Дильман Брюсова, когда последний поймал живейного извозчика и они покатили по вечернему Петербургу в дрожках, вдыхая морозную свежесть и устремляя стеклом блещущие пьяные глаза в звёздное небо, распахнутое перед ними.
- На один ритуал. Мы посетили с тобой место, где совершаются литературные ритуалы, теперь я зову тебя на ритуал чёрной мессы.
- Ого! – удивился Дильман. – А для чего это?
- Хочу помочь тебе приворожить Её. Вижу, как ты страдаешь.
- Да я сам соблазню её в два счёта! – стоя на ногах и качаясь от быстрой езды, бахвалился пьяный Дильман, потеряв при этом из дрожек шарф и не заметив этого. – Майя любит гречанку Сафо. А у той есть гимн Афродите, где поэтесса просит богиню влюбить в себя её возлюбленного. Вот и мы, давай, прибегнем к похожему поэтическому ритуалу. Давай обратимся к Афродите со своим гимном безответной любви!
- Здесь нужно средство посильнее, чем гимны Афродите, - скептически усмехнулся на его предложение Брюсов.
Дильмана качало, как матроса на палубе в шторм, но он стойко держался на ногах и выкрикивал их дрожек прохожим свой пьяный бред.
- Как пела Сафо:
«Эрос вновь меня мучит истомчивый –
Горько сладостный, необоримый змей…»
- Нет, мы призовём другого Змея, - тихо сказал Брюсов.
- Что ты сказал, брат моих мечтаний? – спросил его Дильман.
- Я говорю, пусть же Майю так мучит Эрос к Косте Дильману, на веки вечныя! Аминь! Пока она не отдаст всю себя ему на прелюбодеяние плотское для воплощения всех его и её наваждений чувственных и всех эротических грёз! Аминь! – издеваясь, выкрикивал в темноту вечера свой демонический декадентский молитвослов Брюсов. – А коли откажется от желания, горящего в ней, так пусть умрёт! Зажги в ней, о, Афродита, огонь желания углём неугасимым и не достанется она никому, кроме Дильмана! Аминь! Как тебе такая молитва, брат? – с издёвкой спросил Дильмана Брюсов.
- Насчёт смерти ты как-то чересчур, по-моему...
- Именно так! Любовь до гробовой доски. А ты, как хотел, братец? Или любовь или смерть! Третьему не дано! – категорично заявил разгорячённый Валерий.
- Третьему не дано…, - задумавшись, пробормотал Константин.
- Как я вижу, мой друг, - захватив произведённым им эффектным впечатлением внимание Дильмана, продолжал наставительно влиять на его сознание Брюсов, - за истекший год, пока я тебя не видел, ты в конец потерял голову от этой чёртовой колдуньи. Она закабалила твоё вдохновение. Ты выжил из ума в безумной любви к ней, перестал быть на себя похож. И чтобы окончательно не дать ей тебя погубить, я, твой друг, берусь тебя спасти от её пагубного на тебя влияния.
- Ничего ты не понимаешь в наших с ней отношениях! – отмахивался от его навязчивости, как от назойливой мухи, Дильман. – Мы с ней переписываемся стихотворными посланиями, как Эдгар По с Сарой Уитмен!
Брюсов напряг все свои силы ехидства, издевательской чёрной критики над Калитвиной, чтобы поколебать безграничную святость её в глазах безнадёжно больного ею поэта, и сказал увещевательно:
- Послушай меня, мой друг! Ты опьянён её красотой чрезмерно. Ты повсюду трещишь трели о ней, как соловей. Ничего не видишь и не слышишь вокруг себя, кроме неё. И только я, твой друг, твой настоящий, лучший и даже, может быть, единственный старый твой друг, остерегаю тебя всецело тонуть с головой в омуте этой чёрной любви! Не теряй голову, брат! Поверь мне, эта женщина не стоит её! Как писал Эдгар Аллан По в письме к одной из своих возлюбленных, к Энни или Ненси Ричмонд, за восемь месяцев до своей странной кончины в сорок лет, - «…впредь я избегаю чумного общества литературных женщин. Это бессердечная, противоестественная, ядовитая, бесчестная шайка, без какого-либо руководящего принципа, кроме безудержного самопочитания». Руководствуйся его принципом, брат, и будешь спасён от неминуемой гибели. Ты обманываешься насчёт Мирры, я тебя уверяю. Ты придумал её такой, какую полюбил. На самом деле она другая. И это может увидеть и понять только трезвый, холодный и критически настроенный по отношению к любви вообще человек, например, как я. Майя – заурядная дама, по-женски коварная в расчетливости и прагматизме, как все обыкновенные женщины. Погляди, с кем она заводит дружбу. Прозри! Она дружит только с нужными для её возвышения людьми из мира богемы: с редакторами газет и журналов, с издателями, с продавцами книг, чтобы издавать и продавать свои книги, чтобы печататься. Она умышленно дружит и ищет знакомства с литераторами и критиками, приятельствует и даже флиртует с ними, дабы они тоже славили её имя. Будь она мужчина или незамужняя барышня, свободная от предрассудков морали света, она бы искала и дружбы спонсоров и меценатов. Но так как она приличная, благородная и уже семейная дама, то она избегает таких знакомств. Ведь, как известно, обычно меценаты имеют непристойные ожидания от своей помощи дамам. В лучшем случае они зовут их замуж. А спонсоры, как донаторы старой Европы, требуют прежде всего выгоды для себя: ждут барышей от продаж или заказывают и даже навязывают авторам свои сюжеты, что не приемлемо для истинного художника, который всегда по духу свободный. Твоя вымышленная богиня дружит со всякими окололитературными пройдохами и хлыщами, на вроде Фидлера, если они тоже служат росту её популярности, чтобы опять же – всего лишь успешней продаваться. А стоит кому-либо из них из неосторожности хоть чуть-чуть испортить её репутацию, даже только в её глазах, пусть даже и в пылу справедливой объективности, как вчерашний друг сразу же превращается у неё во врага, и она с лёгкостью ставит на нём крест и вычёркивает из своей жизни. Она такая, я тебя уверяю! В этом её свойстве я прозреваю в ней хищницу, хищного зверька своей расчетливой выгоды. Твоя литературная Майя, которую ты наивно выдумал, это не мадам Жильбер из реальной жизни. В этом вся суть, которую ты слепо не видишь и не желаешь принять, даже, если тебе говорят об этом другие. Конечно, реальных прагматичных и расчетливых мадам Жильбер полно вокруг, но ты на них не глядишь. Они тебе не интересны. А выдуманной тобою Мирры больше нет. И тем она уникальна и единственна для тебя. Пусть так. Но не олицетворяй её, пожалуйста, эту свою богиню, с реальной мадам Жильбер. Твой эфемерный кумир, твой женский идол гораздо милее и романтичнее, нежели настоящая мадам Жильбер. Он плод твоего яркого поэтического воображения. Он только статуя, которую ты ваял в любви лунными ночами! Или дух, порождённый твоим вдохновением. Быть может, этот дух, эта явленная твоим вдохновением богиня, сможет вдохновить кого-нибудь когда-нибудь на великое светлое чувство по отношению к другому человеку. Так возрадуйся же, друг, хотя бы этому! В одном уже том твой любовный порыв как великий труд для всего человечества ненапрасен!
Дильман поник головой, слушая уничижающий доводами его любовь тяжеловесный гул брюсовского голоса.
Он не помнил, куда завёз его Брюсов в ту ночь. Место было мрачное и глухое. Чёрная комната, с занавешенными плотными чёрными шторами, зажжённые свечи и всякая сатанинская атрибутика пугала взгляд.
- А вдали, где белеют просторы,
Тишину нарушая, галдят
За опущенными чёрными шторами
Люди гадят, а гады людят, - рифмовался ему пьяный бред.
- Давай, записывай, Яковлевич! – мотал он головой, не находя слипающимися глазами своего друга. Ему дали выпить какого-то противного зелья, которое сильно ударило ему в голову. И он бубнил себе под нос, пуская пузыри. Рифмы и строфы кололись в его мозгу, тёрлись друг о друга с шероховатым скрежетом:
Я войду в неё, словно в море,
Обо всём на миг забывая.
С нею, падшим ангелам вторя,
Изгнанными будем из Рая…
Потом память куда-то провалилась. Помнил только Дильман, что Брюс с каким-то мрачным медиумом вызывали демонов плотской любви и похоти.
- Что вы хотите? - спросил Брюсова медиум.
Это был чёрный косматый старик, не то грек, не то еврей, в каком-то причудливом шутовском балахоне.
- Вызвать какого-нибудь демона-инкуба, чтобы он соблазнил замужнюю женщину в облике её мужа и желаемого, но не действительного любовника, - невозмутимо ответил Валерий, как будто речь шла о чём-то обыденном и повседневном. - Вот их имена: жены, мужа и любовника, - Брюсов протянул колдуну заранее заготовленные им записки.
- С какой целью? Зачем соблазнил? – удивился маг.
- Чтобы отвести её страсть к нему на демона. Он женатый человек, ему эта любовница не нужна. Она его погубит, если добьётся его. Так пусть она лучше погубит себя!
Брюсов смотрел на колдуна холодно и непреклонно с давно созревшей жестокой решимостью.
Медиум почесал за ухом.
- Вы знаете, что навлекать на другого зло -это очень энергетически затратно. Потребуется большая жертва от вас, как от заказчика.
- Что потребуется от меня? – нахмурился Брюсов. - Деньги? Само-собой! Или продать душу Дьяволу? – он искривил лицо в злой усмешке.
- Жертву не мне, но тому тёмному духу, которого вы хотите вызвать, - спокойно продолжал увещевать его медиум.
- Что ему нужно от меня? Что я могу ему дать? Я готов.
- Он заберёт у вас часть вашей жизненной силы. Например, укоротит жизнь. Вы готовы на такую жертву? – маг испытующе поглядел на заказчика чёрного обряда.
- Насколько укоротит? – поджал губу Брюсов.
- Ну, этого я не могу знать, - развёл руками старый колдун. - Насколько потянет приносимое женщине зло. Если, скажем, она умрёт от тоски, то и ваши дни будут сочтены. Если она что-то потеряет, то потерять что-то аналогично ценное должны и вы. Понимаете? Ничего безнаказанного не происходит в потустороннем мире. Там свои законы. Свой суд. Своя полиция и тюрьма.
- А если я при этом продам душу дьяволу и пожелаю, чтобы в земной жизни меня минуло за это какое бы то ни было наказание? – страстно посмотрел в чёрные глаза магу демонический поэт.
- Вы страшный человек! -ужаснулся ему колдун.
Кое-как сговорившись, они приступили к таинству ритуалов.
- Сначала мы закрепим её страсть к вашему другу. У меня есть для этого французское средневековое приворотное заклинание и древнегреческий любовный заговор. Что лучше подойдёт?
- Давайте используем оба! – страстно заявил Брюсов. – Я оплачу!
Колдун усмехнулся.
- У вас есть её фотокарточка? – спросил колдун.
Брюсов, зная, что у Дильмана всегда с собой есть портрет Мирры, и что носит он эту фотокарточку во внутреннем кармане пиджака, достал снимок у мало что соображающего, одурманенного зельем поэта, и дрожащей рукой передал колдуну.
Тот посмотрел на портрет сощурившись.
- Красивая…, - пробормотал он. – И не жалко вам её обрекать на страдания? Ведь она создана для любви…
- Это ядовитый цветок и его нужно вырвать из нашей оранжереи, - хладнокровно заметил Брюсов.
- Что ж, воля ваша, сеньор, - ответил медиум. - Но и ответ перед Богом за это держать вам.
И принялся приготавливать обряд.
- Это заклинание, - сказал он, - лучше работает на растущую луну, а сегодня первая ночь ущербной луны. Но, если вы так желаете, мы исполним этот обряд сейчас.
На своём магическом алтаре он начертил гексаграмму. Взял шесть чёрных свечей и поставил по её углам. В самый центр шестиконечной звезды поместил фото Калитвиной. Зажёг правой рукой по часовой стрелке начиная с восточной стороны все свечи.
- Как её имя? – взяв в руки перо и чернильницу, спросил Брюсова маг.
- Майя Александровна Калитвина-Жильбер, - поспешно, как школяр выученный урок, ответил ему Брюсов.
- Как вы сказали – Майя? – удивился медиум. – Что это за имя, откуда оно у неё?
- Это её литературный творческий псевдоним. Её вообще-то зовут Мария, но все друзья и близкие называют Майей. Так повелось ещё с её девичества.
- Интересно! - воскликнул маг. – Тем более, что греческое заклинание у меня будет обращено именно к Майе. Ну-с, продолжим…
На фотографии на груди молодой женщины он написал его имя «Майя». Фото трижды окропил болотной водой, называя её имя и трижды произнёс, вознося фотокарточку над неровным пламенем чёрных засаленных свечей. Затем в кадильнице разжечь угли и бросил на них сухие измельченные розы и земляную корицу.
Дильман было приподнял, но тут же уронил голову на диван и сквозь сон, не понимая смысла, услышал, как в дрожании и копоти чёрных свечей зазвучал мерный звук голоса медиума:
- Fagot br;le le coeur, le corps, l';me, le sang, l'esprit, l'entendement N., par le feu, par le ciel, par la terre, par l'arc-en-ciel, par Mars, Mercure, V;nus, Jupiter, Fepp;, Fepp;, Fepp;, Elera, et au nom de tous les Diables, Fago, poss;de, br;le le coeur, le corps, l';me, le sang, l'esprit, l'entendement Mirra Alexandrovna Lokhvitskaya-Gibert , jusqu'; ce qu'il vienne accomplir tous mes d;sirs et volont;s. Va en foudre et en cendre, et en temp;te, Santos, Quisor, Carracos, Arn;, Tourne, qu'il ne puisse dormir, ni en place demeurer, ni faire, ni manger, ni rivi;re passer, ni ; cheval monter ; ni homme, ni femme, ni fille parler jusqu'; ce qu'il soit venu pour accomplir tous mes d;sires et volont;s.
(Фагот брюль ле к;р, ле кор, лам, ле санг, лэспри, лентендмент де (Майя Александровна Калитвина-Жильбер ), пар ле ф;, пар ле сиель, пар ла терр, пар ларкенсиель, пар Марс, Меркур, Венюз, Жупитер, феппэ, Феппэ, Феппэ, Элера, э о ном до ту лэ Диабль, Фаго, посэд, брюль ле к;р, ле кор, лам, ле санг, лэспри, лентендмент де ( имя ), жуска со киль виен аккомплир ту мэ дэзир э волонтэ. Ва он фудр э он сондр, э он томпет, Сантос, Куисор, Карракос, Арнэ, Турнэ, киль не пуис дормир, ни он плас дем;рэ, ни фэр, ни манжэ, ни ривьер пассэ, ни шеваль монтэ, ни ом ни фам ни фий парлер, жуска со киль суа веню пур аккомплир ту мэ дэзир э волонтэ.)
А Брюсов повторял за ним, переводя заклятие:
- Фагот жги сердце, тело, душу, кровь, дух, сознание Рабы (Мирры Александровны Калитвиной-Жильбер), огнем, небом, землей, радугой, Марсом, Меркурием, Венерой, Юпитером, Фэппэ, Фэппэ, Фэппэ, Элерой, во имя всех Демонов, Фаго, обладай, жги сердце, тело, душу, кровь, дух, сознание Рабы (Мирры Александровны Калитвиной-Жильбер) пока она не придет исполнить все мои желания и приказания. Иди молнией, пеплом, и в бури, Сантос, Куисор, Карракос, Арнэ, Турнэ, что бы она не могла спать и на месте стоять, и ничего делать, ни есть, ни реку перейти, ни на лошадь сесть, ни с мужчиной, ни с женщиной и с девочкой заговорить пока не явиться передо мной и не исполнит все мои желания и приказания. Да будет так! Да будет так! Да будет так!
Когда заклинание было прочитано, колдун взял одну из свечей гексаграммы из той стороны света, к которой стоял лицом, и капнув со свечи воском на голову на фото и область сердца, вонзил туда по одной игле. На каждой стороне света он капал свечой в новое место головы и сердца на фото и, вынув из проколотого иглы, втыкал их в каплю воска далее.
Всего сделал 8 проколов на фото. Затем свечи погасил, а фотографию передал взволнованному Брюсову.
- При обычном привороте фотокарточку затем кладут себе лицом вверх на кровать под матрац.
- И это всё? – разочарованно и нетерпеливо спросил Брюсов.
- По французскому обряду да. Но вы в конце обряда сожжёте эту карточку, раз желаете подменить любовь демоном. А теперь я, если вы того желаете, проведу сначала греческий старинный обряд приворота.
- Да, желаю! – настаивал поэт.
Старый медиум, чёрный и страшный, сам был, по-видимому, грек. Подготовившись, он принялся проводить и греческий любовный заговор. На импровизированной огне он воскурил на углях смирну и стал читать следующее приворотное заклинание:
- Ты, Майя, ты горька, ты тяжка, ты при¬миряешь враждующих, ты возникаешь и принуждаешь к любви отвергающих Эроса. О, Майя, все призывают тебя, и я призываю тебя же, пожирающая плоть и воспламеняющая сердце. Я не посылаю тебя в дальнюю Аравию, я не посылаю тебя в Вавилон, но посылаю тебя к Марии Александровне Калитвиной-Жильбер, чьей матерью была…, - колдун замялся и вопросительно посмотрел на заказчика приворота.
- Как звали или зовут её мать?
- Подождите, у меня всё записано, - сказал Брюсов и достал из кармана записную книжку, где заранее им, еще в Москве, были выписаны все данные про Майю, которые он специально собирал из разговоров и переписки с Дильманом.
- Вот, нашёл! Варвара Александровна Калитвина, в девичестве фон Нойер!
- Чьей матерью была Варвара Александровна фон Нойер, - продолжил колдун, - чтобы ты помогла… А как зовут вашего героя-любовника?
- Дильман. Константин Дмитриевич Дильман! – выпалил Брюсов.
- Чтобы ты помогла Константину Дмитриевичу Дильману с ней, чтобы приворожила ее ко нему. Если сидит она, пусть не сидит, если болтает с кем-то, пусть не болтает, если смотрит на кого-то, пусть не смотрит, если приходит к кому-то, пусть не приходит, если прогули¬вается, пусть не прогуливается, если пьет, пусть не пьет, если ест, пусть не ест, если ласкает кого-то, пусть не ласкает, если услаждает себя каким-нибудь удовольствием, пусть не услаждает себя, если спит, пусть не спит, но пусть только о нём думает, пусть только его страстно желает, пусть только его любит, пусть исполнит все его желания. И проникай в нее не через глаза, не через ребро, не через ногти, не через пупок, не через члены, но через душу, и оставайся в сердце ее, и снедай лихорадкой чрево ее, и грудь, и печень, и дух, и кости, и разум, пока не придет к Константину Дильману Майя Калитвина, любящая его, пока не будет испол¬нять все желания его, поскольку я связываю клятвой тебя, Майя, тремя именами: Анохо; , Абрасакс; , Тро и именами, которым все подчиняются, и могущественнейшими Кормейот, Иао; , Сабаот; , Адонай; , чтобы исполнила мои приказания, Майя. Вот я сжигаю тебя, и ты наполняешься силой, чтобы вскружила голову той, которую любит Константин Дильман, сжигай и выворачивай утробу ее, высасывай кровь ее, пока не придет к нему Майя Калитвина, чьей матерью была Варвара Александровна фон Нойер. Я призываю тебя, владычица огня Фтан Аной, повинуйся мне, Божественная Единица, единородная манебиа баибаир хюриороу тадейн, Адонай Еру нуни миоонх хутиай Мармараюот, приворожи к Константину Дильману Майю Калитвину, чьей матерью была Варвара Александровна фон Нойер, ныне, ныне, сейчас, сейчас, быстро, быстро.
- Откуда это у вас? – удивился Брюсов, спросив медиума.
- Греческий текст из египетского папируса, IV век н. э., - ответил старый колдун.
Когда ритуалы приворота были совершены, колдун приступил ко второй, более мрачной части своего таинства. Предстояло теперь вызвать демона-искусителя, который бы подменил женщине собой образ ею любимого. Колдун протянул оголённые руки к пламени вновь им зажжённых свечей и каким-то утробным голосом завыл:
- О, Ашмедай, великий искуситель, злой, сластолюбивый демон, совратитель замужних женщин, князь суккубов, повелеваю тебе призвать инкуба в сон к Майе Александровне Калитвиной-Жильбер! Чтобы он явился к ней в образе её отсутствующего мужа. Как зовут её мужа? – спросил колдун Брюсова обычным голосом.
Евгений Жильбер. Отчества не помню, но могу уточнить, если хотите.
- Можно и без отчества, - сказал колдун и продолжил страшным голосом свои заклинания:
- Евгения Жильбер и недоступного ей любовника Константина Дильмана и высосал из неё все жизненные силы, вступая с ней в плотские отношения во сне. И пусть будет так, чтоб она не смогла от него отделаться и пусть он иссушит её! Яви ей Огненного Змея, Волокиту, Летуна, Любостая, Любака и Налёта! Пусть он рассыпется искрами над трубой её дома, предстанет ей в облике красивого любовника или отсутствующего мужа! Обмани её обликом! Пусть этот инкуб внушит ей подменную страсть к себе, сделает её ненасытной и выпьет всю её молодость по капле! Да будет так! Да будет так! Да будет так!
Колдун посмотрел на Брюсова строго и властно ему повелел:
- А теперь возьмите фотокарточку этой женщины и поднесите к свечам!
Брюсов дрожащей рукой поднёс портрет Калитвиной к пламени свечи и фотокарточка, ещё какое-то время сопротивляясь огню, потемнела и, наконец, запылала, сворачивая края и взметая вверх столп воинственного пламени. А пламя свечи, зажегшей её, что горело до этого неровным огнём, задрожало ещё более в багряном ореоле своего демонического нимба. Задёргалось, запрыгало, колеблемое чем-то, как от сквозняка, чёрные тени поползли по стенам, мрачные тени с кривыми ногами, свеча закоптила дымом и потухла в скрюченном огарке, напоминающем уродливую старушку со сморщенным лицом.
Под конец непонятной своей мессы колдун трижды возгласил:
- О, Асмодей! Сделай так, чтобы Она, как её фотокарточка, сгорела в своей любви. Чтобы её любовь рвалась и металась пламенем, языки которого не достигала и не касались любимого, но жгли ей душу адским ненасытным огнём! О, Майя! Бледная луна! Не достанься ты никому! Сгори в своём вареве неисчерпанной любви! Да будет истинна эта Чёрная месса! Сгори в любви, но не достанься Ему! Пусть так же, как эта свеча, истлеет твоя любовь! Да будет так! Да будет так! Да будет так!

Под утро они опохмелялись пивом. У Дильмана болела голова. Он плохо соображал, где провел ночь. Чувствовалась разбитость во всём теле, словно из него вытянули все мужские силы тысячи ненасытных любовниц. Зато Брюсов был весь энергичный, преображенный.
- Прочти о половых губах, - просил он Дильмана. – Мне так нравится это твоё стихотворение!
Дильман нехотя и устало продекламировал:
- Как жадно я люблю твои уста,
Не те, что видит всякий, но другие,
Те, скрытые, где красота;—;не та,
Для губ моих желанно-дорогие.
В них сладость неожиданных отрад,
В них больше тайн и больше неги влажной,
В них свежий, пряный, пьяный аромат,
Как в брызгах волн, как в песне волн протяжной.
Дремотная, в них вечно тает мгла,
Как в келье, в них и тесно и уютно,
И красота их ласково-тепла,
И сила их растет ежеминутно.
Их поцелуй непреходящ, как сон,
И гасну я, так жадно их целуя.
Еще! Еще! Я все не побежден…
А! Что за боль! А! Как тебя люблю я»!
- Прочтешь ей сам? Или пошлёшь почитать? – испытующе глядя на Дильмана, спросил его Брюсов.
- Нет, tout est fini! Всё кончено, - равнодушно как-то, с потухшим взором сказал поэт и махнул обессиленной рукой.
КОНЕЦ


Рецензии